К книге
Проект «Борода»4. Порог
32%
4. Порог
6

Наше время, Москва

— Победоносцев решил спасти Россию от Толстого, — как завороженная повторила Ольга. — А Тургенев решил спасти Толстого от Победоносцева.

— Именно так. И они как-то договорились. Толстого вывезли во Францию. Двойник его в Ясной Поляне развернул всю толстовскую фанбазу от революционного социализма к религиозному. Тоже, конечно, оппозиция, но, как сейчас бы сказали, управляемая. Вот и все.

— «Вот и все»?! — изумилась Ольга. — А гонения, которым подвергался Толстой со стороны власти и церкви, куда относятся в вашей картине мира?

— Ну, сперва они были нужны для поддержания легенды. Пошли бы социалисты за писателем, обласканным властью? Пример Достоевского показывает, что нет, не пошли бы. Поэтому Толстого цензоры демонстративно не одобряли, но, заметьте, особо никак ему не мешали. Помните, Толстой создал издательство «Посредник», чтобы выпускать дешевые книжки для простых людей? Никто не хотел их покупать. Простые люди искали развлечений, книжек «пострашнее да почуднее», и не просили, чтобы им за их же счет читали мораль. И тогда государственная цензура начинает с «Посредником» бороться. Понятно зачем, да? Если что-то запрещено, уж наверняка оно интересное! Плохое разве запретят? Вот такой эффективный маркетинг. А издательство при этом никто не трогает.

— А отлучение Толстого от церкви?

— Никак не помешало самому Толстому, а прогрессивная общественность стала на его защиту стеной. Да и двойник наш к тому времени уже почти выжил из ума — тут и возраст, и калечащая атмосфера всеобщего поклонения внутри небольшой секты. Думаю, никто его к этому времени уже и не контролировал. Кто же знал, что он проживет такую долгую жизнь… Так что вы решили, Оля? Вы с нами?

— А… зачем я вам?

— Есть одна идея, — улыбнулся СФ. — И я с вами ею обязательно поделюсь, но, если можно, позже. Пока давайте считать, что вы мне просто нравитесь. Тем более это правда.

— Допустим, вы мне тоже, — вздохнула Ольга. — Конечно, вы ненормальный, но… черт его знает, наверно, все дело в Золя. Или в запонках. Как не влюбиться в такие запонки… Что вы на меня так смотрите? В вас раньше никогда не влюблялись?

— Бывало, конечно, — согласился он. — Но, как правило, все-таки не из-за запонок.

— Слушайте, — сообразила она вдруг. — А как же жены?

— Чьи?

— Ну не ваши же. — С ней это иногда бывало: начинала хамить нечаянно, от общей растерянности. — Толстого и Золя.

— С Золя все просто, — уверенно сказал он. — Александрин в молодости была натурщицей у Сезанна, потом он нашел себе другую, а молодость прошла, и ничего не осталось. Ну переквалифицировалась она в швеи или в цветочницы, не помню… немолодая, не особенно красивая, без семьи, без положения в обществе. И вот тот же Сезанн, поддерживающий связь с парижской литературной тусовкой, предлагает своей одинокой бывшей подруге стать фиктивной женой талантливого писателя. Все, что от нее требуется, — поддерживать несложную легенду. Почему бы ей было не согласиться? Чем она хуже Полины Виардо? Кстати, знаете, когда в письме к Золя Тургенев впервые просит кланяться Александрин? В июле 1877 года. По легенде они к этому времени женаты уже лет семь.

— А Софья Андреевна, простите? Продолжала рожать детей от двойника Толстого?

— А какие у нее были варианты? Остаться одной с уже имеющимися детьми на руках, младшему из которых не исполнилось и года? Без перспективы доходов от будущих романов своего мужа и в то время, когда Россия буквально переполнена талантливыми писателями, то есть, проще говоря, конкурентами?.. Кстати о детях, не помните у Толстого такой фразы: «Кроме сына Миши все сыновья имеют ко мне дурное чувство зависти»? Никогда не задумывались — а почему именно кроме Миши?

— Ну, если следовать вашей логике — вероятно, потому, что из всех сыновей только Миша и был ему родным, а не приемным. Так, что ли?

— Именно так. А уж что Саша Толстая своим сестрам не сестра, заметно невооруженным взглядом даже по фотографиям. Вы же осматривали экспозицию, должны помнить. Старшие дочери Толстого при всех различиях очевидно похожи: узкие удлиненные лица, мелкие черты лица, характерный нос с горбинкой у обеих, покатые плечи, тонкие талии. Барышни. И вдруг рядом с ними на фотографиях появляется младшая: крепкая, ширококостная, круглое большеглазое лицо — кстати, с детства в очках — и на лице уверенность командующего танковой колонной. Откуда? Конечно, и в случае Александрин Золя, и в случае Софьи Андреевны Толстой победил прагматизм. «За деньги — да», слышали такое?

— Вы женоненавистник, — догадалась Ольга.

— Разве похож? — обезоруживающе улыбнулся он.

— Вообще да. А другие члены клана тоже считают, что Толстой — это Золя?

— Фира и Мартов — безусловно. Лев больше занимается техподдержкой, модерацией и так далее — в истории он разбирается слабо. Ну а ЛГ/КМ — старый идейный панк, и ему, как и положено панку, все пофиг.

— Панки еще существуют?!

— Я же говорю, он старый.

— Надо обязательно найти время с ним пообщаться… Кстати, а сколько времени? — спохватилась Ольга. — Ох, ничего ж себе! Завтра же к первому уроку!

— Сейчас попрошу счет. — Он махнул официанту. — Занятно это слышать: «завтра к первому уроку»… у меня такого не было с выпускного класса.

— А вам завтра к чему? К заводскому гудку?

— Нет, боюсь, что к комитету по дебиторской задолженности, который я сам за каким-то лешим назначил на восемь.

— Раскаиваетесь?

— Не то слово. Куда вас отвезти?

— Трифоновская, пятьдесят шесть, это почти угол с Гиляровского. Где ВНИИАЛМАЗ, знаете?

— Сейчас по навигатору сориентируемся. Идемте?

— … Там окна витражные, очень красивые, — рассказывала она уже в машине, хотя ее объяснений никто не спрашивал. Отчего-то, и лучше не будем уточнять отчего, она начала нервничать. — С торца их хорошо видно, я вам покажу. И сам дом очень красивый. Считается, что второй дом дешевых квартир, на Гиляровского, пятьдесят семь, элегантнее, но я больше всего люблю именно этот. Район, конечно, сомнительный, вокзал же рядом. Наводнен представителями класса-гегемона. Точнее, того, во что он превратился. Вам как социалисту это известно лучше меня… Кстати, что думает об этом Толстой?

— Боюсь вас разочаровать, но он уже умер. Даже в качестве Золя.

— Вообще, если вам не в ту сторону, вы могли бы просто подвезти меня до ближайшей станции метро.

— Мы уже довольно далеко от всех ближайших станций метро. И потом, что вы предлагаете? Чтобы вы гуляли в ночи по сомнительному району? Вообще-то это не входит в мои планы.

— А что… входит? — осторожно спросила она.

— Убедить вас в своей гипотезе, хотя бы на это ушло несколько часов или дней или чего там еще.

— Не боитесь, что долго придется убеждать?

— Нет, — покачал он головой. — Учение Маркса всесильно, потому что оно верно. Так что я ничем не рискую. Потом, я уже далеко продвинулся. Вот когда мы с вами только начали этот разговор, у вас было такое лицо, будто вы намереваетесь вызвать скорую психиатрическую помощь.

— Я и намеревалась.

— Но не вызвали же. А сейчас вы уже колеблетесь. Кстати, не такие уж плохие машины стоят в вашем сомнительном дворе. Я по вашему описанию думал, тут вовсю снимают колеса и царапают надписи на дверцах.

— Тут много квартир сдается задорого. Все-таки почти центр. А почему вас заботит судьба местных дверей и колес?

— Я же должен вас проводить, — объяснил он под пиканье парктроника. — Не доверяю я вашему классу-гегемону.

— Вашему классу-гегемону.

— Не понимаю, почему вы так упорно причисляете меня к социалистам. — СФ пожал плечами и распахнул перед ней дверь в подъезд. — Я же все-таки не Толстой.

— А кто несколько минут назад цитировал Ленина?

— Зато вы сразу вспомнили о Казанской демонстрации, а это ничуть не лучше. И вы — представитель социально значимой профессии, а я — капиталист.

Щелкнула собачка замка, Ольга открыла дверь в квартиру и остановилась на пороге.

Вспоминая потом этот момент (а, скажем честно, это было не раз и не два), она каждый раз приходила к выводу, что, если бы СФ оставил ей крошечное место для паузы — секунду, полсекунды, — она успела бы ляпнуть какую-нибудь очередную глупость или грубость, и все бы разрушилось, и последующие события, очень может быть, сложились бы в какую-то иную последовательность.

Но он был стремителен и не делал пауз, поэтому дальше от нее мало что зависело.

ЛИРИЧЕСКАЯ СЦЕНА

(А. А. Фет, ЛГ/КМ)

Шепот, робкое дыханье,

Трели соловья,

Серебро и колыханье

Сонного ручья.

Свет ночной, ночные тени,

Тени без конца,

Ряд волшебных изменений

Милого лица,

В дымных тучках пурпур розы,

Отблеск хрусталя,

И лобзания, и слезы,

И Золя, Золя!..

…Утро было хмурым и промозглым. Накрапывал мелкий осенний дождик, и спать хотелось беспощадно. Ольга, сидя за столом, допивала кофе, отчетливо понимая, что не поможет: надо хоть иногда высыпаться. СФ стоял у окна, безрадостно изучая двор.

— Какое неприятное дерево, — поделился он впечатлением. — Вроде и ветра нет, а оно дрожит. Да и вообще весь пейзаж…

— Осень, что ты хочешь. Ну что, выходим?

— Сейчас, подожди. — Он еще несколько секунд обозревал окрестности. — Ты ночью ничего не слышала? Был какой-то шум на лестнице, вскоре после… допустим, отбоя. Где-то в полчетвертого, я думаю.

— Шум? — удивилась она. — Странно, я вообще-то чутко сплю. Должна была услышать. А на что он был похож?

СФ тем временем бесшумно переместился к входной двери и заглянул в глазок.

— Гм, — сказал он наконец. — У вас бомжи водятся?

— Что там? — прошептала она.

— Подойди и посмотри, — предложил он. — И перестань трястись, Оля. Он там один, а нас двое.

Преодолев дрожь в коленках, она подошла к глазку, ожидая увидеть громилу самого криминального вида. Но громилы не было. На лестничной площадке в походном спальнике болотного цвета уютно спал Виталик, подложив под голову пухлую руку. Вид у него действительно был бомжеватый.

— Тьфу, — с облегчением выдохнула Ольга и распахнула дверь. — Что это еще за демарши? Мама отказала от дома за порножурналы под диваном и курение на балконе?

Он встрепенулся.

— «Я к вам пришел навеки поселиться»? — предположила Ольга. — «Надеюсь я найти у вас приют»?

— Кто это? — хмуро спросил Виталик, принимая сидячее положение и глядя на СФ с подозрением.

— Догадайся.

— А это кто? — невозмутимо поинтересовался СФ у нее за спиной.

— Это мой бывший муж Виталий. Если и толстовец, то исключительно стихийного происхождения. Что его пригнало сюда, не знаю, видимо, пожар. — Она взяла с вешалки куртку, сумку и зонт и вышла на лестничную клетку, пропустив СФ вперед.

— Оля, — хрипло пробормотал Виталик, видимо еще не проснувшись до конца.

— Виталик, — в тон ему ответила Ольга. — Мы же твердо с тобой договорились, что ты не будешь больше меня доставать.

— Я и не доставал! — запротестовал Виталик. — Я же не звонил тебе в дверь, а спокойно ждал, когда ты выйдешь!

— Вот и хорошо, что не звонил, а то не миновать бы тебе второго привода в полицию, — похвалила его Ольга. — Дай пройти, пожалуйста, я на урок опаздываю.

— Не дам, — храбро заявил Виталик. — Я хотел нормально поговорить, а ты тут трахаешься с каким-то бандитом! И я желаю знать…

— Я, честно говоря, тоже опаздываю, — признался СФ. — У меня — как это? — сходка? Стрелка. Ты уверена, что не хочешь продолжать этот диалог?

— Абсолютно.

— Ну раз так, — вздохнул СФ. Неуловимым движением оказавшись у Виталика за спиной, он обхватил его чуть выше локтей, не давая тому дернуться вперед. Виталик предпринял безнадежную попытку вывернуться, но только заверещал от боли. — Спускайся на первый этаж, я догоню.

— Хорошо, — не очень уверенно кивнула Ольга. — Ты только без травм, ладно? Я ничего такого, в общем, не имела в виду.

— Ну что ты, какие травмы? Подержу и отпущу. Иди.

— Ты посмотри, с кем ты связалась! — выкрикнул Виталик ей в спину, не прекращая попыток вырваться, пока она спускалась на первый этаж. — Я сообщу об этом в школу! Тебе же нельзя доверить детей, ты их с такими замашками черт-те чему научишь! Да пусти ты, ну! Больно же! Тебя выгонят с волчьим билетом, больше близко к преподаванию не подпустят! Закончишь свою жизнь…

— На панели, — пробормотала себе под нос Ольга, открывая дверь в подъезд.

— …в воровской малине! — донесся сверху затихающий голос Виталика.

Тяжелая металлическая дверь грохнула у нее за спиной, и наступила тишина. Ольга осуждающе покачала головой, отошла от подъезда на несколько шагов и раскрыла зонтик.

СФ догнал ее буквально через пару минут.

— Прости, — сказала она, пока они шли к машине. — Я и предположить не могла, что он снова примется за старое.

— Давно вы в разводе?

— Не очень. Официально всего пару месяцев.

— А я скоро как десять лет, — задумчиво сказал СФ. — Но ни разу не ночевал на лестничной клетке, да еще и в спальнике. Надо же, какие странные бывают молодые люди. Он действительно собирается жаловаться в школу?

— Не знаю, — поморщилась Ольга. — Будем надеяться, что побоится. Ты произвел на него неизгладимое впечатление.

— Я старался. Куда тебя подвезти?

— Никуда, я на метро поеду. Будет раз в пять быстрее.

— Ладно, — покладисто согласился СФ. — Честно говоря, хорошо, что это был он, а не… кто-нибудь другой.

— Например, кто? — не поняла Ольга.

— Те, кто мне противостоят. Я называю их «толстовцы». Конечно, я смогу тебя защитить, но чем дольше они не смогут тебя вычислить, тем лучше.

— Они опасны?

— Не исключено, — кивнул СФ. — Но сейчас я действительно опаздываю. Лучше перенесем этот разговор на вечер. Ты когда сегодня освобождаешься?

— Сегодня родительские собрания, так что поздно. Наверно, не раньше восьми.

— Понял. Я тебе напишу.

Поцеловал ее и уехал.

И вот и что это было? «Напишу». Хоть номер телефонато можно было оставить?

Она отвела пять уроков подряд, стараясь думать исключительно о русской литературе (которая, как известно, лучше, чем секс, одна из ее однокурсниц на филфаке даже носила свитшот, украшенный этим утверждением); однако общая романтическая рассеянность никак не хотела рассеиваться, и к 11 «Д» она была далеко не так строга, как следовало бы, и, получив не вполне заслуженный выговор от директора за бездельничанье в учительской («Вы почему не с детьми?!» — и это в законную перемену), только что рукой не махнула.

— Оля, у вас что-то случилось? — заботливо спросил ее историк Молодцов. — Какая-то вы сегодня… нетипичная.

— Случилось. — Она не удержалась и рассмеялась. — Но хорошее. Все в порядке, не беспокойтесь.

Он еще раз пристально посмотрел на нее, но ничего больше не сказал.

На обед она купила в столовой два пирожка с яблоками и выпросила ноутбук в кабинете информатики под предлогом, что ей надо писать сценарий капустника ко Дню лицеиста. «Помочь?» — без энтузиазма предложил информатик. «Все еще надеюсь справиться сама», — ослепительно улыбнулась Ольга, устроилась за ноутбуком, надкусила пирожок и полезла, разумеется, на «Полянку». Новых сообщений ей пришло два, оба — приглашения в конкурирующие кланы («Чертики и Черточки» и с какого-то перепугу «Булгаковцы»), от СФ — ничего.

И онлайн его не было. Зато был ЛГ/КМ, с которым она завела болтовню в личке, чтобы узнать что-нибудь еще о Сергее, директоре хлебокомбината.

ЛГ/КМ оказался существом поистине обворожительным: если СФ был, по-видимому, мозгом клана «Революция», то ЛГ/КМ — его душой. Душа была полна полета и размаха. В профиле ЛГ/КМ сообщал, что его ник расшифровывается как «Лучистые Глаза Княжны Марьи», живет он на Курском вокзале в коробке из-под торта «Муравейник», его любимое произведение Толстого — стихотворение «Милой тетеньке», а девиз, как и следовало ожидать: «Я панк, мне пофиг». Характером он обладал незлобивым и общительным, одна беда — общаться с ним серьезно было совершенно невозможно.

Первым делом Ольга спросила его о вступительном тесте:

«Ты попроще ничего придумать не мог? Мне твое бижу весь мозг вынесло!»

«Ващета это очень простой тест. Там есть баг, я сам придумал!»

«Какой?» — обреченно поинтересовалась Ольга.

«Если на все вопросы отвечать „пофиг“, сайт засчитает эти ответы как верные. Круто, да? Это я сделал!! чтобы облегчить жизнь панкам. А Лёвчик разрешил, все равно так отвечать никому не придет в голову».

Осознав, что можно было не заморачиваться с томами околотолстовской литературы и не мучить почем зря бедную Машку, а тупо ответить, что думаешь, Ольга тихо выругалась, не особо стесняясь в выражениях. Но писать ничего такого не стала.

«А ты давно на этом сайте?»

«Месяца два. Как провели инет в нашу помойку».

Вот и пойми: то ли он серьезно, то ли в эфире фрагмент былины о коробке из-под торта.

«А как узнал об игре?»

«От Лёвчика. Мы с ним кореша».

«А мне аккаунт подарили. А в клан СФ пригласил», — пошла она на провокацию, но в ответ получила только маловразумительный смайлик.

А ну и черт с тобой, решила уязвленная Ольга, но «Полянку» на всякий случай закрывать не стала. Надо было все-таки заняться капустником. Жаль, что про лицеистов, а не про Толстого: ах как хороша, как убедительна была бы Инга Николаевна в роли свихнувшейся Софьи Андреевны, замечталась Ольга. Впрочем, и княжна Марья могла бы получиться. Одно-то завуч точно позаимствовала у толстовской героини — тяжелую поступь. ТП/КМ.

Когда сценарий был готов уже почти на треть, а она уже и думать забыла, что ждала чьих-то там сообщений, иконка чата замигала.

«Я заеду в восемь. Пришли мне адрес школы», — писал СФ.

5 (17) марта 1878, Санкт-Петербург

Девица Вера Засулич, двадцати восьми лет, из дворян, стреляла в градоначальника Петербурга Фёдора Фёдоровича Трепова, просто пришла на прием и выстрелила; хвала Господу, не убила, только ранила в бок. Немыслимое свое злодеяние она объяснила тем, что Трепов, видите ли, отдал приказ сечь розгами арестанта Боголюбова за то, что тот не снял перед Треповым шапки; Боголюбов, в свою очередь, отбывал заключение за участие в злополучной Казанской демонстрации, в которой, собственно говоря, и не участвовал: так, мимо проходил да и попался казакам под горячую руку. Таким образом, каждое катастрофическое для России событие тянуло за собой следующее, будто это были звенья одной цепи, а что на конце той цепи — известно, и надо было рубить ее без промедления.

Ну что, доигрались, ваши высокопревосходительства, хотелось кричать Ивану Ильичу на весь Петербург, не довольно ль вам?! Нет, высокопревосходительствам было еще не довольно. В тот же день, что террористка Засулич совершила свой выстрел, в должность председателя Санкт-Петербургского окружного суда вступил господин по фамилии Кони. Если до этого Иван Ильич считал умалишенным графа Палена, то, обретя возможность оценить деяния нового судейского председателя, был вынужден признать, что выходки Константина Ивановича на этом фоне — цветочки. Кони оказался не просто сумасшедшим, а без всякого преувеличения буйнопомешанным.

Этот милый человек решил, что террористку и убийцу следует судить судом присяжных! На открытом процессе! С привлечением защитников, журналистов и при всем честном народе! А когда ненадолго пришедший в сознание Пален потребовал от него гарантий, что Засулич хотя бы будет признана виновной, Кони отказался дать ему таковые гарантии, потому что они, изволите ли видеть, унизили бы его достоинство судьи.

Как вы думаете, что ему за это было? Ни-че-го.

Посреди этой вакханалии пришла телеграмма от агента Алексеева: граф Толстой засобирался в Москву якобы встречаться с потомками декабристов для целей будущего романа. (Граф Толстой побывал уже в Москве не далее как в декабре и, будь на то его желание, имел возможность тогда же встретиться с чьими угодно потомками, поэтому у Ивана Ильича не было ни малейших сомнений в истинных мотивах его визита.) Иван Ильич привлек к делу московскую жандармерию. Агентура подтвердила, что граф встречался с потомками декабристов, и к Истомину заезжал, и к Бибикову — но заодно и прогуливался по бедным кварталам, захаживал в кабаки для фабричных, заводил разговоры с какими-то столярами и малярами. Вернувшись домой, он первым делом известил родных, что намерен недели через две ехать в Петербург, поскольку ему необходимо поработать как следует в библиотечных архивах.

До того их сиятельство не был в Петербурге семнадцать лет. Все это время библиотечные архивы терпеливо ждали своего часа и потребовали графского внимания именно накануне открытого политического процесса. Алексеев докладывал, что Толстой тайно везет с собой черновик романа о кровельщике и прачке. Сложив два и два, Иван Ильич ринулся к Самому.

— Похоже, время пришло, — был вынужден согласиться Сам. — Что кандидат, готов?

— Очень старается, — доложил Иван Ильич. Кандидат и в самом деле проявлял прилежание, хоть и ныл, что чтение сочинений Толстого хуже каторги, а «Война и мир», безусловно, заслуживает того, чтобы сократить ее хотя бы втрое.

— Как бы нам не ошибиться… — тихо проговорил Сам. — Вы вот что: глаз с графа не спускайте. Ежели что — немедленно известите Мезенцова курьером. Он должен получить следующее сообщение: проект «Борода» переходит в стадию два. Не вздумайте перепутать в этом сообщении хотя бы букву. Через агента мы передадим подпольщикам, что у них остались сутки на то, чтобы вывезти графа из России. Если они не воспользуются этой возможностью, он будет арестован. Следом разыщите меня, где бы я ни был. У нас нет права на ошибку. — Он вскинул на Ивана Ильича пристальный взгляд, и тот почувствовал, как по его позвоночнику стекает холодный пот. — Вы это понимаете? Нету.

9 (21) марта 1878, Санкт-Петербург

За то время, что Лев Николаевич не бывал в Петербурге, столица превратилась в город рабочих. Или, возможно, раньше он не обращал внимания на то, сколько их снует мимо каждую минуту, чем они заняты и о чем говорят. Теперь же, прогуливаясь по городу, он с недоумением и странным, непривычным чувством неузнавания наблюдал мануфактуры, фабрики, верфи. По утрам он с любопытством вслушивался в разноголосые гудки, днем изучал бесчисленные вывески, оповещавшие, что по этому адресу находится очередное производство: меднопрокатное, белильное, папиросное, монументное, помадное, пергаментное, стеариновое, салотопенное, колокольное, костеобжигательное, касочное, шпалерное, экипажное, уксусное, канатное — в этом новом, неизвестном ему доселе городе, производилось решительно все. И, как и в Москве, кабаки, непристойные песни, пьяные драки и грязные измученные люди, работавшие до изнеможения, чтоб напиться после до беспамятства. «Редки такие рабочие, чтоб не пили», — доверительно поведал ему трактирщик на Обводном.

Здесь, недалеко от Новой бумагопрядильной, Лев Николаевич задержался нарочно. Он слыхал, что здесь только что закончилась стачка и говорили, что успешно: сам господин градоначальник пообещал бастующим уступки. Значит, и народ, воодушевившись, нынче охоч до разговоров, и более всего — до разговоров об условиях на мануфактуре и о жизни рабочего. Потому, одевшись попроще, он прогулялся по набережной, несмотря на отвратительный пронизывающий ветер, полюбовался на пятигранные купола Крестовоздвиженской, постоял у Предтеченского моста, а затем провел вечер в кабаке недалеко от Лиговского — и слушал, слушал.

— Значит, как, — рассказывал ему пьяненький тщедушный трепальщик, размахивая перед его носом черной как уголь рукой. — Работать с пяти утра и до восьми вечера, час с четвертью — перерыв на обед. А плата? Двенадцать рублев. У других, конечно, поболе: пятьдесят копеек за пуд пряжи, это… — Некоторое время он считал, потом, так и не справившись, снова махнул рукой. — А и этих-то денег не получишь! За какую поломку — штраф. За дурное поведение — штраф. День не придешь — вычтут за два. Скажешь против администрации — штраф. Вычет за кипяток — копейка в день. Голодай, как собака. Так?

— А и в такое отхожее место, как на Новой канавке, даже собака побрезгует присесть, — захохотал его товарищ, косой на один глаз, в засаленном картузе неопределенного цвета.

— Что ж не уберут? — удивился Лев Николаевич.

— Чтоб свиньями себя чувствовали, — мрачно отвечал трепальщик.

В кабак заглядывали толстые неопрятные женщины, пили как мужчины, кричали песни визгливыми голосами. Кто-то уже спал, уронив голову на заляпанный едой и выпивкой стол. Кто-то хохотал как в истерии. Водка лилась рекой. Лев Николаевич расплатился и ушел.

Учить, образовывать их надо, думал он с жалостью, да разве научат наши возвышенные студенты, по одному на такую толпу? Нужны школы для всех, много, нужны дешевые и понятные книжки. Нужно хоть что-нибудь, чтобы увести их от пьянства. Но, чтобы все это осуществить, надо, чтобы к тому же выводу пришли власти. А как донести? Только писать.

На следующее утро, оправдывая свое пребывание в Петербурге для будущих расспросов дома, Лев Николаевич направился прямиком в Имперскую публичную библиотеку. Хотя мысль о декабристском романе и отступила на второй план по сравнению с другим, задуманным втайне, он понимал, что вряд ли скоро сюда вернется и оттого надо собрать материалов сколько возможно, чтобы потом спокойно читать их в Ясной.

Петербурга он не любил; все здесь его раздражало — скопление домов, скопление людей, праздный шум, суета, постылое разгулье нравов. Домой, скорее бы домой.

Просидев без малого полдня над библиотечными архивами, он поехал на Заячий остров. На днях ему удалось — по протекции, конечно, — получить разрешение на осмотр знаменитой Петропавловки, официально зовущейся Санкт-Петербургской крепостью. В прошении он указал, что эта экскурсия необходима ему для работы над историческим романом о временах Николая I, но сердце говорило ему: ты лжешь. Тебе просто хочется увидеть тюрьму, в которую заключают борцов за свободу, выяснить условия, в которых живут эти люди в заключении, понять — клевета или нет? Честны ли нигилисты, утверждая, что это похороны заживо, или есть здесь все-таки преувеличение? Оттого Лев Николаевич ждал предстоящей поездки с понятным волнением.

Коменданта Петропавловки, генерал-адъютанта барона Майделя Егора Ивановича, Лев Николаевич знал еще по Крымской кампании. Он помнил его довольно привлекательным подтянутым мужчиной с широким умным лбом и правильными чертами лица. Тем горше было его разочарование, когда его встретил обрюзгший старик в мундире, с сияющим Георгием на груди, невыносимый своим самодовольством и радушием хозяина, демонстрирующего гостям чистый и добротный курятник или хлев. Поначалу он корчил из себя заботливого отца, показывал тюремную библиотеку (и впрямь довольно обширную), зачитывал даже меню для заключенных на завтрашний день: тут были и мясо, и вино, и даже пирожные; кормили лучше, чем иной день в Ясной. Сообщил доверительно, что на территории Петропавловской не было до сих пор произведено ни единой казни, это разве что в Шлиссельбургской. Показал и помещение для свиданий с родными («дозволено раз в две недели»), и комнату для допросов («видите, ваше сиятельство, ни пудовых цепей, ни клещей для пыток»), и пустую камеру — ужасный каменный мешок с крохотным окошком, расположенным так высоко, что, даже встав на табурет, можно было дотянуться рукой разве что до края подоконника. Под ногами был грязный, выкрашенный желтой краской асфальтовый пол. Из мебели имелись деревянный стол и табурет, железная кровать, умывальник и горшок для отходов.

— Мебель, я думаю, поменяем, — разливался соловьем барон Майдель. — Деревянная мебель непрактична и может загореться от керосинки. И табурет переставить можно, один заключенный даже гимнастику с ним проделывал, а к чему такое нарушение порядка? Я предложил закупить металлическую мебель и привинтить ее к полу. Надеюсь, это нововведение будет поддержано.

— А стены зачем войлоком обиты? — тихо спросил Лев Николаевич. — Чтобы головой не бились?

— О, войлок! Это одно из лучших наших нововведений. Поверите ли, измучались бороться с перестукиванием заключенных. Раньше то и дело: изберут какой-нибудь шифр и целыми ночами разговаривают с соседями из других камер.

— Да, звуковая азбука, — вспомнил Лев Николаевич. — Ее придумали декабристы.

— Кто бы ее ни придумал, изобретение вреднейшее и преступное. Эта камера — одиночная! — поднял палец барон Майдель. — И это есть не прихоть, а особая мера по исправлению дурных наклонностей и перевоспитанию. Also[4]. Мы проводили эксперименты с различными материалами, заглушающими звук, и выбрали войлок из-за его превосходных качеств. А здесь пять слоев войлока! Теперь заключенный может спокойно посидеть и подумать о тяжести совершенных грехов.

Да тут впору с ума сойти за размышлениями о грехах, подумал про себя Лев Николаевич. Но, приняв невинное выражение лица, попросил:

— А дозволено ли мне будет осмотреть Алексеевский равелин?

О равелине ходили слухи таинственные и пугающие. Там сидели заключенные, отбывающие срок не по приговору суда, а личным царским повелением. Никто еще не возвращался оттуда живым, и устройство его было секретно; поговаривали о кандалах, о цепи на шею, о том, что никто не знал даже имен заключенных — до конца своей недолгой жизни они существовали под номерами, и только. Поистине, это было одно из самых страшных мест на земле.

— Ваше сиятельство, — наисладчайшим голосом отвечал Майдель. — Слово офицера, в Алексеевский равелин может войти всякий. Но вот выйти оттуда могут только три лица во всей Российской империи: Его Императорское Величество, шеф жандармов и ваш покорный слуга. Часовые у входа помнят об этом твердо. Вы желаете осмотреть равелин? Вас туда проводят.

— Что же там такого, что только три лица в империи могут это вынести? — тихо спросил Лев Николаевич.

— Никак не могу ответить, — вытянулся Майдель. — Это секретная информация. У вас имеются еще вопросы по содержанию заключенных?

— Вы очень любезно ответили на все мои вопросы, — склонил голову Лев Николаевич. — Благодарю вас, господин Майдель.

— Всегда к вашим услугам, — отчеканил комендант.

Когда Лев Николаевич вышел за ворота крепости, уже почти стемнело, но он не замечал ни темноты, ни холода, лишь радовался нахлынувшей свежести воздуха и внезапному чувству свободы, какого уже не испытать несчастным узникам крепости. «Невыносимо, не-вы-но-си-мо», — повторял он про себя на протяжении всего обратного пути.

Он возвратился в свой гостиничный номер, чувствуя себя безмерно уставшим, но сон не шел к нему; напишу в Ясную, решил он сперва, и сел за стол, и приготовил даже письменные принадлежности. Но после посещения Петропавловской он не мог найти слов для письма в милый, спокойный свой дом. Как рассказать обо всех ужасах увиденного, о грязных казематах, мокрых камерах, наглой, разжиревшей охране? Самим описанием этой мерзости он словно боялся запачкать свой чистый уютный дом. Не буду писать, понял Лев Николаевич, не смогу. Когда приеду, конечно, расскажу, но только одной Соне, да так, чтобы поняла… чтобы захотела понять, ибо пропасть, пролегающая между ними в последнее время все глубже, причиной своей имела именно ее нежелание понять и почувствовать нечеловеческие страдания людей, далеких от их аристократического быта. Софья Андреевна будто старалась отгородиться от них душевно. Нет, она не была равнодушной, охотно помогала бедным, ходила в церковь; но помощь ее распространялась лишь на тех, кто беден был по происхождению, а не на тех, кто добровольно обрек себя на нищету и лишения во имя своих убеждений. В особенности она возмущалась, если кто уходил в нигилисты из дворянских семейств. Всяк сверчок знай свой шесток. Благотворительность — это можно и даже приличествует особам высокого происхождения, но хула на власть имущих, «хождение в народ», работа на мануфактуре ради агитации, организация стачек — нет, решительно нет.

Он отпил воды и придвинул к себе рукопись. Настроение его упало, он чувствовал ожесточение, и оттого момент был вполне подходящим, чтобы продолжить роман, где он как раз остановился на сцене смерти матери рабочего из бедного района. Он перечитал несколько последних строк, дабы восстановить в памяти придуманный уже ход событий, и решительно взялся за перо.

Страдание Фёдора еще более увеличивалось отчаянной головной болью. Несмотря на десятичасовой сон, вчерашний хмель еще не совсем сошел с него, язык одеревенел, во рту была горечь, в глотке все пересохло. Он хватался за голову, стискивал ее кулаками и причитал. Бедная мамаша! Он ведь так любил ее, и вот она померла! Ох, у него, верно, голова лопнет, виски так и сверлит! Горит вся голова, а тут еще сердце разрывается! Ах, до чего же судьба несправедлива! Какие жестокие напасти на человека!

— Полно, дружище, мужайся, — сказал Степан, поднимая его. — Надо крепиться.

Он налил ему рюмку водки, но Фёдор отказался пить.

Что же это он отказался, задумался Лев Николаевич, но его размышления прервал нерешительный стук в дверь.

— Кто? — отозвался Лев Николаевич. — Я занят! — Хоть сам он и не пил, его голова тоже готова была лопнуть. Однако, к его неудовольствию, после непродолжительной паузы стук возобновился.

— Ваше сиятельство, — раздался за дверью испуганный голос портье. — К вам князь Джандир… ой, Джандиеров! Э-э… Владимир Иванович пожаловали с визитом. Я говорил, что уж и время позднее, но они…

— Какой еще Джандиеров, — пробормотал Лев Николаевич себе под нос. Дребезжащая фамилия была ему решительно незнакома.

— …очень просят принять, — пискнул портье из-за двери. — Говорят, личное и срочное. И карточка есть. Подать? Или прикажете проводить?

— Ну проводи, — со вздохом разрешил Лев Николаевич, поднимаясь из-за стола. Очевидно, князь (они там, в Грузии, все князья) неплохо приплатил гостиничному служителю, а иначе с чего бы ему быть таким настойчивым? И что за дела такие загадочные, когда, почитай, ночь на дворе?

Пожаловавший через три минуты князь (портье, проводив нежданного посетителя, точно в воздухе растворился) одет был богато и в руках держал тросточку и блестящий новенький цилиндр. Впрочем, внешность его странно дисгармонировала с щегольской одеждой: он был высокий, крепкий, розовощекий, с широким упрямым лбом и полными губами, выдающими, как известно каждому, натуру чувственную и увлекающуюся. Голос у него, как и ожидалось, оказался гулким и громким, хотя он и старался говорить приглушенно:

— Граф Лев Николаевич Толстой?

— Да, — удивленно отвечал Лев Николаевич. — Чем обязан?

— Сергей Михайлович Кравчинский, революционер, — представился посетитель с обезоруживающей простотой, усаживаясь на свободный стул. Лев Николаевич только крякнул от удивления. — Вынужден сразу вас предупредить, что нахожусь в России нелегально и каждый жандарм Петербурга располагает моим словесным описанием. Если бы не причина моего появления здесь, я не решился бы навлечь на вас опасность своим присутствием.

— Устраивайтесь, прошу вас, — несколько запоздало предложил Лев Николаевич, но Кравчинский, словно из чувства противоречия, напротив, поднялся со стула. — Жандармерии я не боюсь. Но чем я обязан вашему визиту?

— Беда, Лев Николаевич, — отрывисто бросил странный посетитель, размашистыми шагами — чисто Тургенев! — меряя комнату. — Вас завтра арестуют.

— Меня?! — изумился Толстой. — Да за что же?

— Вас видели около Новой бумагопрядильной беседующим с рабочими. В донесении говорится, что вы выказывали недовольство существующим положением дел на мануфактуре. Это во-первых. Потом, имеется рапорт Майделя из Петропавловской о вашем посещении крепости. Поступил полчаса назад.

— Быстро… — растерялся Лев Николаевич.

— Еще бы не быстро, когда вы там выказывали познания в устройстве звуковой азбуки! Об интересе к Алексеевскому равелину я лучше умолчу. И главное, в Третьем отделении доподлинно известно, что ни о каких декабристах вы не пишете, а пишете… — Он поискал глазами рукопись, все еще лежавшую на столе, и безошибочно ткнул пальцем в ее сторону. — Вот это.

— Что же, и обыск был? — побледнел Лев Николаевич. — Да сядьте вы, Сергей Михайлович!

— Негласный, — кивнул Кравчинский, снова плюхаясь на стул. — Точно во время вашей прогулки на мануфактуру. Это может подтвердить тот малый внизу, если вам будет угодно, но, по-моему, надобности в этом нет. Поверьте, Лев Николаевич, у нас есть информатор в Третьем, и он не лжет. Вы уже полгода под наблюдением. И письма ваши все прочитываются, и рукописи.

— Кто? — только и спросил Лев Николаевич, закусив губу от бешенства.

— Учитель ваш. Мы не могли предупредить вас, невозможно было появиться в Ясной Поляне так, чтобы это не стало известным охранке. Потом, как мне рассказывали — я сам в России недавно, — какое-то время вам ничто не угрожало, все затихло. Но теперь иное дело. Вы, Лев Николаевич, — социалист, и притом очень опасный. Вы знамениты, вы имеете влияние на образованную публику в России. Оттого, заполучи мы вас в свои ряды, для царской власти это смерти подобно. Даже суда не будет. Сразу упрячут под замок — если повезет, окажетесь даже в Алексеевском равелине, куда так стремились попасть. — Кравчинский горько усмехнулся, но тут же лицо его приобрело сосредоточенное выражение. — К себе в имение вы уже не вернетесь. Надо бежать.

— Еще не хватало. Никуда я не побегу, у меня семья!

— Думали ли вы о том, что после ареста станет с вашей семьей? Подождите, дослушайте. Побег ваш, напротив, ничем ни графине, ни вашим детям не угрожает. Дело в том, что есть одно лицо… это человек, очень и очень высокопоставленный, о писателях печется и к вам относится с благоволением. С ним условились о следующем: если вы немедленно, сегодня же, исчезнете из России, вам не будут препятствовать и вас не будут преследовать. Никто не узнает. Семье вашей он обещал помочь. Вашу жену предупредили.

— И она… согласилась?

— Она хочет спасти вам жизнь.

И не хочет быть опозоренной женой каторжанина, добавил Лев Николаевич мысленно.

— А разве не возбудит общественного любопытства то, что граф Толстой внезапно бросил заниматься литературной деятельностью и уединился навечно в своем имении? — прищурился он.

— Это самое сложное, — помрачнел Кравчинский. — Понимаете, Лев Николаевич, сколь благородными мотивами ни объяснял бы свое предложение наш сановный иуда, в вашем отъезде он, конечно, видит выгоду и для себя. Он намерен продолжать публиковать сочинения графа Толстого и даже, возможно, иногда предъявлять восторженным читателям автора. Подставное лицо. Но, Лев Николаевич, безвыходность нашего положения в том и заключается, что он сможет сделать это в любом случае. Опубликует ваши покаянные письма якобы из Алексеевского равелина, а вы… вы даже об этом и не узнаете. А если вы уедете в Европу, вы сможете писать дальше. Пусть под другим именем, но вы сможете сказать людям все, что только захотите. Вы сохраните свободу.

— Зачем мне такая свобода?

— Вы сможете писать, — с нажимом повторил Кравчинский.

— А если я не стану писать по вашей указке? Ни о реформах, ни о рабочих?

— Да как же мы можем указывать вам, что писать?! — изумился Кравчинский. — Кем вы нас считаете, жандармами от социализма? Вы — писатель, яркий, талантливейший писатель. Мы хотим лишь спасти ваш талант для мира. Я убежден, что ваши сочинения, на каком бы языке они ни были написаны, рано или поздно опубликуют и в России. И возможно… положение в России изменится, настанет долгожданная свобода, и тогда…

Может быть, это только на время, в отчаянии подумал Лев Николаевич. Может быть, потом можно будет вернуться. Возвращаются же из эмиграции нигилисты, бывает даже, что и под собственными паспортами.

— Шесть или семь лет назад я думал об отъезде, — признался он наконец. — Хотел поселиться в Англии или в Швейцарии, чтобы только избавиться от ограничений, заборов, которыми тут все огорожено. Как бы ни относился я к заграничной жизни, а только у нас не обеспечены ни свобода, ни достоинство человека. Цензура невыносимая… сколько раз вымарывали из моих сочинений целые главы, даже не объясняя почему! Не из политических каких-нибудь сочинений, а из «Детства», «Отрочества»… Редакторы, издатели… Катков этот ужасный! Но поймите…

— Сергей Михайлович.

— Прошу извинить, запамятовал от волнения. Поймите, Сергей Михайлович, я желал сперва приготовиться, обеспечить достойное существование за границей своей семье. Никогда не мечтал я жить с ними в разлуке. Нет, мы много спорим, мои близкие не поддерживают меня в моих убеждениях, и все же я и представить себе не мог, что настанет момент, когда придется выбирать: оставить их или обречь на положение прокаженных. Немыслимый, невозможный выбор. Как бы там ни было, виноват я один… По всему выходит, что остаться было бы эгоистично по отношению к ним. А уехать… куда, вы сказали, я могу уехать? В Швейцарию?

— Во Францию, в Париж. Там вас ждут.

— Кто же?

— Иван Сергеевич Тургенев, знаете такого господина? Да! — вспомнил Кравчинский. — Он же мне и записку для вас передал. Я и забыл совсем. Вот, возьмите.

Записка от Тургенева, давнего неприятеля, была краткой: «Любезнейший Лев Николаевич, молю вас, соглашайтесь теперь же на план Кравчинского. Простите, если в чем был виновен перед вами, и приезжайте. Все, что мы сделали, было единственно ради вашей свободы и счастия. Ваш И. Т.»

Вот и Тургенев, оказывается, среди этих спасителей-заговорщиков, поразился Лев Николаевич. Решительно все знали, как ему следует поступить, кроме него самого.

С другой стороны, Тургенев все же не совсем нигилист. Он либерал, и он аристократ; зная, что Тургенев встретит его в Париже и поможет на первых порах, ехать было как-то спокойнее: все же не окажешься там в одиночестве в эмигрантском революционном кругу. И, судя по записке, он не держит зла из-за той давней ссоры, просит прощения, следовательно, в душе он не совсем плохой человек. Давняя его обида на Ивана Сергеевича как-то притупилась из-за этих нескольких строк. Он глубоко задумался.

— Так что же, Лев Николаевич? — мягко, но настойчиво спросил Кравчинский.

— Хорошо. — Его собственный голос показался ему чужим. — Я готов ехать.

— В таком случае вам необходимо выйти из гостиницы незамеченным, — сообщил практичный Кравчинский. — Так, чтобы наш друг внизу не донес кому не следует.

— Как же это сделать?

— Устроим попойку. Сейчас пошлем его за шампанским, потом пошлем еще раз… потом я удалюсь в самом нетрезвом виде. Вы, выждав еще четверть часа, пошлете за очередной бутылкой. Постарайтесь, уж будьте любезны, еле держаться на ногах. Дождавшись, пока он уйдет, покинете гостиницу с вещами. Он, не дозвавшись вас, решит, что вы уже заснули пьяным, и завтра будить не станет — побоится, что вы с похмелья злой будете. Вы же, выйдя из гостиницы, дойдете пешком до угла Лафонской и Конногвардейской. Запомните?

— А что там? Конспиративная квартира?

— Что вы, Лев Николаевич, — изумился Кравчинский. — Как вы себе представляете мое появление на конспиративной квартире среди ночи под ручку с графом Толстым? Нет, там нас встретит извозчик. Это будет не случайный ванька, а надежный мой товарищ, но даже и он не будет осведомлен о том, кто вы такой. Оттуда сразу на Варшавский вокзал. Поезд отходит утром, у меня билеты первого класса, в синий вагон. Пришлось раскошелиться. Как-никак, а мы с вами все-таки граф с князем. — На этой последней фразе он тихо засмеялся.

— А я смотрю, у вас уже все приготовлено, — с некоторым неудовольствием заметил Лев Николаевич.

— Ну конечно, как же вас вывозить, не подготовившись? Но время дорого. Начнем?

Лев Николаевич только руками развел. Кравчинский улыбнулся ободряюще, напустил на себя вид одновременно залихватский и напыщенный, схватил зачем-то трость и исчез за дверью. Некоторое время спустя внизу хлопнула дверь, простучали шаги, и фальшивый князь снова возник на пороге.

— Побежал, голубчик. А что же вы сидите? А чемодан укладывать?

— Да, это вы верно говорите, — покорно согласился Лев Николаевич и растерянно оглянулся по сторонам. — Вот только… не знаю, как и подступиться… знаете, терпеть не могу собирать вещи, — беспомощно заявил он. — Всегда просил жену или шурина.

— Так за чем же дело стало? — засмеялся Кравчинский. — Я прекрасно укладываю вещи! Да у вас их и немного совсем. — Он проворно прошелся по комнате, осматривая ее небогатое содержимое.

— Что вы, — смутился Лев Николаевич. — Я вовсе не то хотел сказать…

— Да будет вам стесняться! Нам с вами еще в поезде ехать, что же вы думаете, я не увижу ваших вещей? Вот так… — У Кравчинского это действительно получалось ловко: бумаги в одну сторону, одежда в другую, возникли откуда-то какие-то непонятные свертки.

Вскоре в дверь постучали.

— Широко не открывайте, — шепнул Кравчинский.

Лев Николаевич высунул голову в коридор и забрал у портье шампанское.

— А мы уж заждались, — неестественным голосом воскликнул он, захлопнул дверь и уставился на бутылку в своей руке. — Однако же куда мы его денем? Нельзя, чтобы он утром обнаружил, что мы не пили.

— Нельзя, — согласился Кравчинский. — И вылить-то некуда, в ванну разве? Двое боевых офицеров напились и принимали для смеху ванну из шампанского… тьфу, право слово, только мамзелей не хватает. В окно? Слышно будет, да и с первого этажа могут увидеть. Придется с собой забрать. Одну бутылку откупорим, надо, чтобы от нас пахло как от пьяных, а остальное, уж не обессудьте, придется вам дотащить до извозчика. Я, как видите, налегке, больше одной не унесу. Буду делать вид, что аристократически пью из горла.

Через двадцать минут чемодан был уложен, а ремни на нем надежно завязаны. За это время князь Джандиеров, спрыснув на себя для запаха из первой бутылки, сходил к портье и потребовал еще — теперь его слегка заплетающуюся просьбу было слышно на весь этаж. Снабженные добавкой, они немного подвигали мебель и по настоянию неугомонного Кравчинского попели песен на всех известных им языках. «Du hast Diamanten und Perlen!»[5] — выводил революционер басом; выходило у него так комично, что у Льва Николаевича, несмотря на весь драматизм ситуации, от смеха разболелся живот.

Это было удивительно: он был на грани смерти, он ехал в полную неизвестность, но ему было так легко и весело, как не бывало уже давно. Голова очистилась от тяжелых мыслей; положительно, жизнь нелегала оказал ась неожиданно увлекательной.

Облив шампанским себя, одежду и кровать в номере, они спустились вниз, обнявшись и поддерживая друг друга.

— Так, значит, решено! — возвестил Кравчинский у самой двери, делая глоток из открытой бутылки, как и обещал. — Завтра ты непременно ко мне! Дом на — ик! — на Большой Морской.

— Непременно, — согласился Лев Николаевич, всем весом навалившись на стойку. — В восемь! Однополчанин мой по Севастополю, — пояснил он портье. — Вот ведь нечаянная встреча! Узнал, что я в Петербурге, и сразу ко мне. Еще шампанского! — потребовал он, когда за князем Джандиеровым наконец закрылась дверь. — Что-то никак не уснуть.

Выждав положенное время, он спустился вниз с чемоданом и вышел на морозный ночной воздух. Улица была пуста. Он торопливо зашагал в сторону Лафонской, где его уже, как и было условлено, поджидал Кравчинский с извозчиком.

— Ну, теперь прямиком на поезд, — жизнерадостно сказал Кравчинский. — Подождать придется на вокзале, но это ничего. Как, граф, имели бы мы успех на сцене?

До Варшавского домчались так неожиданно быстро, что Лев Николаевич толком и не успел обдумать свое положение. Мысли его совершенно спутались: только что был писателем, семейным человеком — и вдруг уже беглец, эмигрант, политический и едет в Париж к Тургеневу. Было так страшно, что он решил не думать об этом вовсе.

— Какой рысак у вас хороший, — похвалил он рассеянно, оглядывая помещение вокзала и пытаясь вспомнить хоть что-нибудь приятное о поездке. — Тоже, поди, революционер?

— А как же! Это конь заслуженный, — рассмеялся Кравчинский. — Зовется Варвар. Принимал уже участие во многих акциях. Слышали, наверно, о побеге князя Кропоткина из Николаевского военного госпиталя? Вот на этом самом Варваре его и увезли с ветерком. Любите лошадей?

— Любил, — согласился Лев Николаевич. — А вот поездов, признаться, терпеть не могу. Такое неприятное чувство всегда на железной дороге… нет, на перекладных куда как лучше!

— Зато дольше намного, — пожал плечами практичный Кравчинский. — Впрочем, нам грех жаловаться: это лучшая железная дорога империи! И самая быстроходная: не пройдет и двадцати часов, а мы уже будем в Варшаве.

От этих слов на душе у Льва Николаевича стало совсем тоскливо. Он замолчал, засунул ладони под мышки, весь съежился и в таком положении потихоньку задремал. Только когда нетерпеливо, с дрожанием, загудел паровоз и закричал кондуктор, Лев Николаевич очнулся, встал и нерешительно огляделся — неужели это все?

— Ну что же вы, Лев Николаевич? — закричал ему Кравчинский уже изнутри. Он снова был бодр и весел, только от него гадко несло шампанским.

Лев Николаевич вздохнул, бросил последний взгляд на перрон и вошел в вагон.

Предыдущая главаГлава 6 из 19Следующая глава