К книге
Проект «Борода»2. Игрок
21%
2. Игрок
4

Наше время, Москва

«Почта, проверка сочинений, и никаких мутных полянок», — твердо пообещала себе Ольга, открывая дверь в квартиру. Как всего через полчаса она оказалась на сайте игры — дело труднообъяснимое; но так уж вышло. Наверно, виной всему функция браузера «восстановление предыдущей сессии». Вообще, надо бы хоть иногда перезагружать компьютер.

А может быть, все дело было в окне. Неуютное это было окно, тревожное, и дерево за ним росло нехорошее, раскидистое. У нее была самая лучшая квартира в мире, на Трифоновской, рядом с домами дешевых квартир купца Солодовникова, но чертов второй этаж! Когда живешь так низко, так близко к улице, не покидает ощущение, что вся твоя мнимая приватность как на ладони. Вот и сейчас ей на мгновение показалось, что кто-то смотрит на нее из окна. Она, конечно, не позволила себе поддаться панике и проверять не пошла, но занавески в конце концов задернула — тварь она дрожащая или право имеет на душевный комфорт?

С этим злополучным деревом в свое время вышла отдельная история, ясно доказывающая, что Ольга никакая не параноик и невротичка, а научена горьким опытом. Вскоре после ее свадьбы с Виталиком умерла бабушка, и тут неожиданно для всех выяснилось, что по завещанию квартира полностью отходит одному наследнику — Владимиру Георгиевичу, Ольгиному отцу. Родители Ольги к тому времени уже лет двадцать жили в Новороссийске и трудились на ниве международных перевозок. Назад в Москву они совершенно не собирались, потому что здесь зимой холодно. Несмотря на это, Владимир Георгиевич дал четко понять Ольге, что бабушкино решение обсуждению не подлежит. Ольга, вынужденная жить с мужем у свекрови, была очень расстроена. Сами муж и свекровь — в бешенстве; но судиться с папой за наследство Ольга не стала бы даже под дулом пистолета.

Зато, когда она получила развод, папа так же неожиданно объявился в Москве и за два дня оформил на Ольгу договором дарения ту самую квартиру на Трифоновской.

— Я надеюсь, ты сможешь нас понять, — сказал он спокойно. — Нам никогда не нравился Виталий, а его мать — и того меньше. Мы были уверены, что брак твой продлится недолго и квартира эта тебе еще пригодится. Мы лишь хотели защитить ее от будущего раздела между тобой и… той семьей.

— Но ее бы и так не пришлось делить, — пожала плечами Ольга. — То, что получено одним из супругов по наследству или договору дарения, не считается совместно нажитым.

— Наивный ты человек, Лёля, — вздохнул папа. — Они могли убедить тебя продать эту квартиру и взять в ипотеку что-нибудь получше. И вот это «что-нибудь» уже прекрасно делилось бы пополам.

Что тут скажешь? Конечно, они были правы, папа и бабушка. Ольга переехала и даже регистрацию оформила — совсем недавно, в августе. А Виталик…

Виталик умолял, скандалил, объявлял даже голодовку, а потом выяснил адрес ее новой квартиры и сперва явился под ее окна резать себе запястья (неглубоко и исключительно для общего драматизма), а потом… да, потом он влез на дерево. Было жарко, душно, и окно было распахнуто, и Ольга не сразу сообразила, что за странный треск разносится в ночи. Пробирается медведь сквозь лесной валежник, подумала она, даже не представляя, насколько близка к истине. Когда она наконец вошла из кухни в комнату, держа в руках кружку с ледяным чаем, ее взгляду открылось ужасное: крепкий, упитанный Виталик висел на несчастном орешнике, обхватив его для верности руками и ногами, как австралийский медведь коала, в опасной близости от ее окна (влезть ничего не стоит, моментально оценила Ольга) и завывал дурным голосом нечто совершенно лоханкинское, пятистопным ямбом: «Зачем, за что ты бросила меня?!»

«К ничтожному Птибурдукову нынче…» — не своим голосом подсказала Ольга и, не в силах вынести общей сюрреалистичности картины, сбежала обратно на кухню. Вслед ей неслось равномерное поскрипывание раскачивающегося дерева, в любой момент готового сломаться пополам под весом голодающего девяностокилограммового страдальца.

На кухне она выпила чай залпом и позвонила Алёшке и Машке. Алёшка был, к несчастью, в очередной командировке, поэтому посоветовал ей запереться в ванной и вызвать участкового, а Машка предложила вызвать такси и приехать к ней в Новокуркино. Такси вызывать было страшно — пришлось бы выходить из дому, а там как раз этот чокнутый — долго ли с дерева слезть… Она выкурила сигарету, потом вторую, настороженно прислушиваясь к несущемуся из комнаты «О-о-оля! О-о-оля! Выгляни в окно, О-о-оля!», и в какой-то момент ей почудилось, что Виталик наловчился петь сразу на два голоса, терцией. Увы, и это оказалось реальностью: вернувшись в комнату и выглянув в окно, она обнаружила, что Виталик обрел болельщиков. С соседнего балкона какой-то плюгавенький мужичонка в кепке, удобно устроившись с бутылкой пива, с энтузиазмом поддерживал эту кошачью оперу, а завидев Ольгу, принялся ее увещевать: «Оль, ну посмотри же, пацан нормальный мается!» — «Да уж вижу», — злобно процедила Ольга, чем только подстегнула товарища к дальнейшему диалогу: «Ну и чё тебе еще, Оль?! Смотри, любовь какая!»

Из окон, привлеченные шумом, стали высовываться заинтересованные соседи — кто с упреками, кто с советами, кто с угрозой вызвать полицию, если все это немедленно не прекратится; Виталик продолжал выть на одной ноте — зачем, за что; все это походило на нескончаемый кошмар. К середине ночи наконец приехал наряд, и Виталик с сожалением был вынужден оставить бывшую и орешник в покое.

Оттого-то она и запустила злополучный 11 «Д» до такой степени, что пришлось перенести Толстого на последний учебный год, хотя Толстой — всем известно! — программа десятого класса. Сколько пришлось выслушать по этому поводу от директора и заведующего методотделом! И пора готовить детей к ЕГЭ, и им в этом году поступать в институты, и как же они сдадут… Виталик с удручающей регулярностью таскался в школу, вооруженный душными букетами размером со стиральную машинку «Малютка»; букеты чахли в учительской, к неудовольствию Инги Николаевны и зависти Ольгиных ровесниц, географички и англичанки. Любовь Андреевна, бывшая свекровь, звонила точно посреди урока, хоть часы по ней сверяй, шипела, чтобы Ольга и думать забыла про то, чтобы разменять их драгоценную двушку. «Мне ничего не нужно», — отвечала Ольга стальным голосом Кати Тихомировой из фильма «Москва слезам не верит». Дети веселились, шушукались и демонстративно не читали ни Тургенева, ни Гончарова, вообще ни черта не читали, если уж по-честному.

В общем, Ольга не любила ни этого окна, ни этого дерева, и если и полезла в игру вместо проверки сочинений, то исключительно чтобы успокоиться.

Экран послушно окрасился в приятно-мрачный серый цвет, порос готическими сумрачными деревьями, засветился болотными огнями, и посреди всего этого великолепия возникла надпись: «„Мутная Полянка“. Самая интересная площадка для толстовцев в интернете». В правом верхнем углу нарисовался счетчик — «всего толстовцев на сайте — 132, сейчас на сайте — Фира Вагнер, Dushanсhik, ЛГ/КМ, Толстая Дочь, True Лёвчик, Chertkoff, СФ…» и далее, и далее. «По всем вопросам обращаться к админу (True Лёвчик)».

«Добрый вечер, Аврора Крейцер! — приветствовала ее „Полянка“. — Теперь вы можете присоединиться к какому-нибудь клану или начать игру в одиночку. Мы искренне рекомендуем вам присоединиться к клану, поскольку на данный момент ваш уровень — 0».

Какое высокомерие, обиделась Ольга. Можно подумать, пол-интернета уже разгадало ваши мудреные загадки и теперь вовсю расшифровывает рукопись Войнича. Сколько этих полоумных сейчас в онлайне? И к таким еще проситься в клан?

Ну уж нет, она начнет игру в одиночку. И будь что будет.

Стоило только нажать кнопку «играть», пейзаж изменился. Деревья исчезли, а на экране развернулись карты — можно было переместиться в Ясную Поляну, в Москву, в Петербург, в Севастополь и в Астапово. Поколебавшись, она выбрала Астапово, потому что последние дни жизни Толстого… ну ладно, потому что там была самая простая карта.

По пустынному Астапову, пересеченному стилизованными рельсами, слонялись две маленькие фигурки, подписанные Crazy Ozolin и Dushanchik. Происхождение обоих ников было предельно прозрачным: Озолин был смотрителем железнодорожной станции Астапово, остановивший станционные часы в час смерти Толстого и впоследствии действительно сошедший с ума; Душанчик — Душан Маковицкий, тот самый, что записывал за Толстым все подряд, не вынимая из кармана руки, пера и картонки. Приятная компания, ничего не скажешь.

«Вы получили вызов на дуэль от Crazy Ozolin», — сообщала красная надпись внизу экрана.

«Я вынужден с вами стреляться. Немедленно», — подтверждала другая, синяя, в окошке чата. Хорошенькое начало.

«А почему? — решила уточнить Ольга. — Я вас чем-то оскорбила?»

«Да! — последовал воинственный ответ. — Ты стоишь на путях!»

Час от часу не легче.

«А я не могу просто извиниться и сойти с путей?»

«Ничего не выйдет! — Этот тип определенно не шел на компромиссы. — Защищайтесь, сударыня!»

Ну как знаешь, покорно согласилась Ольга и кликнула на «принять вызов».

Слева возник виртуальный счетчик. Пять секунд, судорожный поиск нужной кнопки, меткий выстрел маньяка Озолина — и все было кончено. Унизительнее всего было то, что ее автоматически выбросило из игры. Ольга залогинилась заново, но плана Б у нее не было. Что же теперь делать?

«У Вас 2 новых сообщения», — услужливо подсказала «Полянка».

«Приглашаем в наш клан „Ясная“! Только у нас самые интересные обсуждения, самые продвинутые квесты и самые симпатичные игроки! Присоединяйтесь к клану „Ясная“ в пивной „Выпей с Николаичем“, что в Хамовниках!» Дальше следовал список действующих участников клана: Дунечка, ТолстоПуз, Alexandra, Толстая Дочь, Crazy Ozo… Нет, спасибо большое, без меня.

«Уважаемая Аврора, я хотел бы пригласить Вас в клан „Революция“. Не скрою, это не самый сильный клан в игре, но что-то в Вашем нике подсказывает мне, что нам по пути. Если у Вас возникнут любые — подчеркиваю, любые! — вопросы, не стесняйтесь, пишите мне в личку. С уважением, СФ».

Здесь список участников был намного короче: кроме самого СФ, в клане состояли уже запомнившийся ей админ True Лёвчик, а также Фира Вагнер, ЛГ/КМ и Мистер Миддл Марч.

Что ж, в клане состоит админ игры — это, конечно, весомо. Но их всего пятеро, совсем узкий кружок. И приглашает Ольгу не Лёвчик, а СФ, неизвестно кто без пола и возраста. Ольга полезла в профиль СФ: школьник, без вариантов. И, судя по отсутствию ошибок в тексте и общему стилю, — законченный ботаник. На аватарке — сыр фета (СФ!). Город — Москва, любимое произведение Льва Толстого — «Кавказский пленник», девиз: «Дайте мне хорошей зернистой икры и бутылку шампанского — и больше ничего…» Ольга улыбнулась. Эту фразу она встречала совсем недавно в воспоминаниях Татьяны Львовны Сухотиной-Толстой, старшей дочери Льва Николаевича. По ее описанию, поэт Афанасий Фет (вообще-то, толстый и прожорливый) страшно любил хвастаться своей неприхотливостью в еде. Выглядело это примерно так:

— Дайте мне хороших щей и горшок гречневой каши… ммммммм… и больше ничего… Дайте мне хороший кусок мяса… ммммм… и больше ничего…

Дети Толстых в это время шепотом передразнивали Фета в своем углу:

— И дайте мне по коробке конфет в день — и больше ничего.

— И дайте мне хорошей зернистой икры и бутылку шампанского — и больше ничего.

Снова всплывает Фет, что характерно.

«Есть вопрос, — написала Ольга. — Это вы придумали загадки для бота?»

«Нет, — ответил он. — Их придумал ЛГ/КМ. Он у нас поэт».

То есть, получается, в клане из пяти человек состоят и админ игры, и автор вступительного теста. Неплохо.

«Игра принадлежит вам?»

«Да».

«Тогда зачем вам я?»

«Назваться крейсером „Аврора“ и удивляться, что тебя приглашают к революционерам? — В чат посыпались хохочущие эмодзи. — Ладно, хотите еще тест? Какие ассоциации у вас вызывает декабрь 1876?»

«Казанская демонстрация?» — предположила она.

«Вот видите! — обрадовался СФ. — Вам, Аврора, у нас самое место».

«Чем занимается клан?»

«Интересными теориями. Сейчас мы собираем свидетельства, что Толстой сочувствовал социалистам в период 1874–1877».

«Но это же не так!» — не удержалась Ольга. И тут же получила в ответ:

«Вы в этом уверены?»

Черт его знает, в чем она еще была уверена. Вот Машка — та наверняка знала бы, что ему (или ей) ответить, а Ольга чувствовала себя Алисой, падающей в кроличью нору.

СФ тем временем продолжал печатать:

«Опубликованы дневники Толстого за 1873 год, а потом сразу за 1878. За 1874–1877 — ничего, хотя известно, что к дневникам он относился очень серьезно и вел их последовательно. Где они, Аврора, как вы думаете?»

«Не знаю».

«И никто не знает. Зато я знаю, ПОЧЕМУ они исчезли. Вступайте в клан, Аврора, очень вас прошу».

Ну раз очень просят…

В клане «Революция» стало на одного игрока больше, а перед Ольгой развернулось окно закрытого чата:

Мистер Миддл Марч: «В 70-х годах он приходит к убеждению, что все современное искусство — включая и его собственные дивные творения — суетная, паразитическая роскошь, ибо они недоступны для огромных масс трудящегося народа, ибо они являются для него чужим продуктом обеспеченного меньшинства». Роза Люксембург, 1910 год, статья из журнала «Равенство».

Фира Вагнер: Особенно вдохновляет отсутствие прямых цитат.

Мистер Миддл Марч: Некоторые только критиковать и могут.

Фира Вагнер: Ну и ни фига. Вот тебе: у Троицкого сказано, что Толстой восхищался душевными качествами революционеров, считал их «лучшими, высоконравственными, самоотверженными, добрыми людьми», в том числе Софью Перовскую. Очень печалился, когда узнал о казни Валериана Осинского. А к Победоносцеву испытывал ужас и отвращение.

Мистер Миддл Марч: Угу, ага. Фирочка, Осинского казнили в 1879. ЛОЛ, знала бы Вера Фигнер!

Фира Вагнер: Не волнуйся, ее уведомили.

СФ: Заметим, что большая часть размышлений Левина из «Анны Карениной» посвящена земельному вопросу и необходимости урегулировать труд.

ЛГ/КМ: Фигасе! я думал АК про тетку и поезд!

Странные какие-то, подумала Ольга, ищут подтверждения своих бредовых теорий у Розы Люксембург, когда подсказки лежат на виду, в биографии самого Толстого.

Аврора Крейцер: А «Письмо к издателям о Самарском голоде» вам не подойдет? Это 1873.

ЛГ/КМ: Здрасте я Настя.

ЛГ/КМ: Ты кто???

Фира Вагнер: Привет Аврора.

СФ: Еще как подойдет! Увидеть такие ужасы, какие увидел Толстой в голодающих деревнях, и не стать социалистом — это надо было совсем сердца не иметь.

В чат клана полетели еще какие-то сообщения, но их Ольга уже не увидела, потому что у нее в личке появилось очередное послание от СФ:

«Аврора, вы молодец! Не хочу показаться нахальным, но, может быть, вы согласитесь встретиться со мной лично? Завтра, в пять вечера, в музее Толстого на Пречистенке? Есть интересный разговор».

19 (31) мая 1877, Санкт-Петербург

Вот и началось, с известным удовлетворением приговаривал про себя Иван Ильич Головин, совершенно по-старчески на ходу потирая ладони, хотя человек он был еще очень молодой. Вот вам и фабричные, вот и знамя красное. Вот вам и следствие, наипрямейшее следствие встреч и разговорчиков, курсисток в деревнях, очкастых студентов на мануфактурах.

Мало нам войны!

В то время, пока чистейшие помыслами, отважные, как львы, молодые русские мужчины массово записываются добровольцами на фронт, чтобы отдать в сражении с Портой здоровье и, возможно, жизнь, худшие из нашей молодежи туда, конечно, нисколько не стремятся, нет! Эта чахоточная публика предпочитает расползаться от опасности по крестьянским избам и рабочим цехам, подобно крысам или гадюкам, и нести, нести, нести с собой смертоносную заразу.

(Сам Иван Ильич, безусловно причисляя себя к лучшим представителям русской молодежи, ни в какие добровольцы, разумеется, не записывался, полагая, что пользы от него куда больше будет здесь — на невидимом рубеже борьбы со злом.)

Безумцы, наивные слепцы те, кто полагает, что «ходебщики в народ» — явление совершенно безвредное, что крестьяне и рабочие никогда не поймут ни студента, ни курсистки и не поверят ни единому их словечку. И что самое печальное, именно эти безумцы и наивные слепцы высочайшей волей назначены эту пропаганду сдерживать.

«Надобно иметь снисхождение, люди молодые да глупые…»

Молодые? Глупые?!

Из тысячи разбросанных этой публикой ядовитых зерен хоть одно да прорастет. За пропагандой последуют стачки. За стачками — революция. И погибнет Россия, и воцарится ад на земле.

Иван Ильич поплотнее прижал к боку папку с донесением из Москвы и ускорил шаг, почти перейдя на бег, словно воцарение ада ожидалось в ближайшие полчаса и успех этого мероприятия зависел только от того, как скоро Сам ознакомится с содержимым папки. Стайка воробьев, испуганная стремительным продвижением Ивана Ильича вглубь улицы, вспорхнула с ограды и унеслась прочь, в голубой, неожиданно теплый петербуржский вечер. Иван Ильич немедленно вспотел и оттого расстроился: красная рожа и взмокшая спина совершенно не отвечали серьезности момента.

И куда он так заторопился? Еще всенощную служат, не опоздает. А на доклад к Самому, да еще такой важный, может быть судьбоносный, надлежит являться аккуратным, холодным и собранным, как и приличествует молодому человеку его положения и перспектив.

…А наши высокопревосходительства, продолжал он про себя, снова переходя на шаг, сперва годами ничего будто бы и не замечают, имеют снисхождение. Потом, спохватившись, начинают хватать социалистов десятками и рассылать их гнить по равелинам и каторгам. Положим, там им, мерзавцам, и место, но выходит-то только хуже! У каторжан есть друзья, родственники, знакомые, о политических процессах пишут в газетах. Кто-то узнает о приговоре и скажет: поделом. А кто-то пожалеет каторжанина, а тут ему под нос — лживую прокламацию да на собрание кружка приглашение. И вот он, увлекаемый в пропасть бессовестными проповедниками справедливости, ожесточается сердцем против властей, а за ним — друг или сосед, и на месте одной отрубленной головы у революционного чудовища отрастает еще пять. На месте одного выполотого сорняка остаются десятки упавших в землю отравленных семян. На колу мочало — начинай сначала.

Нет, будем справедливы, есть среди власть предержащих и люди разумные, понимающие, что одними арестами вредоносных идей не одолеть. Против пропагандистов должны выступить другие пропагандисты, наши, хорошие. Это мысль правильная, к ней Иван Ильич со всем своим одобрением. Одна беда — от такой хорошей пропаганды (вернее, наверно, будет «контрпропаганды»?), какую предлагают высокопревосходительства, цветы в горшках вянут. Складно, разумно, но очень уж тоскливо, и казенщиной веет за версту.

Возьмем недавний пример: проект Николая Владимировича Мезенцова, начальника Третьего отделения, который Иван Ильич видел собственными глазами. Мысль его была такова: все, что хорошо зарекомендовало себя у противника, будет работать и у нас. У них брошюры — и мы выпустим брошюры. У них кружки для молодежи — и у нас будут кружки, а в их кружки мы внедрим своих агентов-пропагандистов, дабы склоняли сомневающихся на сторону Его Величества и родного отечества. Про усиление агентского корпуса — это он хорошо придумал, только агенты в революционных кружках нужны вовсе не для переубеждения сомневающихся, а для совершенно иного — чтобы жечь эту чуму каленым железом. А вот про брошюры… да кто ж в Третьем отделении может так написать, чтоб зачитались, чтоб поверили от всей души, от чистого сердца? И революционеры-то эти проклятые пишут погано, а ведь они для себя стараются, не по заданию.

Сам-то тоже много пишет. Но правду сказать — ох и скучища получается, сразу видно, что юрист! Если сон не берет, статьи Самого — наивернейшее средство: открываешь «Московские ведомости», читаешь две-три строки — вот и уснул до утра, как младенец. Хоть и замыслы у Самого великие, и ум государственный, а писать красиво не умеет.

Слово — это оружие, веско, с расстановкой чеканил Иван Ильич сам себе уже на Литейном. Но, как и в фехтовании, тут надобны талант и опыт. Сочинить так, чтобы все вокруг поверили, увлеклись и последовали за автором, способен только большой, настоящий писатель. Большими, настоящими писателями Иван Ильич живо интересовался, за каждым лично по мере своих скромных сил присматривал и карьеру свою при Самом выстраивал именно на этом непростом и никем еще не освоенном направлении. Притом к литературе как таковой он был глубоко равнодушен: кто-то там в кого-то влюбился, стрелялся, разорился, помер от инфлюэнцы — мелко, неинтересно. А вот сила, с какой большой писатель способен влиять на общественное мнение и даже менять его радикально, завораживала.

…Несмотря на вечер субботы, Сам был дома, работал в кабинете, и Иван Ильич счел это благоприятным знаком. Сказал доложить; пока докладывали, придирчиво рассмотрел себя в зеркало и остался доволен: не красный и не потный. Наружность свою печальную Иван Ильич никогда не любил — щеки толстенные, подбородок круглый, даже нос какой-то круглый, картофелиной, — ну так сам виноват, служба его сидячая, а кушает он плотно, потому как на голодный желудок хуже соображает. Еще усы плохо растут — клочками какими-то, не усы, а огорчение; зато умом и честью не обделил Господь, а это самое главное.

Спустя десять минут, замерев в почтительной позе между креслом и столом, он внимательнейше наблюдал, как Сам водит глазами по строчкам доклада, не шевеля ни лицом, ни пальцами; о чем думает — не угадать. Иван Ильич на всякий случай тоже не шевелился, хотя у него ужасно чесался нос. Эпохальный момент, понимать надо.

— Это плохо, — проговорил Сам наконец ровным скрипучим голосом. — Это отвратительно.

Иван Ильич согласно склонил голову и снова замер. Нельзя говорить, пока не спрашивают. Но тут Сам поднял на него глаза и тихо сказал:

— В докладе не сказано, чтобы графа Толстого видели в обществе подозрительных лиц.

Под «подозрительными лицами» он имел в виду установленных московских пропагандистов.

— Никак нет-с, — подтвердил Иван Ильич ему в тон.

— Нет-с… — повторил Сам и по-птичьи склонил н абок голову. — Тогда зачем он ходит к этим прачкам и кружевницам? Что его носит по дешевым кабакам? Какая ему надобность в кровельщике, сорвавшемуся с крыши и прикованному к постели на месяцы? Отчего об этом в докладе ни слова, а, Головин?

Он пытливо уставился на Ивана Ильича. Под этим немигающим взглядом тот в который раз подумал, что, хоть Самого чаще всего сравнивают с филином, он куда больше напоминает нетопыря. Длинное неподвижное лицо Самого, будто обращенное внутрь себя, и приподнятые, будто съеженные, плечи и впрямь наводили на мысль, что их обладателю куда привычнее не танцевать в ярко освещенных залах, а молча висеть где-нибудь в уголке вниз головой.

— Агенту не удалось выяснить причину устремления графа к низовому сословию, — вздохнул Иван Ильич. — Сказано только, что с артельщиками он вел разговоры об известной вам злосчастной демонстрации, — не навязывая, впрочем, собственных соображений, пока лишь собирая мнения… Но, если мне будет позволено выказать свои предположения…

— Ну выказывайте. — Сам дернул плечом.

— …то граф пишет роман, новшество которого будет в том, что главными его героями будут изображены как раз рабочие — возможно, даже кровельщик и прачка…

— Что-о?! — неожиданно взревел Сам. — Рабочие?! Да это немыслимо!

— …и их устами в этом романе будут сформулированы суждения о Казанской демонстрации. Несомненно, ошибочные и вредные, — твердо закончил Иван Ильич.

Наступила тишина. Некоторое время, вновь замерев с непроницаемым лицом, Сам, видимо, воображал чудовищные перспективы появления такого романа.

— А «Каренина»? — поинтересовался он с тихим отвращением.

За «Каренину» Ивану Ильичу следовало бы поблагодарить графа Толстого от всей души. Можно было бы годы потратить на убеждение Самого в силе общественного мнения — но когда вышли первые главы и половина светского Петербурга, обнаружив у Каренина не только высокий пост, но и оттопыренные уши, начала без особого стеснения перешептываться, что под видом Каренина в романе изображен Сам, а, значит, неверная Анна — это супруга его, Екатерина Александровна, всю мощь общественного мнения Сам ощутил на собственной сморщенной шкуре. Не спасло ничего: ни тот факт, что автор ни с Самим, ни с его супругой сроду не встречался, ни кристальная репутация последней. Казалось, сплетня эта, держащаяся на одних только каренинских ушах, так популярна именно потому, что так абсурдна, но благодаря ей Сам твердо убедился, каким влиянием могут пользоваться самые дикие идеи, а заодно на всю жизнь проникся теплыми чувствами к «Анне Карениной», графу Толстому и литературе вообще.

— «Каренина» окончена, — отчитался Иван Ильич. — Нынче граф якобы пишет роман о декабристах и с этой целью рассылает письма с просьбами выслать потребные ему материалы. Но я убежден, что это лишь ширма, за которой он прячет свое истинное намерение, и московский отчет со всей ясностью подтверждает это.

— Я хочу увидеть рукопись, — проронил Сам.

— Для этого нам нужен агент в Ясной Поляне, — с готовностью откликнулся Иван Ильич. — Я писал уже в докладной записке от апреля сего года, что в распоряжении Третьего отделения есть идеальная кандидатура на роль учителя в семье графа и при первой же возможности…

— Напомните, — перебил его Сам.

Иван Ильич мысленно захлопал в ладоши от восторга. Положительно, сегодня все складывалось в его пользу.

— Василий Иванович Алексеев, из дворян, завербован Третьим отделением в годы учебы в Петербургском университете. По заданию куратора сошелся с Чайковским и в целях развала кружка чайковцев в России убедил последнего ехать в Америку для создания земледельческой коммуны, — доложил Иван Ильич, наблюдая на лице Самого легкое подобие улыбки. К американской операции Иван Ильич отношения не имел, но даже и рассказывать о ней было чистым удовольствием. — Благодаря математическому таланту и познаниям в экономике довел коммуну до полного краха менее чем за два года. Вернулся в Россию, готов к новому заданию. И, осмелюсь заметить, дело не только в новом романе. По слухам, граф Толстой ведет дневник, в котором…

— Я понял. Действуйте.

Иван Ильич коротко кивнул, но все же рискнул добавить:

— Вряд ли возможно будет внедрить агента до лета. Толстые пока не ищут нового учителя.

— Как представится случай. Что-то еще?

— Допустим, — осторожно начал Иван Ильич. — Пока допустим только, что агент подтвердит наши худшие опасения. Мы можем предотвратить публикацию романа силами цензуры — но ведь он разойдется в списках. Мы ведь говорим не о каком-то неизвестном писателе. Речь идет о Льве Толстом.

Он замолчал, мысленно отпуская Самого на волю его собственного воображения. И на этот раз Сам не подвел его, послушно представив себе именно то, что от него и требовалось.

— Вы правы, — наконец сказал он ровным голосом. — Граф Толстой — чересчур влиятельная в России фигура. В своем новом социалистическом качестве он хуже, чем бомба. Он ходячая национальная катастрофа.

Иван Ильич аккуратно кивал в такт его словам, как китайский болванчик.

— Арестовать — будет очередной шумный процесс газетчикам на радость. Адвокаты, присяжные… нет, он должен погибнуть. Чинно, благородно, но уж окончательно, и желательно не покидая своего имения. Заблудиться на охоте да замерзнуть насмерть либо в болоте утонуть. Под лошадь попасть, не знаю. Это уж пусть в Третьем занимаются. — Галстук-бабочка словно вдруг стал давить Самому на горло, и он подвигал его туда-сюда нетерпеливым движением. — Будут пышные похороны, вся Россия будет оплакивать…

Иван Ильич мысленно перекрестился на удачу и еле слышно спросил:

— А может быть, пусть лучше не оплакивает?

Сам осекся и воззрился на Ивана Ильича поверх очков:

— Это как это, позвольте спросить?

— Можно избавиться от графа Толстого как… физической сущности, — осторожно заговорил Иван Ильич. — Но ведь граф Толстой — не только человек, он литературное явление. Он известный и влиятельный русский автор. Его книги ждут, обсуждают, за его идеями идут. Сейчас социалисты готовы идти за ним. Так и пусть Толстой-автор ведет своих последователей за собой… ведь необязательно, чтобы это был тот же самый человек… физически.

— Вы предлагаете… — медленно начал Сам, но в этот момент из-за дверей смежной комнаты за спиной Ивана Ильича раздался самый настоящий вой, а затем грохот, и оба они, вздрогнув, одновременно повернули туда головы.

Первым спохватился Сам. Неловко отодвинув тяжелое кресло, он обогнул угол стола, ринулся к дверям и распахнул их настежь. Иван Ильич поспешил следом; за начальственным плечом он сперва увидел лишь щуплую фигуру, корчившуюся на полу в судорогах, и не сразу признал в ней другого писателя из числа своих подопечных — Фёдора Михайловича Достоевского.

— Что это с ним? — не сдержавшись, прошептал он.

— Падучая, — сквозь зубы бросил Сам. — Да не стойте же вы столбом, помогите мне переложить его. Ну же!

Вдвоем они с трудом перетащили Фёдора Михайловича на кушетку. Сам привычным движением повернул голову несчастного немного набок — «чтобы язык не западал», пояснил он вполголоса. Писатель был без сознания, его тело сотрясала дрожь, из-под закрытых век катились крупные слезы, и еще он все время выл — теперь уже негромко, еле слышно, но на Ивана Ильича, который до сего времени ни разу не видал проявления этой ужасной болезни, все это произвело неизгладимое впечатление. Кажется, его и самого начало трясти от пережитого. Сам, напротив, был хмур и хладнокровен совершенно, из чего Иван Ильич сделал заключение, что он присутствует при припадке не впервые.

Через несколько минут Фёдор Михайлович стал дышать ровнее и затих. Он все еще был страшного бледно-серого цвета и продолжал плакать, но вроде бы постепенно приходил в себя. Наконец он открыл рот и прошептал что-то еле слышно, но Иван Ильич не разобрал слов. Зато Сам помрачнел до черноты.

— Обещайте, — по-прежнему еле слышно, но страстно прошептал Фёдор Михайлович и вдруг открыл мокрые красные глаза. — Богом поклянитесь!

Сам держал своего друга за руку и молчал, отведя взгляд в сторону.

— Нельзя, — прошептал Фёдор Михайлович. — Гений… злодейство… нельзя! Обещайте мне!

Сам тяжело вздохнул и посмотрел на Ивана Ильича, будто в поисках поддержки, но Иван Ильич лишь растерянно хлопал глазами.

— Хорошо, — ответил Сам нехотя. — Обещаю.

Больной удовлетворенно прикрыл глаза, продолжая сжимать ладонь Самого тонкими костлявыми пальцами. С минуту Сам недвижно вглядывался в его лицо, потом осторожно высвободил руку и поманил Ивана Ильича обратно в кабинет.

— Какие только дела на меня не сваливаются нежданно-негаданно! А иной раз и сам берешь, потому что душа не терпит, — пожаловался он, обращаясь, впрочем, не столько к Ивану Ильичу, сколько к чернильнице на письменном столе. — Но как же неудачно вышло! Я же сам его пригласил, отправил записку, мол, жду вас, как обычно, в субботу, после всенощной, чай пить. Да он на отдых собирался в Курскую губернию, я был уверен, что он уже уехал. Видать, задержался в Петербурге на мою беду…

— О чем он просил? — шалея от собственной наглости, спросил Иван Ильич.

— Чтобы я дал слово, что графа Толстого не убьют, — еле слышно ответил Сам. — Толстой у нас, видите ли, гений. Нельзя избавляться от гениев, даже если они революционеры. Фёдор Михайлович — сам писатель, натура тонко чувствующая, для него наш разговор стал страшным потрясением.

— Может, оправится и забудет? — с надеждой предположил Иван Ильич.

Сам поднял голову и воззрился на него изумленно:

— Вы за кого меня принимаете, Головин? Чтобы я нарушил слово, данное другу?

Государственные интересы, хотел возразить Иван Ильич, но вовремя прикусил язык, опасаясь очередной отповеди. Это еще не поражение, сказал он сам себе, это ретирада.

— Разве что сам граф решительно откажется уезжать. В этом случае, безусловно… так что вы там предлагали? — внезапно вспомнил Сам, будто не было здесь ни Фёдора Михайловича, ни его жуткого припадка.

— Чтобы в Ясной Поляне жил наш агент под именем графа Толстого и продолжал писать романы, — еле слышно выговорил Иван Ильич. — Пускай они будут и вполовину не так талантливы, как нынешние, — пока публика разберется, один-два все равно успеют прочесть. И пусть они будут с социалистической идеей, иначе наши революционеры от него отвернутся и не поверят ему — вот не верят же они, простите, Фёдору Михайловичу…

Сам снова нахмурился.

— …но только чтобы это был очень-очень мирный социализм, — заторопился Иван Ильич. — Такой, знаете… непротивленческий. Никаких акций. Никаких бомб и революций. Кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую.

— Это вы где таких социалистов видали?! — не поверил Сам.

— В мелких религиозных сектах. — К этому вопросу Иван Ильич как раз готовился и отвечал уверенно. — Религиозные социалисты, как и революционные, полагают, что нынешнее государство чудовищно. Вот только нынешнему государству от них никакого вреда, потому что бороться с ним они считают еще большим злодеянием. Нельзя бороться! Но можно молиться. Как раз эту стратегию наш агент и применил в американской коммуне, да как успешно! Все вернувшиеся из Америки социалисты только и заняты, что поиском религиозной основы для своих идей. — Сам, кажется, воззрился на него с большей благосклонностью, и Иван Ильич заторопился. — Вот если бы у нас был такой писатель-социалист и если бы эту идею да в печать, то можно даже и роман про кровельщика и прачку. Но вот только как же быть с настоящим графом Толстым, ежели… ежели вы обещали…

— Что значит «как быть»? — Сам иронически приподнял бровь. — Как в его ситуации быть, в России любой социалист с пеленок знает: на нелегальное да в эмиграцию. Скатертью дорожка, мы препятствовать не станем. Лишь бы он не вздумал больше ничего писать по-русски и, оказавшись в Европе, не начал направо и налево рассказывать, кто он такой. Но о том я с Фёдором Михайловичем позже поговорю. А с другой стороны, если и начнет — кто ему поверит? Ежели семья графа Толстого подтвердит, что граф Толстой не покидал России… любопытно, любопытно…

— Но как же он окажется в эмиграции? — не понял Иван Ильич.

— А это уже не наша с вами забота, — ледяным тоном отчеканил Сам. — Да им наша помощь и не требуется. — Кому «им», Иван Ильич, по правде сказать, не понял тоже, да уточнять было стыдно. — Фёдор Михайлович, как вам, должно быть, известно, знаком с Тургеневым, который уже проехал Берлин и будет в Петербурге не сегодн я завтра. Тургенев знает Лаврова. Лавров знает всех.

Предыдущая главаГлава 4 из 19Следующая глава