К книге
Проект «Борода»1. Накануне
16%
1. Накануне
3

Наше время, Москва

В день рождения она получила в подарок букет роз капустного цвета и аккаунт в компьютерной игре.

Это блестящий результат, решила Ольга, кромсая маасдам на вечерние бутерброды. В прошлом году на день рождения она получила чьи-то неучтенные колготки и вишневую помаду в собственном бельевом ящике и невразумительную истерику на требование немедленно развестись.

Ну цветы, конечно, тоже были. Подарили в школе.

На столе зажужжал телефон. Ольга взглянула на экран с подозрением и оказалась права: это снова был Виталик. В четвертый раз. Отвечу, если позвонит в пятый, раздраженно пообещала она сама себе и снова отвернулась к бутербродам.

Он был в своем праве: с днем рождения ты имеешь безусловное право поздравить любого, даже если расстался с ним максимально некрасиво. Но это был ее праздник, и все, кого она хотела бы слышать в этот день, ей уже позвонили — мама с папой, Машка, Алёшка и Серафима Павловна.

И не стоило портить вечер разборками.

Подхватив притихший телефон, тарелку и кофейную чашку, разрезанную дизайнером вдоль на две половинки («вы просили полчашки…»), она перебралась в комнату, за рабочий стол. Чашку пристроила у ноутбука, тарелку — у настольной лампы. Телефон улегся поверх неровной стопки тетрадей. На него откуда-то с книжных полок спикировала мятая бумажка:

Напоминание.

Уважаемый коллега!

В среду, 25 сентября, в 14:30, в каб. № 38 состоится заседание Совета Дела. Будут обсуждаться вопросы Дня Культуры (праздник посвящен 200-летию со дня рождения Л. Н. Толстого). Очень прошу продумать концептцию праздника и предложить свой вариант. Ваше присутствие обязательно.

Карандашом после «коллеги» было приписано: «Дымова». Лишнее «т» в слове «концептцию» аккуратно зачеркнуто. Разнообразия добавляли надписи: «Медаль?», «Проездные!!» — и несколько неизвестно чьих профилей.

Черт, совсем забыла. Толстовский праздник… какой на фиг толстовский праздник, когда до двухсотлетия Толстого еще четыре года?! Видимо, и без того небогатый креативный потенциал методистов иссяк окончательно.

Темы Ежегодных Дней Культуры (как будто все остальные дни были днями бескультурья) Инга Николаевна, завуч по воспитательной работе, получала из методического кабинета. Потом они с немеркнущим энтузиазмом пересказывались учителям. Учителя от пересказов чахли, тупели и неуклюже пытались слиться с мебелью.

КонцепТция… Инга Николаевна в прошлом преподавала русский язык и, конечно, представляла себе хотя бы в общих чертах правописание заимствованных слов, но объявление набирала в порядке общественной работы какая-нибудь шестиклассница. Завтра на заседании Инга Николаевна устремит на нее немигающий фанатичный взгляд и спросит: «А что же предложит Ольга Ивановна?» — хотя Ольга была Владимировна. С тех пор как, выйдя замуж, она сменила фамилию и Лёлька Мышковская стала Олей Дымовой, все руководство школы, как сговорившись, обращалось к ней исключительно «Ольга Ивановна».

Не зря старшие Мышковские дружно ополчились против Виталиковой фамилии.

— Попрыгунья! — в ужасе выдохнула бабушка, как и школьные коллеги, имея в виду чеховский рассказ.

— «Дымов» — это колбаса! — провозгласил менее начитанный папа, имея в виду известный рекламный слоган.

— И керамика? — подсказала Ольга, но он лишь обидно захохотал и бросил трубку.

Итак, какую же концепТцию Дня Культуры предложит нам завтра Ольга Ивановна?

Например, инсценировку Бородинского сражения. В спортзале. А еще лучше — в столовой.

Групповую беседу «Исповедь» с привлечением школьного психолога и инспектора по делам несовершеннолетних.

Классный час «Судьба Анны Карениной» с приглашением людей интересных профессий — машинистов скорых поездов.

Прекрасные творческие идеи, но Ингу Николаевну, пожалуй, накроет припадок. Ладно, можно завтра с утра черкануть Машке Архангельской, она толстовед, что-нибудь подскажет. Что осталось? Проверка тетрадей и игровой аккаунт, полученный в подарок от 11 «Д». Но тетради только на послезавтра, а сегодня-то день рождения! День рождения надо проводить весело. А от предвкушения предусмотренных ЕГЭ по русскому сочинений на 150 слов (отчего же не на 30? краткость, как известно, — сестра) становилось настолько тоскливо, что жить не хотелось. Потом все равно заносить результаты в таблицу, а для этого нужен компьютер, очень логично рассудила Ольга и вместо «Экселя», предназначенного для того, чтобы делать таблицы, открыла, разумеется, телеграм. Ведь игра тоже про Толстого, уговаривала она себя, а во что еще может играть учительница русского и литературы, правда? Может, хоть там найдется подходящая идея для Дня культуры? Все играем в Толстого на компьютере? Нет, нельзя, тут же взвоют родители, будет скандал на тему «детей и так не оторвать от гаджетов».

А взрослых, можно подумать, от гаджетов оторвать легко, хмыкнула Ольга. Так, что ж там за игра…

Коротенькое, но милое поздравление с днем рождения и ссылка на бот, дающий доступ к игре, пришли ей в телеграм от пользователя Mammoth — номер скрыт, но Костя Мамонтов, давний ее поклонник из 11 «Д», по такому нику опознается без труда. Бот звался «Лёвчик „Босяк“ Толстой», и с аватарки на Ольгу с неизбывной тоской смотрел, натурально, Лев Николаевич образца где-то 1890-х годов. А есть ли в профиле описание — а есть: Лёвчик «Босяк» Толстой, Ясная Поляна, родился 28 августа, вероисповедание — понятно, семейное положение — не «женат», что удивительно, а «все сложно». Вероятно, тот, кто заполнял анкету (кто бы это мог быть, не Мамонт же — разве что Юля Титова, финалистка городской олимпиады?), вдохновлялся Толстым тех времен, когда семейная жизнь перестала уже казаться ему высшим счастьем.

Кто-то из старших коллег говорил Ольге, что одно время это было модным развлечением в соцсетях — создавать странички известных писателей. Еще круче было с поэтами. «Комсомолка», что ли, в свое время разразилась статьей о каком-то подростковом сайте стихоплетов-любителей, на котором неизвестные остроумцы создали странички Пастернака и Мандельштама и выложили их стихи. Доверчивые читатели были в восторге. Пафос статьи, разумеется, заключался в том, до какого же уровня докатилось школьное образование, что наши юные читатели не знают крупнейших русских поэтов ХХ века. А вы что хотели? — зло парировали учителя. Кто вообще изучает литературу? Только абитуриенты профильных факультетов. Всем прочим ее успешно заменяет подготовка к ЕГЭ по русскому, в котором, вы не поверите, Пастернак с Мандельштамом не упоминаются. Так только ли в учителях дело?

(Хотя, если они с 11 «Д» будут продолжать учиться такими же темпами, как в десятом классе, они не то что Пастернака — Чехова пройти не успеют. Определенно надо ускориться.)

/start

«Вы — незарегистрированный толстовец, и потому не имеете доступа к игре», — констатировало новое сообщение (да я вообще, чтоб вы знали, не толстовец, возмутилась Ольга; однако возразить было некому).

Следующим сообщением она получила лимерик:

Некий граф, бородою заросший,

Приносил мне, сияя, калошу:

«Ах, какую бижу

Я тебе покажу!» —

И махал этой странною ношей.

И ниже указание: «Введите имя человека, которому граф приносил калошу». И палочка курсора мигала с готовностью.

Ах вот как, развеселилась Ольга. Тут еще и тесты вступительные заставляют проходить! ЕГЭ, так сказать, для взрослых. Ну ладно же! Она достала сигарету и затянулась, размышляя, но на память никаких историй о Толстом и калошах ей так и не пришло. Тогда она малодушно ввела «Толстой» и «калоша» в поисковик.

«Софья Толстая рассказывала, как однажды „Лёвочка сшил калошу, принес мне показывать и говорит: `C’est délicieux!`[1]. А калоша прегрубо сшита и фасон безобразный“», — прочитала она.

Отлично, значит, калошу он приносил жене, Софье Андреевне. «Софья», — напечатала Ольга и нажала «ввод». Зловредный бот был вынужден признать, что ответ верный, о чем и известил ее соответствующей надписью. Но почему «бижу»-то? Вот же здесь — délicieux.

Да какая тебе разница, взвыл внутренний голос, ты же прошла, что тебе еще надо-то?! Ну нет, строго ответила Ольга. Надо разобраться. И набрала Машкин номер.

— О, Мышковская, — ничуть не удивилась Машка, хотя голос у нее был уже довольно сонный. — Ты все-таки надумала отмечать праздник с друзьями, как положено?

— А… нет, — смутилась Ольга. — Отмечаю я по-прежнему дома в обнимку с компом. Слушай, Мань, у меня тут тест по Толстому, можно я тебя поспрашиваю немного? Ты, наверно, спишь уже…

— Дура, что ли, — беззлобно засмеялась Машка. — Спрашивай сколько хочешь, это будет мой тебе подарок на днюху. А для поспать еще вся ночь впереди.

— Спасибо, ты человек, — выдохнула Ольга. — Ты не помнишь такого сюжета: Лев Толстой принес кому-то калошу и утверждал, что она — бижу?

— Калошу сам сшил? — уточнила Машка. В трубке послышалось деловитое чирканье зажигалки.

— Сам. Знаешь, я в Яндексе посмотрела, и он выдает вот такое… — И Ольга зачитала ту самую цитату из поисковика.

— Не верь нейросетям, — посоветовала Машка. — Они зло, и рано или поздно нас поработят, как Скайнет и Матрица. И главное, врут все. У тебя есть дома Жданов?

— Кто? — растерялась Ольга.

— Не кто, а что, Лёля! Книга Жданова «Любовь в жизни Льва Толстого» есть у тебя? А, что с тебя взять! — Ольга прямо услышала, как Машка махнула рукой. — Повиси пока, я сейчас сама найду… ага. Так. Вот, пожалуйста, страница 173. 22 марта 1884 года Софья Андреевна писала сестре: «Лёвочка шьет сапоги и сшил сегодня калошу, принес мне и говорит: „C’est un bijou“[2]». Бижу, поняла? А не délicieux!

— Класс! — искренне восхитилась Ольга. — Спасибо тебе огромное! А можно я еще спрошу?

Следующий лимерик был таким:

Раз в Хамовники Софье Андревне

Написал ейный муж из деревни,

Что, как видно, не ту

Отловил он в кусту

И ошибкой терзается древней.

А задание было таким: «Напишите, с каким чувством муж Софьи Андреевны ловил кого-то в кусту».

— Ну это легко, — моментально среагировала Машка. — С надеждой. «Шлялся по саду со смутной, сладострастной надеждой поймать кого-то в кусту». Я по этому «кусту» и запомнила. Вообще-то, это из ранних дневников Толстого, человек только с войны вернулся, женщин, наверно, несколько месяцев не видал…

— Точно, с надеждой, — бот снова признал, что ответ верный, но тест не закончился и на этом, и на экране появился новый стишок. — Слушай, а еще…

— Что, там и еще есть?! — изумилась Машка. — Экий плодовитый… сочинитель. С фантазией. Надеюсь, это хотя бы не школьник?

— Точно не знаю, но, кажется, именно школьник. Слушай:

Граф из Тулы, мозгами не шаткий,

Сброшен был норовистой лошадкой,

А в сознанье придя,

Завопил как дитя:

«Я теперь литератор — украдкой!»

Задание: «Укажите, кому граф из Тулы описал эту историю».

— Черт, — пробормотала Машка после паузы. — Это даже как-то унизительно, но твой школьник меня озадачил. Я не понимаю, о чем идет речь.

— Раз «описал», значит, речь о письме? — предположила Ольга.

— Похоже… Значит, Толстого сбрасывает лошадь, он отрубается, а когда приходит в себя, понимает, что он писатель. Литератор. А почему «украдкой»?

— Может, для рифмы?

— Не-а. Уж не знаю, что у тебя там за школьник такой гениальный, но тут каждое слово важно. Лошади, лошади… Татьяна Кузминская, младшая сестра Софьи Андреевны, тоже, кажется, однажды чуть не упала с лошади.

— Слушай, они же все верхом ездили, — возразила Ольга. — Хоть раз в жизни должен был навернуться каждый. Я бы поставила на то, что он рассказывал о том, как почувствовал себя литератором, какому-то другому литератору. Понимаешь? Собрату по цеху. Тому, кому это будет понятно. Не знаю… Тургеневу.

— Или Фету, — вдруг сказала Машка. — Просто переписка Толстого с Фетом у меня тут под рукой на компе, а с Тургеневым — на работе только. Так что давай сейчас поищем твою лошадь у Фета, а не найдется — посмотрю завтра днем у Тургенева. А уж если и там нет, пойду на поклон к Максу. Просто очень спать хочется.

— Конечно! — пристыженно согласилась Ольга. Время и впрямь было уже позднее. — Мань, правда, ты извини, что я пристала…

— Ой, Мышковская, не начинай, — отмахнулась Машка. — Так, лошадка. «Ежик!.. Лошадка!» А знаешь, есть лошадка! Вот, 1865 год: «А знаете, какой я вам про себя скажу сюрприз: как меня стукнула об землю лошадь и сломала руку, когда я после дурмана очнулся, я сказал себе, что я — литератор. И я литератор, но уединенный, потихонечку литератор».

— Если бы мне такое попалось у ученика, я бы засчитала ошибку, — поморщилась Ольга. — Лошадь руку сломала! И это классик!

— Пофиг, главное — Фет. И давай на этом, пожалуйста, закончим. Я сплю, Макс спит, все спят. И ты, Мышковская, тоже спи, — приказала Машка и дала отбой.

— Спокойной ночи, — сказала Ольга молчащей трубке. Только теперь она увидела пропущенный звонок — Виталик все-таки позвонил ей в пятый раз. Но я же не нарочно, оправдалась она, хотя на этот раз внутренний голос вел себя тихо.

«Вы успешно прошли вступительный тест игры „Мутная Полянка“, — сообщил тем временем бот. — Ваш аккаунт оплачен на месяц. Вот ваша ссылка для создания игрового профиля».

Быстро зарегистрируюсь, и спать, пообещала себе Ольга. А то так мучилась, обидно же! Сначала ник. Как бы себя назвать? Она бросила взгляд на верх странички, где было указано, кто из толстовцев в настоящий момент присутствует на сайте, но в онлайне болтались только True Лёвчик, помеченный как админ, и некто СФ. На работу им, что ли, не вставать, неприязненно подумала Ольга.

Так что же с ником, Крейцеровой Сонатой, что ли, назваться? Плохо. Получится, что она такая озверевшая училка-женоненавистница. Ночью приснится — испугаешься. Что тебе снится… крейсер Аврора… в час, когда… «В Ленинграде одна еврейка осталась — Аврора Крейсер…» Аврора Крейцер. Это уже намного лучше. Имя — Аврора Крейцер, город — Москва, год рождения — 1993, любимое произведение Льва Толстого — да, «Анна Каренина», что бы ни думала бывшая свекровь по этому поводу, аватарка — ой, нет, этим она лучше завтра займется, решила Ольга, нажимая «отправить». Или в выходные. Или еще когда-нибудь.

«Вы прошли регистрацию и доказали, что вы истинный толстовец! — обрадовался сайт. — Будем рады видеть вас в игре в любое время. Такие люди, как Вы, нам очень нужны. Проверка Ваших данных администрацией „Мутной Полянки“ займет максимум сутки, уведомление об окончании проверки придет на указанный Вами адрес электронной почты. А пока — вообразите: холодной, снежной зимой 1876 года…»

Но Ольга уже крепко спала, уронив голову на стопку так и не проверенных сочинений.

2 (14) декабря 1876, Санкт-Петербург

Холодной, снежной зимой 1876 года, когда по некоторым улицам Петербурга было и не пройти из-за огромных сугробов, доходивших до вторых этажей домов, — от этих монолитных ледяных айсбергов откалывали глыбы лопатами, а затем вывозили на ломовых извозчиках, — настроение в городе, вопреки погоде, было оживленным и праздничным. Балы, приемы и театральные премьеры сменяли друг друга пестрой вереницей. Только что в Мариинке впервые была представлена опера «Кузнец Вакула», пусть и встретившая несколько прохладный прием у критиков, но по достоинству оцененная светской публикой. Благодаря наплыву приезжих, слетевшихся в столицу, как мотыльки на манящий вечерний огонек, гостиничное дело переживало небывалый подъем. Из-под лесов вновь показался Троицкий собор Петропавловской, где завершались ремонтно-восстановительные работы; город хорошел и принаряжался.

Оттого, наверно, и казалось, что все немногочисленные мрачные и нервные люди города собрались в одной-единственной квартире — в этой самой, тесной и неуютной, будто самой судьбой предназначенной для них, вспыльчивых, колючих, накаленных, как иглы на лампе, — на Большой Дворянской, 13, в угловом четырехэтажном доме.

Это было тем более странно, что ни одному присутствующему не исполнилось еще и тридцати; им, молодым и образованным, среди которых были и истинные смельчаки, и гордые красавицы, скорее пристало бы танцевать и развлекаться. Но каждый из них разглядывал праздничное петербуржское великолепие с равнодушием Кая, которому в глаз попал осколок льда. За внешним блеском они видели ужесточение цензуры, усиление контроля в университетах. Почти у каждого из них были друзья, находившиеся в этот самый момент в заключении или в ссылке после массовых арестов страшного 1874-го. Почти каждый пережил допросы, провокации, временное нелегальное положение, уход от полиции. И обсуждали они не новейшую театральную постановку, а куда более рискованное и не терпящее отлагательств дело.

«Опасным временем» назвал эти дни в своем дневнике Лев Николаевич Толстой.

Самые смелые, непреклонные и бесшабашные из них остро ощущали эту опасность. Даже верховодивший среди них, обычно веселый и энергичный, Марк Натансон сегодня был необычно серьезен. Ему было двадцать пять; он был одним из старейших и опытнейших участников движения. Именно он выискивал по всей России останки разгромленных народовольческих кружков, собирал по всем знакомым имена и фамилии сочувствующих революции, убеждал, агитировал, привлекал к деятельности, поддерживал уверенность в правоте и надежду на будущее. Именно он, вопреки исключению из академии по чьему-то доносу, до хрипоты спорил с конспираторами, доказывая, что для вступления в организацию не следует испытывать и провоцировать неофитов — достаточно уверенности в их честности.

Именно он первым взял слово, когда стихли разговоры, и именно он произнес те самые слова:

— Необходимо решить вопрос с демонстрацией.

Он имел в виду именно «решить», не провести, не выйти на улицы немедленно. Он понимал, что добром эта демонстрация не кончится ни для кого из них. Но если надо, если время пришло…

— Стоит ли торопиться? — будто читая его мысли, усомнился Александр Штанге, студент физико-математического. Он стоял, прислонившись к стене, глядя на собравшихся как бы сверху вниз. — Все мы в последнее время только и бредим демонстрациями, а стоило бы прежде разобраться с самой нашей организацией. Что мы такое? Общество «Земля и воля» существует считаные дни. Те из чайковцев, что не находятся под арестом, сохраняют самостоятельность. Кроме вас и вашей жены, Марк, к нам примкнул только Митя, да и еще без счета кружков и обществ действует сейчас в Петербурге… От этого пропаганда среди рабочих ведется совершенно бессистемно, на заводах появляются агитаторы то от одних, то от других, чем запутывают рабочих совершенно — только вчера столкнулись двое на Александровской мануфактуре! Долго между собой выясняли, кто из них провокатор. Просто курам на смех! Даже на этой, якобы хорошо законспирированной квартире постоянно появляются то лавристы, то бланкисты, то булановцы. Нет у нас до сих пор даже окончательной программы…

— Так будет! — горячо возразил Алексей Оболешев, хрупкий молодой человек крайне болезненного вида. — И неспроста мы, как вы выразились, «бредим» демонстрациями. Только они и вызывают отклик в обществе — вспомните весеннюю демонстрацию на похоронах Чернышёва. Весь ноябрь в Петербурге только и говорят, что о предстоящей демонстрации, от нас ждут ее!

Не закончив говорить, он неожиданно тяжело закашлялся, схватившись рукой за бок.

— Алёшка, что с тобой? — забеспокоилась жена Натансона Ольга.

— Плеврит все мучает, — слабо отмахнулся Оболешев, прокашлявшись и вытирая лицо. — Ничего, пустое.

— Вы о сборе у Исакия? — уточнил Штанге, игнорируя предупреждающий взгляд Ольги. — Только с иронией о нем теперь и говорят в Петербурге. Ждали-ждали, так и не дождались ничего существенного…

— И вы предлагаете еще подождать? Чтобы сторонники наши окончательно уж убедились в том, что мы ни на что толком не способны?

— Жорж, ну а ты что скажешь?

Человек, к которому был обращен вопрос, поднял голову и прищурился, задумавшись. Как и прочим участникам собрания, ему было около двадцати лет, однако он выгодно отличался от прочих хорошей выправкой и опрятностью облика: его одежда была выглажена и чиста, а каштановая бородка аккуратно подстрижена.

— Мы не властны над событиями, — сказал он наконец. — Да, вполне вероятно, что сейчас мы не совсем готовы к демонстрации. Но инициатива принадлежит не нам, а рабочим кружкам: именно они настаивают на революционном выступлении, да таком, чтобы главную роль играли не студенты, а они, фабричные. Могли ли мы, при нынешнем уровне организации, когда мы ослаблены арестами и процессами, мечтать о большем? Не мы ли обязались в своей деятельности руководствоваться чаяниями и устремлениями народа? Подумайте, ведь мы говорим о первой в истории России политической рабочей демонстрации! Первой демонстрации в Петербурге и второй в России!

— Значит, пойдем-таки к Исакию? — усмехнулся Штанге.

— Только не к Исакию. — Натансон покачал головой. — Не стоит создавать ненужных ассоциаций с выступлением, намеченным неизвестно кем и неизвестно зачем. Слухи эти вполне могут быть и просто провокацией. Пойдем к Казанскому. И непременно в воскресенье, пятого декабря. Чернышёвская демонстрация могла бы быть многочисленнее, если бы ее не устроили в будний день.

— Что же за повод выберем? Похорон, кажется, никаких не намечается.

— Типун вам на язык! — не выдержал Оболешев и снова зашелся в приступе влажного кашля. Его лицо горело.

— И правда, — поддержала его Ольга. — Не ожидала от тебя такого, Александр… воздержись впредь от подобных высказываний.

Тот покорно склонил голову, но недовольство с его лица не исчезло.

— Лучше вот так: закажем панихиду по всем, кто уже погиб, — продолжала Ольга. — Сделаем пятое декабря нашим общим днем памяти.

— Придут все наши, — твердо сказал Марк. — Конечно, студенты: у нас много сторонников в Медико-хирургической академии, в Лесном, твоими стараниями, Жорж, и в Горном… Дед, Степан, вы отвечаете за рабочие кружки.

Дед, Николай Хазов, уже привлекавшийся меньше двух лет назад по делу о пропаганде в империи, а ныне состоящий под полицейским надзором, молча кивнул. Степан Халтурин, все последние месяцы только и носившийся энергичной молнией по заводам и фабрикам, сверкнул белозубой улыбкой. И судьба первой в России рабочей демонстрации была решена.

Решить-то было несложно, а вот организовать за два оставшихся дня… Плохо сработала система оповещения — кто не узнал о предстоящем событии, кто просто отказался участвовать. На улице не отступал тридцатиградусный мороз. Вечером четвертого декабря, когда на решающем собрании (в этот раз на Выборгской стороне) встретились землевольцы и представители рабочих кружков с крупнейших заводов и фабрик Петербурга, выяснилось неожиданно, что назавтра демонстрацию провести никак невозможно.

— Отменить, быть может? — предложил кто-то робко.

— Отступать некуда, — решительно возразил Жорж Плеханов. Он говорил так громко и уверенно, что остальные поневоле затихли. — Если и эта демонстрация не случится, мы будем выглядеть глупо. Довольно уже осторожничать. Проведем шестого декабря, в Николин день. Оповестим за завтрашний день всех, кого сможем. Будем обходить дома. Если соберется хоть несколько сот человек — ничего не отменяем. Так. Теперь порядок. Собираемся внутри Казанского в десять утра, кто не поместится — снаружи, на паперти. Заказываем панихиду по погибшим. После панихиды на площади перед собором — демонстрация рабочих. Ставлю на голосование. Кто за?

Одновременно вскинули руки Натансоны, Михайлов, Халтурин, Хазов — все ключевые землевольцы. Плеханов обвел глазами остальных — за были и все присутствующие социалисты, не вошедшие в состав «Земли и воли» (Вера Фигнер, конечно, первая — так отчаянно тянула руку, что чуть со стула не свалилась), и почти все представители рабочих.

Тяжелое решение было принято, и настроение у всех сразу улучшилось.

— Почти единогласно, — радостно сказал Сергей Кравчинский. И даже засмеялся низким звучным голосом.

Натансон обожал Сергея. Все его обожали. Он был бунтарь, бродяга, в любом месте Европы чувствовал себя как дома, за полгода начинал не только говорить на местном языке, но и писать, быстро, эмоционально, талантливо — он был скорее журналист, чем писатель, но ведь и для этого нужна известная одаренность. В том году Сергей больше месяца провел артиллеристом в повстанческом отряде в Герцеговине — как его туда занесло? Загадка. Теперь собирался в Италию. Там тоже были и горы, и повстанцы — все, что он любил.

— А давайте красное знамя, — выпалил Михайлов, пока Натансон размышлял о похождениях Сергея. — Как в марте в Пензенской губернии, помните?

— Правильно, — поддержал его рабочий с Новой бумагопрядильни.

Остальные одобрительно зашумели.

— Я принесу знамя, — вызвалась Ольга. — И вышьем на нем «Земля и воля». А поднимут пусть рабочие, чтобы видно было, что демонстрация пролетарская.

— Я подниму! — азартно выкрикнул парнишка лет шестнадцати. Его звали Яшка Потапов, и в Петербурге он был недавно — приехал на заработки из какой-то тверской деревни. — Я, ладно?

— По вопросу о знамени — единогласно? Тогда решено, — серьезно сказал Марк, хотя глаза его смеялись. — Завтра каждый оповещает свой участок. Собираемся внутри Казанского собора шестого декабря в десять, проводим панихиду, потом демонстрацию, поднимаем знамя. Расходимся обычным порядком, товарищи. И помните об осторожности.

В понедельник Натансон и Жорж Плеханов пришли к Казанскому собору одними из первых. Людей собралось меньше, чем они рассчитывали, однако собор быстро заполнялся. Через час тут было не протолкнуться, да и на площади демонстрантов было изрядно.

И даже тогда все было тихо. Правда, около входа курил городовой, а на площади нерешительно маялось несколько полицейских и жандармов. Однако не получив, очевидно, четких инструкций, они ждали каких-либо провокаций со стороны собравшихся и не вполне представляли, как себя вести.

Внутри собора тоже наблюдалась некоторая заминка.

— Нельзя панихиду служить, — запыхавшись, доложил молодой изящный юноша из харьковского кружка, протиснувшись сквозь толпу к «ядру» землевольцев. — Церковный староста отказывается. Говорит, царский день сегодня.

— Фу-ты ну-ты, — презрительно скривился Валериан Осинский. Синеглазый, невысокий и тонкий — в чем жизнь держится, — это был прирожденный боевик, решительный и быстрый. — Царский день, вишь ты… Хочешь, я с ним по-своему поговорю?

— Погоди… закажем во здравие, — решил Натансон. — Во здравие именинника, Николая Чернышевского, что сейчас в Вилюйском остроге, и во славу будущей революции.

Плеханов молча протянул юноше трешку.

Службу отстояли беспокойно. Кто крестился и кланялся, кто демонстративно скрестил руки на груди. То и дело кто-то выходил посмотреть, что творится снаружи. Курсистки перешептывались, собравшись в стайки. Арестов ждали каждую минуту. Но даже и тогда все было тихо.

— Пора! — скомандовал Натансон, когда молебен окончился. Демонстранты вывалились на площадь, оставшиеся в соборе напирали сзади.

— Где же все рабочие? — в отчаянии прошептал Михайлов, обводя взглядом площадь. — Так и знал, что не успеют предупредить… Может, и впрямь к Исакиевскому ушли, на Сенатскую? Смотри, кругом одни студенты да курсистки!

— Есть и рабочие, — коротко бросил Плеханов. Сейчас он напоминал сжатую пружину, весь решительность и готовность к действию. — Сейчас сам увидишь. Я скажу речь.

— Какую речь? — изумился Натансон. — Жорж, неужто ты решишься? Вот так, посреди площади, здесь же…

— Ничего, — успокаивающе улыбнулся Плеханов. — Уж как-нибудь. Ты покуда оставайся здесь. И следи за улицами, следи внимательно. Как шпики или полиция — сигнализируй сразу.

Натансон наблюдал, как он ввинтился куда-то в самую гущу толпы и рабочие (да, вне всяких сомнений, рабочие!) собрались вокруг него. «Ребята, не подпускай полиции!» — раздался чей-то крик, и фабричные сомкнулись плотным кольцом.

— Друзья! — крикнул Плеханов. Натансон мысленно съежился. — Мы только что отслужили молебен за здравие Николая Гавриловича Чернышевского и других мучеников за народное дело…

В этот момент раздались первые полицейские свистки.

Толпа зашумела. Теперь уже отсюда, со ступенек, было не очень хорошо слышно, но Натансону, ожидавшему самого худшего, казалось, что голос Жоржа пропечатывается сквозь топот и свист, разносится по замороженным улицам на долгие версты, до самых окраин. «Не свободен тот народ, — говорил голос, — которому за дорогую цену дали пески и болота, не годные помещику; не свободен тот народ, который за эти болота отдает и царю, и барину больше, чем сам зарабатывает…» Не свободен…

— Да здравствует социальная революция! — крикнул Жорж.

— Да здравствует социальная революция! — подхватили собравшиеся.

Неугомонного Яшку Потапова подняли на руки вместе со знаменем, которое он держал как можно выше на вытянутых руках. Что же он делает, в отчаянии подумал Натансон. Ему шестнадцать. Все полицейские, что есть сейчас на площади, пытаются как можно лучше запомнить его лицо, чтобы не дать ему уйти.

На мгновение он разглядел среди рабочих лицо Коли Славянова, земляка и товарища Жоржа по Горному институту; затем все смешалось. Под непрекращающийся полицейский свист к площади уже бежали городовые и околоточные. Кто-то сдернул с Жоржа шапку, набросил сверху какую-то фуражку, и тот затерялся в толпе. Все вместе демонстранты двинулись к Невскому, но отставших уже забирала полиция. «Наших берут!» — отчаянно крикнул кто-то; «Вперед, за мной!» — подхватил тонкий девичий голос, и толпа развернулась и двинулась за собор, к Казанской улице. Навстречу ей уже двигалось подкрепление городовых в сопровождении дворников. Драки было никак не миновать. Да и какой драки? К тому моменту, как нападавших поддержали грузчики, мясники и приказчики из окрестных лавок, от демонстрации уже ничего не осталось. Началось избиение.

Яшку Потапова схватили на Невском двое, опознав по нагольному полушубку; по счастью, на идущих вместе с ним сестер Фигнер никто не обратил внимания, и они спокойно уехали на извозчике. Могло бы обойтись и с самим Потаповым, но у него нашли знамя, после чего отпираться было бессмысленно: за такое ему, совсем мальчишке, светили каторжные работы. На Морской арестовали студента Боголюбова, приняв его за участника потасовки, хотя его и вовсе не было у Казанской. Всего арестовали более тридцати человек, среди них одиннадцать женщин, младшей из которых не исполнилось и семнадцати, это она кричала: «Вперед, за мной!» — вот и привлекла к себе излишнее внимание, как до этого Яшка. Взяли в неразберихе, изрядно помяв, даже нескольких шпиков, визжавших и пытавшихся отпираться.

Все кончено, думал Марк Натансон.

Но в Третьем отделении на этот счет думали совсем другое: вот и началось.

6 (18) декабря 1876, Ясная Поляна

Лев Николаевич эти дни ходил сам не свой. Всего недели три назад после долгого перерыва он смог вновь сесть за «Анну Каренину», но каждое написанное им слово раздражало его, не устраивало, каждая строчка казалась чужой. Что его мучило, он и сам не мог понять; но все время ждал беды и, вопреки привычке, от корки до корки прочитывал газеты.

«Теперь у нас очень, очень опасное время», — писал он в дневнике.

С недавних пор он стал скрывать дневник от жены; та столь явно радовалась тому, что он вновь писал «Каренину», и так печалилась и раздражалась всему, что к роману не относилось — даже о «Декабристах», кажется, не могла уж слышать, — что от греха подальше он держал дневник почти все время при себе и следил, чтоб не читала. Не писать же не мог: мысли, идеи, чувства требовали выхода, а поделиться этими мыслями ему было решительно не с кем.

И еще одно писал, совсем уже тайное; об этом нельзя было совсем никому.

Днем он совершил верховую прогулку и заехал на станцию за почтой. Там ему и вручили телеграмму из Москвы — кто отправил, не разобрать, и хорошо: дойдет до Софьи Андреевны, начнет выспрашивать, откуда такие знакомства, кто таков. В телеграмме сообщалось, что в Петербурге была разогнана демонстрация рабочих-социалистов и есть арестованные. Прочитав, он изорвал ее в клочки, а затем затянул прогулку еще не менее чем на час, чтобы успокоиться. Хотел бросить все, ехать в Петербург, узнать все толком; остановило только то, что он явственно представлял себе реакцию близких на такое свое намерение. Ни о какой поддержке с их стороны не могло быть и речи. А между тем выступили рабочие! Простые люди, фабричные, не «новые люди» — нигилисты!

Вернувшись с прогулки, он закрылся в кабинете, сказавшись занятым, и теперь, разложив вокруг бесполезные листы с «Карениной», писал в дневнике тяжелым неровным почерком:

Страшно волнуюсь из-за вестей о демонстрации. Невыносимо жить теперь в Ясной. Целую нынешнюю осень я был занят только поисками правды, истинного смысла, и вижу теперь ясно, что без устройства справедливости и равенства в общественной жизни невозможны ни правда, ни смысл. Благодаря ли моей какой-то странной физической любви к настоящему рабочему народу, заставившей меня понять его и увидеть, что он не так глуп, как мы думаем, или благодаря искренности моего убеждения в том, что я ничего не могу знать, как то, что самое лучшее, что я могу сделать, — это повеситься, — я чуял, что если я хочу жить и понимать смысл жизни, то искать этого смысла жизни мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою и нашу жизнь. И я оглянулся на огромные массы отживших и живущих простых, не ученых и не богатых людей и увидал совершенно другое. Я увидал, что все эти миллиарды живших и живущих людей, все, за редкими исключениями, не подходят к моему делению, что признать их не понимающими вопроса я не могу, потому что они сами ставят его и с необыкновенной ясностью отвечают на него. Признать их эпикурейцами тоже не могу, потому что жизнь их слагается больше из лишений и страданий, чем наслаждений; признать же их неразумно доживающими бессмысленную жизнь могу еще меньше, так как всякий акт их жизни и самая смерть объясняются ими. Убивать же себя они считают величайшим злом. Оказывалось, что у всего человечества есть какое-то не признаваемое и презираемое мною знание смысла жизни.

Я полюбил этих людей.

Он остановился на этой мысли, отложил перо, уставился взглядом в зеленую однотонную стену, вслушался в себя, как делал всегда в минуту сомнения, — не лжет ли сам себе? Сердце отвечало спокойно и твердо: не лжет. Более того, это и есть теперь его единственная правда. И он продолжил писать:

Чем больше я вникал в их жизнь, живых людей, и в жизнь умерших людей, про которых я читал и слышал, тем больше я любил их и тем легче мне самому становилось жить. Со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга — богатых, ученых — не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения, науки, искусства, — все это предстало мне в новом значении. Я понял, что все это — одно баловство; что искать смысла в этом нельзя. Жизнь же всего трудящегося народа представилась мне в ее настоящем значении. Я понял, что это — сама жизнь, и что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его. Защитить труд, прекратить безнравственную эксплуатацию рабочих, дать землю крестьянам — осуществлению этой великой, громадной мысли я чувствую себя способным посвятить жизнь.

За окном стремительно темнело. Он зажег свечу и прислушался. Тяжелые, уверенные шаги за дверью могли принадлежать только его жене, и он поспешно закрыл дневник листами «Анны Карениной», уже исчерканными правками.

Вошла Софья Андреевна с телеграммой в руках, и он поднял голову будто от рукописи, стараясь выглядеть задумчивым и полностью погруженным в работу.

— Телеграфировал Катков, — сообщила она с мягкой улыбкой удовольствия оттого, что новый роман ее мужа так важен и нужен одному из самых влиятельных и любимых властями издателей. — Умоляет прислать следующую часть для декабрьской книжки, и как можно скорее.

Вот и предлог, понял Лев Николаевич. Все складывается просто один к одному. Конечно, сердцем он рвался в Петербург, но поездку туда он никак не смог бы объяснить, чтобы это не выглядело надуманным. А в Москве тоже есть рабочие кружки и социалисты, и от них можно узнать больше, чем из скупых газетных сообщений и писем, неизбежно проходящих через руки жены, презрительно величавшей всех устремлявшихся к общественной справедливости «полоумными нигилистами».

— Вот и хорошо, я сам отвезу ему, — сообщил он как о решенном деле.

— Сам? — нахмурилась Софья Андреевна, приглаживая жесткие темные волосы. — Но зачем? Эт и твои постоянные поездки в Москву не совсем удобны ни для меня, из-за невозможности ехать с тобою, ни, прежде всего, для тебя самого. Разве нельзя послать ему рукопись почтой? Я завтра же перепишу все, что ты исправил, и к вечеру она будет готова.

— Нет, никак не выйдет. Я думал сегодня над тем, что написал, и уверен теперь уже твердо, что все не так, не то… Поправлю как раз в дороге, и он получит рукопись вовремя.

— Когда же ты намерен ехать? — Она скрестила руки на груди невысказанным упреком, что он бросает ее наедине с хозяйством, и это тогда, когда здоровье ее еще слабо. Он сделал вид, что не заметил.

— Как можно скорее, лишь докончу основные правки.

— Как угодно, — сказала она наконец, положила телеграмму ему на стол, развернулась и неторопливо вышла.

«Как можно скорее я еду в Москву и узнаю все подробно», — записал Лев Николаевич в дневнике, закрыл тетрадку и спрятал ее между прочих бумаг. Вздохнув, он склонился над «Карениной».

Предыдущая главаГлава 3 из 19Следующая глава