Санкт-Петербург, середина октября 1817 года. Бал у князя Юсупова на Мойке.
После той ночи они стали еще более чужими на людях и еще более близкими в темноте. Днем — сухие фразы, вежливые поклоны, никаких лишних взглядов. Ночью — он приходил к ней, она не отказывала. Они занимались любовью молча, но уже не холодно. Ее тело откликалось все сильнее, хотя она запрещала себе чувствовать. Он замечал это и молчал. Но теперь он оставался до утра, и они засыпали в обнимку.
Сегодня был большой бал у князя Юсупова — одного из богатейших людей России. Особняк на Мойке сиял огнями, у подъезда толпились кареты, лакеи в расшитых ливреях помогали дамам выходить. Анастасия оделась в бледно-голубое платье с серебряной вышивкой — подарок мужа. Шелк струился при каждом движении, вышивка мерцала, как чешуя рыбы. Алексей, увидев ее, кивнул и подал руку. В карете, как всегда, молчали.
В зале было многолюдно. Анастасия сразу заметила Марию Долгорукову в розовом с бриллиантами, но та держалась подальше — после истории на прошлом приеме она не рисковала приближаться. Анастасия танцевала, улыбалась, говорила светские любезности. Алексей был рядом, но не касался ее. Только изредка бросал взгляды — быстрые, колючие.
В середине вечера, когда Анастасия стояла у колонны, к ней подошел молодой офицер — поручик Александр Никитин, невысокий, русоволосый, с открытым лицом и живыми голубыми глазами. Он был сыном старого знакомого ее отца, и Анастасия знала его еще до замужества. На нем был гвардейский мундир с эполетами и орден Святой Анны на шее.
— Графиня, — поклонился он, щелкнув шпорами. — Как я рад вас видеть! Вы давно не были в свете.
— Дела, — ответила Анастасия. — Вы знаете.
— Слышал, — он понизил голос, оглянувшись по сторонам. — Простите, что так вышло. Вы заслуживаете лучшего. Граф Пален — он... я слышал о нем разное.
— Не верьте сплетням, — сказала Анастасия. — Он не хуже других.
Она удивилась тому, что защищает его. Но это вырвалось само собой.
Они говорили о пустяках — о погоде (в этом году осень стояла теплая, бабье лето затянулось), о новых книгах (вышел новый роман Вальтера Скотта, все его читали), о старых знакомых (князь N. проиграл в карты десять тысяч, графиня K. уехала в Париж). Никитин был мил, внимателен, и Анастасия чувствовала себя с ним почти легко. Почти.
Она не заметила, как Алексей смотрит на них из другого конца зала.
Он стоял у окна, сжимая бокал с шампанским, и не сводил глаз с жены. Она смеялась. С этим поручиком. С этим молодым, красивым, невинным. Она не смеялась с ним никогда. Только в постели, и то — в темноте.
Внутри поднималось что-то темное, тяжелое. Он не знал, как это назвать. Злость? Обида? Ревность. Да, ревность. Он ревновал ее к каждому взгляду, к каждой улыбке, к каждому слову, сказанному не ему. И ненавидел себя за это.
Он поставил бокал на поднос проходящего лакея и направился к ней.
— Графиня, — сказал он, подходя. Голос его был ровным, но в глазах горел холодный огонь. — Нам нужно поговорить.
Анастасия подняла голову. Его лицо было напряженным, скулы заострились, глаза стали почти черными.
— Сейчас? — спросила она.
— Сейчас.
Он взял ее за руку — крепко, почти больно, — и повел к выходу. Она не сопротивлялась, но внутри закипало возмущение.
— Что вы делаете? — спросила она, когда они вышли в коридор, где никого не было. Мраморные полы блестели, в канделябрах горели свечи, и где-то далеко играла музыка.
— Вы слишком долго говорили с этим офицером, — сказал он, не отпуская ее руки.
— Это поручик Никитин. Он друг нашей семьи. Мы знаем друг друга с детства.
— Мне все равно.
Он остановился, прижал ее к стене — не грубо, но так, что она почувствовала всем телом его напряжение. Одной рукой он сжал ее талию, другой — запустил в ее волосы, слегка оттянул, запрокидывая ее голову назад. И поцеловал.
Не просто грубо и жадно — а отчаянно, как будто боялся, что она исчезнет, растворится в этом бальном воздухе. Его губы вдавились в ее, горячие, требовательные, почти злые. Он приоткрыл ее рот языком, ворвался внутрь, и в этом движении было все: и ревность, и страх, и тоска, и бессильная злоба на самого себя. Она чувствовала, как дрожат его пальцы в ее волосах, как тяжело он дышит — прерывисто, как после бега.
Затем он оторвался от ее губ, но не отпустил. Переместил руку ей на затылок, придерживая, и припал губами к ее шее — жарко, жадно, почти болезненно. Она почувствовала, как он впился в кожу, как засосал, оставляя влажный, горячий след. На секунду стало больно, потом — жгучее, стыдное тепло. Он не отпускал, будто хотел, чтобы этот отпечаток остался навсегда — немая метка, знак того, что она принадлежит ему. Она закусила губу, чтобы не вскрикнуть. По спине пробежали мурашки. Внутри все перевернулось — страх смешался с чем-то еще, чему она не смела дать имя.
Анастасия замерла, ошеломленная. Сердце колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь. Она не оттолкнула его. Наоборот — ее руки сами поднялись, легли ему на грудь, сжали ткань сюртука. Она не отвечала, но и не отстранялась.
В коридоре послышались шаги. Кто-то прошел мимо — усмехнулся, судя по звуку. Анастасия закрыла глаза. Все, что осталось в этом мире — его руки, его губы на ее шее, его отчаянное дыхание.
Он оторвался от нее, но не отпустил. Лбом прижался к ее лбу, тяжело дыша. Его рука все еще лежала в ее волосах.
— Поедем домой, — сказал он хрипло, почти умоляюще.
Она кивнула, не открывая глаз.
В карете они молчали. Он смотрел в окно, она — на свои руки. Никто не произнес ни слова. Только стук копыт и скрип колес. Внутри Анастасии клокотала злость — и странное, пугающее возбуждение.
Дома, в прихожей, она скинула шаль — и холодный воздух коснулся шеи, там, где он оставил свой след. Кожа горела, саднила. Анастасия машинально провела пальцами, поморщилась и повернулась к нему.
— Зачем ты это сделал? — спросила она, впервые сказав «ты». — Ты оставил метку. Теперь все увидят.
Он снял сюртук, повесил на вешалку. Движения были резкими, нервными. Но когда он повернулся к ней, его взгляд упал на ее шею — на багровое пятно, которое он сам оставил. На секунду он замер, будто только сейчас осознал, что наделал.
— Ты знаешь зачем, — ответил он глухо.
— Хочу слышать.
Он шагнул к ней. В его глазах горел тот же темный огонь. Она видела, как вздымается его грудь, как сжаты кулаки.
— Я ревную, — сказал он. — Да. Ревную. К каждому, кто смотрит на тебя. Кто улыбается тебе. Кто смеет приближаться. Кто смеет говорить с тобой так, как не говорю я.
— И поэтому ты оставляешь на мне свои метки? — голос ее дрогнул, но не от страха — от злости и обиды.
Он шагнул еще ближе, почти вплотную, взял ее за подбородок, повернул ее голову, рассматривая след на шее. Пальцы его дрожали.
— Чтобы ты помнила, — сказал он хрипло, почти шепотом. — Что ты моя.
Она смотрела на него, и внутри нее смешалось все — гнев, облегчение, странная радость.
— Но ты же не любишь меня, — сказала она. — Зачем ревновать?
Он молчал. Долго. Так долго, что она уже хотела отвернуться.
— Не знаю, — сказал он наконец. — Не могу объяснить. Но не могу иначе.
Она не знала, что ответить. Она подошла к нему, взяла за руку.
— Пойдем, — сказала она.
— Куда?
— Не будем говорить. Не умеем.
Он понял.
В спальне было темно. Она не зажгла свечей. Только лунный свет проникал сквозь неплотно задернутые шторы, серебря пол и кровать. Он подошел сзади, обнял, поцеловал в шею — но не нежно, а жадно, выплескивая всю накопившуюся ревность.
— Ты злишься? — спросила она, чувствуя его зубы на своей коже.
— Да, — ответил он, расстегивая пуговицы на ее платье. — На себя. На тебя. На него.
— Не надо, — сказала она, поворачиваясь к нему. — Не говори о нем. Будь здесь. Со мной.
Он поцеловал ее — на этот раз грубо, требовательно. Она ответила. Ее пальцы запутались в его волосах.
— Раздевайся, — сказала она.
Он снял рубашку, и она провела пальцами по его груди, по плечам, по твердым мышцам. Ей было приятно касаться его кожи, чувствовать под ладонями тепло, гладкость, легкую напряженность. Она наконец позволила себе дотрагиваться до него без страха, без стыда.
Она разделась сама — сорочка упала на пол, и она стояла перед ним обнаженная, в лунном свете. Он смотрел на нее — на грудь, на изгиб талии, на темный треугольник волос внизу живота — и в его глазах горела не только злость.
— Ты красивая, — сказал он. — Черт возьми, ты самая красивая женщина, которую я видел.
Она не ответила. Она подошла и поцеловала его сама — в губы, в подбородок, в шею.
Они упали на кровать.
Он покрывал ее тело поцелуями — шею, ключицы, грудь, живот. Когда его губы добрались до того места на ее шее, где остался его след, он замер на секунду, провел языком по багровому пятну — медленно, почти благоговейно, будто заново ставил свою метку. Его руки ласкали ее, изучали, запоминали. Она не сдерживала дыхания, не закусывала губу. Она позволяла себе чувствовать.
— Скажи, если будет больно, — прошептал он.
— Не будет, — ответила она.
Он вошел в нее — не медленно, не осторожно, а страстно, почти грубо. Она выгнулась навстречу, вцепилась в его плечи. Он двигался резко, глубоко, выплескивая всю свою ревность, всю свою злость, все свое отчаяние.
— Не останавливайся, — прошептала она.
Он не останавливался. Он целовал ее, кусал губы, шептал что-то неразборчивое. Она стонала — громко, не сдерживаясь, в голос. Ее пальцы царапали его спину, оставляя красные полосы.
Он чувствовал, как она напрягается, как дыхание сбивается, как внутренние мышцы сжимаются вокруг него. Он ускорился, и вдруг она вскрикнула — отчаянно, сладко, — и все ее тело содрогнулось. Оргазм накрыл ее волной, и она замерла, прижимаясь к нему.
Он кончил следом, уткнувшись лицом в ее плечо, и они лежали, тяжело дыша, переплетенные.
— Тебе было хорошо? — спросил он.
— Да, — ответила она. — Очень.
— И как?
— Страшно. Хорошо. Не знаю.
Он смотрел на нее долго, потом поцеловал — нежно, почти благоговейно.
Она обняла его, прижалась щекой к его груди.
— Не уходи сегодня, — прошептала она.
— Не уйду.
Он остался. Они заснули в обнимку, и утром, когда она проснулась, он все еще был рядом. Но когда он открыл глаза, они снова стали холодны.
— Доброе утро, графиня.
— Доброе утро, граф.
Они пили чай, как чужие. Но под столом их пальцы переплелись.