К книге
Проект «Борода»5. Отцы и дети
37%
5. Отцы и дети
7

Наше время, Москва

Пока в классах шли родительские собрания, учителя-предметники должны были сидеть в своих кабинетах. Предполагалось, что сразу после встречи с классным руководителем родители могут зайти на прием к интересующим их педагогам, чтобы обстоятельно обсудить успеваемость своего ребенка.

Как и подавляющее большинство учителей, Ольга этот «прием населения» не любила: как правило, к ней приходили либо предъявлять претензии, либо жаловаться на жизнь. Претензии были однотипные: школа не занимается детьми, и, разумеется, именно она виновата, что четырнадцатилетний человек не желает делать домашние задания, а вместо этого сутки напролет запоем играет в компьютерные игры или орет на лестничной клетке песни под гитару в компании таких же оболтусов. Жалобы тоже не отличались разнообразием: да, бездельничает, но что же мы можем сделать? У нас много работы, мало денег, еще двое детей, контролировать уроки совершенно некому, может быть, вы как-то убедите его учиться? Он ведь, в сущности, неплохой мальчик, «только несобранный», мысленно прогнозировала окончание фразы Ольга — и н и разу еще не ошиблась.

К счастью, сейчас, когда еще не успела закончиться первая четверть, посетителей особо не ожидалось. Притом она находилась в выигрышном положении: ее кабинет располагался на четвертом этаже и поэтому до нее добирались только особо упертые.

В ожидании этого счастливого момента Ольга пила чай и читала взятую днем из школьной библиотеки биографию Золя из серии «ЖЗЛ» в поисках неопровержимых аргументов того, что тот никак не может оказаться Толстым, и думала, что вечером за ней заедет СФ и можно будет все-таки поужинать. И желательно чем-то нормальным, а не уткой по-пекински. Хотя черт его знает, что они там едят, небожители и директора хлебокомбинатов? Может, только утку и едят. Неудивительно, что он такой тощий.

Зато на нем пиджаки хорошо сидят.

Потом пришла красивая, слабовольная и разнесчастная мама Ани Суровцевой из выпускного класса, не посетившей ни одного занятия по русскому и литературе с начала учебного года из-за якобы ужасной болезни. Про себя Ольга твердо знала, что Аня Суровцева здорова как бык и не ходит в школу ровно потому, что ей ничего за это не будет: ее отчисление грозит нагоняем прежде всего самой школе, а ЕГЭ она как-нибудь напишет. Другие предметники в один голос утверждали, что Аня не посещает также и физику, и химию, и английский. Анин классный руководитель сегодня, как назло, отсутствовал, и, кажется, тоже по болезни. В общем, дело было швах и относилось к категории «жалобы».

— А она понимает, что ей в этом году поступать в институт? — спросила Ольга скорее для протокола.

— Понимает, — торопливо согласилась мама Ани и для убедительности всплеснула тонкими загорелыми руками. — Что вы, Ольга Владимировна, она все время готовится! Просто так получилось, что она не ходила в школу. Но у нее есть справка! У Анюты очень слабое здоровье, она очень плохо себя чувствует!

— А справку вы с собой не захватили, — угадала Ольга.

— Не принесла, — покаялась Суровцева-старшая. — Ее еще нужно забрать в поликлинике. Но Анюта обязательно принесет вам справку завтра! Или послезавтра!

— Как же она ее принесет, если она очень плохо себя чувствует?

— Ну не то чтобы совсем плохо… Она скоро поправится, будет ходить в школу и обязательно все нагонит.

Однако по торопливо опущенным ресницам и излишнему энтузиазму в голосе было ясно, что Аня не объявится в школе ни завтра, ни послезавтра, ни даже на следующей неделе.

Потом еще была трогательная старенькая Мамонтова бабушка Варвара Андреевна, стабильно обходившая после родительских собраний всех предметников и кропотливо собиравшая отзывы — видимо, для отчета перед вечно отсутствующими родителями. Ее Ольга любила и, конечно, заверила, что у Мамонта все хорошо, просто замечательно. Что до его паясничанья на уроках, то она давно решила про себя, что такой чудесной бабушке знать об этом совершенно не обязательно, а при поступлении в вуз оно ему никак не помешает.

После Варвары Андреевны какое-то время никто не заходил, и Ольга уже было решила, что легко отделалась, когда в дверь постучали и на пороге кабинета возник новый посетитель.

Он был моложав, крепок и лыс и решительно Ольге Владимировне не знаком. Из-под густых бровей сверкали яркие глаза, то ли серые, то ли желтые, то ли зеленые: такого же цвета у СФ, машинально отметила она, только к ним прилагаются хищные брови вразлет, а тут что-то такое широкое, кустистое, весь эффект теряется.

— Здравствуйте, вы — Ольга Владимировна Дымова? — поинтересовался посетитель, с интересом осматривая кабинет.

— Да. Проходите, пожалуйста.

— Я Валерий Борисович Ефремов. Папа Дуни Ефремовой.

Ах вот оно что. Родители девятиклассницы Дуни давно уже находились в разводе. Ее мама, вечно задерганная Елена Павловна с торчащими во все стороны нахимиченными волосами, была Ольге хорошо знакома, папу же она до этого времени не видела ни разу. То ли вернулся в семью, то ли просто родительские чувства взыграли.

Валерий Борисович тем временем бесцеремонно выхватил у нее из-под носа книжку и уставился на форзац.

— Я вас отвлек от чтения? О, Золя… а разве его сейчас проходят по программе?

— Есть спецкурс по зарубежной литературе, — объяснила Ольга. — Но Дуня его, кажется, не посещает. — Для троечницы Дуни и обязательная-то литература была сущим наказанием.

— Какая жалость! — расстроился Валерий Борисович. — А я вот в юности очень увлекался, но все больше революционным. «Жерминаль» читал, «Отверженных», «Овода», «Красное и черное»…

Ольга молча слушала этот поток сознания, мечтая, чтобы он наконец-то закончился.

— Да, — спохватился наконец Дунин папа, сменив восторженное выражение лица на более приличествующее моменту. — Так как же дела у моей дочери?

— Не очень, к сожалению. — Ольга, поколебавшись, полезла в стол за последними сочинениями 9 «В». — Мало читает, от этого ошибки делает глупейшие… Хуже того — мало читает по программе. По сочинениям это очень заметно.

— Да, есть такая проблема, — огорченно признал Валерий Борисович. — Я ей и говорю об этом постоянно, и книги домой приношу, но вы же понимаете — в этом возрасте родители уже не являются авторитетом…

Значит, все-таки вернулся в семью, отметила Ольга. Надо же, бывает и такое. Как бы там ни было, а, учитывая тяжелое материальное положение Елены Павловны, это, наверно, только к лучшему.

— Действительно, воздействовать на нее авторитетом уже поздновато, — согласилась она. — Сейчас разумнее было бы четко определиться с целями хотя бы на этот год. Привить ей любовь к мировой культуре, конечно, проблематично, но подготовиться и прилично написать ОГЭ по русскому языку вполне можно успеть.

— Вы, конечно, правы, но звучит это как-то слишком практично, — вздохнул Валерий Борисович. — Безусловно, это важное дело — подготовка к экзаменам. Но книги, вы понимаете, они же остаются с нами на всю жизнь! Коллекционеры собирают старые издания, хранят как особую драгоценность, как золото или бриллианты, передают из поколения в поколение, а почему? Казалось бы, это просто пожелтевшая бумага, да и читать старый шрифт неудобно. Вот у вас есть дома старые издания?

— Нет, — коротко ответила Ольга, продолжая рыться в столе. Под руку, как назло, лезли работы только каких-то других классов, а искомые сочинения она, видимо, куда-то переложила.

— И все-таки, я уверен, вы меня понимаете, — не смутился Дунин папа. — Вот вы в свободную минутку, видите, сразу за книгу, причем не за любовный роман, а за биографию зарубежного классика. Сейчас и русскими-то писателями практически не интересуются. Когда мы на прошлых майских праздниках были в Тбилиси, мы ездили с Дуней на экскурсию в пантеон Мтацминда — как вам наверняка известно, там похоронен Грибоедов…

Ольга застыла над открытым ящиком. Как раз перед прошлогодними майскими праздниками в 8 «В» была нехорошая история: у Кати Ковальчук во время урока физкультуры пропал кошелек. Было разбирательство, и многие подумали на Дуню, потому что ей постоянно отчаянно не хватало денег — иногда даже на обед в столовой — и потому что компания девочек, с которыми она дружила, пользовалась очень нехорошей славой. Елена Павловна несколько раз приходила в школу, доказывала, что ее дочь не виновата, предлагала вернуть деньги из своих скудных заработков и забыть об этой истории… и никакого мужа у нее тогда в помине не было.

— Конечно, — ответила Ольга хриплым от страха голосом, просто чтобы что-нибудь сказать.

— Ну вот. А ведь Грибоедов был первым, кого вообще похоронили на этом месте. Пантеоном оно стало позже. И хоть был он скорее дипломат, чем писатель, в вечности он остался именно как писатель… Вы скажете, кладбище не самое подходящее место для девочки, но, с другой стороны, мысли о смерти нужны для жизни. Знаете, кто это сказал?

— Толстой. — Она резким движением захлопнула ящик и выпрямилась. — Валерий Борисович, у вас есть еще вопросы относительно Дуни? Мне нужно идти. Сейчас придет охранник кабинет запирать, — невзначай ввернула она.

— Да, вопросы. Скажите, пожалуйста, Ольга Владимировна, а вы проводите с учениками дополнительные занятия? Дело в том, что Авдотья…

— Евдокия, — еле слышно поправила Ольга.

— Ну да, ну да, конечно, — заторопился Валерий Борисович. — Что-то я совсем зарапортовался… — Он принужденно засмеялся, и смех этот Ольге совсем не понравился.

— Зачем вы пришли? — холодно спросила она.

— В каком смысле?

— Кто бы вы ни были, Дуня Ефремова не ваша дочь, — отчеканила Ольга. — Не тратьте время, чтобы доказать обратное, вы уже наговорили достаточно. Я еще раз повторяю: зачем вы пришли? Что вам от меня нужно?

— Хотел с вами познакомиться, — охотно объяснил Валерий Борисович, или тот, кто себя за него выдавал. Теперь он уже не суетился, и с его лица исчезла всякая восторженность. Он спокойно улыбался. — Вы, согласитесь, такая интересная, увлеченная учительница. Про Золя вон читаете, Толстого цитируете. Говорят, ведете активную внеклассную работу.

— Толстого цитировала, положим, не я. И о какой еще внеклассной работе идет речь? — хмуро поинтересовалась Ольга, сложив руки на коленях, чтобы он не заметил, как они дрожат. Ее еще не покидала надежда, что этот визит имеет какое-то простое и логичное объяснение.

— Ну как же! Вы в свободное время посещаете профильные сайты, общаетесь со специалистами, ходите по музеям. Это похвально.

— А вы, видимо, за мной следите, — тихо констатировала Ольга.

— Ну зачем же, — поспешно открестился Валерий Борисович. — Зачем же. Не слежу. Ухожу уже вот и оставляю вас в покое. Только хотел предупредить, чтобы вы не торопились с выводами и вообще… больше времени и внимания уделяли своим ученикам. А то видите как получается, что они у вас мало читают, да вы и не всех родителей знаете, оказывается. Вы же хороший педагог, судя по всему, вот и занимайтесь тем, что вам положено. Договорились?

— Кто вы? — спросила она.

— Как это кто? — удивился он уже на пороге. — Я, Ольга Владимировна, Валерий Борисович Ефремов, папа вашей ученицы. И, пожалуйста, отнеситесь серьезно к тому, что я вам сказал. Ради вашего же блага.

— Вы мне угрожаете, — уточнила Ольга, но дверь за ним уже закрылась с той стороны.

Несколько секунд ее трясло от ужаса. Потом она схватилась за внутренний телефон — немедленно позвонить на пост охраны, пусть задержат, установят личность, расспросят! — но на том конце провода никто не ответил. Насчет охранника, запирающего кабинеты, был, конечно, чистый блеф: кабинеты запирались сами ми учителями, а где в настоящий момент находится тот раздолбай, что должен охранять школу, — одному богу известно. Она заперлась в кабинете изнутри, погасила свет и встала у окна, наполовину спрятавшись за ненадежной занавеской, не понимая, что теперь делать и как теперь идти домой.

Через несколько минут она увидела, как ее посетитель вышел из школьных дверей и на мгновение обернулся на окна. Вероятно, не заметив ничего подозрительного, он неторопливо зашагал куда-то в сторону метро.

Она еще постояла у окна, а затем распахнула створку и закурила прямо в кабинете, прикрывая огонек рукой, чтобы его случайно не заметили родители или учителя, выходящие из школы. Раньше она никогда так не делала, ни разу. Вот так и сходят с ума, думала Ольга, выдыхая дым в осеннее небо. Сволочи, чертовы сволочи, кто бы они там ни были — толстовцы, булгаковцы, музейщики или свихнувшиеся сектанты.

Оглушительно громко задребезжал телефон на столе, и она вздрогнула от неожиданности.

— Ольга Владимировна, с поста охраны беспокоят, — сообщили оттуда. — За вами тут приехал Филатов Сергей Анатольевич. Просил передать, что ждет вас внизу.

— Спасибо, — еле слышно ответила она. — Я спускаюсь.

Окурок из школьного окна она все-таки бросать не стала — аккуратно затушила и убрала обратно в пачку, чтобы потом выбросить. Не включая свет, собрала вещи. Биографию Золя сунула в нижний ящик стола. Заперла кабинет, сбежала вниз по лестнице, не сбавляя темпа, бросила ключ на стол охраннику, проскочила мимо СФ и остановилась только на крыльце, глотая холодный воздух.

— Оля, что случилось? — спокойно спросил СФ за ее спиной.

Она снова вытащила сигареты.

— Не кури здесь. Давай хоть до машины дойдем.

Она пропустила его вперед и послушно вышла за ним с территории школы — направо, до стихийной парковки у жилых домов. У машины он достал из кармана пальто зажигалку, дождался, когда она закурит, и только тогда вновь устремил на нее вопросительный взгляд.

Ее рассказ он выслушал без звука и, только когда она замолчала, спросил:

— Как он выглядел?

— Невысокий. Лысый. Простое такое лицо, как у хозяйственника. Нос немного картошкой. Глаза интересного цвета, я еще подумала: как у тебя.

— Это у меня глаза интересного цвета? — удивился СФ.

— Ну да, у меня в детстве была кошка — вот у нее были точно такие же. Не желтые, не зеленые, не пойми какие. Телосложения… ну, среднего. Джинсы, серый свитер. Ты его знаешь?

— Вроде бы нет. — СФ отрицательно покачал головой. — Никогда не встречал. Передам в службу безопасности, пусть они займутся…

— Он… из тех, о ком ты говорил? Тех, кто тебе противостоит?

— Из толстовцев? Ну да, похоже.

— Кто они вообще такие?!

— Тихо, не ори. И давай, пожалуйста, уже поедем. Есть очень хочется.

— Слушай, — сказала Ольга после паузы. — А это будет очень ужасно, если мы не поедем ни в какой ресторан, а просто купим еду в магазине? Я просто… правда, мне очень не по себе от этого визита. Меня до сих пор трясет. И я просто не могу сейчас идти в какое-то место, где надо держать спину и… в общем, я просто хочу домой.

— Доставку закажем, — решил СФ. — Я не против еды из магазина, но ее, насколько я понимаю, еще надо готовить, а сил ждать уже нет.

— На пищевом производстве нет еды?

— Есть, но через несколько месяцев работы на хлебокомбинате хлеб перестаешь есть вообще. Просто надоедает до смерти. Тебе завтра рано вставать?

— Суббота же… а, черт, субботник. — Она в отчаянии взялась за виски. — Я совершенно о нем забыла! Да, завтра утром я должна быть в школе. Будем убирать территорию.

— Ленин умер сто лет назад, а дело его живет, — философски вздохнул СФ. — Ладно, я тебя сам отвезу.

Какое-то время он смотрел на дорогу.

— Ты спрашиваешь, кто они, — произнес он наконец, — будто это какая-то спецслужба или организованная группа. Участники масонского заговора. Это не совсем так. Есть много разных группировок, заинтересованных в том, чтобы в биографии Толстого ничего не менялось. Усадьба в Хамовниках на реконструкции прямо сейчас — знала об этом? Я потому и позвал тебя на Пречистенку. Часть заработала себе научный авторитет на заведомой лжи — надо им, чтобы этот хлипкий фундамент обвалился вот прямо сейчас? А есть и просто фанатики. Они истово верят в Толстого, бородатое зеркало русской души с косой и в лаптях, и относятся ко мне как к опасному еретику, подлежащему уничтожению. Кто конкретно приходил к тебе сегодня, я не знаю. Думаю, что первые, потому что этот человек ничего тебе не сделал. Он хотел тебя сильно напугать, и у него получилось. Не бойся, Оля. Я уже говорил, что смогу тебя защитить. И это правда. Смогу.

— Как? Охрану ко мне приставишь?!

— Надо будет — приставлю. Сам я, как видишь, передвигаюсь без охраны. И ничего, никто пока не застрелил меня из подворотни и не влетел в лобовое стекло на полной скорости. Да, они тебя пугают, но они не такие страшные, как кажутся. Ты не пострадаешь, даю тебе слово.

Слышать это было приятно. Ольга повернулась к нему, но он смотрел в боковое зеркало, собираясь перестроиться, и взгляда ее не заметил.

— Они против того, чтобы в биографии Толстого что-то менялось, из-за званий и денег, — задумчиво сказала она. — Но ты-то почему за? Что изменится для тебя от того, что мир признает Золя Толстым?

— Лично для меня — ничего, — согласился он. — Но ведь про Золя и Толстого — это правда. Разве правда не самоценна?

— Ценнее твоей жизни, например?

— Любой социалист сказал бы, что да.

— Видимо, из меня вышел бы очень хреновый социалист, — покачала головой Ольга. — До сих пор не могу во все это поверить. Люди реально способны угрожать другим людям из-за Толстого, который Золя?

— Ты же знаешь, что я отвечу.

— Знаю.

— Зачем тогда спрашиваешь?

— Потому что… — Она собралась с мыслями и вдруг поняла: — Потому что, если бы не существовало никаких реальных доказательств, то им не было бы необходимости предпринимать никаких реальных шагов. То есть если уж они решили меня пугать, значит, хотят предотвратить чтото конкретное с моей стороны. Что я найду… что? Серёж, долго ты мне будешь голову морочить? Ведь тебе наверняка известно, что это, потому что… ты сам это ищешь.

7 (19) марта 1878, Ясная Поляна

Ни в одном уголке усадьбы Софья Андреевна не могла найти покоя — ходила, хлопотала, занималась детьми (у маленького, Андрюши, все не проходил жар, Лёля куксился и вовсе по непонятной причине), а в мыслях было только одно: когда же, когда?.. Уехал ли или остался? И каким будет тот, что вернется в Ясную? И самое заветное, больное — поладит ли с детьми? Ни с Таней, ни с Серёжей ни слов ом более не обмолвилась она о грядущих переменах после того единственного, вчерашнего, разговора. Говорила долго, дурно, сбивчиво. Объясняла как могла о долге их перед Россией, да разве можно объяснить то, в чем сама сомневаешься? Таня забросала ее вопросами, на которые у Софьи Андреевны не было ответов: а как зовут нового papa? («Так и будешь называть papa, как раньше», — намеренно жестко оборвала ее мать.) А сколько ему лет? А разрешит ли он ей заниматься и дальше рисованием? А будет ли он, как papa, ходить на охоту? Не откажет ли от дома mademoiselle Gachet (спрошено было с некоторою надеждой)? Будут ли приезжать Кузминские? Поедем ли летом на кумыс, как обещано?

Серёжа под этим градом вопросов становился все мрачнее и мрачнее. Обронил лишь, что долг свой понимает и «того человека» примет, но не понимает отца, оставившего семью ради ложной идеи. В этом неожиданном осуждении Софья Андреевна уловила отголоски собственных мыслей и оттого была с ним особенно резка. Нервно теребя в руках платок, выпалила, что не дело всяких незрелых еще юнцов вроде него судить отца, а уж если отец — великий писатель, равного талант ом которо му, может быть, и в Европе не сыщешь, то уж всяко лучше ему писать, чем лес валить на каторге. Да и подумал бы о себе, продолжала Софья Андреевна, ты же хочешь учиться, хочешь быть принятым в свете как граф Толстой? Или желал бы быть сыном арестанта и жить под надзором?

— Да и так вы мне велите жить под надзором, — запальчиво выкрикнул Серёжа. — Вот и надзиратель со дня на день объявится!

На этих словах посерьезнела даже легкомысленная Таня.

— Да как же вы смеете! — в сердцах выкрикнула наконец Софья Андреевна, глядя в их строгие, отчужденные лица. — Неужто вы думаете, что вам одним нелегко принять нового человека и изо дня в день делать вид, что он вам близкий и родной!

Серёжины губы сжались.

— А возможно, что и нам одним, — процедил он наконец. — Очень уж просто вы, mama, говорите об этом незнакомце. А как знать, что вы правду нам говорите, что не встречались с тем, другим, ни разу?

— Ты что же это, — задохнулась Софья Андреевна, — обвиняешь меня во лжи?!

— Так ведь вы, верно, и жить с ним собираетесь? — продолжал Серёжа неслыханное. — А отец там, за границей, тоже с какой-нибудь…

Он не договорил. Софья Андреевна, размахнувшись, влепила ему пощечину и залилась слезами.

Некоторое время он сидел недвижный как изваяние. Затем схватил за руку безмолвную, оторопевшую Таню и выбежал из комнаты. Только две пары шагов простучали по лестнице.

— Стой! — не своим голосом закричала Софья Андреевна.

За окном валил снег и выл ветер. Ее дети, в чем были, выбежали в весеннюю метель, и она, тоже в одном домашнем платье и в чепце, бросилась за ними, чуть не упав на обледеневшем крыльце. Ей на помощь пришел деликатный, ни о чем не спрашивающий Василий Иванович. Вдвоем и отловили, и привели, но тот кошмарный, возникший между ней и Серёжей разлад так ничем и не закончился и не исчез. Серёжа с тех пор ходил замкнутый, молчаливый, и как подступиться к нему, она не знала. Таня с Ильюшей, напротив того, расшалились сверх всякой меры, чувствуя ее растерянность и собственную из-за того безнаказанность. Хуже всего, что этот их настрой перенимали младшие, Лёля с Машей, и тоже безобразничали порядком, изводя воспитателей и прислугу.

Говорить о грядущем Софья Андреевна более не могла. Свое волнение она изъявляла только в излишних хлопотах и наставлениях по всяким мелочам, а старшие дети, the big ones, от этого только раздражались, да и толку не было: все, совершенно все валилось из рук. Впопыхах она позабыла отправить с Петербург с оказией Танино платье, чтобы передали мужу снести в починку, да потом спохватилась: кому же его принесут? Тому, другому? Да разве же он сумеет все устроить как надо, у него-то, верно, ни жены, ни дочерей не было, что он может понимать в дамских платьях? И вместе с этой мыслью почувствовала ясно своим каким-то особенным чутьем, что Льва Николаевича уже нет в Петербурге. Все же он решился ехать, оставить ее одну; может быть, сперва сомневался, да все равно уехал. Навсегда уехал.

Сны навалились тяжелые, беспокойные, и хотелось выговориться, да только кому? Подумав, она решилась писать в Петербург — будто Л ёвочке, а уж кто прочтет эти письма, не ее печаль. Это он всегда говорил: коли что гложет, мучит, возьми чистый лист, напиши все по порядку — и отпустит. Вот и будет словно прощание.

Уложив всех детей, в звенящей тишине уснувшего дома она выводила аккуратным почерком при неровном свете свечей в кабинете мужа:

Не могу удержаться, чтоб не написать тебе, милый Лёвочка, то, чем я проникнута сегодня до глубины души. Верно мое одиночество и страх о тебе делают меня такой нервной и усиливают во мне веру в разные предрассудки; но я совсем больна от виденного мной в прошлую ночь сна. Будто я с Лёлей и Машей подхожу в Страстную пятницу к большому собору, и вокруг собора ходит огромный позолоченный крест; когда он обошел три раза, он повернулся ко мне, остановился, и я увидала распятого Спасителя черного с ног до головы. Какой-то человек обтирал полотенцем Спасителя, и Спаситель вдруг весь побелел, открыл правый глаз, поднял, отставив от креста, правую руку и указал на небо. Потом мы будто пошли с Лёлей и Машей по шоссе и покатилось крымское яблоко по траве, и я говорю: «Не берите его, оно мое».

Когда я проснулась, было пять часов, я дрожала, как в лихорадке, у меня стучали зубы и я рыдала. Во сне я еще сказала себе: «Это мне Бог посылает крест — терпение, и от меня откатится яблочко какое-нибудь».

«И откатилось», — подумала она с тоской, откладывая перо. И не одно, а два сразу: Лев Николаевич и Серёжа. И что же теперь делать с такой бедой? Потом подумала, что, может быть, это только ее страхи и муж ее сейчас в гостинице и никуда уезжать не собирается, а в субботу уже вернется в Ясную невредимый. Поэтому, собравшись с силами, она добавила к письму всяких бытовых подробностей, в том числе и про Танино платье, и про Андрюшин жар. Про Серёжу только ничего писать не стала. Как вернется Лев Николаевич, так они непременно помирятся. А как не вернется… так других будет полно забот, твердо подумала она. Дневниками, конечно же, надо бы заняться в первую очередь и письмами. А еще одежду новому мужу перешить, научить, как себя поставить с прислугой, показать, как все в Ясной устроено. Только и дел будет, а Серёжа привыкнет. И сама она привыкнет.

Спать Софья Андреевна легла почти успокоенная.

Ночью открылся у нее сильнейший жар. Почитай полдня она пролежала в лихорадке, Таня, полная раскаяния, суетилась вокруг, прикладывала ко лбу полотенце (хотя дерзить mademoiselle Gachet так и не перестала), даже Серёжа в угрызениях совести вел себя пристойно и покрикивал на младших, чтоб не шумели. Днем отслужили в доме молебен. Только сон про крымское яблочко — ее яблочко! — все не шел из головы, и, стоило ей провалиться в беспамятство, все казалось: вот лают у ворот собаки, подъезжают сани, дети бегут к крыльцу и сходит ей навстречу то ли он, то ли не он, лицо будто в тумане, черты расплываются, видно только бороду да насупленные брови. Подходит он к ней, берет ее за руки и говорит: «Вот и я, твой муж». А она стыдится спросить: тот ли муж, что был, или уже новый, от Константин Петровича? Как узнать, кто из них?

— Да я это, mama, я, — неожиданно звонко у самого уха отвечает Таня, поправляя подушки, и туман вокруг понемногу рассеивается.

— Нет ли писем из Петербурга? — спрашивает она слабым голосом.

— Нет, — строго отвечает Таня.

— А телеграммы?

— Ну mama, — укоризненно отвечает Таня. — Уж верно, была бы телеграмма, я бы сказала тебе еще раньше, чем про письма.

К вечеру жар спал, и пришло решение: напишу ему немедленно, чтобы телеграфировал, и будь что будет. Не ответит — телеграфирую Страхову. Лучше уж ужасная ясность, чем эти бесконечные, мучащие ее сомнения. Так и поступила.

Только через два дня пришла в Козловку короткая телеграмма: «Здоров, надеюсь быть в субботу. Маша говорит, сон требует молебна. Петя, Степа, Вячеслав, Толстой». Хоть бы сам написал, рассердилась на миг Софья Андреевна, а то все тянет нас к коллективным сочинениям. Потом только осознала ясно, что зацепило в неровно отпечатанных строчках: «сон требует молебна». Молебна. Никогда бы ее муж так не написал, а к тому, что сама она приказала отслужить молебен, отнесся бы, верно, с непониманием. Нет, никак не мог Лев Николаевич прислать ей такую телеграмму.

И следовательно, мужа ее уже нет в России.

11(23) марта 1878, Петербурго-Варшавская железная дорога

— Вы бывали ранее в Париже? — спросил Кравчинский, когда немного отоспались после ночи.

— Доводилось, — кратко ответил Лев Николаевич и более из вежливости поинтересовался: — А вы?

— Да я меньше месяца как оттуда, — широко улыбнулся Кравчинский. Судя по его радостной манере, это был вечный оптимист вроде Григоровича. Что бы ни происходило вокруг — вот и славно, вот и хорошо. Конечно, что ему до чужих переживаний. — Приезжал из Женевы, пробыл там две недели до отъезда в Петербург.

— А в Женеве у вас что? Газета? — Насколько Лев Николаевич представлял себе жизнь эмигрантов-социалистов, оказавшись за границей, они первым делом начинали издавать всяческие никому не нужные газеты.

— Называется «Община», — подтвердил его догадку Кравчинский. — Первый номер вышел в минувшем январе. Я успел написать туда всего две статьи. В февральском номере вышла первая часть моих заметок о прошлогоднем беневентском восстании в Италии. Должен был на днях сдать вторую, да вот не привелось.

— Вы и в восстании успели поучаствовать? Затем и поехали в Италию?

— Да нет, не затем. — Кравчинский помрачнел и нахмурил низкие брови, отчего его круглое лицо приобрело еще большее сходство с крестьянским. — Что же, вы думаете, я русский народ оставил бы в отчаянном положении, чтобы бунтовать с итальянским? Нет, я ехал в Италию, чтобы сопровождать… ее звали Мария. Она была смертельно больна, уже не могла самостоятельно передвигаться. Петербуржский климат был для нее губителен, но и Италия не смогла ее спасти. Мария умерла у меня на руках. После этого я долго не мог вернуться… просто не мог. Остался в Италии, познакомился с местными бакунистами…

Его искренность впервые со времени их встречи пробудила во Льве Николаевиче сочувствие.

— Мария была вашей возлюбленной? — тихо спросил он.

— Нет, — покачал головой Кравчинский, но длительная пауза перед ответом кричала об обратном. — Она была женой моего друга, Феликса Волховского. Его арестовали в Москве несколько лет назад. Я хотел организовать побег, но не успел — Мария стала действовать самостоятельно. Не вышло. Знаете почему? Сама взялась управлять повозкой, а была уже больна, руки слабые, не удержала вожжи. После этого Феликса перевели в Петербург, и я ничего уже не мог сделать. Теперь его содержат… ну как в России обычно содержат таких, как он? Голод, нетопленые темные карцеры. Заболел от побоев, уже почти ничего не слышит… — Он опустил голову и замолчал.

— А скажите, — заговорил Лев Николаевич о другом, коря себя за бестактность, — зачем народовольцы фиктивные браки заключают? Чтобы на свидания допускали?

— Да нет, — помотал головой Кравчинский. — Чтобы получить свидание, можно и невестой назваться. Очень удобно, потому что проверить невозможно. Бывало, наши барышни и к совсем незнакомым людям ходили. Наши все знают — если охрана говорит «пришла невеста», значит, кто бы ни пришел, хоть баба-яга, веди себя как жених. Нет, Лев Николаевич, просто по закону семейных в Централку не сажают. Отправляют сразу в Сибирь. А Сибирь по сравнению с условиями в Централке — это просто-таки курортные условия. Вот зачем.

— А вот касательно условий… — Лев Николаевич и хотел бы замолчать, да уже не мог. Впервые представилась ему возможность расспросить не чиновника, а представителя «другого лагеря». — Мне говорили, что в Петропавловской и книги дозволены, и кормят хорошо. Так ли это?

— Так, да не так, — с престранным выражением лица ответил Кравчинский. — Это вам, Лев Николаевич, рассказывали об условиях содержания тех заключенных, что ждут еще суда. Неизвестно ведь, чем суд закончится, да и помиловать могут. Царь-то у нас куда как милостив… да. А вот если осудили на каторгу и заключенный отбывает наказание в Петропавловской — ни книг, ни свиданий, ни писем. Евангелие в виде особого снисхождения, кандалы получить куда как проще, поверьте. Бывает еще, вводят круглосуточное наблюдение через окошко, тогда по ночам в камере горит лампа. Отчего, по-вашему, там сходят с ума? Отчего князь Кропоткин менее чем за два года заключения из здорового, крепкого человека, проходившего в день семь верст по камере, превратился в развалину, неспособную самостоятельно пройти даже лестничный пролет?

Лев Николаевич подавленно молчал.

— Шпицрутены — допустимо до восьми тысяч ударов, — продолжал Кравчинский. — Розги — до четырехста ударов. Плети — до ста ударов. Карцер — до шести суток. Как, хороши условия?

За окном мелькал однообразный унылый пейзаж — кочки да ямки, кучки снега, куцые, совершенно зимние еще деревца, ни одной даже захудалой деревеньки, — и Лев Николаевич все всматривался, всматривался в него, покуда голова не закружилась. Ему представлялся парк в Ясной, пруды, тенистые липовые и березовые аллеи, лужайка у дома, окаймленная цветником, площадка для крокета — все деревья около той площадки были посажены им собственноручно, он помнил каждый вяз, каждый молодой дубок. Вспоминал и дерево у самого крыльца, на которо е повесили звонок, чтобы звать к обеду, — слышно было по всей усадьбе. Вспоминал лес, куда ходил на охоту и по грибы. Разве во Франции есть такие грибы? Вспоминал дом своего детства, проданный позднее на своз, — дома-то уж нет, но хоть на место то можно было посмотреть. А еще в Ясной на краю оврага зарыл брат Николенька в детстве зеленую палочку, содержащую секрет всеобщего счастья. Кто же ее теперь найдет? Николенька умер во Франции, и ему, видно, такая же судьба.

Очнулся только тогда, когда понял, что поезд стоит.

— Это что за остановка? — спросил он, распрямляясь.

— Режица или Динабург… да нет, Режица, — сообщил Кравчинский, вглядевшись в дорожный указатель.

— Неужто Режица? — расстроился Лев Николаевич. — Так скоро…

— Какое же «скоро»? Тут от Петербурга всего четыреста верст.

— Да где вам понять, — вздохнул Лев Николаевич. — Вы не обижайтесь, Сергей Михайлович, но вы человек привычный, вам за границей везде хорошо, вы вон и в Италии как у себя дома, и в Швейцарии вас в вашей «Общине» ждут не дождутся… А у меня такой камень на сердце оттого, что приходится уезжать, не зная, вернусь ли я когда-нибудь. Мне все еще кажется, что это происходит не со мной.

— Как же мне вас не понять? — грустно улыбнулся Кравчинский. — Возможно, я и менее чувствителен по сравнению с вами, но вы не можете себе представить, Лев Николаевич, какая тяжесть на душе у меня самого оттого, что я покидаю Петербург сейчас, перед самым судом по делу Веры. Год назад был вынесен приговор по «Процессу пятидесяти», а я был в Италии с Малатестой. Я должен был бы сидеть на скамье подсудимых, а вместо меня судили барышень от двадцати до двадцати пяти лет — и осудили, и отправили на каторгу. Потом Большой процесс. Вы знаете, что из девяноста оправданных восемьдесят Его Величество лично приказал выслать в Сибирь? А сколько человек было замучено до смерти еще до суда? Знаете? А сколько сошло с ума, не выдержав жестокого обращения? А я был в Швейцарии, поскольку итальянское правительство, видите ли, дало мне амнистию. Хотя я был арестован не за лекции на заводе, а за контрабанду оружия и участие в вооруженном бунте! И вот снова процесс, и снова я бегу…

— Но вы хотя бы имеете возможность вернуться, — вздохнул Лев Николаевич.

— И вернусь, поверьте, — раздельно, как клятву, произнес Кравчинский. — Но уже не как пропагандист, нет… То, что сделала Вера, — только начало. Отныне каждый приговор, который выйдет из-под пера этих господ, они вынесут сами себе. Смерть за смерть.

Не то, все не то, подумал Лев Николаевич про себя. Все он говорит об общественном, о друзьях своих, о политике. Вот и новое занятие себе уже придумал — мстить за приговоры. А просто Россия, сама по себе, ему вовсе, кажется, и не важна. Одно слово — нигилист.

…В Варшаве пришлось пересаживаться. Тут колея уже, пояснил Кравчинский, нужны другие поезда. Потом, в Вене, будет еще одна пересадка. Дурацкое изобретение эти ваши железные дороги, ворчал в ответ Лев Николаевич. Бывало, вернешься в Ясную, от станции три версты верхом — такая сразу чувствуется разница по сравнению с грудой металла! Лошадь устроена умно, а паровоз — глупо, и вид у него неестественный, и дрожит он противно.

Уже ближе к концу путешествия, безуспешно пытаясь развязать узел на очередном свертке, Толстой попросил у соседа помощи. Кравчинский в ответ молча протянул ему что-то вроде стилета — небольшой четырехгранный кинжал с оплетенной металлической сеткой рукояткой. На вес оружие оказалось тяжелее, чем на вид.

— Итальянцы подарили, — пояснил Сергей Михайлович в ответ на невысказанный вопрос Толстого. — Для медвежьей охоты. Вы бывали на медвежьей охоте?

— Бывал, — рассеянно ответил Лев Николаевич, рассматривая кинжал и не в силах отделаться от вопроса, зачем Кравчинский носит его с собой. Уж верно не бечевки на свертках резать. — Самого чуть медведица не завалила. Повезло, мужик один помог, а то бы не миновать смерти. С тех пор на медведя не хожу.

— А я вообще охоты не люблю, — согласился Кравчинский, подтверждая в Толстом самые страшные подозрения. — Но вещица незаменимая, особенно в путешествиях. И памятная мне.

Справившись со свертком, Толстой вернул кинжал хозяину. До Парижа они ехали молча.

Март 1878, Ясная Поляна

Перед тем как отпустить Михаила Михайловича в Ясную, Константин Петрович вызвал его к себе и два часа кряду экзаменовал на знание сочинений Толстого. Попутно давал комментарии: это пошлость, это глупо, это вредно, вот этого больше никогда не упоминать, забыть. Потом сообщил, что на имя Толстого приобретен хутор в Бузулукском уезде Самарской губернии и управляет имением Бирюков, это человек надежный, но документы будут переданы ему только перед самым отправлением в Ясную. А до того — последнее испытание: визит под видом графа Толстого в место, где будет много шапочных знакомых.

— К Григоровичу вы, конечно, не пойдете. — Головин услужливо подал Константину Петровичу тонкую синюю папку; тот извлек оттуда ворох писем и карточек и просмотрел несколько. — То же и с Гончаровым… Крамской приглашает вас на выставку передвижников — нет, он художник, и память на лица у него профессиональная… А, вот! Это от Страхова, он-то и так знает. Общество любителей духовного просвещения устраивает публичную лекцию Владимира Соловьева о богочеловечестве. Вот это вам как Льву Толстому будет полезно. Там будет присутствовать и Фёдор Михайлович Достоевский, но не вздумайте с ним знакомиться. По результатам этого экзамена вы либо отправитесь в Ясную Поляну, либо… — Он поджал губы и бросил взгляд куда-то в угол. — Вам все понятно?

Что же тут непонятного, пожал плечами Михаил Михайлович.

Перед первым выходом в свет в роли Толстого он, конечно, волновался. Часа полтора вертелся перед зеркалом, придирчиво разглядывая себя так и этак, — выходило, что похож, но вдруг это иллюзия? Возможно, что он плохо помнит уже, как выглядит настоящий граф Толстой. Главное, учил его Головин, — не забывать брови супить: вот этак сдвинуть к переносице, и подбородок вперед. Отрепетировав хорошенько брови и подбородок, он отправился на лекцию вполне успокоенный.

А и было бы о чем волноваться. Зала была настолько переполнена, что головы не повернуть, не то что изучать, как там нынче выглядит граф Толстой. Даже на подоконниках примостились восторженные дамы в вечерних туалетах, обмахивались веерами: душно было ужасно. Какой-то господин ему поклонился издалека, он ответил приветственным жестом. Вокруг трепетал настороженный быстрый шелест: где же магистр?! Когда магистр наконец появился на эстраде, Михаил Михайлович только хмыкнул от недоумения: совсем еще юноша, тощий, длинный как жердь, нескладный, зато с огромной головой, состоящей, казалось, только из волос и глаз. Сюртук на нем болтался, как на вешалке. Магистр величественным взглядом обвел аудиторию и понес совершеннейшую околесицу, обильно пересыпаемую немецкими цитатами. Михаил Михайлович скучал и разглядывал окружающих. Когда магистр начал подробное перечисление служителей неба, включая серафимов и херувимов, он пришел к выводу, что дебют его в роли графа Толстого удался; засим и покинул залу по возможности незаметно.

Константин Петрович ни словом не обмолвился о содержании отчета, который ему, несомненно, представили филеры. Однако же, судя по купчей на самарское имение и краткому приказу незамедлительно отбыть в Ясную Поляну, результатом проверки он остался удовлетворен.

На станции Михаила Михайловича никто не встречал, хотя Победоносцев заверил, что предупредит Софью Андреевну о его приезде телеграммой. Вещей у него было немного: кое-что из личного имущества да увесистая инструкция Победоносцева на первое время. По дороге он перечислял про себя население Ясной. Жена: Софья Андреевна. Дети: Серёжа, 14 лет, Таня, 13 лет, Ильюша, 11 лет, Лёля, 8 лет, Маша, 7 лет, Андрюша, 4 месяца. Учителя: Алексеев Василий Иванович, очередной «надежный человек» Головина. Ньеф, гувернер (на самом деле беглый участник Парижской коммуны, Монтель, под негласным надзором). У девочек — немка… Он вздрогнул, поняв, что два кирпичных столба перед ним и есть ворота в Ясную, в новую жизнь.

Рядом с воротами он увидел каменную сторожку, но в ней, судя по всему, никто не жил: дверь обледенела и была еще по-зимнему занесена снегом. Слева, сразу за воротами, начиналась плотина, и видно было пруд, покрытый ледяной коркой, по берегам которого густо росла осока. Здесь же стояли огромные старые ветлы, а справа — стеной какие-то кусты, он не разглядел: похоже было на орешник.

Перед самым входом, у крыльца, Михаил Михайлович увидел большое дерево, на котором висел колокольчик. Это так они звонят? — подумал он с недоумением и нерешительно взялся за веревку: язычок тоже обледенел, и звонок получился довольно тихим. Вот же дурацкое изобретение, с раздражением подумал Михаил Михайлович и уж думал позвонить снова, когда входная дверь внезапно распахнулась.

На крыльце стояла Софья Андреевна. Несколько долгих мгновений они смотрели друг другу в глаза.

— Ну здравствуйте, Лев Николаевич, — сказала она наконец с некоторой насмешкой. — Что это вы тут удумали звонить? Этим звонком мы летом пользуемся, когда гости по саду гуляют, чтобы известить их, что обед подали.

— Прошу меня извинить, — недовольно сказал он и прошел мимо нее в дом.

Навстречу ему выбежала кудрявая темноволосая девочка (Таня, догадался он), радостно крикнула: «Папа!» — и бросилась ему навстречу, но осеклась.

— Здравствуй, Таня, — сказал он ей с улыбкой и обернулся на Софью Андреевну.

— Ну что же ты? — холодно обратилась та к дочери, закрывая дверь. — Поздоровайся с отцом.

— Здравствуйте, papa, — неуверенно, но звонко произнесла Таня, чуть присела, смутилась и убежала. Впрочем, с лестницы тут же донесся ее взволнованный голос: «Papa приехал!» Почти сразу же в переднюю вышел лакей, невозмутимо приветствовал его и взял его вещи. Мимолетно Михаил Михайлович взглянул на себя в зеркало: да нет, мог и не узнать. В полумраке передней он вполне мог сойти за настоящего хозяина Ясной Поляны.

— Я привез купчую на хутор в Самарской губернии, — сообщил он Софье Андреевне.

— Прекрасно, — отозвалась та. — Летом можно будет поехать туда на кумыс, до которого вы большой охотник. Что же, вам, наверное, угодно осмотреть дом?

— Это было бы желательно, — ответил он.

— Извольте. Вот тут вы занимаетесь гимнастикой. — Она холодно указала на козелки, стоявшие тут же. Упрямая и характер скверный, подумал он, но ничего, мы еще посмотрим, кто кого. — Прямо — ваш кабинет.

Он вошел и огляделся. Здесь был и диван, и круглый стол, и даже умывальник, и, за невысокой деревянной перегородкой, другой стол, письменный, со множеством ящиков. На нем стопками громоздились книги и бумаги. По стенам стояли шкапы, также заполненные книгами. Он подошел к ближайшему, посмотрел на корешки — в основном исторические сочинения.

— Осмотрелись? — осведомилась Софья Андреевна, снова выходя в переднюю. Ему ничего не оставалось, как последовать за ней. — Вот здесь, слева, буфет. Справа — комната мальчиков. На первом этаже есть также комнаты девочек, но там вам делать, пожалуй, нечего. Пойдемте наверх.

— Экая лестница неудобная, — пробормотал Михаил Михайлович, поднимаясь вслед за графиней.

— Какая есть, — ровным голосом отозвалась она. — Да вы, пожалуй, пониже него, так что особенного неудобства вам она причинять не может.

Так и сказала — «не может». Слыхали?

Очутившись в маленькой комнате со старинными английскими часами, она открыла двери в залу. Здесь в середине стоял огромный стол, по всей видимости обеденный.

— Здесь вы завтракаете, — сообщила Софья Андреевна, скрестив руки на пышной груди. — Обедаете, ужинаете, пьете кофе и чай, принимаете гостей. После ужина часто играете на фортепьяно.

— Ясно, — согласился он, не обращая внимания на ее испытующий взгляд: а играет ли он на фортепьяно? Нет-с, голубушка Софья Андреевна, больше вам меня уязвить не удастся. На стене было развешано множество портретов, и среди них важный барин с преглупой физиономией — верно, прямой предок графини, мстительно подумал Михаил Михайлович.

— Здесь гостиная, — указала тем временем графиня, по всем признакам отвечавшая ему столь же горячей симпатией. — Отсюда дверь ведет в мой кабинет. Вы туда почти никогда не заходите. За ним моя спальня.

— Туда я тоже почти никогда не захожу? — догадался Михаил Михайлович и еле удержал тяжелую неженскую руку в каком-то вершке от собственной щеки.

— Еще одно слово, — прошипела Софья Андреевна, — и вы отправитесь туда, откуда приехали.

— Всенепременно, — покорно согласился Михаил Михайлович. — А жить вы на что будете? Никак на доходы от переизданий? Как только я вернусь туда, откуда приехал, все сочинения графа будут запрещены. Так что вы уж простите меня, Софья Андреевна, и давайте жить дружно.

— Отпустите. — Она с силой вырвала у него свою руку. — И не думайте, что моя зависимость от вас заставит меня вам повиноваться. Я сегодня же напишу Константину Петровичу.

— Как вам будет угодно, — пожал плечами Михаил Михайлович. — Я буду у себя в кабинете.

Пока он шел через залу к лестнице, он спиной чувствовал ее испепеляющий взгляд и слегка побаивался, что от него рубаха задымится. Однако через две минуты он о графине и думать забыл, поскольку внизу его ждало новое испытание: у дверей кабинета его поджидал старший сын графа, рослый бледный мальчик с решительным выражением лица. Сейчас на дуэль вызовет, подумал про себя Михаил Михайлович.

— Что, Серёжа? Ты хотел о чем-то поговорить со мной?

Он прошел к письменному столу, однако Серёжа Толстой остался у двери кабинета и мялся у самого порога. Пришлось вернуться.

— Я хотел сказать вам, — собрался с силами Серёжа. Голос у него ломался, и в нем то проскальзывали басовые нотки, то какой-то петушиный фальцет — занятное сочетание. — Что я вас не выдам. В этом вы можете на меня положиться. Однако вы должны обещать мне, что никогда не бросите тени на память моего отца.

— Даю слово, — пообещал Михаил Михайлович, глядя в глаза новообретенному пасынку.

— И еще… я хотел бы, чтобы мне оставили всех моих учителей. Я хочу продолжать занятия.

— Весьма похвально. Продолжай.

— И еще. — Он вздохнул. — Мне, наверно, сложно будет называть вас papa.

Нет, подумал Михаил Михайлович, так дело не пойдет.

— Сергей, — доверительно сказал он. — Я понимаю твои чувства. Но ты уже взрослый, я и буду говорить с тобой как с равным; мы оба с тобой должны забыть о собственных эгоистических побуждениях и думать о твоих братьях и сестрах. Они будут брать с тебя пример. Поэтому я прошу тебя обращаться ко мне так же, как обращался к отцу. Я же буду стараться делать все возможное, чтобы соответствовать этому званию.

— Хорошо, — согласился Серёжа, польщенный таким обращением.

Что ж, хотя бы с этой стороны можно было не ждать каверз.

Первой трапезы в кругу семьи он слегка опасался, но оказалось — ничего страшного: ели молча, дети вели себя чинно, только Софья Андреевна время от времени сообщала язвительно с другого конца стола о каком-нибудь блюде: «Этого, я знаю, ты не любишь, от того животом будешь маяться», и он каждый раз вздрагивал от неожиданности. Ее это, по видимости, забавляло.

Ну погодите, графиня, дайте срок. Поглядим, надолго ли хватит вашей язвительности.

Предыдущая главаГлава 7 из 19Следующая глава