К книге
Проект «Борода»8. Живой труп
53%
8. Живой труп
10

Наше время, Москва

Конечно, никаких пропущенных у нее в телефоне не нашлось — ни от самого Виталика, ни от его чудесной мамы. Конечно, проще было позвонить Марии Дмитриевне в Новороссийск, чем набрать самой Ольге, которая заведомо находится в Москве.

Она привычно вздохнула и набрала номер Виталика.

— Это ты? — послышался хриплый голос из трубки.

— Я. Что с тобой произошло? Тебя действительно избили около моей квартиры?

— Не надо делать вид, что ты не в курсе, — сказал он, трагически шмыгая носом, и вновь, невозможно было не заметить, пятистопным ямбом. — Все верно, я был прав насчет тебя. Что теперь? Наймешь киллера, чтобы он окончательно со мной разделался?

— Ты дома?

— Где я, по-твоему, должен находиться в таком состоянии? — Сбился с ритма, машинально отметила Ольга. Вероятно, от возмущения.

— Я сейчас приеду, — сказала она и положила трубку.

Когда Толстой писал, что все счастливые семьи похожи друг на друга, он, без сомнения, жестоко ошибался. Достаточно сравнить их переписку с Софьей Андреевной (пусть даже самых благополучных времен их брака) и переписку тех же Достоевских — невооруженным глазом видно, что вторые и искреннее, и счастливее, несмотря на болезни, долги и прочие невзгоды. Вот что скучны неимоверно и те и другие письма — это верно; так ведь они и не были задуманы для публикации. Если у Достоевских еще встречаются темы актуальные — хоть та же аренда квартиры, то яснополянские усадебные хроники вообще невозможно читать, не зевая.

Про аренду: когда Фёдор Михайлович и Анна Григорьевна поженились, пришлось им искать квартиру побольше, поскольку предыдущей, четырехкомнатной, уже не хватало. Обратите внимание, детей у них еще не было даже в планах. Правда, с ними жил взрослый пасынок Достоевского, третировавший Анну Григорьевну немало. Сняли пятикомнатную, с двумя спальнями, кабинетом, столовой и гостиной, хотя денег постоянно не хватало. В процессе Фёдор Михайлович писал жене: «Отдавай, между прочим, преимущество высоким потолкам. Чем выше, тем лучше, пусть меньше комнат, но выше потолки». Иными словами, согласен был и на пять комнат вместо шести, но только если потолки высокие.

Еще бывает интересно почитать про болезни в свете одного из любимых мифов XXI века — что вот раньше, дескать, экология была лучше и люди не в пример здоровее. На деле: Толстой каждый год простужается и желудком мучится. У Анны Григорьевны и Софьи Андреевны то малокровие, то нарыв на горле. У Достоевского и Черткова — тяжелейшие нервные припадки, жена Черткова изначально здоровьем слаба, а вскоре и вообще перестает ходить. У Тургенева артрит с судорогами, у Некрасова рак. Офигеть, какие все здоровые.

О чем это она? Ах да, об аренде и семейном счастье.

Ее собственное семейное счастье — спонтанные побеги после работы в ближайший кинотеатр, поздние посиделки вдвоем на кухне с чаем и печеньем из духовки, Новый год на даче у Машки и Макса, елка во дворе и глинтвейн на печке. Вот и все, пожалуй. А остальное лучше и не вспоминать.

Та самая двушка, на которой в голове свекрови неизменно что-то перещелкивало в конфликтных ситуациях, находилась почти у самого метро «Беляево». Прожила там Ольга без малого семь лет. Район был хороший, зеленый, только до школы далеко. Одно время муж и свекровь слаженно настаивали на переходе в какую-нибудь местную школу, поближе, «учителей везде не хватает», но Ольга наотрез отказалась — школа школе рознь, даже работа классного руководителя не везде считается ставкой, на что, конечно, услышала: «…нельзя так гнаться за деньгами». Как выяснилось, правильно сделала, что отказалась. Если уж Виталику не лень было ездить за тридевять земель мотать ей нервы, то в Беляеве он смог бы запросто жить у нее на работе, даже без спальника.

У подъезда Ольга выкурила последнюю сигарету, постояла, собираясь с силами. Визит предстоял не из легких.

— А, пришла, — приветствовала ее бывшая свекровь, мощной грудью загородив проход. — Что, будешь просить, чтобы заявление отозвали? Деньги предлагать? И не надейся. Не для всех людей деньги — это главное в жизни, в отличие от тебя. Будешь сидеть в тюрьме как миленькая.

— Ну не хотите, как хотите, — брякнула Ольга эксперимента ради.

Расчет оправдался.

— Ты не думай, что дешево отделаешься, — пригрозила свекровь. — Такси Виталик мне вызывал, чтобы я его забрала — раз. Это уже почти полторы тысячи. Потом такси до больницы — это еще тысяча. Потом рентген. Врача поблагодарить. Такси до дома. Лекарства всякие. Тысяч пятнадцать точно будет, их ты вернешь в любом случае. На работу сегодня не пошел, значит, временная потеря трудоспособности.

— Так сегодня же суббота.

— Ну, значит, в понедельник не пойдет. Всю неделю, может быть, не будет ходить! Ну и моральный ущерб тысяч пятьсот. Минимум, — уточнила она.

Один здесь деловой человек — и тот Супругов, подумала Ольга.

— Ну, видите, как хорошо, что для вас деньги не главное, — сказала она вслух.

— Мам, кто это? — раздался слабый голос из комнаты.

— Да уголовница эта, — пояснила свекровь на максимальной громкости. — Деньги предлагает, чтобы дело замяли.

В комнате что-то зашумело, и в прихожую выполз раненый Виталик, завернутый в одеяло. Вид у него был так себе — ссадины, распухшая губа, кинематографический синяк под глазом, но лучше, чем боялась Ольга. Двигался он вполне бодро, и все конечности у него были на месте.

— Ты чего встал?! — переполошилась свекровь, заметив появление сына. — А ну ложись немедленно!

— Как ты себя чувствуешь? — спросила Ольга ей за спину.

— Рожа болит, — честно признался Виталик. — А так вроде ничего.

— Мне бы с тобой поговорить. Если ты, конечно, можешь в таком состоянии.

— Еще и говорить с ней?!

— Ну давай, — милостиво разрешил Виталик. Маму он воспринимал как привычный шумовой фон и говорил в параллель с ней, даже не вслушиваясь.

— Может, ты сначала действительно ляжешь? Вид у тебя не очень.

— Лягу, — согласился Виталик и побрел обратно в комнату.

— Еще бы не очень, когда человек чуть не умер, — процедила свекровь. — И не надейся, что отделаешься своими жалкими пятистами. Любой суд тебе два миллиона присудит, это как минимум! Впрочем, твои бандюки богатые, может, и выдадут тебе. И разговаривать будешь при мне!

Она пропустила Ольгу в комнату, а сама на минуту исчезла у себя и вид по возвращении имела какой-то подозрительно довольный. За диктофоном, что ли, ходила, подумала Ольга. Улыбнитесь, вас снимает скрытая камера.

— Если можешь, давай по порядку, — попросила Ольга, прислонившись к шкафу. Сесть в комнате уже было некуда. — В котором часу это было?

— Ну утром, я не помню. Я к тебе приехал… А где ты была, кстати?

— В школе на субботнике. Так, и что дальше?

— А дверь была открыта. И от тебя вышел мужик, — продолжал Виталик.

— Тот, с которым я тогда из квартиры выходила?

— Нет, другой. А за ним еще один.

— То есть их двое было?!

— Ну да, — гордо подтвердил Виталик. — Двое на одного!

— Как они выглядели?

— Ты что, сама не знаешь? — спросил Виталик с некоторым даже восхищением.

— Да они у нее под порядковыми номерами, чтоб не сбиться!

— Не знаю. Ты уж мне расскажи, пожалуйста.

— Да я сам не знаю, — пожал плечами Виталик. — Они в балаклавах были. Куртки такие темные, спортивные.

— В балаклавах? — шокированно переспросила Ольга. — Виталь, но это же были бандиты, грабители. Зачем ты вообще к ним полез?!

— Чё-то не подумал. — Виталик почесал в затылке и ойкнул. — Думал, типа это люди того бандита, главного, с которым я тебя вчера видел. У них же ключи были! Ну короче, я первому говорю: «Чего тебе тут надо? Вали отсюда!» — продолжал он. — Он мне: «Ты ничего не видел, сам вали». Я ему: «Ты чё, это моя жена вообще-то!» Он мне: «Отвали, пока цел». Ну, я ему дал два раза.

— Погоди, — перебила Ольга. — Так ты еще и сам полез в драку?

— Да он вообще никогда не дерется!

— А кто на годовщине свадьбы подрался с Петей два года назад?

— Я, — самодовольно подтвердил Виталик. — И этому я тоже врезал как следует! Просто их двое было, и второй…

— Так как же у тебя заявление приняли? — удивилась Ольга.

— Какое заявление? — в свою очередь удивился Виталик.

Оба синхронно посмотрели на свекровь, но та только воспылала еще большим негодованием:

— Как это какое? Как это какое?! Они тебе нанесли побои? Нанесли. Она им пособница? Пособница. Значит, и сидеть им всем вместе! И если у тебя прямо сегодня не приняли заявление, то уж в понедельник-то точно примут! С утра пойду и напишу!

— Ясно, — вздохнула Ольга. — Отсидка отменяется.

— Ничего не отменяется!

— Виталь, а дальше?

— Потом они ушли. Я позвонил в неотложку, потом мама приехала…

— У них есть ключ от квартиры, — пробормотала Ольга. — Но куда же мне тогда идти?

— Можешь просто вернуться сюда, — предложил Виталик.

— Никуда она не вернется!

— Никуда я не вернусь!

— Ладно, ладно, понял, — слегка приуныл Виталик, сбитый с толку внезапным согласием противоборствующих сторон.

— Ты, пожалуйста, больше в ту квартиру не приезжай, — попросила Ольга. — Сам видишь, это опасно для здоровья.

— Да для жизни его это опасно!

— И для жизни, — покорно согласилась Ольга. — Тебе лекарства какие-нибудь нужны?

— Да не, — великодушно махнул рукой Виталик. — Вон и так целая тумба. А у меня от уколов задница болит! — внезапно пожаловался он.

— Желаю, чтобы прошла, — тепло сказала Ольга и вышла в прихожую за курткой. Виталик так и остался лежать, зато бывшая свекровь следовала за ней с целеустремленностью комодского варана:

— Ты что же, вот так и уйдешь? А когда же ты собираешься компенсировать расходы на лечение Виталика? Думаешь, тебе это с рук сойдет?

— По исполнительному листу компенсирую, — сладко улыбнулась Ольга. — Советую начать хотя бы с заявления.

— Вот ты как заговорила! Но…

Оказавшись за дверью, Ольга немедленно вытащила сигареты и закурила прямо на лестничной клетке. А ведь ночевать, похоже, придется вооружившись молотком, как в фильмах ужасов.

Или утюгом. Утюгом даже лучше, а то молоток периодически с рукоятки слетает.

Логичнее всего было бы, конечно, просто вызвать службу по замене замков.

Приняв наконец взрослое и разумное решение, Ольга достала телефон, но вместо службы по замене замков позвонила почему-то СФ — утром он все-таки оставил ей для связи номер.

— Да! — сказал он, будто отвечая на какой-то незаданный вопрос.

— У меня дверь в квартиру вскрыли, — ровным голосом сообщила Ольга. — Перевернули все вещи, забрали ноутбук, оставили дверь открытой. Двое мужчин в спортивных куртках и балаклавах. Не твои?

— Надеюсь, ты шутишь.

— А еще они избили Виталика. Виталик теперь напоминает живой труп, но вроде ничего не сломано.

— Так. — СФ немедленно посерьезнел. — А сама ты где находишься?

— В Беляево.

— Там есть рядом какое-нибудь кафе, где ты можешь меня подождать? Я приеду в течение часа.

— Наверно, есть, — согласилась Ольга. — А что ты собираешься делать, когда приедешь?

— Не знаю, решу по дороге. Адрес мне пришли, хорошо? И, пока я еду, находись, пожалуйста, в людных местах. На улице, в торговом центре, да хоть в «Пятерочке».

— Ого, — поразилась Ольга. — Тебе известно о существовании «Пятерочки»?

— Мы же их поставщики. Я всю их тендерную комиссию знаю поименно. Ладно, это мы потом обсудим, если тебе интересно. Ближайшее кафе и его адрес. Я выезжаю.

Он действительно приехал почти ровно через час, когда на улице уже начало темнеть. Стремительно ворвался в крошечное кафе, так что полы его щегольского пальто картинно распахнулись, являя миру очередной дорогой костюм.

— Поехали?

— Куда? — апатично поинтересовалась Ольга.

— К Варе. Ты знаешь ее как Фиру Вагнер. Я объявил общий сбор клана.

— Слушай, — тихо сказала Ольга. — Клан — это, конечно, очень здорово. Но я пол-утра раздавала тяпки и рукавицы. У кого-то есть ключи от моей квартиры, и эти люди явно не аспиранты-толстоведы. Внутри кавардак, который неплохо бы разобрать. И то, что они взяли ноут, для меня, честно говоря, просто катастрофа. У меня там вся работа была. И я очень, просто очень устала.

— Я понимаю, — согласился он. — На тебя навалилась куча проблем. По моей вине. Поэтому решить эти проблемы — это в некотором роде мой долг. Не говоря уже о том, что ты мне небезразлична. Ноут я тебе куплю, конечно же. Твоих файлов там, увы, не будет, но тебе хотя бы будет на чем работать. Замки надо менять. Этим я тоже займусь. А пока я этим занимаюсь, тебе необходимо безопасное место. Поэтому мы поедем к Варе. Если тебе там не понравится, найдем другое. Но я думаю, понравится. Она очень хорошая.

— А Варя кто?

— В каком смысле кто?

— Ну не знаю… родственница твоя. Девушка. Сотрудница. Кем она тебе приходится?

— Ближе всего, наверно, сотрудница. Но только по толстовскому проекту. Не родственница и не девушка, это точно. У них с Мартовым был одно время какой-то странный роман, но сейчас, кажется, уже все, — с бесстрастным лицом сообщил СФ. — Поедем?

— Ладно, — обреченно вздохнула Ольга. — Поедем.

В машине у него опять было люто холодно, а Ольга снова постеснялась попросить выключить кондиционер или хотя бы прикрутить мощность. По счастью, ехать им было не слишком далеко, в Чертаново. Припарковавшись у неказистой многоэтажки, СФ уверенно двинулся к ближайшему подъезду, на память набрал код и повел Ольгу к лифту. Самой Ольге происходящее нравилось все меньше и меньше. Часто тут бывает?

Но когда перед ними распахнулась простенькая, обитая дерматином дверь и Ольга наконец увидела неведомую Варю, все ее плохое настроение куда-то испарилось. Невысокая девушка немного младше Ольги, босая, в видавшем виды балахоне дикого оранжевого цвета, с буйными каштановыми кудряшками по плечи, яркими темными веснушками и синими лучистыми глазами не хуже, чем у княжны Марьи, обрадовалась им так, будто ее внезапно навестили дальние, но горячо обожаемые родственники:

— Сергей! Оля! Или лучше Аврора? — Ольга растерянно помотала головой. — Ладно, тогда Оля. А я Варя! Мы тут с Митенькой азу готовим. Правда, мы не умеем, но он говорит, это пофиг. Еще картошка будет, только ее пока никто не почистил. Вы голодные? Тапок нет, руки мыть на кухне, в ванной тумба обвалилась!

— А где остальные? — СФ улыбнулся Ольге, как бы говоря «вот видишь?», но она и сама уже видела — это был именно такой дом, в каком каждый мечтает оказаться в гостях: всем рады, всех ждут, вокруг царство простоты, свободы и пофигизма. Чистая радость, как в общаге.

— Лёвчик за ноутом поехал, сказал, ты его послал, — доложила Варя. — Оля, ты вино пьешь? Мы пьем… Митенька! — внезапно заорала она. — А что мы пьем?

— Да пофиг! — ответили откуда-то из недр квартиры.

— Видишь, — обезоруживающе улыбнулась Варя. — Он всегда так.

— Это ЛГ/КМ? — догадалась Ольга.

— Он самый! Пошли, познакомлю!

— А Лёвчик — на самом деле Лёвчик?

— Ты плохо представляешь себе психологию айтишников, — вмешался СФ. — Если у них где-то возникает true, значит, так оно и есть. Иначе говоря, если человека зовут, скажем, Сашей, он может назваться Лёвчиком, но никак не True Лёвчиком. True Лёвчиком может быть только настоящий Лёвчик.

— Как все сложно, — пробормотала Ольга. — Интересно, его в честь Толстого назвали?

— Совершенно точно нет. Поскольку это мой сын и называл его я, в этом ты можешь быть абсолютно уверена, — спокойно ответил СФ и, пока Ольга застыла от изумления, снова обратился к Варе: — А Мартов?

— Не приедет, — покачала головой Варя. — Сказал, у него там что-то срочное.

— Что срочное?! Я объявил общий сбор!

— Не знаю. Может, тебе он и объяснит, а мне не стал, — пожала плечами Варя. — Оля, пошли, ну что мы в прихожей стоим!

И потащила Ольгу на кухню буквально за руку, оставив СФ в прихожей вызванивать Мартова.

Кухня у нее оказалась просторная, но довольно темная и притом совершенно чудовищно захламленная. На плите, как и было обещано, дымился какой-то диковинный предмет (утятница?), в раковине почем зря пылилось не меньше трех килограммов грязной картошки, а на крошечном диванчике, зажатом между холодильником и стеной, вооружившись гитарой, восседало удивительное существо. У существа были разные глаза — один темный, другой светлый, разные волосы — местами лиловые, местами седые, и те и другие одинаково всклокоченные, ветхие джинсы и такая же ветхая джинсовая куртка, по швам украшенные английскими булавками, как в девяностые. Руки и шея существа были покрыты затейливыми татуировками. На полу перед ним стоял стакан с неопознанным красным. В принципе, если бы существо закукарекало или заговорило по-португальски, это бы уже не сильно удивило Ольгу, но оно вполне человеческим голосом сказало «привет» и в знак дружелюбия даже сыграло несколько аккордов — кажется, это была «Мама-анархия».

— Привет, Митя, — поздоровалась Ольга с некоторой опаской. — Мы с тобой переписывались, помнишь?

— Помню, — кивнуло существо. — Аврора, Аврора, лети выше солнца! — заорало оно с неожиданным пионерским задором, но, во всяком случае, довольно мелодично.

— Оль, ты картошку можешь почистить? — умоляюще попросила Варя. — Сама видишь, от Митеньки польза — ну разве что эстетическая… а у меня горит тут! А-а-а! — Браслеты на ее запястьях жалобно зазвенели, крышка от утятницы полетела на столешницу, плотно заставленную банками и пакетами. — Горячо же!

Сумасшедший дом. Под Варины вопли и нестройные Митины аккорды Ольга молча достала из ящика первый попавшийся нож и встала чистить картошку. Нож был кривой и тупой.

В этот момент на кухню зашел СФ.

Притом что на него самого происходящее не произвело ни малейшего впечатления, появление среди них человека в костюме и безукоризненной белой рубашке как-то сразу снизило уровень хаоса. ЛГ/КМ отложил гитару, Варя наконец-то водрузила на место крышку, Ольга выключила воду. В наступившей тишине СФ сказал:

— Мартов говорит, что ему пришлось срочно уехать за город на все выходные. То ли тетушка заболела, то ли кошка сдохла. Как хочешь, Варя, а мне это не нравится.

Март 1880, Ясная Поляна

Было это к самому концу ужина: как раз подали пирожное, и тут лакей Сергей Петрович, наклонившись к уху Михаила Михайловича, доложил осторожно, что внизу его дожидается посетитель.

— А откуда прибыл? — осведомился Михаил Михайлович озабоченно, вытирая губы. Как бы не из Петербурга, да фамилия как бы не Головин, и не быть бы беде.

— Ничего не говорит, — с легчайшим вздохом неодобрения доложил лакей. — Но хочет вас видеть.

Точно от Победоносцева, расстроился Михаил Михайлович, а стало быть, заставлять его ждать невозможно.

Так и не доев пирожного (как и вчера, был крем в чашках), он встал из-за стола. Дети тоже повскакивали с мест: всем было интересно посмотреть на гостя.

К удивлению Михаила Михайловича, ожидавший его в прихожей молодой человек на посланника Победоносцева был нимало не похож. Он был очень бедно одет и не потрудился даже снять пальто, войдя в дом; вообще, вид у него был чрезвычайно неряшливый и какой-то взъерошенный. На длинном худом лице застыло выражение то ли боли, то ли мольбы. Но более всего потрясали на этом лице глаза: огромные, ясные, пронзительно-лучистые — точно прямо в душу смотрел. Этими-то невозможными глазами он и уставился поверх детских голов на главу семейства.

— Что вам угодно? — вежливо осведомился Михаил Михайлович.

Посетитель улыбнулся робкою улыбкой.

— Прежде всего, — отвечал он мелодичным голосом, смело глядя на Михаила Михайловича, — мне угодно рюмку водки и хвост селедки.

Ильюша восторженно фыркнул, да и прочие дети прыснули.

— Как-как? — переспросил Михаил Михайлович.

— Рюмку водки и хвост селедки, — повторил молодой человек с горящими глазами и улыбнулся. Вид у него был одухотворенный.

— Вы, наверно, так шутите? — уточнил Михаил Михайлович.

— Шучу, — с готовностью согласился посетитель и, подумав, добавил: — Наверно.

— Ну, коли угодно… Подай в мой кабинет водки и какой-нибудь закуски, — приказал Михаил Михайлович лакею. — Что же вы, снимайте пальто да проходите. Вы, верно, озябли?

— Не знаю. — Тот склонил голову набок и замер, как бы прислушиваясь к своим ощущениям. — Кажется, немного озяб, — согласился он наконец. — Ехал долго.

Выпив водки (селедочного хвоста в доме не оказалось, и гостю пришлось подать соленых огурцов), посетитель протянул вперед длинные ноги и радостно сообщил:

— Я приехал к вам, потому что лишь вы один можете понять мой план устройства всемирного счастья.

— Вот как, — понимающе кивнул Михаил Михайлович, оглаживая бороду. — Вы революционер?

— Да, — согласился составитель плана устройства всемирного счастья. Взяв еще один огурец, он внимательно изучил его и добавил: — То есть нет.

За дверью кто-то из детей, не выдержав, снова прыснул.

— Я немножко писатель, — потупив глаза, сообщил незнакомец. — Меня зовут Гаршин, Всеволод Михайлович Гаршин.

— Что же вы написали? — заинтересовался Михаил Михайлович. Он определенно где-то слышал уже эту фамилию.

— «Четыре дня». Это военный рассказ, он был напечатан в «Отечественных записках». Вы, верно, не обратили на него внимания! — не пойми чему обрадовался он, но Михаил Михайлович уже и сам вспомнил фамилию молодого писателя, которого в свой приезд в Ясную хвалил ему Тургенев.

— Так это вы написали? Прекрасный рассказ, я читал его. Стало быть, вы были на войне?

— Да, прошел всю кампанию.

— Воображаю, сколько вы видели интересного, — осторожно сказал Михаил Михайлович и уселся поудобнее на кожаном диване, не решив еще, что же ему делать с гостем, несколько некстати возжелавшим всемирного счастья.

— Я был добровольцем, — сообщил тем временем Гаршин. — Прошел всю кампанию рядовым 138-го пехотного Болховского полка. Помню, долго шли! Из Кишинева в Бухарест, оттуда в Александрию, а уж оттуда — в Зимницу… Я все думал, когда же сражение? — а мы все шли… Но, знаете, чтобы все время идти, как оказалось, тоже надо силы иметь недюжинные! Сначала зарядили дожди, и мы шли по колено в грязи. Потом зной, тоже тяжело. В один день в моем батальоне сто человек упало! А мне что, я выносливый. — Он захихикал. — Мучило только, что не мог друзьям писать правды, — пожаловался он. — Цензура бы нипочем не пропустила. И в сражение хотел. А зачем хотел, уж и не помню. Потом попал наконец в сражение, в бой под Айсляром, в резервном батальоне. Помню, вышли мы на высоту, а перед нами лощина: весь склон — турецкие стрелки, и внизу — стрелки, и на гребне — стрелки, да еще с пушками. Мы — в цепь, а они начали пускать в нас гранаты… Граната знаете как летит? Вот такой белый шар дыма, и такой зву к. — Он пофырчал, затем повизжал, а затем и вовсе начал немыслимым образом скрежетать. — Вот так летит граната! Одна разорвалась прямо передо мной, а потом меня как схватило что-то огромное, — радостно воскликнул он и снова будто прислушался. — Не помню что. И меня увезли в лазарет. Вот, — закончил он. — С тех пор я такой.

За дверью царило завороженное молчание.

— Но что это я! — спохватился Гаршин. — Совсем забыл, зачем приехал! Я же, Лев Николаевич, только вам могу доверить план устройства всемирного счастья! — И дальше понес что-то уж и вовсе несуразное, про казнь революционера Млодецкого, что покушался на жизнь графа Лорис-Меликова. Выходило, что этот безумный — не Млодецкий, конечно, а Гаршин — явился накануне казни к Лорис-Меликову и полночи провел у него под дверью и еще полночи — в его кабинете, убеждая простить Млодецкого и взывая к милосердию. Взятый осадой Лорис-Меликов обещание такое дал, но казнь все-таки состоялась, отчего Гаршин впал в совершенное расстройство. Говорил он об этом так бессвязно и путано, что Михаил Михайлович вконец перестал что-либо понимать.

— Так чего же вы все-таки хотите? — Ему уже немилосердно хотелось прекратить эту странную беседу.

— Как чего? — изумился Всеволод Михайлович. — Того же, чего и вы! Хочу я, чтобы мир отказался от насилия, от казней и войн, от неправды и несправедливости и чтобы каждый выбросил из своей жизни всякое зло и поставил своей целью всюду и всех склонять к тому же. Это главное.

— Верно, — утомленно согласился Михаил Михайлович.

Гаршин остановился посреди комнаты и некоторое время смотрел на него испытующе.

— И только тогда наступит всеобщее счастье, — провозгласил он подозрительно.

— Прекрасная мысль, — подтвердил Михаил Михайлович. — Только очистившись духовно и перестав отвечать на зло насилием, человек может быть счастлив. Ведь так?

— Да-да, — покивал Гаршин рассеянно. — Что-то вы меня с мысли сбили… Вот в этом и заключается план устройства всемирного счастья! — неожиданно закончил он.

— Ваши мысли очень созвучны моим собственным, — мягко сказал Михаил Михайлович. — Но вы, верно, устали с дороги. Я прикажу приготовить вам постель.

— Как постель! — с негодованием вскричал Гаршин. — Да мы же еще почти ничего не обсудили!

— Утром обсудим, — сказал Михаил Михайлович сколь мог твердо. — Дуня! — крикнул он во все горло.

— Вот как, — пробормотал Гаршин. Он снова встал с места, подошел к дивану, на котором расположился Михаил Михайлович, и пристальным лучистым взглядом заглянул ему куда-то глубоко-глубоко, в самую душу. Так он стоял несколько секунд, и Михаил Михайлович почувствовал даже легкий испуг. Но тот только смотрел, и лицо его приобретало все более сосредоточенное выражение. — Вот как, — повторил Гаршин задумчиво. — Вот как оно, значит.

С утра он уехал, словно охладев к обсуждению своего плана, но через несколько дней вернулся вновь — на этот раз верхом на неоседланной лошади, совершенно растрепанный и изможденный.

— Эту лошадь я отнял у извозчика, — сообщил он робеющей Тане, спрыгивая на землю. — Вы Татьяна Львовна? Я Всеволод Михайлович Гаршин. Намерен тотчас ехать в Харьков.

— А mama и papa уехали, — ответила она, отступая на всякий случай от этого странного человека. — Если вам угодно их видеть, вам лучше зайти попозже.

— Нет! — вскричал он так, что дети и перепуганная прислуга высыпали на крыльцо. — Нет, это очень хорошо, что они уехали, — продолжал он уже спокойнее, но все тем же торопливым, горячечным голосом. — Скажите, нет ли у вас географической карты?

— Есть, — недоуменно отвечала Таня. — Но зачем она вам?

— Вы разве не слышали? Я еду в Харьков, мне нужно проложить маршрут.

— Илья, принеси карту, — попросила Таня, не отрывая глаз от размахивающего руками Гаршина. — Она у papa в кабинете. Мы должны помочь Всеволоду Михайловичу.

В ожидании он что-то декламировал себе под нос, но что — было не разобрать. Завидев Илью, он шустро подскочил к нему, выхватил карту, отошел от крыльца на несколько шагов, тут же развернул ее и начал водить по ней пальцем, видимо выстраивая свой будущий путь.

— Татьяна Львовна! — позвал он через несколько секунд.

— Не ходи, — тонким голосом попросила Маша, хватаясь за Танину юбку.

— Что за глупости, — нахмурилась Таня, хотя самой было боязно, и все-таки подошла. За ней на всякий случай двинулся бесстрашный Илья.

— Вот что, Татьяна Львовна, — торопливо проговорил Гаршин, вручая ей карту. — Я вернулся с дороги, чтобы сказать вам важное: ваш papa — ненастоящий.

Таня замерла.

— Как это — ненастоящий? — переспросила она дрожащим голосом.

— Этого я объяснить не могу. — Он заложил руки за спину, как арестант, и быстрыми шагами забегал взад-вперед. — Не могу, поскольку сам пока не понимаю. Возможно, что в нем живет чужая душа. Да. Но где в таком случае его собственная? Это загадка. Но! — Он остановился и поводил у ней перед носом грязным указательным пальцем. — Что он ненастоящий — это уж будьте покойны. И вот что я вам скажу: берегитесь его!

На этих словах он уставился на нее своими пронзительными глазами, и она не выдержала, отвела взгляд. Согласилась единственно, чтобы он не волновался:

— Хорошо, я буду беречься…

— Вы душевнобольной, — громко сказал Илья, пользуясь тем, что никто из родителей не мог сделать ему замечание за подобную выходку.

Таня ахнула, но Гаршин нисколько не обиделся.

— Да. — Он снова будто прислушался к себе и несколько раз энергично кивнул. — Да, вполне вероятно. Благодарю за помощь, мне пора в путь. — Он решительно вспрыгнул на лошадь и двинулся прочь от усадьбы. — Но я еще вернусь! — крикнул он издалека. — Может быть, к тому времени у вас поселится настоящий Лев Толстой!

Громко распевая что-то похожее на боевой марш, он проехал по березовой аллее и скрылся из виду.

— Душевнобольной, — повторил Илья.

Таня покрепче прижала к себе карту и промолчала.

Январь 1881, Медан — Париж

Почти три года он, щепетильно следуя соглашению, не писал по-русски и не говорил, даже наедине с самим собой. Но один тайный порок у него все-таки был, и отказаться от него было невозможно: он по-русски читал.

И не что-нибудь — «Русский вестник».

Об этом знали только двое: Тургенев, который не смог отказать ему в единственной просьбе, и тургеневский знакомый, «курьер», француз, не читавший по-русски, но часто бывавший по делам в Петербурге, который привозил новые номера журнала в Медан и отдавал в запечатанных пакетах. Лев Николаевич поил «курьера» кофе, поддерживал с ним ненавязчивый разговор о парижских новостях и потом запирался в кабинете, прочитывал «Вестник» и сразу сжигал в камине.

Нет, он по-прежнему терпеть не мог Каткова, не читал тяжелых и ровных, как кирпичи, победоносцевских статей и брезгливо пролистывал идеологические опусы всех остальных авторов, в глубине души опасаясь увидеть вдруг на страницах «Вестника» свою прежнюю фамилию. В каждом новом номере он читал единственную публикацию. Читал жадно, как пьяница, беззвучно шевеля губами, хмурясь, улыбаясь, иногда начиная даже размахивать свободной от журнала рукой, — хорошо, что этого не видала Александрин.

Он ведь никогда не обольщался своим успехом у французской публики — романы Золя так хорошо расходились лишь потому, что были отчаянно скандальными. Ему нужны были деньги, ему нравилась собственная дерзость, и новые его книги все же были хорошо, добросовестно написаны — но, останься он в России, он писал бы теперь совсем другое. Уж точно не «Осаду мельницы».

У невероятного успеха Золя была и вторая причина: увы, со смертью милого брюзги Флобера Франция утратила последнего великого писателя. Гюго давно не сочинял романов, перешел в свадебные генералы, как Тургенев. Доде и Гонкуры были милейшими людьми, но им недоставало таланта. Вальмон-Мопассан, куда-то запропастившийся после публикации «Пышки», только входил в силу. Французы были благодарными читателями: в чистом поле, свободном ныне от конкурентов, Лев Николаевич мог писать о чем угодно — хоть о нищих, хоть о сифилитиках, хоть об устройстве парижских помоек; публика с восторгом раскупала все.

Не то в России. Там жил великий писатель, творил, мучился, искал Бога и находил не всегда, но честен был каждую минуту — и Лев Николаевич, водя глазами по страницам будто бы краденого «Русского вестника», обжигающего ему пальцы, один раз все же не сдержался и прошептал на родном языке вслед за Иваном Карамазовым:

— Не хочу гармонии…

И сердце подтвердило — если в Ясной Поляне нашли Бога, то он его, наверное, безвозвратно потерял.

Как причудлива судьба! Тот единственный человек, с которым он мечтал бы поговорить открыто, по душам, писатель, даже не равный, а ныне превосходящий его, принадлежал к враждебному лагерю и ужасного Победоносцева считал своим другом. Но ведь именно он и вымолил у Победоносцева жизнь опальному Толстому! Значит, и для него литературный дар был превыше политических убеждений?

И Лев Николаевич не выдержал.

Дочитав «Братьев Карамазовых» вместе с эпилогом, до самой последней строчки, он твердо уже знал, что напишет Достоевскому — пусть даже не о Боге, пусть не о том, о чем просит сердце, но искренне, по-русски, от себя, а не от Эмиля Золя — и хотя бы поблагодарит того, кому обязан жизнью и надеждой.

Он даже написал это письмо и спрятал его за поленницей. А когда они поехали в Париж, извлек его из тайника и привез с собой, чтобы отдать «курьеру».

А потом был рождественский вечер у Шарпантье — как всегда, круговорот малознакомых лиц, но Александрин так просила, ей нравилась эта многолюдность и то, что Шарпантье знает всех-всех, пол-Парижа, но ее муж — гость особенный, почетный и любимый. И Поль Алексис там был, вился вокруг них — он тоже был общительный, и веселый, и неизвестно за что обожал Золя. И совсем ненадолго, может быть на полчаса, у Льва Николаевича даже появилось забытое ощущение праздника, но тут Александрин, просто чтобы поддержать разговор, спросила у Алексиса, а где же, собственно, хозяин торжества.

— Как всегда — в тысяче мест одновременно, — рассмеялся Алексис. — Фигаро здесь, Фигаро там. Теперь у него новое увлечение. Поверите, Золя, носится с каким-то русским из Москвы, командированным в Париж, как курица с яйцом и объясняет это тем, что они коллеги. Коллеги! Где Париж, а где Москва!

— На ужине присутствует русский издатель? — медленно переспросил Лев Николаевич.

— Ну а о чем я вам говорю! Из журнала… забыл… Russkiy… нет, это невозможно выговорить.

— Russkiy Vestnik, — выдохнул Лев Николаевич, даже без вопросительного знака.

— Да, кажется, так. А вы откуда знаете?

— Тургенев рассказывал, — вымученно улыбнулся Лев Николаевич. — Прошу меня извинить. Александрин…

Он отвернулся от Алексиса, подхватил под локоть жену и поволок ее к выходу. В каждом из входящих ему мерещился Катков. Из каждого зеркала на него смотрело одно и то же лицо.

— Мы должны уйти? — расстроенно шептала Александрин, спотыкаясь и путаясь в подоле юбки — с такой силой он тянул ее за собой. — Но, Эмиль…

— Нет выхода. Он где-то здесь и прекрасно знает, как я выгляжу. Хотя, если хочешь, оставайся. Передай всем мои извинения и скажи, что я внезапно занемог.

— Останусь, — решила Александрин. Голос ее звучал и виновато, и облегченно — она очень ждала этого приема, собиралась блистать в качестве жены известного писателя — как же все бросить и уехать? — Извинюсь за тебя сейчас, чтобы тебе потом не задавали вопросов.

Дома не было ни души — собираясь к Шарпантье, Александрин отпустила прислугу. Лев Николаевич, не зажигая лампы, снял ботинки, прошел в спальню, прямо в пальто уселся на пол (странно он, должно быть, сейчас выглядит со стороны) и достал из-за плинтуса заветное письмо.

До сих пор он представлял себе опасность как-то умозрительно: какой-то далекий Победоносцев, какие-то служащие ему грозные силы — Третье отделение, заграничная агентура. Так разве он им противник? У него нет ни бомб, ни револьвера, ни кинжала. Лишь перо с чернильницей да честное слово, что он не использует их, чтоб писать по-русски. Он намерен нарушить обещание, но ведь он не в газету пишет! Это частное письмо их же союзнику, в нем ни слова о политике, лишь восхищение и благодарность. Не может же быть, чтобы человек, создавший «Братьев Карамазовых», обнаживший всему миру истерзанную душу, пренебрег его доверием и отнес письмо Победоносцеву?

Он прислушался к своему сердцу, и оно ответило: не может.

…«Курьер» намеревался быть в Петербурге в конце января и согласился доставить письмо на адрес Достоевских. Неизвестно чем взволнованный Золя хорошо заплатил ему и обещал более не обременять его эксцентричными просьбами.

27 января (8 февраля) 1881, Санкт-Петербург

Ей удалось заснуть лишь под утро — беспокойным, бредовым сном после вчерашнего тяжелейшего дня. Перед самым обедом у Феди вдруг пошла кровь горлом, потекла прямо по бороде на одежду, а потом, когда пришел доктор, полилась совсем сильно, Федя лишился чувств, и она, хоть ни словом, ни звуком, а про себя подумала, что это конец. Послали сразу за священником, Федя исповедался долго, ее, конечно, не пускали, а она ходила за дверью взад-вперед, как злая кошка; ей все казалось, что если самое плохое случится, то непременно когда ее не будет с ним рядом. Но нет, священник причастил Федю и вышел, и тогда смогла зайти она, с Лилей и Федей-младшим, и он им такие хорошие слова говорил, и просил прощения, и все они плакали. Доктор уложил Федю и ей велел спать, но спать она, конечно, не могла, все думала, как они без него останутся.

Глупо вышло, надо было, конечно, отдохнуть: всего три часа и поспала, а тут уже встали дети, а после проснулся сам Федя, и она, конечно, вскочила с тяжелейшей головой и бросилась ему помогать. Ему стало лучше, кровь более не шла, и он даже пытался работать. Но было все же беспокойно — а вдруг повторится страшное? — и они ждали все профессора Кошлакова, который уж наверно скажет, что Федя поправится.

Ждать пришлось больше полудня, а тем временем новость о том, что великий писатель, возможно, при смерти, моментально облетела весь город, и с раннего утра в дом потянулись знакомые, и к каждому надо было выйти, и каждому улыбнуться и поговорить учтиво, нет чтоб им провалиться всем! Кошлакова все не было, зато приходили какие-то непонятные люди, приносили бесконечные телеграммы, письма; когда очередной визитер сообщил, что доставил господину Достоевскому лично в руки письмо из Франции, она даже не поняла и спросила:

— Как же может быть, что знают уже и во Франции?

— Что знают? — удивился визитер, и тут только она осознала, что это не из-за Фединого недомогания, а просто письмо. Должно быть, важное, раз «лично в руки», но придется ему подождать.

— Вы извините меня, — улыбнулась она. — Фёдор Михайлович нездоров, и я никак не могу надолго его оставить. Будьте покойны, я передам ему ваше письмо.

Через долгие, мучительные минуты ожидания приехал наконец Кошлаков и сообщил хорошее: неделя, мало — две и Федя будет здоров, надо только больше спать. Теперь уж, когда ни доктора, ни священники не занимали более места у его дивана, она приказала постлать ей на полу рядом с ним, а пока готовились ко сну, сидела с ним рядом и держала его за руку; ей все еще было беспокойно.

— Ты только не двигайся, — просила она мужа, хотя он и не двигался, лежал тихо, с закрытыми глазами. — Хочешь, я тебе почитаю? Книгу достать?

— Не надо, Аня, книгу. Есть ли почта?

— Да уж и телеграмм, и писем целый ворох, — слабо улыбнулась она. — Весь день сегодня несут: веришь ли, пришлось дверной звонок привязать, а то никакого тебе покоя, все приходят и приходят! Никакого нет сегодня спасу от этой корреспонденции. Даже из Франции письмо пришло! Хочешь, почитаю тебе?

— Да ну, из Франции, — по-детски скуксился он. — Ты, Аня, лучше почитай те, что от друзей.

И она читала ему письма друзей, а он улыбался, не открывая глаз, и вскоре заснул. И она вслед за ним — на этот раз крепко, без снов, будто в колодец провалилась. А проснулась о ттого, что почувствовала на себе его взгляд. И, когда она раскрыла глаза, он прошептал то самое, страшное: «Я сегодня умру».

Она пыталась возражать ему, еще не до конца проснувшись, не соображая, но он вовсе не слушал и велел ей подать Евангелие. Прочитал так же, шепотом:

— Иоанн же удерживал его и говорил: мне надобно креститься от тебя, и ты ли приходишь ко мне? Но Иисус сказал ему в ответ: не удерживай, ибо так надлежит нам исполнить великую правду.

Холодные неуверенные пальцы на миг прикоснулись к ее руке.

— Ты слышишь — «не удерживай». Значит, я умру. — Книга, будто нехотя, закрылась тяжелым глухим хлопком.

Она могла молчать, не раздражать его слух дрожащими, обрывочными словами, могла сдержать рвущиеся рыдания, протесты — он все решил, они теперь лишние, — только слез было не подавить, они текли сами, огромные, быстрые, неразличимые уже меж собой в общем потоке. Гул нарастал в ушах — только не рыдать! только не вслух! — и сквозь этот гул она слышала шепот: «Анечка, не надо, мы же так счастливы были… ты помни только, что я всегда тебя горячо любил и не изменял тебе никогда, даже мысленно… Аня…»

Потом она не могла вспомнить этого дня. Ей казалось, что она ни разу не встала с места и не выпустила из рук его ладони, но ведь приходили опять люди, и она говорила с ними и даже кого-то к нему не пускала, приходил доктор, к Феде заходили дети, опять несли письма и телеграммы. Ничего в памяти не осталось, только слезы, которые нельзя сдержать.

— Тише, прошу вас, — говорил ей в ухо доктор. Федя был уже без сознания. — Чем громче вы будете плакать, тем дольше продлятся его мучения, ведь слух есть последнее чувство, оставляющее человека. Он слышит вас, все еще слышит…

И она плакала почти беззвучно, стоя на коленях у его изголовья, тоненько всхлипывала Лиля, часто-часто дышал Федя-младший. А рука Феди-старшего, которую она так и не выпустила из своих ладоней, становилась все холоднее и холоднее, и жилка на сухом желтом запястье билась все медленнее, пока не остановилась.

Какие-то чужие малознакомые люди суетились вокруг, а она все не отходила от дивана и не отпускала Фединой руки и только вечером, когда приехал брат Ваня, дала себя поднять, усадить, напоить водой из графина, а тело Федино — уложить в гроб, который поставили там же, в его кабинете, с образом и лампадкой в изголовье.

Потом все слилось в единый какой-то вихрь, и она уже не помнила ничего.

В ночь накануне похорон она не могла уснуть, сидела в столовой, вяло перебирая гору писем, все одинаковые — «горе», «трагедия», «Россия потеряла», — и вдруг вспомнила про то французское письмо, оно все еще лежало у изголовья дивана. Уж в нем хотя бы ни слова нет о том, что Россия потеряла, оно из той, прошлой, трудной, но счастливой жизни с тем, кого она любила, — и, повинуясь порыву, она принесла тот тонкий неподписанный конверт, вскрыла его перламутровым ножичком и развернула единственный листок при неверном свете свечи.

Любезнейший Фёдор Михайлович! — писано было по-русски. — Что мне суждено судьбой, не знаю. Нынешняя моя французская жизнь под чужой личиной стала мне привычна и даже уютна, но правды в ней нет. А правда известна лишь немногим, и как же я счастлив, что среди этих немногих есть такой человек, как вы. Ныне же открываю вам душу: я плакал, читая ваших «Братьев Карамазовых», и ощущал такую любовь к России, какой никогда не испытывал, когда мне было позволено жить в ней.

Странное какое-то письмо, подумала она, загадочное. Скользнула глазами к подписи и прочитала: «Ваш всей душой, Л. Толстой». Толстой во Франции? — вяло удивилась она, но этот вопрос был тут же вытеснен следующим: что значит «когда мне было позволено» жить в России? Может быть, это какой-то другой Толстой? От общих знакомых она знала наверно, что писатель Лев Толстой о «Братьях Карамазовых» говорил скверное: мол, скучный роман, ненатуральный, даже дочитать не смог. Мало того что все действующие лица говорят языком автора, так и сам этот язык какой-то деланый, натянутый, и рассуждают они все одинаково, и каждый высказывает мысли одного лишь Достоевского. «Преступление и наказание» лучше, конечно, да там в первых главах уже рассказывается весь роман; дальше и читать незачем.

Ясно, что это он из зависти к Феде, сам-то после «Анны Карениной» написал хоть строчку нескучную? Позвольте, но кто же тогда плакал и чье же письмо она тогда держит в руках?

И она прочла французское письмо целиком. А потом еще раз. И еще. А потом только вот эту часть:

Мне известно, что лишь благодаря вашему великодушию ваш высокопоставленный друг согласился на изгнание мое во Францию. Цена же, которую я заплатил за сохранение своей жизни, то, что имя мое, мой дом и семья захвачены двойником, есть неизбежное зло, к коему вы иметь отношения не можете.

Невероятно! Она обхватила голову руками и задумалась. Потом снова взглянула на письмо.

Надо бы сравнить почерк с почерком Толстого, сообразила она, вглядываясь в рваные неровные загогулины лежащего перед ней признания. Писавший нервничал и торопился — нажим был сильный, перо в нескольких местах процарапало бумагу, да и в целом разбирать эти каракули было нелегко. Ей-то, всю жизнь имевшей дело с заметками и набросками, приходилось видеть и не такую «каллиграфию», а вот менее искушенный читатель намучился бы с этим письмом изрядно.

По устоявшейся привычке записывать важные мысли, чтобы впоследствии по заметкам составить окончательный план, она принесла свою стенографическую тетрадь, на чистой странице в правом верхнем углу проставила дату и обозначила предмет размышлений — «письмо из Парижа». Затем сделала первую отметку: почерк.

Достать в Петербурге рукопись Толстого, пожалуй, не выйдет. Все, что приходит в редакции, по слухам, переписывается лично графиней. Между прочим, а как же графиня? Это что же получается, ей чужого мужа подставили, а она — ни слова? Анна Григорьевна с ужасом представила, что к ней бы вместо ее родного Феди однажды пришел незнакомый мужчина, и помотала головой, отгоняя чудовищное видение. Фу, мерзость какая. Костьми бы легла, а на порог бы не пустила.

Ну хорошо, рукопись не достать, но ведь письма-то он, поди, пишет? (Отметила: письма.) В Петербурге у него родственница, фрейлина Александра Андреевна, ее Анна Григорьевна встречала на вечерах у Софьи Андреевны Толстой — не той, яснополянской, а вдовы Алексея Константиновича, тоже писателя. Конечно, они знакомы не близко и попросить ее показать письма Льва Николаевича было бы неуместно…

Кстати, о письмах. В прошлогодних письмах из Москвы, с пушкинского праздника, было нечто о странностях Толстого, на чествования не явившегося, хоть и приглашали. Она в который раз встала из-за стола, достала архив, содержащийся в безукоризненном порядке, выбрала письма к мужу за 1880 год и, действительно, в письме от 28 мая обнаружила искомую фразу: «Сегодня Григорович сообщил, что Тургенев, воротившийся от Льва Толстого, болен, а Толстой почти с ума сошел и даже, может быть, совсем сошел». Жаль, без подробностей (ну так ведь и Федя был не сплетник, подумалось с гордой горечью, и выспрашивать бы не стал). Подозрительно же вовремя Толстой с ума сошел, и надо спросить Григоровича. Не на похоронах, конечно, а после, при случае.

Ну а коли у Александры Андреевны писем не спросить, так ведь еще Лев Николаевич пишет Страхову. Поставила на листе следующую закорючку — Страхов — и вспомнила: три года назад было дело, самой ранней весной…

Тем Великим постом она сопровождала мужа на цикл философских лекций, устраиваемых Обществом любителей духовного просвещения, в котором Федя состоял. В антрактах к ним обыкновенно подходили знакомые, среди них и Страхов. А однажды он… вспомнить бы, в какой день, да разве упомнишь?.. не подошел, по обыкновению, а когда она сама улыбнулась ему и пригласила по обыкновению в воскресенье к обеду, живо раскланялся и тут же точно в воздухе растворился. Она и внимания на это не обратила. Никогда не питавшая к Страхову симпатии, она видела в нем приживальщика при чужих талантах: он льнул к Феде, часто и хвастливо упоминал о дружбе с Фетом и Толстым — бог бы с ним совсем! Но по дороге домой мнительный Федя придумал, что, верно, Николай Николаевич был ею обижен, и, немало уязвленная, дождавшись воскресного обеда, она задала прямой вопрос гостю, за что же это он на них сердит. А тот, смущаясь, вымолвил, что был, дескать, особый случай: с ним на лекцию приехал граф Толстой и просил настоятельно ни с кем его не знакомить. Вот оттого-то, связанный словом, он и сторонился всех общих знакомых и избегал вступать в разговор. А Федя-то, чистая душа, расстроился чуть не до слез: как же, упустил возможность взглянуть хоть одним глазком на Толстого!

— Да зачем же вам на него смотреть-то, хе-хе, — принужденно смеялся Страхов. — Разве портретов мало?

— Что портреты, разве они передают человека? То ли дело увидеть лично. Иногда одного взгляда довольно, чтобы запечатлеть человека в сердце на всю свою жизнь.

Видно, и один взгляд Толстого показался им слишком опасным…

Как распорядиться письмом, она пока еще не решила, но одно знала твердо: торопиться тут не стоит. Конечно, душа просила вывести на чистую воду и самозванца, и сожительствующую с ним вопреки всем нравственным законам графскую жену, и двуличного лизоблюда Страхова — его особенно! Но с другой стороны, надо думать о детях и об их будущем. Тут дело государственное, и, верно, Константин Петрович замешан. Если вдруг лишится поста, дети останутся без опекуна, а она без пенсии, да и на Федину память тень падет — всем известно, что они с Победоносцевым были хорошие друзья.

Была и еще причина сохранить покуда письмо в тайне. Пока выходили «Братья Карамазовы», она не раз думала: как же удачно, что Толстой не пишет новых романов, не отвлекает на себя читателей, и тиражи не уменьшаются, и доходы сообразно им — тоже… Федя больше ничего уж не напишет. А коли станет известно, что Лев Толстой живет во Франции и пишет, о покойном кумире забудут тотчас — кинутся читать, что там насочинял скандальный граф, да и статьи двойника не обойдут вниманием. На что тогда ей жить?

Нет, нежданную тайну следовало непременно обратить на пользу себе и детям. И надо тщательно продумать, каким образом.

Предыдущая главаГлава 10 из 19Следующая глава