Погода совершенно не располагала к субботнику: ночью похолодало, ветер дул, казалось, во всех направлениях сразу, мрачно-серые облака по небу мчались с кинематографической скоростью, как в голливудских фильмах про природные катастрофы или незапланированное нашествие инопланетян. Периодически с неба что-то сыпалось неравными горстями — то ли крупный дождь, то ли мелкий град, «короче, гадость какая-то кислотная», как выразился в сердцах кто-то из невыспавшихся девятиклашек. Под самыми окнами школы земля превратилась в бурую грязь, прилипающую к подошвам и штанам. Замдиректора по административно-хозяйственной части куда-то испарился, дети, видимо чтобы согреться, беспрерывно хулиганили и проявляли общую несознательность.
По счастью, чтобы рулить всем этим безобразием, небеса послали на субботник учителя истории Михаила Евгеньевича Молодцова. Михаил Евгеньевич был без преувеличения блистателен. Он был бодр и самоуверен, как Наполеон на марше. Его раздраженный баритон, несмотря на противоречивость направления ветра, было слышно в каждом уголке школьного двора. Он внушал, повелевал и вносил ясность. Назначенная ему в подмогу Ольга лишь малодушно прятала в воротник куртки покрасневший от холода кончик носа да мелкими глотками пила какао из школьного автомата, восхищаясь чужому педагогическому таланту и моля небеса, чтобы молодцовского запала хватило до конца мероприятия и все разошлись бы по домам живые и здоровые и никто не ушел обиженным.
Формально считалось, что она выдает учащимся инвентарь и следит, чтобы никто ничего не спер. Как же юному неокрепшему уму устоять перед соблазном присвоить, например, ммм… грабли. И сдать их, продолжала фантазировать Ольга, обязательно сдать! Металлическую часть — в пункт приема цветных металлов, деревянную — на макулатуру, вырученные деньги пропить. Вот теперь можно говорить о том, что учительница Дымова постигла логику школьной администрации.
Грабли, как самый нужный на субботнике инструмент, закончились в первую очередь, и Ольга даже под пыткой не смогла бы ответить на вопрос, сколько их было и кому конкретно она их выдала. Не говоря уже о рукавицах и прочих мелочах; собственно, в общей суматохе безболезненно можно было отследить только тачки, числом три: в одной с грохотом и гиканьем катались одиннадцатиклассники, вторая стояла бесхозной посреди двора, третья пока ждала своего часа в подсобке.
— Ольга Владимировна, мне не хватило тяпки!
— Ольга Владимировна, эти рукавицы пачкаются, дайте мне другие!
— Ко-валь-чук! Миха! Ковальчук, ты лох, понял?!
— А куда этот мусор сваливать?
— О-о-о, смотри, какая железяка! Типа боевой топор!
— Ты сам лох!
— Антон, не маши тяпкой, убьешь кого-нибудь.
— Ну не сюда же! — прямо у нее над ухом возмутился Молодцов, очевидно, по вопросу о мусоре. — Серое вещество-то есть у тебя в голове, нет? Ну, ЕГЭ-то сдать, я понимаю, можно и без него…
— Подожди, это надо у Евгения Андреевича спросить. У завхоза.
— Нет, ну а маникюр как же? — возмущалась в трех шагах от нее нарядная Катя Зверева, демонстрируя подруге ногти невероятной красоты. — Мне его в салоне делали! Что мы тут, нанимались в земле возиться? Почему нельзя было каким-нибудь гастерам заплатить?
— Можно подумать, их не предупреждали, что будет субботник, — сквозь зубы процедил Молодцов специально для Ольги и, уже повысив голос, продолжал: — Или вы думали, барышни, что ваше участие в нем будет заключаться в ношении надувного бревна?
— Чего-о? — изумилась Катя.
— Между прочим, Михаил Евгеньевич, — подхватила Катина подруга, — я давно хотела вам сказать знаете что? Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей!
— Можно, — радостно согласился Молодцов. — При условии, что ногти не единственный предмет размышлений человека, как в твоем случае. Все, барышни, дискуссия окончена. Вас ждет труд, облагораживающий и возвышающий. Так, Оля, что нам еще грозит в этом году?
— День культуры, — вздохнула Ольга. — И памятное мероприятие ко Дню Победы. Может быть, поделим по-братски? День Победы — это все-таки скорее история, чем литература.
— Ольга Владимировна, Мамонт меня стукнул лопатой!
— Где?! Покажи!
На светло-голубых джинсах не было ни следа, который грязная лопата наверняка бы оставила.
— А ты его тоже стукни, — посоветовал Молодцов. — Лучше сразу по голове. Одним оболтусом больше, одним меньше…
— Миш, перестаньте! — ужаснулась Ольга. — Думаете, он поймет, что это шутка? Пойдет же и стукнет!
— Да, действительно, — согласился Молодцов. — Вася! Не бей Костю! Колония для несовершеннолетних дает отсрочку от армии, но вряд ли тебе там понравится больше. Так что же, вы мне намекаете, что мне пора впрягаться в подготовку к празднику? Какие классы хоть задействованы?
— Десятые.
— Десятые на общем фоне еще ничего, но… Ладно. Уговорили. Мероприятие возьму, но, чтоб вы знали, Оля, это только ради вас. Так, а тебе что надо, усталая женщина?
— Каблук сломала, — пожаловалась ученица, демонстрируя подошву сапога.
— Я говорил, что приходить надо в кроссовках?
— Говорил…
— Сколько раз говорил?
Густо накрашенные ресницы виновато опустились.
— Вот-вот. Минимум трижды, как апостол Петр. Иди трудись, солнце еще высоко.
— Необязательно же готовить концерт, — виновато пробормотала Ольга, тихонько отступая к ограде. — Можно газету выпустить. Или нарисовать карты главных операций.
За оградой на бортике газона стояла невысокая меланхоличная девчонка с сигаретой — куда ближе разрешенных пятнадцати метров. Ольга всмотрелась в ее лицо, пытаясь определить, не ученица ли это, но нет, раньше они не встречались. Может быть, это была подружка кого-то из старшеклассников — или, скорее, тайная поклонница, поскольку никто из участников субботника не обращал на нее внимания. Трудно быть девушкой-подростком, подумала Ольга с сочувствием, постой одна на таком-то лютом ветру у чужой школы без всякой, судя по всему, надежды на взаимность, и не стала отгонять девчонку — все равно бесполезно, отойдет за угол и будет курить там.
— Ну, хотя бы она в шапке, — сказал Молодцов у нее над ухом. На девчонке действительно была вязаная серая шапка со свисающими по бокам заячьими ушами. — Родители могут быть довольны. Так и что вам уже удалось сделать для Дня культуры?
— Почти ничего. Но зато, представляете, Миш, мои мне на день рождения подарили аккаунт в игре «Мутная Полянка», как раз по Толстому! Знаете такую?
— И вы думаете, вам это зачтут? — скептически усмехнулся Молодцов. — Экое благодушие с вашей стороны… Так, я кому сказал оставить тачку в покое?! — рявкнул он так, что у Ольги заложило уши.
— Нет, конечно. Но меня радует уже то, что они хоть что-то сделали по собственной инициативе, — заступилась за учеников Ольга.
— Есть в вас все-таки что-то от тургеневской девушки, — покачал головой Молодцов.
— Надеюсь, от Марианны?
— Любите социалистов? — он иронически приподнял бровь. — Да нет, все-таки от Лизы… По собственной инициативе эта публика может только угробить друг друга лопатами, да и то, как вы сами могли убедиться, без подсказок у них даже это выходит так себе. А в данном случае… не хочу вас расстраивать, но игру эту, скорее всего, нашел кто-то из родителей. А кто конкретно прислал вам этот подарок?
Ольга бессмысленно уставилась куда-то в лужу под ногами. Она внезапно вспомнила, что классная 11 «Д» в прошлом году создавала какой-то чат, где ей понадобилось и присутствие Ольги, и Мамонт там состоял, но не под ником Mammoth, а под другим каким-то именем, Костян, что ли… Вспомнились и все телепередачи о мошенниках в телеграме, о том, как копируются профили, как создаются не то что тексты, а фальшивые голосовые сообщения, нарезанные из реальных голосовых сообщений пользователя, как «майоры ФСБ» ведут своих жертв круглые сутки…
— Да что это с вами, Оля? — озадаченно поинтересовался Молодцов. — Вы же не на суде присяжных, что же вы так переживаете! Я, можно сказать, полюбопытствовал праздно…
— Да я только сейчас сообразила, что сама не знаю кто, представляете? — принужденно рассмеялась Ольга. — Вполне может оказаться, что вы правы и мои оболтусы тут абсолютно ни при чем.
— Я ненароком лишил вас веры в человечество? — весело предположил Молодцов. — Вы прямо лицом изменились, как та графиня. Того и гляди, к пруду побежите. Да будет вам, Оля! Наверняка это ваши, могу даже предположить, кто конкретно. Хотите?
— Хочу, — с готовностью согласилась Ольга. Может быть, все действительно объяснится каким-нибудь невинным образом? Обратное было бы уж как-то совсем… небезопасно.
— А вот видите птичку? — неожиданно задумчиво произнес Молодцов, указывая вдаль.
— Что?!
— Зачем же так нервничать. Птичку, говорю, видите? Во-он там. Это малый подорлик.
— Серьезно? — вздернула бровь Ольга, слегка даже встряхнувшись от неожиданности. — Надо так понимать, что бывает еще и большой?
— Кто?
— Подорлик, — с нажимом уточнила Ольга.
— А, подорлик! Ну а как же. И малый, и большой. Но вы, по-видимому, природой не сильно интересуетесь, а зря. У вашего же Тургенева в одном абзаце можно встретить сразу зябликов, малиновок, овсянок, горихвосток и пеночек. А как же вы их различаете?
— С помощью интернета, — вздохнула Ольга. — Так что же с творчеством моих одиннадцатиклассников? Какие будут версии?
— Ах да, Толстой в телеграме… да тут и думать нечего! Если его и сотворил кто-то из ваших, так только ваш воздыхатель Мамонтов. В надежде заслужить благосклонность.
Ольга вскинула глаза на помянутого Мамонта — его синяя куртка мелькала за кирпичным лестничным выступом. Почувствовав ее взгляд, он оглянулся, как-то моментально смутился и тут же кинулся кого-то с энтузиазмом мутузить.
— Костя! Оставь Васю в покое! — прикрикнул для острастки Молодцов и, понизив голос, спокойно продолжал: — Вот видите? Если кому-то из них и есть дело до литературы, так только ему. Да вы не расстраивайтесь, — внезапно сказал он. — Это ведь обратная сторона учительской харизмы: чем интереснее педагог преподает свой предмет, тем больше вокруг него вот таких обожателей. Или обожательниц. Мозгов-то еще нету, — вывернул он снова на свою любимую тему. — Кстати, они, кажется, заканчивают. Сворачиваемся?
— Да, пора бы. А у вас есть такие? Ну, обожательницы?
— Есть, конечно, — равнодушно пожал плечами Молодцов. — Вася, Рома! Не бросайте грабли, отнесите на место! Вот прямо сейчас, чтоб я видел. Перчатки отдаем в руки Ольге Владимировне.
В темной подсобке к ней тут же выстроилась живая галдящая очередь — только успевай принимать и пересчитывать.
— Две штуки по описи, обе левые! — весело доложил прямо над ее ухом Мамонт. После молодцовских намеков на его счет она даже вздрогнула от неожиданности.
— Зачем же ты взял две левые? — Грязные перчатки полетели в ящик.
— Так Захарченко взял две правые!
— А кто ему их дал?
— Вы, Ольга Владимировна! — жизнерадостно сообщил он. Сзади его уже нетерпеливо дергали за куртку, он отмахивался.
— Логично. Да, Костя, подожди! — спохватилась она. Крошечная комнатка быстро заполнялась новыми желающими покончить с работой. — Я хотела спросить насчет аккаунта в игре, который вы мне подарили.
— В какой игре? — тормознул Мамонт уже на выходе из подсобки. Щеки у него были румяные от холода и беготни по двору, волосы мокрые, как из душа, а глаза — черные, блестящие и непонимающие.
— «Мутная Полянка». Про Льва Толстого. Ты не присылал мне ссылку?
— Нет, я ничего вам не присылал. — Он на секунду задумался, но снова пожал плечами: — Я вообще не знаю никаких игр про Льва Толстого. Она на Стиме есть?
— Где?
— Неважно, проехали. — Он вдруг засмеялся. — А что там такое?
— Да ничего особенного, просто был мой день рождения, и я решила, что это ты, потому что мы как раз Толстого проходим, — не очень вразумительно объяснила Ольга.
— Не-а, не я. — Он помотал головой и скользнул за дверь. — Гэшки, наверно! — раздалось уже откуда-то снаружи.
— А чё сразу гэшки! — донесся в ответ обиженный голос кого-то из 11 «Г» — она не узнала чей.
Действительно, с чего бы гэшкам — биологам, вопреки букве Г, традиционной для гуманитарного класса (решительно все было вверх дном в этой параллели) — дарить ей аккаунт на «Полянке»? Одиннадцать помешанных на науке мальчишек и две девочки, одна из которых уже зачислена в университет в Корее, литература им всем до лампочки — что им Ольга со Львом Николаевичем вместе?
Но тогда получается, что на «Полянку» ее заманил кто-то другой, не из школы. И кто же? И зачем?
Весь инвентарь был уже сдан и разложен, она заперла подсобку и отдала ключи Евгению Андреевичу, возникшему из ниоткуда как раз к окончанию субботника. Вдвоем с Молодцовым они вышли за территорию школы, и Ольга тут же полезла за сигаретами.
— Не нравитесь вы мне, Оля, — внезапно сказал Молодцов. — Какая-то вы растерянная, задумчивая… курите много. И не первый день, кстати. Может, вас проводить хотя бы?
— Два часа дня, — вяло откликнулась она. — Спасибо, но вряд ли мне что-то угрожает по дороге.
— Тогда, может, расскажете, что с вами происходит? Как старшему товарищу. Это все еще связано с вашим разводом?
— А?.. Нет, — покачала головой Ольга. — Там все тихо и мирно. Ну как, — вдруг вспомнила она, — позавчера мой бывший муж ни с того ни с сего решил ночевать у меня под дверью в походном спальнике. Я, честно говоря, так и не поняла зачем. Но даже не ломился, так что это действительно было почти мирно.
— Почти?
— Ну… — Она опустила глаза. — Просто я утром не одна выходила, так что он, конечно, немного напрягся. Ничего страшного, ему это даже полезно.
— Вон оно что, — понимающе кивнул Молодцов. — У вас постразводный роман. И сейчас вам кажется, что все это непривычно и хрупко. Ненадежно. И вы об этом человеке практически ничего не знаете. И все, что между вами есть хорошего, очень скоро закончится.
Ольга молча вскинула на него глаза.
— Это классика, Оля, — сказал он мягко. — Самая настоящая классика первого постразводного романа, я сам через это прошел — правда, намного раньше вас, — а до меня — еще несколько миллионов человек, так что тема эта хорошо изучена. У меня для вас две новости, плохая и хорошая. Плохая заключается в том, что вы, скорее всего, правы: все это хрупко, ненадежно и скоро закончится.
— А хорошая?
— Это нормально. Более того, это жизнь. У вас будут еще прекрасные крепкие отношения. Но потом. Захотите, и замуж во второй раз выйдете. Просто не за этого человека. За какого-то другого. Сейчас вам, наверно, даже странно об этом думать, но, поверьте мне, так оно и будет.
— Будем надеяться, вы правы, — подытожила Ольга ненатурально оптимистичным голосом. Разговор этот становился совершенно невыносимым. — Спасибо вам за компанию. Увидимся в понедельник?
— Увидимся в понедельник, — эхом откликнулся историк и провожал ее взглядом, пока она не скрылась за поворотом. Девочка с сигаретой все так и стояла у ограды, ждала своего единственного.
…Ничего он не знает, думала Ольга по дороге домой, абсолютно ничего не знает и судит со своей понятной колокольни. Не его заманил на онлайн-площадку неизвестный доброжелатель. Не к нему являлся другой (или тот же самый?) неизвестный доброжелатель под видом отца Дуни Ефремовой. (Она вскинула взгляд и машинально огляделась, но никто из пассажиров недавнего визитера не напоминал и ею нисколько не интересовался.) И СФ он не знает. А раз так, мог бы и тактично промолчать. Засунуть свое драгоценное мнение себе… в тачку, продолжала злиться она, поднимаясь по лестнице на свой второй этаж. А если не поместится, затолкать тяпкой. Она достала ключи.
Дверь в ее квартиру была открыта.
Утром они с СФ снова выходили вместе, и она совершенно точно заперла ее на ключ.
Ольга с колотящимся сердцем потянула ручку на себя, распахнула дверь до конца и замерла на пороге. Внутри было тихо.
Потом она не могла вспомнить, сколько времени провела, тупо смотря через порог в зеркало в прихожей. Может, две минуты, а может, десять. Зеркало послушно отражало красный от холода нос, испуганные серые глаза, сжатые тонкие губы. В какой-то момент у нее в сумке зазвенел телефон и звенел довольно долго, и тогда она наконец очнулась, достала его, посмотрела — мама, — и шагнула в квартиру, и все-таки закрыла дверь.
— Да, мам, — стараясь говорить весело, сказала она. Не снимая сапог, прошла в комнату: книжная полка и письменный стол были перевернуты вверх дном. Ноутбук исчез. Она села прямо на пол, прислонившись к стене затылком.
— Оля, — тем временем говорила в трубке Мария Дмитриевна, — не подумай, что я вмешиваюсь в твою жизнь, но мне звонила твоя свекровь.
— Бывшая, — машинально уточнила Ольга. Может быть, ноутбук все-таки в этой свалке? Или вон в той? Нет, наверное, они забрали его с собой. Искали… что, черт их возьми, они искали?!
— Ну да, — согласилась мама. — Скажи, с тобой все хорошо? Что у вас там вообще происходит?
— Да ничего не происходит. — Она изо всех сил зажмурилась, но кошмар никуда не делся. Кто-то вломился в ее квартиру. Кто-то перевернул все ее вещи. — Виталик ночевал у меня под дверью в спальнике, я его выставила. Предъявлял претензии в том духе, что я должна к нему вернуться. В общем, все как обычно.
— Да? — с сомнением переспросила мама. — А избила его тоже ты?
— Да никто его не бил! — возмутилась Ольга. — Со мной был один мой знакомый, он только придержал его чуть-чуть, пока я с лестницы спускалась. Они тебе голову морочат.
— Ты уверена? — Голос у мамы был какой-то странный.
— Нет, мам, у меня галлюцинации. Ты можешь нормально сказать, в чем дело?
— Понимаешь, — совсем тихо произнесла Мария Дмитриевна, — она говорит, что Виталий в больнице.
С утра, после гимнастики и прогулки по усадьбе, Михаил Михайлович продолжил чтение. Теперь он взялся за книги и материалы о декабристах, которые граф Толстой привез из недавней своей поездки в Москву: они лежали тут же, на столе. Материалы были довольно любопытные, и он подумал, что можно было бы и в самом деле написать роман, задуманный графом: для этого нужны, конечно, черновики и записные книжки. Однако записных книжек на столе не обнаружилось. Он дернул наугад какой-то из ящиков: заперто. Видимо, граф где-то хранил ключ, догадался Михаил Михайлович и следующие два часа провел в безрезультатных поисках. Неужели тайник, удивился он, и думал уже обратиться к Алексееву, когда догадался: ключ, конечно, забрала перед его приездом зловредная графиня.
После обеда, когда она уже собиралась было удалиться, он вежливо поинтересовался, не будет ли она так добра возвратить ему ключ от письменного стола, однако она в ответ только бровь приподняла:
— Какой еще ключ, о чем вы? Где сами оставили, там и ищите.
— А где я мог его оставить? — поинтересовался он.
— Откуда же мне знать? — насмешливо дернула плечом графиня. — Это же ваш письменный стол.
Так он ничего и не добился.
На следующий день он сел писать письма по составленному накануне списку, подражая почерку графа, благо образцов было в избытке. Получалось пока прескверно, точно курица лапой. Сперва написал Страхову, как доволен поездкой и какой подъем испытывает в смысле творчества. Затем тетке, Александре Андреевне Толстой, — почти то же; к этому письму он, вспомнив наказ Головина, присовокупил еще фразу о важности тех сведений, которые он ранее просил ее разведать: в донесениях упоминалось, что Толстой, интересуясь декабристами, просил тетку разузнать для него подробнее об этом деле. Затем уже с конкретными просьбами обратился поочередно к Свистунову, Иславину, Островскому и матери Софьи Андреевны — исключительно из желания досадить последней. В тот же день Страхов прислал ему от петербуржского историка Семевского огромный том с письмами старшего из братьев Бестужевых и обещание прислать в будущем и другие письма декабристов. Пришлось писать еще и Семевскому, и Страхову.
Хозяйством он совершенно не занимался, несмотря на язвительные намеки графини, что Лев Николаевич во всем оказывал ей помощь, а не бил целыми днями баклуши, как иные помещики. Да какие же баклуши! Страхов прислал пространное письмо о деле Засулич, точно нарочно раззадорить его хотел: это, дескать, и комедия человеческого правосудия, и кощунство над самыми святыми вещами… Еще бы не кощунство, живую убийцу оправдать и выпустить! Однако надобно было демонстрировать смирение, и он его демонстрировал: отвечал в том духе, что эта дурь и бессмыслица нашла на людей недаром и он видит в решении суда предвозвестие грозных общественных перемен. Сочиняя ответ, он точно слышал скрипучий голос Победоносцева.
А ключей от письменного стола все не было; Алексеев подтвердил, что Софья Андреевна со дня отъезда Льва Николаевича в Петербург хранит их у себя. Весна уже подступила и к Ясной, на прудах растаяла ледяная корка, и вода весело текла по деревянному желобу из верхнего пруда в нижний, а Михаил Михайлович все еще не распоряжался всецело даже собственным кабинетом. Сознание этого приводило его в раздражительное состояние духа, и он был мрачен. В конце концов он сказал графине со всей прямотою, что ему нужен ключ и ему известно, что он находится у нее, однако та и бровью не повела:
— А что же, разве вы у себя на службе не отмычками обыкновенно пользуетесь?
— Можно и отмычками, — рассердился Михаил Михайлович. — А можно из Петербурга людей прислать с обыском, чтобы вспороли мебель и разобрали пол, если вам угодно и далее изображать из себя нигилистку на допросе. Я обратился к вам лишь потому, что надеялся на ваше благоразумие.
— И прекрасно, пусть едут, — фыркнула она. — Будет кому составить отчет в охранку о том, как вы тут справляетесь с возложенными на вас обязанностями. А теперь подите прочь, вы мне докучаете.
Он уже думал о том, что надо бы взять топор да и разломать непокорный стол к чертовой матери. Останавливал лишь обидный смех графини, и в воображении не дававший ему покоя. Сочиняя письма, листая черновики сбежавшего графа, он то и дело натыкался на листы, исписанные ее ровным округлым почерком, и надолго замирал над ними, барабаня пальцами по столу:
— Смилуйся, государыня рыбка! Что мне делать с проклятою бабой?.. Да-с. Этак она меня рано или поздно отравит, пожалуй.
Людей для обыска Головин ему, конечно, не даст. Скажет, вас там и так двое, извольте справляться сами. Однако разговор со строптивой графиней придал его мыслям новое направление.
Он старался каждый день гулять, чтобы отдохнуть от домашних и собраться с мыслями. Писание его теперь совершенно не продвигалось вследствие общего уныния, зато письма с намеками на духовный перелом выходили искренними как никогда: «Планы есть, — писал он, к примеру, — но для забавы — любоваться ими, но, кажется, уже нет ни сил, ни времени приводить их в исполнение. Планы одни, личные, душевные — спасти душу». Письмо к тетке вышло и того лучше: «Я ничем не занят… Я и вообще думаю, что из моих начинаний ничего не выйдет. Мне недостает той энергии заблуждения, которая нужна для всякого земного дела, или толчка свыше». Истинная правда, хотя теперь, пожалуй, план у него все-таки народился.
К этой его привычке — подолгу гулять в одиночестве — в Ясной уже привыкли. И возможно, именно этими часами Софья Андреевна пользуется, чтобы спускаться к нему в кабинет и проверять, чем он там занимается. И ключ, очень может статься, берет с собой.
Допустим, он притворится, что по шел на прогулку, а сам останется в доме и притаится в кабинете. Дождется, пока она войдет, откроет письменный стол, начнет читать и потеряет бдительность, и вот тогда — виктория! Даже если сам ключ она ему и не отдаст, снова запереть стол ей уже никак не успеть.
Однако его смелый план не увенчался успехом. То есть поначалу-то все шло в точности так, как он придумал: громко объявив, что уходит, он тихонько вернулся в дом, прокрался на цыпочках в кабинет и стал за шторой. Не прошло и получаса, как дверь отворилась, и сквозь тонкую щелочку он увидел графиню: она немедля прошла к его письменному столу и углубилась в чтение его бумаг, тихонько напевая себе под нос по-французски. Он весь подобрался, как тигр, готовый к прыжку. Но к ящикам, заветным ящикам, она так и не прикоснулась; изучив, видимо, все, что хотела, она аккуратно разложила его книги и бумаги в том порядке, в каком они находились до ее появления, и неспешными шагами покинула кабинет. Оставалось одно: воспользоваться ее же методом — обыскать ее комнаты, пока она будет в отлучке.
В ближайшие же дни он сказался больным и лежал у себя, изображая кашель и ломоту в костях. «Может быть, за доктором послать?» — равнодушно спросила любящая супруга, однако он поблагодарил и отказался. Заключив, что жизни его ничего не угрожает, она, к его удовлетворению, покинула усадьбу, отправившись с визитом к каким-то знакомым. Тогда он поднялся к ней в спальню и подробнейшим образом осмотрел ее: ключа там не было. Не теряя надежды, он обыскал еще и кабинет, однако же ключ не обнаружился и там. Выходило, что она постоянно носит его на себе.
Поздно ночью он, не зажигая свечи, снова поднялся наверх, прихватив с собой нож: он рассудил, что носит она ключ, скорее всего, на шее, на цепочке или шнурке, и на ночь не снимает. Оставалось надеяться, что сон у нее крепкий, а то решит, не приведи Господь, что он зарезать ее решил. Перед тем как войти, он несколько минут постоял под дверью, вслушиваясь: так и есть, храпит, точно мужик. Стараясь не шуметь, он вошел в спальню и присел на край ее кровати. В темноте он почти ничего не видел и боялся промахнуться мимо шеи. Нож он положил под кровать: сначала надо найти шнурок, если он, конечно, не ошибся в своем расчете. Однако стоило ему дотронуться до Софьи Андреевны — не попал все-таки по шее, задел по лицу, — храп моментально прекратился, и она громко и испуганно спросила:
— Кто?
— Да я это, — с досадой сказал он. — Обождите, я сейчас свечу зажгу.
При свете он увидел, что она уже сидит в кровати с вытаращенными, как у выловленной рыбы, глазами и грудь ее вздымается нервно и тяжело. Не ровен час, закричит, забеспокоился он, однако тут же позабыл обо всем на свете, разглядев у нее на шее в вырезе ночной сорочки цепочку с распятием и тоненькую веревочку, уходившую вниз: вот и ключ, подумал он радостно. Не ошибся на этот раз.
— Что вам угодно? — выдохнула она. — Вы совсем ума лишились — врываться ко мне?
— Мне нужен ключ, — хладнокровно сообщил он, даже не думая отводить от нее глаз, невзирая на приличия. — И я не уйду до тех пор, пока вы мне его не отдадите. Тем более что, кажется, это он и есть? — Он поставил подсвечник на столик и указал рукой ей на горло.
— Убирайтесь, — прорычала она, рефлекторно запахиваясь.
— Ключ, — бесстрастно напомнил Михаил Михайлович и протянул к ней открытую ладонь. Софья Андреевна оттолкнула ее с ненавистью.
— Что ж, — вздохнул он. — Ладно. Как вам будет угодно.
Вопреки его ожиданиям, она не кричала, хотя и сопротивлялась отчаянно, царапалась и пыталась даже ударить по голове подсвечником: хорошо, промахнулась в темноте, хотя горячий воск, вылитый на спину, — тоже удовольствие не из приятных. Все это только придало ему сил и ярости; сорвав с ее шеи долгожданный ключ, он уже не мог остановиться — надо было раз и навсегда внушить страх и почтение к своей персоне, иначе его дальнейшее пребывание в Ясной грозило обернуться сущей каторгой. Все это он подумал уже после, а тогда у него и никаких мыслей внятных не было, только что-то шумело в голове. В последний раз он был с женщиной… сам уже забыл, как давно, и конечно, не при таких обстоятельствах; было от чего потерять голову.
И ведь вот что странно. После того случая Софья Андреевна точно присмирела: хотя менее сварливой она так и не стала, она более уж не смела язвить его за обедом и как будто стала относиться к нему лучше. Странные все-таки создания — женщины. Сам он, обретя ключ, чувствовал себя полным сил и энергии, хотя должен был бы раскаиваться: ходил в Кочаковскую церковь, пытался говеть и был у причастия, но дело не пошло. А потом графиня по собственной воле пришла в кабинет и, стесняясь, обратилась к нему:
— Я хотела спросить вас… Лев Николаевич. — А и верно, ведь она не знает моего настоящего имени, догадался он, и не знает, как ко мне обратиться. — Нет ли у вас вестей о моем муже?
— Нет, сударыня, — покачал он головой.
— Мне хотелось бы… знать, как он теперь живет.
Она говорила так робко и покорно, что ему впервые захотелось сделать для нее что-нибудь хорошее.
— А кто же об этом знает? Тургенев, — вспомнил Михаил Михайлович. — Вот и напишу, пожалуй, Тургеневу.
— Вы не можете ему писать! — тут же возмутилась Софья Андреевна. — Вы много лет враги.
— Были враги, а теперь помиримся, — отмахнулся Михаил Михайлович. — Не захочет встречаться, так сделает вид, что письма не получал. А захочет — добро пожаловать в Ясную. Или он лично вас чем-то оскорбил?
— Нет, — растерялась Софья Андреевна. — То есть что это я говорю! Ведь он мой черный демон! Он один все это устроил!
— Ну голубушка, — укоризненно покачал головой Михаил Михайлович. — Ну какой же черный демон? Добрый человек, верный друг, только о спасении вашего мужа и помышлял, в какой бы они ни были ссоре. Нет, нет, и говорить не о чем: напишу ему сегодня же.
— Да у вас же адреса нет! — уколола его она.
— Напишу до востребования, — не растерялся Михаил Михайлович.
«Иван Сергеевич, — писал он уже час спустя, стараясь по мере сил подражать почерку предыдущего графа Толстого. Выходило не очень похоже, ну да это и не рукопись, кто там станет разбираться. — В последнее время, вспоминая о моих с вами отношениях, я, к удивлению своему и радости, почувствовал, что я к вам вражды никакой не имею. — Действительно, с чего бы, хмыкнул он. — Дай бог, чтобы в вас было то же самое. По правде сказать, зная, как вы добры, я почти уверен, что ваше враждебное чувство ко мне прошло еще прежде моего».
Вот так: искренне и с достоинством.
Письма-то он писал прекрасные, а вот как быть с литературой? Победоносцев с Головиным его не торопили, до сих пор удовлетворяясь тем, что из Ясной Поляны не исходило более социалистической угрозы, но сам он при единой мысли о романе о декабристах испытывал такую глухую тоску, что хоть волком вой. Начну писать хотя бы дневник, решил он. Дневники графа за последние годы со всеми его вредными идеями сгорели в печи, но остались старые тетрадки; последняя запись датировалась аж апрелем шестьдесят пятого; этот дневник Михаил Михайлович и решил продолжать — может быть, в мистической надежде, что вдохновение предыдущего владельца перейдет и ему; чуда не произошло, и графская тетрадь понемногу стала вызывать в нем такое же глухое раздражение, как и декабристские черновики.
От Тургенева из Парижа пришел ответ:
«Вы совершенно правы, не предполагая во мне враждебных чувств к Вам, — писал Иван Сергеевич. — Если они и были, то давным-давно исчезли — и осталось одно воспоминание о Вас как о человеке, к которому я был искренне привязан, и о писателе, первые шаги которого мне удалось приветствовать раньше других». Ты на что намекаешь-то, нахмурился Михаил Михайлович. Так, дальше тоже излияния в том же духе… ага. «Я надеюсь нынешним летом попасть в Орловскую губернию — и тогда мы, конечно, увидимся. А до тех пор желаю Вам всего хорошего — и еще раз дружески жму Вам руку».
— Вот видите, — торжествующе сказал Софье Андреевне счастливый получатель. — Пишет со всей возможной любезностью и намерен летом по пути к себе в имение нанести нам дружеский визит!
— А вдруг он что дурное замышляет? — боязливо предположила Софья Андреевна.
— Да что же он может замышлять, когда в каждый его приезд за ним почитай пол-охранки по пятам ходит? — хмыкнул поддельный граф. — Нет, он человек благоразумный, рисковать не станет, вот увидите. Вы, главное, ведите себя с ним как обычно.
— Какое же «как обычно», когда мы обручились уже после их ссоры?
— Ну, значит, как обыкновенно ведете себя с гостями, — терпеливо пояснил он.
— Как же вы это примирение знакомым объясните?
— Вот так вот и объясню, — наставительно сказал Михаил Михайлович, — что смиряющемуся человеку негоже иметь врагов. Таковы мои нынешние нравственные убеждения, и я намерен им следовать.
Через две недели он отбыл с двумя своими пасынками, Ильей и Львом, в самарское имение. Софья Андреевна осталась в Ясной, чтобы уладить домашние дела, и он был только рад этому: все же она утомительна была ужасно. Не мог граф Толстой выбрать жену покладистую и смиренную духом или хоть нравом повеселее! Все у него не ладилось: не успел уехать, потерял в дороге бумажник — пришлось писать покаянно в Ясную. Он живо представлял себе гневное лицо Софьи Андреевны при получении этой записки и морщился, точно от зубной боли. Уже с хутора он послал ей телеграмму: «Помещение, вода, лошади, экипажи хороши: но навоз, бездна мух, засуха; не советую ехать». И представьте себе: балда телеграфист пропустил «не» и вышло — «советую ехать». Прочитав это, Софья Андреевна, само собой, приехала на хутор лично и тут уж не упустила случая устроить ему сцену.
— Виноват я, Софья Андреевна, — отвечал он смиренно. — Да ведь не по злому умыслу: сам не знаю, как так вышло. Вы уж не серчайте.
Она, услышав такое, только разозлилась пуще прежнего:
— Вы ничтожество. — И подхватила юбку сбоку, точно собралась ручей вброд переходить. — Вы пальца его не стоите.
— Что же он, денег никогда не терял? — наивно спросил Михаил Михайлович.
Она взглянула на него дикими глазами, глубоко вздохнула и выпалила:
— Я беременна.
Вот тут он в самом деле растерялся:
— Как? Никакой ошибки быть не может?
— Какая ошибка, — бессильно вымолвила она, опускаясь в кресло и глядя в пол. — Я родила девятерых детей. Свое нынешнее состояние я узнаю безошибочно.
— Ну что ж, — произнес он, поразмышляв, а не может ли быть отцом подлинный граф Толстой; выходило, увы, что никак не может. — Раз Господу угодно даровать нам дитя, значит, это во благо.
— И вы еще смеете говорить о Господе! — вскричала она так, что слышно было на улице. — Это вы один во всем виновны! Мало мне страданий, так еще снова рожать! Вы, мужчины, даже представить себе не можете, какое это мучение!
— Да ведь на то браки и заключаются, — миролюбиво сказал он, беря ее руку.
Графиня посмотрела на него сквозь слезы и брезгливо отдернула кисть.
— Вот сейчас, — сказала она, — вы на него очень похожи. Извольте не подходить ко мне и не заговаривать со мной. Видеть вас не могу.
И вышла из комнаты, оставив его размышлять о превратностях судьбы.
Тоска, в общем, на этом хуторе была смертная, а еще и кумыс приходилось пить — отвратительное пойло; он пытался отговариваться тем, что никакой пользы для здоровья он в этой кислятине не видит, но тут и Страхов, и Софья Андреевна были неумолимы. А еще с декабристами выходило нескладно: за целое лето он так ничего и не написал, да какой-то олух пустил слух в Петербурге, что граф вовсю работает над новым романом, и к нему стали приходить письма от издателей с робкими просьбами предоставить что-нибудь для печати. Приходилось отвечать, что ничего еще не готово и, когда будет готово, он даже и не загадывает: было в этом что-то до крайности унизительное.
Зато, как только он вернулся в Ясную, дела, кажется, начали потихоньку налаживаться. На той же неделе пришло письмо от Тургенева из Москвы, в котором он со всей определенностью пообещал встретиться с ним в Туле либо заехать в Ясную.
Тургенев Михаилу Михайловичу своею приветливостью и мягкостью крайне понравился; жаль, что либерал. В Ясной он немедленно очаровал всех, включая даже и сварливую Софью Андреевну, а дети так и просто пришли в восторг от его шелковой рубашки, бархатного сюртука, золотых часов да изящного дорожного чемодана: весь он сошел будто с журнальной картинки. Притом живо и многословно рассказывал о своем житье в Париже, о вилле Frenes и оранжереях в ней, о госпоже Виардо и ее дочерях; изображал статуи, собак, старого Виардо, лешего, курицу в супе; страшно сокрушался, что в доме графа не играют в карты, но от шахмат не отказался.
На следующий день на прогулке они наконец-то остались наедине. Никто не решался заговорить первым о том, что их волновало более всего; Тургенев насвистывал, вертя в руках какую-то травинку; Михаил Михайлович и вовсе шел молча. Наконец он не вытерпел и спросил:
— Как граф устроился в Париже? Софья Андреевна очень волнуется.
— Передайте Софье Андреевне, что здоровье его в порядке и он пишет, — помолчав, сказал Тургенев. — Что же до подробностей, то я не хотел бы в них вдаваться: ей будет тяжело… Нет-нет, он стойко перенес отъезд, — торопливо добавил он, уловив изменившееся выражение лица своего собеседника. — И все-таки разлука с семьей, да еще в таких обстоятельствах стала для него тяжелым испытанием. Он горяч, порывист, он не терпит ничего, что считает предательством… Не будем об этом.
С тем и отбыл.
Роман, однако же, совершенно не продвигался. Михаил Михайлович мрачнел, худел, почти каждый день подолгу проводил на охоте, жаловался на больную спину и тяжесть в голове, в четвертый, пятый, десятый раз переписал начало романа, все изорвал, перебрался сочинять в комнату к мальчикам — все ему казалось, что там тише, чем у него в кабинете, — куда там! Как только проклятый граф писал целые тома, уму непостижимо! Даже Софья Андреевна, почувствовав, что с ним неладно, сдержанно похвалила план романа — от такого Михаил Михайлович слегка воспрял духом и в один день написал несколько страниц, а приехавшему зимой Страхову с таким блеском описал будущий сюжет, что тот пришел в полный восторг. Однако сразу после того он ощутил новый упадок сил. Теперь уж ему стало ясно: нет у него божьей искры, которая горела в душе автора «Войны и мира». Несколько недель он еще боролся с собой, а потом роман был окончательно заброшен.
Нет, он не сидел без дела. Он помнил, зачем согласился стать графом Толстым, и подолгу разговаривал с яснополянскими крестьянами, посетил суд, тюрьму, ярмарку, рекрутский набор, оружейный завод в Туле, и все томился неясной тоской, все не хватало чего-то…
С разрешения Головина и его патрона он поехал в Киево-Печерскую лавру. Каково же было его разочарование! Теснота, духота, смрад какой-то, толпа богомольцев — ни ясности, ни спокойствия, которого он так искал и на которое надеялся! Он беседовал со смотрителем местного музея, но услышал только суетное и тщеславное. Схимник замахал на Михаила Михайловича тощими темными руками: «Мне некогда беседовать!» — и прогнал его. А с графом Толстым поговорить, небось, не отказался бы, печально думал Михаил Михайлович, покидая обитель благодати.
Нигде не было места вере, лишь в душе его, и он делал выписки из протопопа Аввакума, читал нараспев: «Не оглядывайтесь назад. Не тужите о безделицах мира сего». Как это верно, как правильно! Очередные гости иногда пытались выспрашивать о «безделицах»:
— А скоро ли вы, Лев Николаевич, подарите нас таким произведением, как «Война и мир» или «Анна Каренина»?
Не дождетесь, про себя сообщал он, а вслух цитировал из апостола Петра, что не хочет, как пес, возвращаться на свою блевотину. Собеседники бледнели и пугались: отличное было средство от расспросов.
В декабре Софья Андреевна разрешилась от бремени мальчиком. Только тогда она решилась спросить, как же зовут на самом деле его отца.
— По традиции моей семьи, — отвечал он, — старшего сына называют Михаилом. Так что я, Софья Андреевна, урожденный Михаил Михайлович.
— Михаилом? — переспросила она. — Так ведь этот baby все равно будет Михаилом Львовичем.
— Пусть так, но это будет справедливо: ведь Лев Львович в нашей семье уже есть.
И мальчика нарекли Михаилом.
В тот же вечер, сидя в кабинете за тем самым письменным столом над графской тетрадкой, Михаил Михайлович занес уже перо над бумагой, чтобы записать события сегодняшнего дня, и вдруг с невероятной ясностью понял, что сегодня — лишь итог; а рассказывать, как все было, надо с начала. С самого начала… Он решительно отодвинул графский дневник, положил перед собой чистый лист и написал наверху: «Исповедь».
Александрин нашла им загородный домик в деревушке Медан, к юго-западу от Парижа. Она хотела арендовать его на лето, но хозяин был расположен исключительно к продаже. По счастью, денег у Льва Николаевича было достаточно: как и предсказывал Тургенев, «Западня» имела колоссальный успех. Несмотря на обилие грубой физиологии, которая появилась в романе в основном благодаря брюзге Флоберу («натурализм, господин Золя, побольше жоп и ночных горшков — и, вот увидите, эта дрянная нация будет носить вас на руках»), читали «Западню» не только господа, но и дамы, ужасались бедственному положению пролетариата. На улицах Парижа пели песенку:
С тех пор как нет тебя со мной, Жервеза,
Я не бываю боле в «Западне».
Поэтому вскоре Лев Николаевич и Александрин перебрались в Медан, чем Лев Николаевич, уставший окончательно от Парижа, был безмерно доволен.
Он желал отдохнуть от французов — подумать только, еще недавно он опасался, что они не примут его сочинений! Его заваливали письмами; в Медан вереницами тянулись писатели-натуралисты, настойчиво требовавшие отзывов и советов. Явился родственник Флобера, говорливый аристократ из Лотарингии с совершенно русским лицом и французскими усами; самого Флобера он, видимо, довел уже до полного изнеможения.
Имя его было Вальмон. Лев Николаевич, к собственному удивлению, нашел его талантливым, хоть и нервным избыточно — вот достойные плоды уничижительного флоберовского обучения: написав что-нибудь, Вальмон первым делом порывался немедля исправить написанное, а исправив — изорвать и сжечь. Когда Льву Николаевичу удалось выхватить у него очередной рассказ перед самой отправкой в камин, тот сначала все извинялся за неверный слог, а после, услышав предложение Золя выпустить сборник рассказов, написанных в Медане, и включить в него вот эту самую Boule de Suif[7], пришел в полный восторг и ажитацию. Позже Лев Николаевич сплавил юного натуралиста Тургеневу — пускай-ка тоже помучится, коварная душа.
Мистифицировать эту публику было проще простого. Если и случалось ему оказаться совсем уж в затруднительном положении, его выручала умница Александрин: «Ну что же ты, Эмиль, помнишь, ведь мы той осенью…» Да-да, конечно, он помнит. Нечего его тут представлять совсем выжившим из ума! Очень скоро он начал думать по-французски и не пользовался более даже русскими черновиками, которые раньше предусмотрительно сжигал сразу после перевода. Ровные французские строчки ложились на бумагу, будто были тут всегда.
К длинноносой Александрин он испытывал ровное, как поверхность заросшего ряской пруда, чувство благодарности. Они говорили об устройстве дома, о покупках и гостях и никогда не говорили о детях. Она любила безделушки, покупала бесконечные подсвечники, вазочки, шкатулки, гравюрки, статуэтки — дом был заставлен ими подобно галантерейной лавке. Несмотря на это, Лев Николаевич полюбил Медан. Место было прелестное, особенно поздней весной, когда цвели яблони и в воде отражались синее ясное небо и бело-розовые нежные лепестки. Из окна его просторного кабинета открывался вид на леса, склоны холмов и тихую водную гладь. Вставал он по-прежнему рано, гулял по окрестностям с собаками, после обеда катался на лодке; ее купил все тот же Вальмон, и он же дал ей имя — «Нана», разумеется. Безобразник.
Париж напоминал Льву Николаевичу расцветший всеми своими пороками Петербург его молодости. Блеск и нищета рядом, кабаки, варьете, публичные дома, кружева, кареты, ужасающие бедностью и нравами рабочие кварталы. Выгребная яма, над которой кружатся, жужжа, золотые мухи, разнося заразу и зловоние. «Нана» была местью Парижу, его истинным мнением об этом городе. Как и следовало ожидать, город проглотил эту месть не жуя, не узнав себя в этом кривом зеркале. Город пел «Папину любовницу зовут Нана», а та же самая публика, что сходила с ума на скачках в Булонском лесу («Кто скачет на Нана?»), присылала ему восторженные отзывы. Если отзывы попадались ему, он жег их в камине; если Александрин — та не ленилась, сочиняла ответы.
Тиражей, которыми была издана «Нана», до сих пор не удостаивался ни один французский роман.
После Медана второй привязанностью Льва Николаевича неожиданно стала французская кухня, отчего он и впрямь начал полнеть. С другой стороны, кому теперь есть дело до того, что он ест и как выглядит? Соня бы, верно, ворчала… у Сони теперь другой муж, называется граф Лев Николаевич Толстой. Об этом он старался думать поменьше. По счастью, Тургенев то находился в России, то болел, и встречались они нечасто, а когда сводила судьба, разговор всегда получался торопливым и характер носил поверхностный.
Флобер отсиживался в Круассе, ограничиваясь короткими рецензиями на новые романы. Был он, как всегда, всем недоволен, первая строка — похвала, остальные десять — замечания. Лев Николаевич читал их и вспоминал, как Флобер бесцеремонно черкал в переводе его рукописи, приговаривая себе под нос: «Герой у нас будет Купо, героиня — по-русски как? Matriona? Ужасно, просто ужасно» или «Кто же так назовет стаканчик вина?» — и вписывает вместо petit verre[8] — canon, «пушка»; еще про «сыграть в ящик» он говорил: defi ler la parade![9] — только так! — и в общем был невыносим. А в мае Вальмон (теперь он не бросал в камин все подряд и именовал себя Мопассаном) прислал телеграмму: Флобер умер.
Похороны были очень тяжелые. Что-то не рассчитали с длиной ямы, и гроб, когда его опускали, застрял изголовьем вниз. Лев Николаевич маялся своей непричастностью к чужому горю и жалел Тургенева, который находился в это время в Спасском. Позже он послал ему письмо с соболезнованиями. Общаться ближе они не стали.
Освоившись в местных литературных делах, Лев Николаевич прекратил все сношения с «Вестником Европы». Его тяготила мысль, что победоносцевские прислужники вычитывают его текст строчку за строчкой, изучают в лупу, ищут тайные намеки. Нет уж, пусть Тургенев выкручивается сам, если ему угодно продолжать сотрудничество для обеспечения работой голодающих русских эмигрантов, — а он в этом более не участвует.
Оказавшись в полном отрыве от соотечественников, Лев Николаевич в сведениях о российской действительности довольствовался газетами. Вести приходили самые неутешительные: Веру Засулич, о которой так переживал социалист Кравчинский, оправдали, но приговор почти тотчас изменили — ей пришлось бежать в Европу. После того на присяжных уже не полагались. Полиция совершала облавы, громила типографии, арестовывала студентов сотнями; бомбисты в ответ устроили несколько неудачных покушений на государя императора. С обеих сторон гибли невинные. На скорое возвращение в Россию надеяться не приходилось.
О весельчаке Кравчинском он почти позабыл, но однажды, еще в конце своего первого меданского лета, прочитал сообщение в какой-то газете, что в России средь бела дня на прогулке был убит начальник Третьего отделения шеф жандармов Мезенцов, заколот кинжалом. Четырехгранным, для медвежьей охоты.