К книге
Проект «Борода»3. Победоносцев в потемках
26%
3. Победоносцев в потемках
5

Наше время, Москва

Двадцать пять раз она порывалась написать СФ, что не придет в музей, а все, что он хочет рассказать ей интересного, можно обсудить и в личке. Толстой, социалисты — все это, конечно, забавно, но тратить целый вечер на полоумного толстоведа школьного возраста… Если бы он за время, оставшееся до воскресенья, хоть раз появился на сайте, хоть что-нибудь еще написал ей, она нашла бы нужные слова для вежливого отказа и вместо похода в музей спокойно провела бы вечер с чаем и книгой. Или разобрала бы наконец кухонный шкаф. Или переделала бы всю накопившуюся за неделю работу. Или еще что-нибудь.

Она даже составила черновик письма: «Уважаемый СФ! Простите, но я не смогу прийти на встречу. „Мутная Полянка“, конечно, очень интересная игра, так пусть и остается игрой» — ну и так далее. Все очень мило и корректно.

Но он не появился и ничего ей не написал.

Ну что же, сказала она себе в конце концов, а почему бы и не музей. Во-первых, она там действительно давно не была и это хоть какая-то культурная программа — во всяком случае, повеселее, чем разборка кухонного шкафа. Во-вторых, СФ был так настойчив, что хотелось уже встретиться с ним лицом к лицу и избавить его от лишних иллюзий. Неизвестно, кого он представлял себе в качестве Авроры Крейцер, но не училку, это точно. Ну а в-третьих… ну да, ей было любопытно. Чуть-чуть, но любопытно. Поэтому, хотя она и ругала себя всячески за авантюризм и легкомыслие, в начале шестого все-таки пришла на Пречистенку.

Музей был абсолютно пуст.

В фойе ее ждала одинокая коробка с бахилами. За дверью, в теории ведущей к экспозиции, не было ни бахил, ни людей. Когда Ольга минут через пять наконец нашла живую душу и поинтересовалась, где купить билет, чтобы ознакомиться с экспонатами, душа посмотрела на нее с печальным недоумением.

Касса нашлась этажом ниже. Ольга попыталась расплатиться за билет картой, но касса зависла и у нее ничего не вышло.

— Что за день! — не особо расстроившись, сказала кассирша. — А наличных у вас нет?

— Только пятитысячная купюра, — призналась Ольга. Билет стоил четыреста рублей.

Вообще, разбег ценников в музее поражал воображение. Например, календарик на 2024 год с татарником стоил 20 рублей, а диск с радиомюзиклом «Два гусара» — 50 рублей. Чистый социализм. На книгах социализм резко заканчивался — обычные цены, как в любом капиталистическом книжном магазине. При этом самой дорогой книгой в музее были «Материалы научных сессий 2023 года» (1050 рублей), оценивавшиеся дороже и «Бегства из рая», и даже «Войны и мира» в одном (довольно увесистом) томе.

— Давайте я вам на карту переведу, — робко предложила Ольга. Кассирша продиктовала ей номер.

Гардероб оказался раздевалкой — полное самообслуживание. Людей не было и здесь. Какой-нибудь еще верхней одежды — тоже. Пристроив куртку на первый попавшийся крючок, Ольга вернулась на этаж выше — к началу экспозиции.

Пройдя первый зальчик, с портретами, она очутилась в просторном зале выставки «Я не могу представить себе эту жизнь без шахмат…». Стены здесь были украшены шахматными фигурами и цитатами из писем и дневников Толстого, касающимися этих самых шахмат. Видимо, темы для выставок закончились, удивленно подумала Ольга. Когда она была здесь много лет назад с десятыми классами, в последнем зале показывали фильм о смерти Толстого — и вдруг вспомнила даму-экскурсовода, брюнетку в коралловых бусах, которая перед входом в этот импровизированный кинозал воскликнула с энтузиазмом: «Очень интересный фильм, посетители всегда смотрят с удовольствием! Там показывают настоящие похороны!» От настоящих похорон дети были в восторге.

На экране черно-белая Софья Андреевна отчаянно стучалась в заледеневшее окошко на станции Астапово. Закадровый голос с выражением рассказывал о жене Толстого всякие гадости. Между прочим сообщалось, что поведение ее под конец жизни было обусловлено тяжким психическим расстройством. Дети бурно радовались и изображали друг другу разнообразные психические расстройства, индивидуальные и коллективные. Невидимый рассказчик тем временем комментировал фотографию толпы недружелюбного вида толстовцев; по всему выходило, что озверевшие сектанты ни за что не могли допустить, чтобы их идол вернулся в лоно церкви, и не дали ему ни причаститься, ни исповедаться, хотя ему, вполне возможно, этого и хотелось.

Может быть, действительно, уж лучше шахматы, решила Ольга. Но почему все-таки именно они? Он же еще любил на велосипеде кататься. Калоши вон делал. Мало ли было хобби у великого человека!

Цитаты Толстого о шахматах делились на три типа: играл в шахматы с таким-то; шахматы — прекрасная вещь (молодой Толстой); играл в шахматы, что, конечно, сущее безобразие и проявление лени (старый Толстой). Разгуляться здесь было решительно негде.

Дальше снова шли маленькие, абсолютно пустые зальчики, посвященные самым известным произведениям Толстого в хронологическом порядке — «Севастопольские рассказы», потом «Война и мир» и так далее. Представлены были картины по теме произведения, листы из рукописей и оригиналы писем. Судя по ним, самый лучший почерк XIX века принадлежал генералу Баркла ю де Толли.

Она с досадой сообразила, что контактного телефона СФ не оставил и ни о каком конкретном месте внутри музея они не договаривались. Вполне возможно, что вместо встречи неизвестно с кем ее ждет уединенная прогулка по пустым музейным помещениям.

Ну хорошо, не совсем уединенная. Начиная со второго зала, за Ольгой на почтительной дистанции следовала строгая пожилая смотрительница. Наверно, волновалась, как бы посетительница чего-нибудь не сперла. Шашку Хаджи-Мурата, например. Фотоаппарат «Кодак», принадлежавший Софье Андреевне. Фотоаппарат Ольгу и впрямь заинтересовал, она засмотрелась и даже не сразу поняла, что за ней наблюдают.

У автопортрета Софьи Андреевны, спокойно скрестив руки на груди, стоял СФ (как-то сразу было понятно, что это именно он). На школьника он был нимало не похож. Лет ему было не меньше сорока пяти, и выглядел он как consigliere[3] палермской мафии: темный костюм, белая рубашка, галстук (серьезно, галстук?!), зачесанные назад черные волосы и седина на висках. Этот и без того впечатляющий набор дополнялся почти болезненной худобой, орлиным носом и огромными глазами неопределенного цвета.

— Мы ведь с вами договорились встретиться? — негромко спросила она. — Я Ольга.

Consigliere палермской мафии утвердительно кивнул, но не двинулся с места.

— Очень приятно, а я Сергей. Вы не возражаете, если мы сначала досмотрим экспозицию, а потом поговорим? Все это… довольно занятно.

— Конечно. — Она пожала плечами. — А что именно вы находите занятным?

— Например, то, как у Льва Николаевича менялся почерк. — СФ кивнул на очередную рукопись. — Вы заметили, как отличаются ранние и поздние черновики?

Дальше они переходили из зала в зал вместе. СФ больше не смотрел на нее, но шел слишком близко, чтобы оставить ей возможность изучать его незаметно, и ей приходилось ориентироваться главным образом на ощущения. Вообще, его преувеличенно формальный вид (господи, да он еще и в запонках! Запонки были сложные, серебряные, в виде китайских драконов) как-то сбивал с толку. Кто так одевается вообще, мысленно ругалась про себя Ольга. Предупреждать же надо! Писать в профиле игрока в «Мутной Полянке»: «Я не ботан пятнадцати лет, а мафиози в блестящих ботинках» — или типа того. Чтобы потом без непоняток.

Когда смотрительница уже не в первый раз нетерпеливо взглянула на часы, он наконец снова обратил внимание на Ольгу:

— Похоже, музей закрывается. Боюсь, это моя вина, надо было назначить встречу пораньше. Может быть, вы не откажетесь поужинать со мной? Потом я отвезу вас туда, куда вы скажете.

— Ну ладно, — ответила Ольга, так и не придумав, почему бы ей с ним не поужинать. Запланированное развеивание иллюзий полным ходом шло под откос. Все методы, работавшие с обнаглевшими старшеклассниками или с Виталиком, который тоже в своем роде принадлежал к виду обнаглевших старшеклассников, в данном случае работать явно не собирались.

И потом, он, к сожалению, не давал достойных поводов, на каждом шагу демонстрируя безупречную галантность. Пропустил ее вперед в дверях, подал куртку — не пришлось даже с риском вывихнуть плечевой сустав мучительно искать рукава, которые именно в таких случаях, как правило, оказываются на немыслимой высоте, открыл перед ней дверь машины… машина, кстати, была убийственная. Нечто среднее между парадным катафалком и космическим истребителем. На такой хорошо ездить поперек движения на Садовом: снесешь какой-нибудь троллейбус и не заметишь.

— А кто вы, собственно, по роду занятий? — поинтересовалась Ольга, осторожно взгромождаясь на пассажирское сиденье. Внутри пахло табаком и выделанной кожей. — Глава ОПГ?

— Директор хлебокомбината, — рассеянно ответил он.

— Вы не похожи на директора хлебокомбината, Азазелло. — Она поежилась. Кондиционер в машине работал на полную катушку. — Придумайте себе легенду получше.

— Запросто, но это бессмысленно.

— Почему?

— Потому что я — директор хлебокомбината. Пристегнетесь?

— Да, простите. Нахожусь под впечатлением. А куда мы, собственно, едем?

— На Цветной, в одно место, где прекрасно готовят утку по-пекински. Вы как, не против?

— Утку?! — изумилась она. — А как же… хлебобулочная продукция?

— Черт, вы меня поймали, — серьезно сказал он. — На самом деле, раз уж я выбрал утку, то, конечно же, я китаец. Ладно, попробуем еще раз: булочки, круассаны и прочие ватрушки называются мелкоштучкой. Аврал в апреле, когда спрос на эту мелкоштучку возрастает в разы и приходится нанимать несколько дополнительных смен упаковщиков, — куличной кампанией. Справедливости ради дополнительных ватрушек в ходе куличной кампании мы не печем — только куличи и кексы, именно так, с ударением на «ы». Как, достаточно?

— Ну, это еще ничего не значит, — улыбнулась Ольга. — Может, вы в юности подрабатывали упаковщиком мелко-штучки во время куличной кампании.

— Не уверен, что во времена моей юности куличные кампании вообще существовали, — возразил он и тоже улыбнулся. Передние зубы у него чуть наезжали один на другой, и в этом была какая-то неожиданно обаятельная неправильность. — Но я на них не работал, это совершенно точно. Ну а вы чем занимаетесь, помимо «Мутной Полянки»?

— Преподаю в школе русский и литературу, — с некоторым вызовом сообщила Ольга. — Это как-то органичнее сочетается с изучением Толстого. И я не занимаюсь «Мутной Полянкой». Во всяком случае, не так плотно, как вы.

— Да я тоже не то чтобы плотно… это скорее временная необходимость. Вы не будете против, если я?..

— Пожалуйста. Я тоже курю.

— Спасибо. — Он щелкнул зажигалкой. — Вы правы: я общаюсь практически со всем населением «Мутной Полянки». Но к самой игре имею самое отдаленное отношение. Я там ищу людей для клана «Революция». Таких, как Фира, Мартов… как вы.

— Каких «как я»?

— Вот как раз об этом я и хотел с вами поговорить. Поделиться одной интересной гипотезой. Мы приехали.

С точки зрения атмосферы выбранный им ресторан практически дублировал музей на Пречистенке: просторное, уставленное статуями, полутемное, тихое и абсолютно безлюдное помещение, только что фильмов не показывали. Видимо, дело не в том, что жители столицы охладели к культуре, решила Ольга: Москва вымерла или дачный сезон еще не закончился. СФ, однако же, видимо не удовольствовавшись такой малостью, как полное отсутствие посторонних, еще и выбрал столик в самом дальнем углу.

Улыбчивый официант неопределенной азиатской внешности выслушал заказ (озвученный настолько лаконично и такими темпами, что Ольга не успела и слова вставить) и растворился в пространстве.

— Так что за интересная гипотеза? — поинтересовалась Ольга. За столиком она наконец-то могла разглядывать СФ в свое удовольствие, а не исподтишка, сбоку и в темноте. — И с какой целью вы, собственно, ищете таких, как я? И все-таки каких именно «как я»? И самый главный вопрос: вы их всех водите по китайским ресторанам?

— Ресторан тайский, — поправил СФ. — Просто тут есть китайское меню, а в нем утка. По-пекински. Вожу, конечно, не всех, только симпатичных. Впрочем, вы удивитесь, как их мало — что симпатичных, что нет…

— Может быть, вы просто не там ищете? — предположила она. — Нет, честно, если бы мне нужны были зачем-нибудь толстоведы, я бы в последнюю очередь стала искать их в онлайн-игре. Есть же директора музеев, доктора соответствующих наук, авторы монографий… у меня подруга есть, бывшая однокурсница, тоже очень хороший специалист по Толстому… но они, простите, просто не страдают такой фигней, как ваша — ну ладно, наша с вами — «Полянка».

— Ну, если бы вы знали мои цели, вы бы поняли, что ни директорам музеев, ни докторам наук со мной не по пути. В лучшем случае они бы отказались.

— Я бы знала ваши цели, если бы вы уже, наконец, мне о них рассказали.

— Я и рассказываю. Главная моя цель — восстановление исторической справедливости.

— В отношении Толстого?

— Ну разумеется. Вот сейчас мы, как вы видели, собираем свидетельства, что к 1878 году Толстой вплотную приблизился к идеям революционного социализма.

— А почему именно к 1878 году, а не позже?

— А позже… было поздно. — Он рассмеялся и развел руками. — К тому времени в России жил уже ненастоящий Толстой.

Ну приехали, подумала Ольга. Шизофрения, как и было сказано. Но все же решила уточнить:

— То есть в каком смысле — ненастоящий?

— В прямом. Лев Николаевич Толстой эмигрировал за границу в марте 1878 года. А в Ясной Поляне вместо него жил другой человек.

— Кто же? — со сладкой улыбкой осведомилась Ольга. — Клон? Биоробот? Инопланетянин, может быть?

— Зачем же сразу инопланетянин, — с укоризной сказал СФ, одним отработанным движением заворачивая утку в блинчик. — Просто другой человек, похожий. Двойник, если хотите.

— И кто же?

— Вы имя хотите услышать? Я его не знаю. Да это неважно, Оля, под собственным именем он ничем не прославился. Только под псевдонимом. В отличие от Толстого, который был талантлив, а потому дважды вошел в историю мировой литературы — под своим именем и под чужим.

— Под каким же? — участливым тоном сотрудницы психдиспансера поинтересовалась Ольга.

— Эмиль Золя, — без тени улыбки сообщил СФ и уставился на нее своими ястребиными глазами.

— А-а… — протянула Ольга, прикидывая, как бы аккуратно смыться, пока он не приступил к жалобам, что соседи облучают его микроволновкой, а когда он засыпает, фотографируют его для базы данных ЦРУ. — А еще, знаете, есть люди, полагающие, что Пушкин — это Дюма-отец.

— Есть, — покладисто согласился СФ. — Но они заблуждаются. Пушкин погиб на дуэли.

И замолчал, будто дуэль объясняла вообще все.

— …Но ведь, — не выдержала Ольга десять секунд спустя, — насколько я помню, к 1878 году Золя уже опубликовал несколько романов. «Терезу Ракен», еще там фельетонов и статей по мелочи… Их что, тоже Толстой написал?

— Нет, — не смутился СФ. — Все, что было написано до «Западни», сочинил не Толстой. Это сочинили Тургенев, Флобер, Доде и Гонкур-старший. И самого Золя они выдумали. Назвали свои встречи «обеды пяти», а их было четверо. Литературная мистификация.

— Зачем?!

— Ну как «зачем»? Для смеха. У них была лучшая в мире писательская тусовка, эти самые «обеды пяти», они собирались, пили, ели, веселились, тексты писали, снова пили, разговаривали… Гонкур… ну, в наше время он бы наснимал смешных видосиков и потом скинул бы их в закрытый чатик, чтобы все участники могли вспомнить, как было весело. Но в те времена не было смартфонов, поэтому он просто записывал, кто что сказал. Вот они говорят о женщинах, и каждый призна ётся в своих пороках: Флобер ходит по борделям, Золя переспал с женами всех своих друзей — запомним это, — остальные тоже чем-то там отличились. В конце записи Гонкур подводит итоги: Тургенев — грубая и тупая свинья, с усердием подражающая свинству других; Флобер — свинья притворная; Доде — свинья болезненная, на грани сумасшествия; Гонкур — свинья с перебоями, укушенная сперматической букашкой. Цитирую по памяти. Все.

— А что же о Золя?

— А ничего! Понимаете? В беседу он его добросовестно добавил, а в подведение итогов — забыл. И ведь как добавил! Как вы думаете, стали бы наши писатели продолжать дружбу с человеком, который переспал с их женами и спокойно им об этом заявляет?

— Не знаю… нет, наверное.

— Именно. А вот если они его выдумали, все логично: каждый переспал со своей собственной женой, следовательно, Золя — продукт их коллективного творчества — с каждой из них.

— Ну ладно, — помолчав, сказала Ольга. — А еще?

— А еще есть запись того же Гонкура от 1874 года, что на одном из «обедов пяти» обсуждалась приостановка выхода романа Золя «Западня» в виде фельетонов в газете — из-за протестов со стороны подписчиков. А в 1874 году никакой «Западни» еще не было. Снова прокол.

— А кто-нибудь, кроме Гонкура, прокалывался?

— Конечно. Наш родной Тургенев. В ноябре 1876 года он пишет Флоберу, что прочел первую часть «Западни». В декабре опять пишет, и опять Флоберу, что пробовал читать «Западню». В январе 1877 года он пишет третье письмо Флоберу, что нынче примется за «Западню», которую прислал ему Золя. Каждый раз как в первый раз! При этом самому Золя он пишет, что Суворин, издатель «Нового времени», перестал публиковать «Западню» — как вы думаете когда?

— Когда-то до ноября 1876 года.

— Именно. В июне. То есть опять до того, как Тургенев начал ее читать! Притом что дела Золя с Сувориным велись исключительно через Тургенева.

— Ну-у… передал, не читая.

— Тургенев-то? Приходит такой к нашему, российскому, издателю и говорит: я вам тут принес перевод вещи моего французского друга, о чем она — понятия не имею, но, должно быть, хорошая. Вы уж опубликуйте, пожалуйста! Нет, Оля, все эти письма были написаны задним числом и в дикой спешке. Отсюда и расхождения в датах.

— Ладно. — Ольга взялась за виски ледяными пальцами. — Хорошо. Ну допустим, вы правы и не было никакого Золя. Не было, а потом появился. Но почему это был именно Толстой?

— Да все потому же, Оля! Потому что до 1878 года это был один человек, а после — совершенно другой. Сами же знаете.

— Да это все знают, — медленно произнесла Ольга. — У него был тяжелый духовный кризис. Он хотел даже покончить с собой. А потом нашел Бога.

— Да-да, думал-думал и придумал. Причем не что-нибудь придумал, а непротивленчество! Да, зла у нас полно, но мы с ним ничего делать не будем. Мы будем молиться, помогать ближнему… калоши шить… В общем, если совсем коротко, дело было так: в 1877 году Победоносцев решил спасти Россию от Толстого. И, честно говоря, спасать там было от чего…

19 ноября (1 декабря) 1877, Санкт-Петербург

Теперь, когда кандидат в графья Толстые был определен и как должно Иваном Ильичом подготовлен, ему не терпелось представить его Самому как можно скорее — но Сам то, полностью сосредоточившись на военных проблемах, часами принимал и отправлял с курьерами какие-то донесения, то заседал в Госсовете, то намеревался изучать сметы (чтение смет портило ему настроение настолько, что сунуться к нему в этот момент с докладом равносильно было посещению вольера с голодными тиграми). Назначил уж было на вчерашнее утро; но, когда спозаранку Иван Ильич, преисполненный самых светлых надежд, явил себя на Литейный, лакей Ефим не без удовольствия уведомил его, что Сам отбыл в заседание Главного управления Красного Креста. Не стоило питать иллюзий, что из скандального заседания, да еще на самую животрепещущую — бюджетную! — тему, Сам прибудет умиротворенным и благодушным.

Парадоксально, но летом, в минуты всеобщего отчаяния — Шипка! Плевна! — Сам, словно чтобы отвлечься от горьких своих дум по поводу войны, регулярно справлялся о ходе поисков кандидата. То слал записки из Ораниенбаума, где просидел безвылазно весь июль и август, то вызывал Ивана Ильича на доклад из Петербурга, но докладывать-то было особо нечего: ищем, хмуро ответствовал Мезенцов, да запросы ваши, знаете ли, больно заковыристы: и из дворян, и чтоб воевал, и чтоб в вопросах веры разбирался, и чтоб к литературному творчеству имел склонность… и чтоб родственников не было, и чтоб лет был подходящих, бестрепетно продолжал Иван Ильич. Да где ж мне искать такого, доверительно вопрошал шеф жандармов, ежели и Питер, и Москву уже перебрали поименно? В бухте Золотой Рог? Вот сами туда поезжайте да поищите…

К концу лета Ивану Ильичу наконец повезло. Агент Алексеев — умница, брильянт! — был аккуратнейше рекомендован графу Толстому знакомой и нанят учителем в Ясную Поляну, и у Ивана Ильича появился почти беспрепятственный доступ к черновикам нового романа, а заодно и к дневнику великого русского писателя. Месяц ушел у Василия Ивановича на то, чтобы сделать списки наиболее интересных мест и переправить их в Петербург.

О-о-о, роман о кровельщике и прачке стоил бессонной ночи, которую Иван Ильич потратил на его чтение! Такую невообразимую мерзость, пошлость, такую невероятную дрянь стоило бы выпустить в свет хотя бы для того, чтобы преданные поклонники графского литературного таланта увидали бы наконец его истинное лицо.

Замирая от восторга, Иван Ильич самолично отвез Самому драгоценные списки. Но эффекта, на который он рассчитывал, не вышло: Сам читал молча, и лицо у него такое, будто перед ним лежал очередной отчет о потраченных средствах: и сумрачное, и скучное. Один только раз он взглянул на Ивана Ильича поверх очков и проскрипел:

— Нана — это их дочь? Что еще за имя такое?

— Настасья, — подсказал Иван Ильич. — Это имя он уже использовал в черновиках «Карениной». Та тоже сперва была Нана, Анастасия, а потом уже стала Анной.

— Так в «Карениной» у него все Долли да Бетси, — неприязненно заметил Сам. — Но то дворяне, а у рабочего люда какая еще Нана? Воображаю, что из этой Нана вырастет…

И, за вычетом этого неоптимистичного прогноза, никаких оценок будущего романа от него не последовало.

Зато дневники графа повергли его в совершеннейший ужас. Схожее выражение лица Иван Ильич видал у Самого лишь однажды, когда в списках парижской корреспонденции Тургенева, переданных с оказией французской агентурой, обнаружилось слово «жопа».

— Несчастная наша страна, — простонал Сам, — если это и есть лучшие ее писатели.

И с мученическим видом обхватил тонкими пальцами длинную свою ушастую голову, продолжая водить взглядом по строчкам. Со своего места Ивану Ильичу не было видно, какое именно место сейчас предстало взору Самого, но он столько раз читал списки, что по расположению абзацев в перевернутом тексте мог сказать, что написано на странице. Вот эта посвящена нравственной силе социализма, а следующая будет о том, что правительство, несомненно, виновато и в военных неудачах, и в недавнем голоде, и в отвратительном отношении к политическим заключенным, и вообще во всех бедах человечества; и положение дел столь плачевно, что буржуазная конституция тут, верно, уже не поможет…

— Ну вот что, — сказал наконец Сам, видимо настрадавшись вдосталь. — За вот это вот сочинение стоило бы сегодня же этого горе-автора… — Он не договорил и неопределенно повел в воздухе рукой. — Но пока никак нельзя. Агенту вашему глаз с графа не спускать. Обо всех контактах немедленно докладывать. Все письма копировать. Малейшее движение в сторону публикации нового романа — изъять у любого издателя, равно же и у цензора, тотчас известить меня, и, как знать… — Он снова вздохнул. — Не придется ли мне нарушить данное Фёдору Михайловичу слово… Что с двойником? Удалось ли найти подходящего?

— Пока нет, — признался Иван Ильич и, копируя интонацию Мезенцова, значительно произнес: — Ищем.

Про бухту Золотой Рог, куда его намеревался отправить начальник Третьего отделения, упоминать, правда, не стал, предполагая, что в хорошее место его бы вряд ли послали. Сам Мезенцова недолюбливал, а уж в чем шефу Ивана Ильича никак нельзя было отказать, так это в проницательности.

— Ищите, — приказал Сам, будто это была его собственная идея, а Ивану Ильичу только того и было надо. — России нужен другой Лев Толстой, и ей его обеспечить — ваша главная теперь задача. Мы назовем наш новый проект — я бы даже сказал, национальный проект!.. — Тут Сам запнулся, поскольку название новому национальному проекту требовалось понятное только посвященным и притом звучное, а в красивостях Сам был от природы н е силен.

— «Борода», — наобум предложил Иван Ильич.

— «Борода»? — переспросил Сам. — А что у него с бородой? Она… гм… какая-то особенная?

— Ну отрастит особенную, — бодро улыбнулся Иван Ильич. — Ему же опрощаться надо, чтобы стать к беднякам поближе. Не стричься, не мыться, лапти носить… как же без бороды?

— Граф в лаптях? — изумился Сам. — Экое у вас богатое воображение. Что ж, будь по-вашему. «Борода» так «Борода».

Это ли не триумф?!

Ну и пусть двойник пока не найден, едва ли не пел Иван Ильич по дороге к себе на квартиру (похудеть все-таки надо, поэтому никаких ванек), зато это новый! национальный! наиважнейший! проект, и спасение России зависит теперь лишь от собственной персоной Головина Ивана Ильича, сына никому не известного саратовского управляющего. Ну и пусть Сам не выказал никакой реакции на крамольный роман, зато дневник Толстого оказался убедителен необыкновенно.

Хотя для устрашения умов и выведения графа на чистую воду стоило бы, ох, стоило бы дать ход роману о кровельщике и прачке. То, что он утопил бы навсегда писателя Толстого, как бездарная «Новь» утопила писателя Тургенева, у Ивана Ильича не вызывало ни малейших сомнений. Когда б не цензура…

Цензура!

Новая мысль ударила его будто молнией. Иван Ильич с размаху впечатался чистеньким ботинком в лошадиный навоз и даже этого не заметил.

Жандармы и агенты охранки искали ему кандидата по архивным делам, среди поднадзорных, подозрительных, тех, на кого у них имелся «матерьял», чтобы будущего графа не пришлось слишком долго уговаривать начать новую жизнь. Но надо-то найти пишущего, да такого, чтоб писательская судьба его не была чересчур успешной. Чтобы одно у него было желание — донести свои творения до широкой публики, да только желание это так и оставалось бы доселе неудовлетворенным.

Причин тому могло быть две: либо он писал плохо и скучно и ему отказывали издатели, либо он нарушал цензурные требования и творения его не пропускали в печать.

Цензоры проверяли уже готовые тиражи перед самым поступлением в продажу, но, чтобы издатели не несли излишних убытков и во избежание судебных преследований, многие неофициально договаривались с цензорами о предварительной проверке еще не опубликованных рукописей. Именно среди «отказников» Иван Ильич и намеревался искать кандидата.

Оставшиеся дни августа и весь сентябрь он не вылезал из издательств. После рассмотрения непрошедшие в печать рукописи отправлялись обратно авторам, и точного их учета никто, конечно же, не вел; приходилось полагаться на память издателей, редакторов и цензоров, выслушивать десятками рассказы о каких-то курьезных случаях, когда автор одолевал издательство чуть ли не из скорбного дома, поддерживать миллион знакомств, читать, слушать, выпивать, рассылать бесконечные письма, вникать в сбивчивые, маловразумительные ответы. Другой на его месте сдался бы уже через месяц этой каторги, но Иван Ильич верил в проект «Борода» и в свою счастливую звезду — и она его не подвела.

Журнал «Домашняя беседа», много лет писавший на духовные темы, готовился к закрытию в связи с помещением его главного редактора господина Аскоченского в отделение для душевнобольных (положительно, издательское дело и психиатрия были связаны меж собой неразрывно). В редакции Иван Ильич застал единственного клерка в состоянии полного изнеможения. Этот человек, решительно не понимавший, что ему теперь делать и зачем, покорнейше просил Ивана Ильича распоряжаться всем, что он найдет в редакции, по своему усмотрению, но сам ничем ему помочь не мог. На дальней полке в самом пыльном из шкафов редакции, готовящейся к закрытию, Иван Ильич и обнаружил стопку измятых листов, исписанных красивым стремительным почерком.

«Тридцать лет я прожил нигилистом в настоящем значении этого слова», — прочел Иван Ильич и сперва чуть не отбросил листы в сторону, как вредный мусор, только нигилистов с рождения ему еще и не хватало — но что-то побудило его читать дальше, и он с растущим изумлением и восторгом прочел: «…то есть не социалистом и революционером, как обыкновенно понимают это слово, а нигилистом в смысле отсутствия всякой веры. Но я поверил в учение Христа — и жизнь моя переменилась». Неизвестный автор писал о евангельских текстах как он их понимал, настойчиво, подробно и просто; Иван Ильич торопился, перескакивал через строки, но он уже видел в этой статье главное: бедность, смирение и ошибочное понимание церковью учения Христа. Неудивительно, что журнал «Домашняя беседа» отказался это печатать. Удивительно, что скорбный умом Аскоченский сразу же не спалил эту чудесную крамолу в камине. Верно, затерялась среди прочих бумаг.

Статья была подписана коротко: «М. М. Крыльцов». Ни чина, ни адреса.

— А кто таков этот вот Крыльцов? — небрежно поинтересовался Иван Ильич у клерка. — И где его найти?

— Не могу знать-с, — отвечал тот обессиленно. — Ежели там не указано…

Увы, указано там не было. Но к услугам Ивана Ильича был весь жандармский корпус Российской империи.

Спустя три недели он уже знал, что автора статьи (которого Иван Ильич сразу начал про себя именовать Кандидатом) зовут Михаил Михайлович Крыльцов, проживает тот в деревушке в Тамбовской губернии и возраста вполне подходящего, всего на шесть лет моложе злополучного графа. Не мешкая, Иван Ильич отправил людей наводить справки — сведения поступили обнадеживающие: Кандидат происходил из мелкопоместных дворян — учет таковых скрупулезно вело Второе отделение, и Иван Ильич мысленно отругал себя за то, что не обратился туда ранее. Кандидат был беден как церковная мышь. Процесс разорения родового гнезда начат был еще его покойным батюшкой и довершен манифестом об отмене крепостного права. По возвращении с Крымской кампании Кандидат намеревался жениться, но невеста предпочла ему более выгодную партию. В отчаянии тот сперва пытался спиться, а потом — постричься в монахи; ни то ни другое ему по неизвестным причинам не удалось, и он ограничился тем, что жениться навсегда раздумал. Некоторое время он пытался вести рациональное хозяйство, в чем помогала ему сожительница, не то Пашенька, не то Глашенька, но несколько лет назад и она покинула его, довольно некстати утонув в болоте. С тех пор Крыльцов жил один, по уши в банковских кредитах и в закладных, но, как ни странно, до сих пор не прогорел окончательно, подобно большинству таких же мелкопоместных, давно распродавших свои имения и переселившихся в город «на промыслы», чтобы провести остаток дней за прилавком шляпной мастерской или конторкой железнодорожного общества.

Поразмыслив, Иван Ильич пришел к выводу, что причина такой удачливости кроется в известном равнодушии к выпивке и к француженкам — двум вечным демонам российского дворянства; вместо того Кандидат находил отраду в том, чтобы рассылать в издательства сочинения о духовной пользе щавелевого супа, и получал в ответ неизменные отказы.

Он был идеален. Можно было бы пригласить его в столицу, оплатить ему проезд и постой, но Иван Ильич решил, что полезней будет увидеть Кандидата в его, так сказать, естественной среде обитания. Уведомив того письмом о предстоящем визите чиновника из Петербурга, он отправился навестить Кандидата лично.

Ах, как он раскаивался в собственной добросовестности несколько дней спустя! Он и забыл, какие в провинции дрянные дороги, если можно вообще называть дорогами бесконечные версты черной грязи, перемежающейся ухабами. К тому времени, как нанятый им от станции экипаж наконец достиг нужной деревушки, Ивану Ильичу казалось уже, что весь он покрыт синяками и шишками — в особенности место, которым он соприкасался с жесткой скамеечкой. Пошатываясь, он вылез на свежий воздух. Уставшая, взмыленная тройка проводила его укоризненными взглядами.

Усадьбу помещика Крыльцова он узнал сразу. Перед скромным одноэтажным домом густо росла черемуха, дальше начинались какие-то плодовые заросли — не то груши, не то вишни: время было осеннее, а Иван Ильич с детства ненавидел ботанику.

Покосившуюся дверь ему открыл сам Кандидат.

— Вы Головин из Петербурга, — скучно сказал он, игнорируя всякое приветствие, и, пока Иван Ильич трепетно всматривался в его лицо, пояснил: — Я по экипажу понял. Мы тут по звуку колокольчика всегда понимаем, какой сосед едет.

На этом Кандидат замолчал и с неприязнью уставился на Ивана Ильича из-под густых бровей. Вообще, лицо у него было малосимпатичное: полысевший хмурый лоб, тяжелый взгляд голубых глаз. Как и предсказывал Иван Ильич, Кандидат был нестрижен, и густая раздвоенная борода неаккуратно торчала пружинками влево и вправо от его загорелых щек. На удивление, он был в мундире.

— Вы так смотрите, — проницательно заметил Кандидат, опустив взгляд на свой наряд — несколько странный для человека, признающего злом присягу. — У нас тут кто в отставке, все так носят. Вы, верно, не служили?

Иван Ильич и в самом деле не бывал в армии. Окончив на отцовские деньги училище статских юнкеров, он поступил на службу в Е. И. В. канцелярию и более уж не покидал Петербурга иначе, как по казенной надобности.

— Так и будете молчать? — усмехнулся Кандидат. — Ну, прошу!

Следуя за ним, Иван Ильич вошел в темные сени, а оттуда — в такую же темную комнату. Пахло сеном и соломой; в глаза ему бросился позеленелый самовар, потом — серая от времени кружевная салфетка. Никаких следов прислуги Иван Ильич не заметил. Чаю ему тоже не предложили.

— Ну так что же вам от меня угодно, господин Головин? — осведомился Кандидат, усаживаясь в протертое узкое кресло.

И Иван Ильич неожиданно для себя самого выпалил:

— Вы хотели бы спасти Россию?

Кандидат немного помолчал.

— Я хотел бы спасти все человечество, — отвечал он совершенно серьезно. — Да вот беда: Господь, послав мне ясный ум, не дал вкупе с ним таланта убеждения. У соседей моих на уме лишь икра с селянкою, карты, да биллиард, да хористки с арфистками. К обедне они ходят, архиерею ручку целуют, а надо мною смеются. Дети их учат заповеди, только чтоб экзамен батюшке держать, а выдержав, забывают их на следующий день. Хоть бы не плодились, что ли…

— Так ведь род человеческий прекратится, — рассудительно заметил Иван Ильич. — Если не плодиться-то.

— А зачем ему продолжаться, роду человеческому? — без тени улыбки спросил Кандидат.

Иван Ильич подумал и сказал:

— Чтобы жила Россия.

— Вот. — Кандидат со значением поднял узловатый палец. — Вы человек государственный. Но что в Евангелии сказано о государстве? — Иван Ильич понял, что ответа от него не требуется, и промолчал. — То-то же. Так как же вы хотите, чтобы я спас Россию?

— Я дам вам трибуну, — сказал Иван Ильич, пристально глядя ему в глаза. — Есть у вас талант или нет, мне неизвестно. Но вас услышат.

…Через неделю Иван Ильич рапортовал Самому, что будущий граф Толстой найден и согласен, — но вот именно теперь, когда иссяк поток ужасных новостей с фронта, когда Господь смилостивился над Россией и расстановка сил вроде бы переменилась в нашу сторону, в Петербурге начался Большой процесс, и Сам, взбешенный теперь уже внутренним положением дел, как казалось, потерял всякий интерес к проекту «Борода».

Иван Ильич прекрасно понимал своего начальника. Большой процесс и его приводил в ярость — не сутью своей, но тем, как бездарно и непродуманно вело его правительство. То был хвост гениальной идеи трехлетней давности авторства генерал-прокурора Палена — побороть социалистические идеи в России одним ударом, просто арестовав всех социалистов. Третье отделение, возглавляемое тогда еще не Мезенцовым, а Потаповым, привычно взяло под козырек. Арестовали в самом деле всех — больше четырех тысяч человек, и кого надо было, и кого было совсем не надо, и пока почти три года шло дознание и следствие, эта огромная масса людей, по большей части ни в чем не повинных, находилась под арестом.

Большинство, разумеется, пришлось отпустить. Еще некоторые потеряли в заключении здоровье, превратились в инвалидов, сошли с ума, покончили с собой. По иронии судьбы, ко времени открытия процесса, когда обвиняемых осталось 196 человек, душевнобольным был признан и сам Потапов (я окружен сумасшедшими, думал Иван Ильич с некоторой даже гордостью за свой не пострадавший доселе разум; только Сам еще сохраняет рассудок, но и ему тяжело наблюдать, как Россией правят идиоты, и не иметь никакой возможности предотвратить надвигающуюся катастрофу).

Обвинительный акт составил 300 листов; процесс грозил растянуться на месяцы. Он был монументален и чудовищен, и либеральные журналисты охотно привлекали к нему все возможное общественное внимание, от возмущения до насмешек, и социалистов от этого, как ни странно, становилось не меньше, а больше.

Но все в России всегда навыворот — и пока их высокопревосходительства в состоянии полнейшего умопомрачения упоенно крушили все хорошее и полезное, до чего только могли дотянуться, проекту «Борода» неожиданно для Ивана Ильича помог отчаянный негодяй, авантюрист, революционер по фамилии Мышкин.

Этот самый Мышкин был одним из немногих, кто уселся на скамью подсудимых за дело, да еще какое подлое: замыслив похитить из ссылки проклятого Чернышевского, автора омерзительного романа «Что делать?», на который вся эта братия молилась как на икону, он украл где-то полное обмундирование жандармского поручика, специально устроился в телеграфную школу в Иркутске, чтобы получить бланки нужных документов, подделал необходимые подписи и ничтоже сумняшеся явился со всем этим добром прямо к вилюйскому исправнику. По его мысли, местная полиция должна была встретить его с распростертыми объятиями, выдать ему Чернышевского и под фанфары отправить обоих в Благовещенск, но заграничная агентура Третьего отделения не зря ела свой хлеб: в Вилюйске Мышкина уже поджидали — безо всяких объятий, зато с наручниками.

Так вот, когда на очередном заседании по Большому процессу Мышкину дали слово (Иван Ильич бы на свой вкус не давал, но, как уже было сказано, процесс со стороны Сената велся умалишенными), этот типчик взял да и заявил: мы-де составляем не более как ничтожную частицу в настоящее время многочисленной в России социальной революционной партии! И потом еще полчаса азартно пререкался с первоприсутствующим, но это было уже неважно, потому что Сам услышал главное: революционная партия многочисленна, она растет и она не выдумка. И падения России можно ожидать буквально в течение ближайших месяцев.

Это было пятнадцатого числа.

Четыре дня спустя, мокрым теплым ноябрьским вечером Иван Ильич, сопровождаемый Кандидатом, волнуясь и торжествуя, вновь постучался в двери квартиры на Литейном. Посетителям открыли; оказавшись внутри, Кандидат с беззастенчивым любопытством начал озираться по сторонам, и сияние Ивана Ильича несколько померкло, даже перед прислугой стало как-то неудобно за такого бестактного господина.

— Экие потемки, — сообщил наконец Кандидат миру свои первые впечатления.

Возразить было нечего — в прихожей и впрямь было темно необычайно, горело лишь несколько свечей, — но Ивану Ильичу стало как-то неприятно внутри, будто это Самому надлежало произвести на Кандидата благоприятнейшее впечатление, а не наоборот, — и будто Сам с этой задачей отчего-то не справился.

— Что случилось? — одними губами спросил Головин.

— Керосин закончился, — так же тихо ответствовал Ефим. — Послали к бакалейщику, но пока вот… при свечах-с. Прикажете доложить их высокопревосходительству о вашем визите?

— Нет, посижу здесь и пойду себе восвояси, — разозлился Иван Ильич. — Доложи уж, братец, да поскорее.

Непокорный Кандидат тихо, но отчетливо хмыкнул.

В кабинете у Самого неярко горели свечи. Откуда-то тянуло холодом, огоньки дрожали, тени метались по шторам, и в потемках Сам как никогда напоминал Ивану Ильичу нетопыря — того и гляди взлетит под потолок да запищит оттуда непонятное. Но, по счастью, Сам не взлетал и не пищал, а лишь молча изучал Кандидата, а Кандидат точно так же, не стесняясь, изучал Самого — Самого! — будто перед ним был не член Государственного Совета, а столяр Филька.

— Что ж, господин Крыльцов, — наконец произнес владелец кабинета, — я читал ваши сочинения. С некоторыми из ваших утверждений я согласен. С некоторыми не согласен вовсе, однако этого и не требуется; лишь бы ваши читатели прониклись вашими убеждениями и прекратили бегать по улицам наших городов с бомбами и пистолетами. Некоторые из ваших соображений настраивают против государства и против церкви — не перебивайте меня! — но не это меня смущает, поверьте. Ежели вы вознамеритесь бунтовать, все мы превосходно понимаем, какой исход будет у этого бунта. Но вы пишете о том, какое антихристианское образование представляет собой семья, союз между мужчиной и женщиной. Я не говорю даже о том, где вы это вычитали, ведь именно к жизни в браке призывает нас Евангелие — «оставит человек отца и мать и прилепится к жене своей, и будут два одною плотью»! — на этом месте Сам даже возвысил голос. — Но помилуйте, вам предстоит жить именно в семье.

— Господин Головин заверил меня, что я не буду принужден жить с графиней как с женой, — негромко проговорил Кандидат. — Как, разумеется, не будет принуждена и она.

— Ну, конечно же, нет, — поморщился Сам. — Разве я об этом! Но вы окажетесь в семье, мало того — многодетной, мало того — богатой. И то и другое, и особенно третье, как я понял, противоречит вашим убеждениям. Как намерены вы выдержать это?

Иван Ильич мысленно вздохнул. Казалось бы, умнейший человек Сам, а такую ерунду иногда городит, только диву даешься! Конечно, начнешь проповедовать бедность, ежели у самого тебя капитала сроду не было и взяться ему неоткуда. Зелен виноград. А как очутится наш Кандидат в богатом имении, как начнет вместо вынужденного физического труда целыми днями кофей пить, в шахматы играть да на псовую охоту ездить, так мы еще посмотрим, что он запоет. То есть петь-то он, конечно, будет по тем нотам, что мы ему выдадим, а вот будет ли он внутренне так же убежден в прелестях нестяжательства? Вряд ли.

Да и с семьей то же самое. Графиня, конечно, немолода, а все ж не Пашенька и не Глашенька — да и девок из прислуги в имении в достатке. Поживет наш схимник в новой обстановке, глядишь, и смягчит свои суровые взгляды на противоположный пол.

Богатое имение да еще самарские земли, гости, развлечения, жена из хорошей семьи, слава по всей России! Как он это выдержит, бедный-несчастный?!

— Когда господин Головин изложил мне ваше предложение, я принял его за умалишенного, — задумчиво сообщил Кандидат. — Оно показалось мне диким, нереальным… да к тому же чудовищно аморальным. Чужая жизнь, чужая жена, дети, дом чужой… А потом мне подумалось: для самого графа Толстого и для его семьи мой отказ не изменит ничего. Не я, так другой, ведь вы свой замысел все равно не оставите, верно? Получается, что единственный человек, жизнь которого мое решение может изменить, — это я сам. Так, может быть, мне Господь с вами шанс посылает? — с некоторой даже доверчивостью спросил он у Самого. — Невероятный, фантастический, но единственно возможный? И решил согласиться. Ну семья, ну жена… Я немолод уже, денежное мое положение — да вы сами знаете. Станет невыносимо — ну убьете вы меня; так мне все одно не жить. А вдруг у меня получится? — Он вдруг совершенно по-детски улыбнулся. — Любопытно же…

— Любопытно, — повторил Сам с неопределенной интонацией. — Страна на краю гибели, а ему любопытно… Что ж, господин Крыльцов. Коли вы готовы участвовать в операции, так не будем мешкать. Продавайте свое… гм… имение, рассказывайте соседям, что вознамерились уехать к каким-нибудь дальним родственникам… а лучше бы вы вообще умерли, — неожиданно закончил он.

— Нет уж, благодарю, — кротко откликнулся Кандидат. — Если это возможно, я предпочел бы остаться в живых.

— Вы поселитесь в Петербурге на конспиративной квартире, — продолжал Сам, словно и не заметив этой эскапады. — И будете там жить… до дальнейших распоряжений.

— А долго ли жить-то? — снова не удержался Кандидат. Видимо, ему уже не терпелось нести в массы свои еретические идеи.

Ох, не торопился бы ты, голубчик, мысленно хмыкнул Иван Ильич. Графиня на сносях. Предыдущих троих младенцев она потеряла, и доктора велели ей все время лежать. Сам граф потому ни на день не покидает имения, что в своем роде ничем не лучше сидения на конспиративной квартире за казенный счет. Нет, на месте Кандидата он бы не спешил теперь в Ясную Поляну.

— Столько, сколько потребуется, — отрезал Сам. — Или вы полагаете, что вам там будет нечем заняться? Вам предстоит выучить наизусть сведения о самом графе Толстом, обо всех его родственниках, всех его многочисленных корреспондентах, о прислуге в Ясной Поляне, в конце концов. Перечитать все его изданные произведения, которые мы вам предоставим. Запомнить их до мельчайших подробностей. Научиться писать так, как пишет он, его словами, языком, стилем. Составить планы своих будущих статей и утвердить их с нами. Доказать нам, в конце концов, что вы в состоянии его заменить. И не воображайте, что, когда вы наконец окажетесь в Ясной Поляне в роли графа Толстого, вы будете к этому готовы. Вас от него отделяет пропасть. — Сам надолго замолчал, и в потемках Иван Ильич не мог разобрать выражения его усталого длинного лица. Прошло несколько минут, прежде чем Сам снова поднял взгляд на притихшего Кандидата. — Но пропасть эта, по счастью, преодолима. Да поможет вам Бог.

Предыдущая главаГлава 5 из 19Следующая глава