К книге
Полночь в Морском городе19
71%
19
20

На прощание доктор советует мне не спешить. Дать исправленным глазам приспособиться. Я бы и рад последовать совету, но времени просто нет. Меня обвиняют в убийстве лучшего друга и отпустили под залог. Свобода не будет вечной. Поэтому я возвращаюсь к вертуну Сабрины и беру курс на туческреб Джерри. Я должен знать, кто ее убил. Какой черт угрожает моей семье и лезет в голову. А когда узнаю, как бы снова не быть обвиненным в убийстве.

Акира овладела мною до такой степени, что меня преследует страшная мысль, будто Джерри убил я. И что те угрозы – плод моего воображения. Если это действительно я, то заслужил котел в аду.

Я звоню жене. Она отзывается. Спрашивает:

– Как прошло?

– Норм.

– Сколько лет, а я и не знала.

– Никто не знал, – говорю я.

– Она знала.

Я выглядываю вниз. Зрелище чуть не слепит глаза. Остров – зеленый, такой зеленый. Столько разных оттенков. А вон лава. Ярко-красная. Проморгавшись, я снова смотрю. Будто огромная морская черепаха, перетянутая красными гарротами.

– Меня здорово встряхнуло.

– Могу себе представить.

– Я сейчас к Джерри.

– Осторожней там. Если застанут шарящим на месте преступления, в котором тебя же обвиняют…

– Мигом вернусь на Блевотный остров, – соглашаюсь я. – Буду осторожен. К тому же ты сама сказала – их сейчас больше занимает смерть Акиры.

– И с вертушкой осторожней. Шторм уходит на запад, но погода еще может испортиться. Вертун в зоне турбулентности не так силен, как амфибы.

– Учту. Как Аскалон?

– Прекрасно. Я с утра на секунду отвернулась, так она изрисовала все стены. Мы растим анархистку и вандалку.

Я поднимаю вертун повыше, начинает трясти. Давненько я на таких не летал. Он из новых, меньше и проворней, зато ему не хватает старомодной тяжеловесности амфиба – в скольжении он лучше, чем в прорыве. Я запрещаю себе налегать на джойстик. Через зону, где тепло встречается с холодом, силой не прорвешься. Я снижаюсь.

– Яблочко от яблони, – говорю я. – Мне ведь еще и поджог имущества шьют.

– Найди ее убийцу, – говорит Сабрина.

– Найду. И еще.

– Что? – спрашивает она.

– Я тебя люблю.

– Иногда мне больше ничего и не нужно, – говорит она. Мы на секунду оставляем ноту висеть в воздухе. Потом она меняет тон. – Загляни под сиденье. Не рельсотрон, но хоть какая-то защита.

Я лезу под сиденье. Там заряженный револьвер, чистая механика. 1911, сорок пятый калибр. Стальной – тяжесть гасит отдачу. Пятнадцать патронов в магазине. Прицел обозначен красной точкой – теперь я ее вижу. Мы, не считая рельсотронов, не слишком продвинулись по части личного вооружения. Оружие нужно только для войны. А копы еще до моего рождения переключились на нелетальное, так что револьверы стали редкостью и применяются лишь спецурой и высокими чинами полиции. Для детектива разрешение на такое оружие вроде медали. Вот почему эта фигня так блестит. Для самообороны на ближней дистанции лучше не придумаешь.

– У тебя еще такой есть? – спрашиваю я.

– Есть, – говорит она. – Извини, там Аскалон что-то подозрительно притихла. Держи меня в курсе.

Сабрина не хуже, а может и лучше меня способна позаботиться о себе, но мне все же неспокойно. Револьвер не тянет против того, чего я навидался в этом расследовании. Замороженная и разрезанная на куски Акира. Безжалостно задушенная Джерри. Летучие шары-невидимки. Огромная подземная гробница с трупиком новорожденной. И мой шеф с капралом, превращенные в пар игрушечным мячиком. Я так и не разобрался, как старика сделали средством доставки ее последнего сообщения; скорее всего, дело в моем воображении. Нервы у меня разыгрались. И все же я счастлив, потому что больше не одинок. Сабрина. Не скажу, что мы все уладили. Но хотя бы стараемся, вместо того чтобы, ломая пальцы, тыкать друг друга в больные места. Мы находим друг в друге столько достойного уважения, что за это стоит драться. Может, мы доросли до понимания, что не так важно, кто прав, а то, с чем можно жить. Она все поставила на кон, чтобы вытащить меня из тюрьмы, – хотя я весь последний год был полным дерьмом. Жене моей туго пришлось. И она заслужила, чтобы я никогда об этом не забывал.

Смотрю вниз. Лечу над океаном. Синий пролив между двумя островами в глубину больше, чем в ширину. Мостов над ним нет. Из него я когда-то вылавливал ступни, чтобы вернуть их законным владельцам. Мертвые порой говорят громче живых. Может быть, оттого многие в двадцать втором веке продолжают верить в привидений. Призраки мертвых преследуют нас и ведут за собой. И может быть, они этого заслуживают. Для многих их уроки важнее любого учебника. Я уверен, Джерри что-то мне оставила в пентхаусе – оставила последнюю весточку. Чтобы ее найти, я готов рискнуть. Вдалеке тучу прорывает верхушка башни. Я подлетаю к ее дому.

Гостевая парковка опоясывает середину здания лепестками лилий. Хорошо, что дождь перестал. Сквозь просоленный тяжелый воздух я вижу радугу. Останавливаюсь полюбоваться. Впервые за восемьдесят лет я вижу ее целиком. Мифы о радуге есть почти в каждой культуре. У скандинавов это мост между Землей и Асгардом. У греков – послание богов людям. У индусов лук божества войны. У христиан Господне обетование: не устраивать больше потопов. А для нас это просто оптическая иллюзия, вызванная расщеплением света в каплях воды. Для меня это тест на дальтонизм. Я прохожу тест и гадаю, чем она станет в ближайшие две тысячи лет. Я заставляю себя в последний раз пересчитать все цвета спектра. А потом нажимаю несколько кнопок, чтобы голову накрыл капюшон, рот закрыла маска, а на плечи лег тонкий плащ, и направляюсь к Джерри.

Поднимаясь на лифте, я сознаю, как рискую, появившись здесь. Квартира Джерри все еще может быть под охраной. Вдруг меня там поджидает начальство, или федералы, или, хуже того, убийца, нанятый отцом Джерри, – я слышал, что тот в свои сто тридцать лет еще коптит небо. И до сих пор заправляет своей сиропной империей. Его признанный наследник, старший братец Джерри, на девяносто лет завис в вице-президентах. За всю историю никто еще не дожидался передачи скипетра так долго. Почему-то мне становится смешно – и смех мне на пользу, потому что если отец Джерри вышел на охоту, то дело не шуточное. Корпорации – это города-государства, они вне юрисдикции федерального правительства. В своей корпорации папаша Джерри – император. Я сам до сих пор ненавижу убийц сына, так что если Колдуэлл решил, что я убил его любимое чадо, мне придется плохо. На всякий случай я достаю оставленный Сабриной револьвер.

Наверху лифт останавливается. Переведя дыхание, я набираю знакомый не первое десятилетие код. Код, доверенный мне Джерри. Смешно – сегодня я в первый раз нагрянул к ней без спроса. Сколько мы дружили, а я всегда вежливо предупреждал заранее. Хотел бы я сейчас так сделать. Не стану корить ее отца, если он требует моей головы. Я, когда найду того, кто это сделал, тоже потребую.

Лифт открывается, и я вхожу. На вид все точно так, как я оставил. Инструкция! Расследуя убийство Больших Денег, не вороши их дерьма даже в поисках убийцы. И поскорей закрывай дело, пока Деньги не обложили тебя дорогущими юристами с адвокатами, которые будут дышать в затылок, пока не завалишь расследование.

Знаю, есть еще причина, почему ничто здесь не тронуто. С точки зрения шефа, дело было уже раскрыто. Джерри Колдуэлл убил я. К черту! Положив револьвер на барную стойку, я наливаю выпить. Все равно все здесь в моих отпечатках. Сделав первый глоток, я осматриваюсь. Все такое же, черное с розовым золотом – старинный интерьер. Любопытно: после операции хочется наслаждаться красками – даже теми, что я и раньше видел. Теми, что всегда были перед носом. Когда я перестал замечать мир вокруг себя? Если хочу раскрыть это дело, придется переучиваться. Я осматриваю пол. Мерцающий океан розоватого золота – будто по воде ступаешь.

После второго глотка я перевожу взгляд на скульптуру Джерри. Аскалон. Я запомнил, как Акира отсылала Аскалон в пространство. Упакованный, он выглядел совсем непримечательно. Просто огромный грузовой контейнер со смешными ушками антенн. Увидев луч в сборе, люди сильно пугались. Им представлялось, будто Акира вздумала переслать мебель на Камень-убийцу. Даже я посмеялся, а про себя подумал: «Господи, все пропало!»

Но она мне объяснила. Космический луч невозможно послать с земной поверхности – атмосфера его сильно ослабит. Аскалону предстояло шесть месяцев полета мимо Марса, к Сатурну, где эта металлическая глыба развернется в оружие, которое прицельно хлестнет по Сэссё-сэки энергией звездного взрыва. Камню-убийце, говорила она, нет спасения. Ее слушали, но на здоровенную коробку поглядывали скептически – на вид ей было через лужу не перелететь, не то что к Сатурну. «А если не долетит?» – спрашивали одни. «А если промажет? – сомневались другие. – Если выстрелит слишком близко к нам и погубит всю Солнечную систему? Не испытать ли сначала?» Честно говоря, мне самому не раз приходили такие мысли. В Акире мало кто сомневался до времени, когда она показала то, что циники уже прозвали «жестянкой с паштетом» и «Мистическим летающим завтраком туриста».

Акира потеряла терпение и отказалась появляться на публике. Тогда люди заподозрили, что она признала неудачу и прячется от стыда. Другие решили, что упакованный луч потому так похож на ящик, что Акира задумала спасать саму себя и заготовила отдельную квартиру в дальнем космосе. Президент всеми силами внушал уверенность, но ему уже никто не верил. Этот неприметный человечек числился лишь последним в длинном ряду актеров и инфлюэнсеров, добившихся достаточной для избрания известности и всегда готовых сказать то, что от них хотят услышать. В президенты стоило бы выдвигать таких, как Акира или Джерри, но тот шнырь был выдвиженцем корпораций. Так что президент чуть не нарвался на импичмент.

Тогда я понял, что вовремя позатыкал несколько ртов. Если бы несогласные остались на местах к тому времени, как публике предъявили этот ящик, весь проект Аскалон разнесли бы руками миллиардов, не способных отличить удар большого метеорита от малого. Не ведающих о шарообразности Земли и готовых считать ее центром вселенной. В жизни не видевших телескопа. Да их и не приходилось особо винить. Черт побери, я сам засомневался, увидев эту коробку.

Но теперь ту Акиру забыли напрочь. Запомнили ее такой, какой она осталась в шедевре Джерри. Святая, сияющим копьем сразившая огненного дракона. Рассекающая небеса. Даже те, кто по возрасту могли бы помнить, отрицают, что сомневались. Уверяют, что поддерживали тех благоразумных, кто, увлекаясь астрофизикой, подтверждал, что Аскалон сработает. Иные рассказывают, как переубеждали соседей-маловеров. А я помню бунты. Солдат, разгонявших толпы на улицах городов. Возрождение всевозможных церквей. Массовые самоубийства. Я помню, как наблюдал все это вместе с Акирой. С Джерри они к тому времени рассорились. У телескопа остались только я и Акира, и еще батальон солдат вокруг. У нее ни на минуту не сдали нервы.

Я подхожу к скульптуре Джерри, наклоняюсь и отключаю ее. Потом отступаю на шаг и оглядываюсь. Только теперь замечаю, как отвлекала взгляд эта скульптура. Да и как иначе, ведь она изображала тех самых кумиров, что приковывают все взгляды.

Теперь, когда голограмма погасла, я ищу другие произведения искусства. Одни мне запомнились, другие нет. Вот это, почти наверняка, оригинал Моне. Розовые и лиловые водяные лилии под мостом. Но я смотрю на траву на заднем плане и вижу ее как в первый раз. Другая картина – оплывающие часы Дали – всегда казалась мне слишком навязчивой символикой. Но теперь вижу, что часы красные, и картина смотрится интереснее. Напоминаю себе, что хватит уже высматривать только зеленое и красное. Это непросто. Я заставляю себя заметить и розовые, и лиловые лилии, и черных муравьев на оранжевых часах, и чудовище, как будто задремавшее посреди полотна. Заметить-то я замечаю, но все это мне не интересно. Мне хочется увидеть то, что я всегда замечал первым. Увиденное во сне. Девочку в красном свитере.

Каждый, каждый раз я, глядя на эту картину, высматривал на ней зелень, сам не зная почему. Но глядя на нее теперь, без лишней одержимости, я просто восхищаюсь богатством красок. Гигантские, бурые, кривые ветви создают впечатление, будто передо мной не одно дерево, а сплавленные воедино сто стволов. Дети в вылинявших, грязных одежках. Я, отвлекаясь на их храбрые лица, только теперь заметил, что взобравшиеся на деревья ребятишки по дороге перепачкались. Я смотрю на детей, улыбающихся на фоне перекрученного ствола, и вижу их светящуюся кожу – как будто художница польстила их тщеславию не только наигранными улыбками. Я вижу, что девочка в белом, та, что в сторонке, не знает, к какой компании пристать. Ей ужасно хочется быть вместе, но никак не решится с кем.

А вот девочка в красном свитере. Я по-прежнему не вижу лица, но свитер так бьет в глаза, что удивительно, как это краска кровью не просочилась сквозь холст. Почему она? Почему все она и она? Может, потому, что ее лица не видно.

Еще мгновенье, и я проделываю немыслимое в отношении, вероятно, бесценного шедевра. Такие, подобно богам, не для прикосновений, а для поклонения. Но мне нужно увидеть вблизи. Понять, каков этот свитер на ощупь, чем он пахнет. Я локтем выбиваю стекло в раме и выжидаю. Хорошо, сигнализации нет. Я бережно снимаю картину со стены и переворачиваю, ожидая увидеть на задней стороне красное пятно. А вижу такое, что картина падает из рук.

Точно такой же вид. Только написанный с противоположной стороны.

Четверо детей: двое на дереве и двое улыбающихся внизу, отсюда не видны. Их заслоняет огромный баньян. Другая девочка, нерешительная, стоит ко мне спиной. По пятну на брезентовых шортиках видно, что она успела посидеть на земле. Значит, устала стоять так целый день и присела, но художница попросила ее встать. И вот ей приходится весь день смотреть на одноклассников, не зная, к кому присоединиться. С той минуты, как художница взяла кисть, у нее нет выбора. Она навеки осталась одна.

Теперь мне виден прудик – зеленый, прописанный так подробно, что сквозь воду видны головастики. И еще на илистом дне что-то вроде яркой конфеты. Но все это не стоит внимания. Ясно, что художница хотела показать лицо девочки в красном свитере. На него я и смотрю. Пристально всматриваюсь. Первое, что заметит каждый, даже дальтоник, – глубокий шрам ото лба к правому глазу – словно провели скальпелем по линейке. Шрам ведет к пустой глазнице, маленькая правая ручка розовыми пальчиками придерживает веки. Под веками пустая бездонная дыра, и я ужасаюсь. Кто с ней такое сотворил? Понятно, что она не хотела поворачиваться к художнице лицом. Но почему же повернулась для картины на обороте? Я приказываю себе не застревать на отсутствующем глазе и делаю шаг назад, чтобы рассмотреть остальное. Я снова вешаю картину, уже другой стороной, и отступаю еще немного. Очень знакомое лицо. Составленное из частей, которые я видел тысячи раз. У нее глаза и губы Акиры. Уши так же плотно прилегают к голове. Волосы не черные, как у матери, а темные, как у того ныряльщика, и кожа чуточку темнее, и нос скорее плоский, чем остренький, – это тоже от отца.

И тут я вижу еще кое-что, не замеченное на лицевой стороне.

В левой руке девочка держит зеленую птицу. Головка свисает так, что ясно – шея сломана. Птичка мертва.

Я отвожу глаза и перевожу дыхание. Сомнений не осталось, это дочь Акиры Кимуры. Неважно, это ее звали Аскалон или ту, что в гробнице. Она – выжившая из пары двойняшек. И наверняка еще жива. Я снова обращаюсь к картине, поискать зеленое и красное, но спохватываюсь. Нет, эти цвета никогда больше меня не обманут. Обойдусь без них. Снова смотрю на девочку, до странного знакомую. Не из-за материнских черт и не потому, что я узнаю в ее лице отца, хоть и видел его всего раз. Я видел ее саму. Но ведь это ребенок, а мне по работе редко приходится иметь дело с детьми. И своих детей в этом возрасте я не застал – может, Аскалон станет первой.

Я приказываю ИЭ ярче подсветить картину, но и тогда ничто не шевелится в памяти. Я приказываю спроецировать на стену увеличенное лицо девочки. Очень трудно не зацикливаться на пустой глазнице, но я стараюсь. По-прежнему ничего. Определенно, я с ней незнаком. Скорее, ее лицо где-то мелькнуло. Может, в толпе. Прошла по причалу, держа отца за руку? На акимовском Вечере печеных креветок? Девочка вместе с родными смотрит, как креветки лезут друг на друга, спасаясь от кипящего сока. Разве я мог забыть такое приметное, такое грустное лицо? Я, не сводя глаз с картины, медленно ухожу в воспоминания. Прокручиваю голопрограмму пережитого, листаю ее из настоящего в прошлое. И внимательно смотрю.

То, что я искал, оказывается не так уж далеко.

Я приказываю ИЭ подкрасить лицо девочки синим.

Когда я в последний раз по-настоящему смотрел на подростков? Сколько лет видел в них лишь бессмысленную форму жизни, лишенную прошлого и почтения к нему? Как те краснокожие, околачивающиеся на плавучем пузыре, перемежая скуку насмешливым равнодушием. Десятилетиями они меня абсолютно не интересовали. Бога ради, я уже старик. И никогда особенно не любил детей.

А может, не только в этом дело. Может, я считал их не стоящими взгляда потому, что они не пережили конца света. Я их презирал, потому что их не было, когда мы научились ценить жизнь. Потому и записал их в группу не стоящих внимания. А может, сам не подозревая того, при взгляде на них я вспоминал погибшего сына.

Я смотрю на раскрашенное в синий цвет лицо девочки. Приказываю ИЭ сделать краску темнее. А волосы розовыми. Сняв картину со стены, большим пальцем прикрываю шрам и пустую глазницу.

Это он. Тот парень, что встретился мне в лифте в день, когда я нашел тело Акиры. У него розовые волосы прикрывали правую половину лица. Он вышел из лифта, когда я входил, чтобы спуститься на 177 атмосфер. У него и хвост был, как у младенца из гробницы. Об этом я не подумал.

Я видел его в доступных мне красках. Почему не увидел зеленого? Потому что не искал. Слишком занят был отражением старика, не оправдавшего надежд семьи. Слишком занят собой.

Я припоминаю тот день – дурное настроение, усталость – не потому, что день выдался неудачным, а потому, что неудачной была вся жизнь. Я готов был взяться за работу, не потому, что хотелось, а потому что она была нужна. Я ждал шпилек от жены, которую раздражала моя близость с женщиной, с которой я собирался встретиться, и, может быть, оттого еще сильнее злился на Сабрину. Меня тянуло спуститься на 177 атмосфер, чтобы лопнуть там от раздувавшего меня внутреннего давления.

Я не обратил внимания на подростка – как она и ожидала. Превосходная маска для женщины, только что убившей свою мать. И еще я инстинктивно отвлекся на ту женщину – усталую квартирантку с неисправной юбкой. Неужели и это было подстроено?

Свет гаснет, сохранив только замершую на стене проекцию. Я собираюсь обернуться, но ладони прилипли к холсту. Хочется вырвать их из хватки прочного клея, но только влипаю другими частями тела. Я напрягаюсь до дрожи в мышцах. Чувствую, как готова порваться кожа. Вот она какая, фобия. Когда не можешь шевельнуться.

Пока я рвусь на волю, мой ИЭ засыпает, и вот я уже стою, навалившись на картину, пристав к ней грудью и правой стороной лица. Я дергаюсь, но впустую. Ни один мускул не желает шевелиться, кроме сердца, а уж оно колотится так, что не дает вздохнуть. Боль из спины расползается вверх по шее. Дрожь захватывает челюсти и зубы, даже искусственные. Если бы мог шевельнуться, я бы их все повырывал.

И тогда прямо за мной раздается женский голос.

– Семья у тебя очень милая.

Я чуть вздрагиваю. Она здесь.

Теплое дыхание касается мочки уха.

– Привет.

Хочу повернуть голову и не могу. Она гладит меня по волосам.

– Ты ее любил? – спрашивает она.

Я не отвечаю.

Пауза.

– Мне было шесть, когда она меня нарисовала, – говорит голос. – Первый год в интернате, помнится, я скучала по отцу, не понимала, почему он меня отослал. Чем я провинилась. Это, конечно, задолго до того, как ты его убил.

От последней фразы меня пробирает дрожь. Но появление той, кого я искал, дает мне второе дыхание – я еще не сдался. И я не трачу вернувшихся сил, чтобы отлепить себя от картины. Я заставляю себя успокоиться и слушать.

– Не волнуйся, – говорит она. – Я понимаю, почему ты это сделал. Иногда такое необходимо.

– Ты здесь выглядишь одинокой, – говорю я.

– Такой и была. Джерри Колдуэлл навещала время от времени. Мне говорили, она моя «благодетельница». Я тогда почти не разговаривала. Потом попала в больницу – когда вырвала себе глаз. Терапевт пыталась меня разговорить. Что плохого в молчании?

Я слышу шаги, уходящие за стойку. Пытаюсь представить ее ступни. Маленькие, как у Акиры? Я вспоминаю, что на картине девочка босиком. Ноги у нее отцовские: большие ступни пловца. Между пальцами ног зажаты травинки.

Шаги замирают.

– На этой картине день, когда я впервые увидела Акиру.

– Она показалась тебе из-за того, что ты с собой сделала, – говорю я. Боль во рту отступает. Боль, бившая из копчика прямо в шею, расходится спазмами. Разговор успокаивает тело.

– Да, – отвечает голос. – Ей противно было на меня смотреть. А что еще хуже, она пыталась мне внушить, что не противно, и в доказательство попросила подарок на память. Попозировать с пятью ребятами перед гигантским баньяном.

– А ты отказалась, – говорю я.

– Я не хотела на нее смотреть. Она всех угостила конфетами. Остальные ребята съели, а я свою выбросила в пруд. Она прямо умоляла. Представляешь: чтобы великая Акира Кимура – и умоляла? Но я не уступала. Тогда она на меня наорала, обозвала неблагодарной. Но я все равно не соглашалась, и тогда она попросила Джерри переставить мольберт на другую сторону. Тут я почему-то не возражала. Мне просто к ней поворачиваться не хотелось.

– Ты сердилась, – говорю я. Глаза у меня привыкают к темноте.

– И сержусь.

– Ты уже тогда знала, что она твоя мать, хотя она и не признавалась.

– Конечно. Сразу поняла, как ее увидела. С тобой так бывало? Чтобы с первого взгляда понять, кто этот человек. Тусклые от бессонницы глаза, широкие плечи пловчихи, руки и ступни маленькие, совсем не похожи на мои, только лунки ногтей такие же. Я ее спросила, мать ли она мне. Она сказала – нет, она тетя Акира. Она прекрасно лгала уже в те времена. А меня она стыдилась.

– Почему именно сейчас? – спрашиваю я. Тело расслабляется, принимая слияние с фоном.

– А ты не понял? – говорит она. – Мать всю жизнь рвалась в богини. Боги не стареют, не дряхлеют, не впадают в уютный маразм. Дряхлым поклоняться не станут. Джерри говорила, люди запомнят Аскалон и забудут Акиру. А я позаботилась, чтобы они запомнили Акиру.

– Не знаю, не знаю, – говорю я. – Она сохранила ясность ума. Была не старше меня. У нее оставалось еще много времени.

В ответ смешок, и перед лицом у меня мелькает синий хвост.

– На что? Мир ведь уже спасен?

Я вспоминаю сделанный ИЭ снимок того синего подростка. Мысленно убираю татуировки, волосы, пытаюсь представить, какой она стоит надо мной сейчас, но что-то не складывается.

– Не факт, – говорю я.

– Ты не понимаешь, – говорит она. – Чем ей предстояло стать. Настоящая богиня должна закончить мученичеством. Я – та сила, что покончила с царствием своей матери.

Вот оно что. Ей так хотелось что-то значить для Акиры, что она всю жизнь потратила на этот замысел.

– Ты сумасшедшая, – говорю я. Она останавливается так близко, что я чувствую затылком ее тепло. – Тот старик на Блевотном острове. Он?..

– Видел, как разваливалось ее тело? – шепотом перебивает она. – Правда, красиво? Для лучшего культа в истории. Джерри Колдуэлл видела, но не поняла. А кому бы понять, как не ей. Она художница. Но она не оценила, стала мне угрожать.

Включается голоскульптура Джерри. В первый момент она светится слишком ярко. Я щурюсь, выжидая, пока привыкнут глаза. Все образы Джерри сменились замороженными кусками Акиры. Руки отдельно от плеч. Икры – от коленей. Голова – от шеи. Торс пополам. Образы прокручиваются перед глазами до отупения. Я снова пытаюсь увидеть, с кем говорю. Мне удается привстать на колени, но дальше никак.

И вдруг – вот она, присела передо мной на корточки в белом кимоно онрё[4]. Светится желтым одинокий глаз без век. Лицо лоскутное, словно витраж, одни кусочки синие от краски, другие светлые, как кожа матери. Кривой рот ящерицы, словно кто-то захватил в горсть кожу у нее на затылке и стянул назад. Волосы уже не розовые – лоснящаяся природная чернота. Все брошено на полпути, и я не знаю, пыталась она превратить себя в нормальную женщину или наоборот.

В остальном она выглядит совсем молодой. Спортивная фигура. Может, годы сна в АМФ-капсуле, а не гимнастический зал. Она блестяще добилась цели – стать неприметной. Она заметная, но смотреть на нее так неприятно, что незнакомец сразу отведет глаза – как от страшных карнавальных масок в старину.

– Понял? – снова говорит она. – Наше дело – сохранить наследие Акиры.

– И Джерри? – спрашиваю я. И вглядываюсь в зрачок желтого глаза – ясно, он замена тому, что она потеряла много лет назад.

В ее вздохе впервые слышно сожаление.

– С Джерри нехорошо получилось.

– Как это вышло?

Она поднимается и обходит меня кругом. Я изворачиваюсь, чтобы удержать ее в поле зрения, но не справляюсь.

– Это я налаживала Джерри охранную систему. В этой комнате полно бесценных шедевров, она не хотела их потерять.

– Ты картину клеем намазала? – спрашиваю я.

– Биоинженерия – присоски, как на щупальцах осьминога, только, конечно, гораздо мельче и сильнее. – Она замыкает круг и снова присаживается передо мной. Очень похожа на мать, только изуродованную.

Острый кончик хвоста раздвоен, как язык ящерицы. Он выгибается к моему лицу. Она неподвижно рассматривает меня желтым глазом, а кончики между тем протягиваются к моим ноздрям. Я отстраняюсь, но она уже запустила штырьки мне в нос.

Меня раздуло. Заморозило. Обездвижило. Картина вдруг отпускает меня, а пол подхватывает, как кровать. Или алтарь для жертвы. Аскалон Ли стоит у моего ложа.

– Акира Кимура была не первой из великих ученых Японии, – говорит она.

Я бьюсь, пытаясь восстановить контроль над дыханием.

– Например, Ханаока Сэйсю первым применил при операции общий наркоз. Он создал вещество под названием тсусэнсан. Сейчас оно у тебя в крови.

Имя отзывается в памяти. Акира его однажды упоминала. Сэйсю испытал тсусэнсан на жене. Она ослепла.

– Я могла бы тебя исправить, – говорит она. – Сделать таким, как был.

Впервые за годы старости я не хочу чувствовать себя молодым. Не хочу вернуть прежнее проворство, видеть и действовать как в былые годы. Я пытаюсь заговорить – не получается. Мне хочется просто выжить, но, боюсь, и это не выйдет.

Она медленно склоняет голову к моему лицу. Мне страшно: вдруг один из этих глаз без век скатится на меня и лопнет. Она прижимается лбом ко лбу. Что-то протекает сквозь швы ее кожи.

– Ты меня жалеешь? – спрашивает она.

– Да, – отвечаю я. И не лгу.

Она еще дальше загоняет кончики хвоста в отверстия ноздрей. Я рычу, из глаз текут слезы.

Я, может, и жив только благодаря ее наркозу. И почти ничего не чувствую, кроме боязливой дрожи – вдруг он перестанет действовать.

– Я подвергала вскрытию чуть ли не все на свете живые организмы, – рассказывает она. – Рассекала на части и складывала снова, совершенствовала. Вот, например, твое зрение. Да, я давно за тобой наблюдала. Мне все известно.

В глазах, даже сквозь наркоз, слепящая боль.

– Любопытно, правда? Болит у тебя скорее в глазах, чем в носу. Мозг – потрясающе сложная штука.

Я жду, что зрение затянет зеленый туман. Его нет.

– Я не вижу, – говорю я ей. – Не вижу зеленого.

– Верно. – Она отлепляет от меня лоб. – Ты не видишь. Ты его чуешь.

Из ее глаза бьет луч, упирается в потолок. Рисует на нем нос. Мой нос. Свет меркнет. Изображение раскалывается, нос выворачивается наизнанку. Теперь потолок испещрен пятнышками зеленого и пурпурного цветов. Изображение из плоского становится объемным, пятнышки складываются в подобие галактики. Я закрываю глаза и вспоминаю тот давний кусок амбры. Я сначала почуял его, а уже потом увидел. Этот запах ясно помнится по сей день. Я чувствую его и здесь, в этой комнате. Я открываю глаза, поневоле упираюсь взглядом во внутриатомные цвета.

Она продолжает:

– Глаза и уши воспринимают волны. Нос чувствителен к частицам. – Голограмма надо мной увеличивается. Теперь я вижу две искривленные нити – зеленую и пурпурную, с утолщениями на концах.

– Все существующие частицы – химические, – объясняет она. – Те, что от солнца, и те, что в крови и в гормонах, – все это химия. Непонятно? – Изображение возвращается к панораме нейронов. – Отношения убийцы и жертвы отражаются на уровне частиц. Ты воспринимаешь их спутанность. В этом твое отличие. А то, что ты их видишь, а не чуешь, – это твоя синэстезия. Из-за дальтонизма она проявляется еще ярче. Позволь спросить, когда ты впервые это ощутил?

Вглядываясь в светящуюся россыпь, я начинаю различать в ней порядок.

– Раз это химия, – шепчу я, уходя от вопроса, – меня можно одурачить.

– Да, – соглашается она. – А теперь мне нужен ИЭ моей матери.

Я удивлен. Какого черта?

– У Акиры не было ИЭ. Никогда.

Щупальца лезут глубже, я готов заорать.

– Не ври. Не думаешь же ты, что она тоже четыре десятка лет просидела сложа руки?

Снова загорается объемное изображение моего носа. Не под микроскопом, а упрощенное, и на нем виден не только он. Теперь перед глазами плавает МРТ головы и на меня таращится мой собственный глаз без век. – Вот, видишь?

Щупальце, шарящее у меня в носу, освещается, и вместе с ним высвечивается щупальце на голограмме.

– Я могу пробить тебе префронтальную кору. Учитывая твою профессию, ты должен знать, что из этого выйдет. Спрашиваю еще раз. У нее был ИЭ. Она бы никому, кроме тебя, его не отдала. Где он?

Я скриплю зубами.

– Я не вру. Не было у нее ИЭ. Она бы мне сказала.

В наступившем молчании мы оба замираем. Время растягивается. Я, в отличие от своих жертв, увижу летящую в меня пулю. Что я сказал шефу, когда нашел тело Акиры? Она, по крайней мере, добилась успеха. Прожила хорошую жизнь. О себе я такого не скажу.

Время внезапно приходит в движение. Я ахаю – она выдергивает хвост у меня из носа, и голограмма МРТ гаснет. Теперь я могу отвернуться и делаю это, молясь, чтобы очнуться после обморока. Только отвернулся я не в ту сторону. Обморок накрывает меня снова и снова перед рассекаемой на части Акирой – единственной богиней, чье мученичество поставлено на повтор.

Предыдущая главаГлава 20 из 28Следующая глава