— А я приняла вас за старшеклассницу, — призналась Ольга.
— Мне двадцать три, — бесстрастно ответила Ника.
Кто она была, где их таких растили и учили — спрашивать, конечно, было бессмысленно. По пустым дорогам она домчала их к Молодцову, на «Юго-Западную»; в параллель с вождением она односложно, на пределе слышимости отчитывалась кому-то по телефону, и Ольга под это бормотание в какой-то момент просто уснула на заднем сиденье, прижав к себе рукопись с вложенным в нее письмом. Когда машина остановилась у нужного подъезда, Ника, кажется, сперва собиралась просто забрать рукопись, высадить их и уехать, но тут уже включился Молодцов с его убедительностью; пришлось Нике подняться в квартиру, и теперь они втроем пили кофе на молодцовской кухне. Кухня у него была огромная, не хуже, чем у СФ, только на отель совсем не похожая, полутемная, теплая и захламленная какими-то бесконечными банками и пакетами. В том, с какой настойчивостью Михаил Евгеньевич требовал от учеников чистоты и порядка, чувствовался оттенок двойных стандартов.
Капсульной кофемашины у него, по счастью, тоже не было. Кофе он сварил с корицей и кардамоном, в обычной медной турке и поставил перед Никой и Ольгой тарелку с пряниками — мягкими, шоколадными, как в детстве. Не по сезону запахло Новым годом. Из темноты коридора материализовался огромный черный кот с медовыми глазами, вспрыгнул в единственное кресло и уставился на Ольгу с неодобрением. Усы его свисали вниз, как у Тараса Бульбы.
Кота звали Ванечка.
Бесценная рукопись Достоевского с письмом, в существование которого никто не верил, небрежно лежала на комоде, будто какой-нибудь давно забытый сборник кроссвордов. Оказавшись в квартире, первым делом Ника пересняла письмо и несколько страниц рукописи на камеру телефона и кому-то их отправила.
— Ваше эээ… руководство не будет беспокоиться, куда вы пропали вместе с документами? — осторожно спросил Молодцов.
— Нет, — ответила Ника. — Они знают, что я у вас. У меня есть время до восьми утра, а потом за мной пришлют машину.
— Вы же и приехали на машине.
— Я, как вы верно заметили, с документами. Будет надежнее, если у меня будет сопровождение.
Теперь, когда она наконец сняла шапку, она совсем не походила на старшеклассницу. Невысокая, худенькая, но совершенно взрослая. Очень собранная. Немного уставшая.
— Я ничего не поняла, — наконец заговорила Ольга. Собственный голос показался ей чужим. — Кто вы вообще такие? Вы работаете вместе?
Ника взглянула на нее с легким удивлением.
— Это вы работаете вместе, — будто бы напомнила она. — В школе.
— Я тоже так думала. Но когда Миша появился у башни с этой вашей группой захвата…
— А, — сообразила Ника. — Так это я его попросила. Именно затем, чтобы в нужный момент вы поняли, что это свои.
— Ника подошла ко мне у школы после субботника, когда ты уехала, — объяснил Молодцов. — Рассказала про ваши поиски и про то, что ты окружена мошенниками, которых считаешь своими друзьями, и потому находишься в опасности. Поверить в ее рассказ было трудно, но у нее были аудиозаписи, съемки… мы долго тогда сидели. И когда ей удалось меня убедить, она спросила, не хочу ли я тебе помочь.
— Понятно, — медленно кивнула Ольга. — Но почему было просто не рассказать обо всем мне?
— Если бы я вместо Михаила Евгеньевича подошла сразу к вам, вам пришлось бы выбирать, кому вы верите, мне или Филатову, — подала голос Ника. — Но я вам никто, а он еще к тому времени не раскрыл вам своих намерений, и, скорее всего, вы бы выбрали его. Объяснили бы сами себе, что я враг, а все доказательства сфабрикованы нейросетями, и пошли бы прямиком к нему. Ко мне вы еще не были привязаны, а вот к нему… там сразу было все понятно.
Ольга отвела взгляд.
— Поэтому я искала человека из вашего окружения, который точно не состоял бы в его группировке и которому вы могли бы доверять, — спокойно продолжала Ника. — Первым мне встретился Михаил Евгеньевич. Я наблюдала за вами у школы. Там тоже сразу было все понятно.
Молодцов, надо отдать ему должное, взгляд отводить не стал. Некоторое время они смотрели друг на друга. Ника невозмутимо жевала пряник.
На его месте должна была быть Машка, думала Ольга. Или Алёшка. Или Макс. Ведь у нее были когда-то друзья, как же так вышло, что она ни с кем из них не общалась? Никому из них ничего не рассказала? Если она и осталась одна, окруженная людьми-фантомами, то винить в этом она могла только себя саму. Если бы Молодцов не пристал к ней тогда у школы со своими душеспасительными беседами, суперагенту Нике пришлось бы признать, что людей, которым Ольга Дымова могла бы довериться в критической ситуации, не существует в природе.
— Но ведь я и им долго не верила, — возразила она сама себе — почему-то вышло вслух. — Толстой — Золя… Бред же?
— Почему бред? — удивился Молодцов. — Это же, если вдуматься, абсолютно логично. Толстой, которого мы знали и любили, во второй половине своей жизни написал, может быть, не меньше, чем в первой. Но кто любит его именно за эту вторую половину? За всякую дрянь вроде «Воскресения», «Крейцеровой сонаты» и «Отца Сергия»? Никто. Потому что все три — ясное свидетельство, что и автор от нас, обычных людей, тоже был, мягко говоря, не в восторге. Не любил он нас. Терпеть не мог.
— А Золя любил?
— А Золя любил! — кивнул он. — Поэтому у меня-то лично после Никиного рассказа и не было сомнений, что он и есть настоящий Лев Толстой. Подумай, ведь он — что в качестве русского графа, что в качестве французского буржуа — видел людей насквозь. Со всеми смертными грехами, со всеми пороками и слабостями. Видел пьянство, обжорство, похоть, бесконечную ложь и веру в ложь. И все-таки любил.
— В «Разгроме»…
— Да-да, именно в «Разгроме»! — подхватил он, будто и не сомневаясь в том, что именно она хотела сказать. — В жутком романе о поражении в войне это особенно заметно. Сильвина, не дождавшись любимого с фронта, рожает ребенка от другого, но она же идет искать труп этого любимого в горящий город через все блокпосты. Жан убивает Мориса, но он же добровольно отказывается от его сестры, потому что любит ее. Все в нас перемешалось — и плохое, и хорошее.
Он замолчал. Ника тихонько поставила чашку на стол.
— Что теперь будет с Сергеем и остальными? — спросила Ольга, только сейчас вспомнив, что они с Молодцовым тут не одни. Ну надо же.
— Ничего не будет, — пожала плечами Ника. — С ними только поговорят. Им придется дать ответы на некоторые не очень приятные вопросы. И вероятно, пересмотреть методы работы.
— А что с их методами работы?
— Вы это серьезно, Ольга Владимировна? — Ника уставилась на Ольгу своими черными глазищами. — А тот цирк шапито, что они вокруг вас устроили, — это норма, по-вашему? Они до того заигрались, что чуть вас не убили, а вы говорите «что с их методами»!
— Я просто понятия не имею, как это должно быть, — смутилась Ольга. — Бесценные рукописи, частные коллекции и огромные деньги — не то чтобы я сталкиваюсь с этим каждый день.
— Ну вы же сами все сказали. Для них этот проект — это в первую очередь огромные деньги. Чтобы их получить, им нужна была информация, которой располагаете вы. Все, что им оставалось, — прийти к вам, обозначить, что именно их интересует, и предложить цену. Купить то, что вы знаете, понимаете? Вот это было бы честнее. И чего уж там, намного проще. Вместо этого руководитель группы решает, что вас надо как-то… иначе мотивировать. Чтобы вам лучше думалось. Правильно это, как вы считаете?
Теперь все трое смотрели на нее: Ника и кот — с явным осуждением, Молодцов — с сочувствием, но вот именно этот молодцовский взгляд вынести было тяжелее всего, и Ольга снова опустила глаза.
— Но ведь получилось, — выговорила она наконец. — Если бы они просто пришли ко мне, как вы говорите, с предложением, я сказала бы им, что ничего не знаю и ничем им помочь не могу. Да что там — я бы им просто не поверила.
— Смотря как предлагать, — не согласилась Ника.
Ольга вдруг сообразила, что она права. Ведь как только она услышала историю красноармейца Коробкова, она сразу вспомнила, кто это такой.
— И уж, во всяком случае, они могли не светиться всей группой, — продолжала Ника. — Один контактер — это же база. Вместо этого они нагородили вокруг вас целую альтернативную реальность: внезапную страсть, смертельную опасность, поддельных друзей… Конечно, даже с учетом арендованных квартир и машин, вышло дешевле, чем если бы они вам просто заплатили. Только к концу представления вы почему-то стали представлять для них опасность. А они уже до такой степени увлеклись, что пошли бы до конца. Пришлось вмешаться немного раньше, чем было запланировано.
Ни Ольга, ни Молодцов не рискнули спросить, а как (и кем), собственно, было запланировано. Но Ника неожиданно продолжила говорить сама:
— Следующий вопрос, который вы должны задать: если я считаю неправильным то, что сделал Сергей по отношению к вам, как же я сама несколько месяцев была Лёвиной девушкой? — Ольга подумала, что в жизни бы не осмелилась на такую бестактность, но тема была интересная, и возражать она не стала. — Но это разные вещи. Лёва — часть группировки и — независимо от своего отца — совершенно самостоятельный киберпреступник. Он уже наработал на несколько тюремных сроков. Когда ты выбираешь такой образ жизни, ты должен быть готов к его последствиям. Это касается и Лёвы, и меня. Вы же — простите, я не знаю, как это назвать, — гражданское лицо? В общем, вы такой образ жизни себе не выбирали. Вас просто использовали. И второй вопрос. Что теперь будет с рукописью и с письмом.
— Их уничтожат? — тихо спросила Ольга.
— Нет, что вы, — удивилась Ника. — Это же ценнейшие документы, они имеют государственную важность. Это было бы неправильно. Нет, их, конечно, сохранят.
— Но не опубликуют?
— Вот этого я не знаю. Факт возвращения рукописи Достоевского, думаю, будет обнародован довольно быстро, а вот ваше письмо… вопрос касается не только России, но и Франции, то есть международных отношений. Правда не знаю. Может быть, позже.
— Вы представляете государство? — вмешался Молодцов. — Какие-то спецслужбы?
— Государство, — строго сказала Ника. — И давайте не будем углубляться.
— Ника, простите, а зачем государству было нужно письмо Толстого? Если вы даже не знаете, будет оно опубликовано или нет? Если это все… так сложно?
Ника некоторое время молчала, видимо принимая про себя какое-то решение. В наступившей тишине коротко зажужжал ее смартфон; она бросила взгляд на экран и встала из-за стола.
— Машина пришла, — сказала она. — Вы все неправильно поняли, Михаил Евгеньевич. Мы не искали никаких исторических документов, и существование этого письма — такая же неожиданность для нас, как и для вас. Я вела группу Филатова, потому что нас интересовала она сама. Эти люди. Они интересные, предприимчивые. Многое умеют. Совершенно неправильно свои умения применяют. Они могут… приносить пользу, а не заниматься чем ни попадя, нарушая закон направо и налево. Теперь у нас есть предмет для разговора. В нынешнем своем виде эта группа сегодня перестала существовать, а чем она может стать под правильным руководством — покажет время. А это… — В дверь позвонили. Ника легко вздохнула и подхватила документы с комода. — Это, простите, история и литература. Совсем не моя специализация.
— Вам не надо взять с нас какую-то подписку о неразглашении? — с сомнением спросила Ольга. Ника уже надевала ботинки, не выпуская документов из рук, — вставила ногу в правый, потом, балансируя, в левый. Ботинки были самые обычные, изрядно потрепанные.
— Нет, конечно. — Ника бросила короткий взгляд на двух невыразительных, но крепких личностей, ожидавших ее у двери. — Разглашайте сколько хотите. Интернет полон людей, утверждающих самые странные вещи. Земля плоская. Хлеб — это яд. Толстой — это Золя. Или наоборот. Спасибо вам за помощь и до свидания.
Хлопнула дверь, и Ольга с Молодцовым остались в прихожей одни.
— Вот и все, — произнесла Ольга, сама до конца не веря, что это — действительно все. — Надо вызывать такси и ехать домой. А ведь там до сих пор все перевернуто вверх дном. И дверь открыта, наверное…
— Так оставайся, — сказал Молодцов. — Или у тебя есть… другой план?
— Нет другого плана, — ответила Ольга. — Я просто буду жить дальше.
Константин Петрович знал, что жить ему осталось недолго.
Для своей страны он сделал все, что мог. Титаническими усилиями он отодвинул революцию на двадцать пять лет, невзирая на глупость и подлость, которые противодействовали ему со всех сторон. Все это время он чувствовал себя одиноким атлантом, удерживающим огромную тяжеленную Россию над пропастью, сверхчеловеком, делавшим то, на что не был способен никто иной. Но время шло, и ноша его становилась все тяжелее, а сил у него — все меньше, и наконец они иссякли совсем.
Он неимоверно устал, а смена так и не пришла.
Зато враги его обновились и окрепли. За двадцать пять лет народилось новое поколение социалистов — не наивных курсисток, а организованных вооруженных бандитов, которые сразу же взялись за револьверы и бомбы, не размениваясь уже ни на какое «хождение». Первым делом они создали боевую организацию, которая, не стесняясь, во всеуслышание объявила свои цели: убить Победоносцева и Сипягина.
Сипягин был уже мертв. Двадцатилетний террорист в адъютантской форме всадил в него две пули в упор, прямо в Мариинском дворце, в Комитете министров. Константин Петрович не испытывал ни малейших иллюзий по поводу того, кто будет следующим.
Ему шел семьдесят пятый год. Он не боялся смерти. Ему было смешно. Революционная мысль, прямо скажем, — убить Победоносцева! Новая, свежая! Да его уже лет десять пытались убить все кому не лень. Сумасшедший с церковноцветочной фамилией Гиацинтов кидался на него с ножом. Другой сумасшедший, мелкий чиновник из Самарской губернии, стрелял в окно его кабинета на Литейном. Было это через две недели после отлучения Бороды от церкви, и Константин Петрович даже усомнился — нет ли тут причинно-следственной связи? Но нет, несчастный стрелок безостановочно бормотал какой-то бред: Победоносцев виноват, потому что учредил церковно-приходские школы, сеющие в народе невежество и суеверие. Мысль о школах, открытых с целью сеять невежество, была так неимоверно хороша, что Константин Петрович на первом допросе решил, что ослышался.
Наш лучший в мире суд приговорил этого ненормального к шести годам каторжных работ, хотя ему самое место было в скорбном доме. Да он даже прицелиться не смог, попал только в потолок — что взять с умалишенного.
Но в боевой группе эсеров сумасшедших не держали.
Защищать Константина Петровича никто не намеревался. Пришедший на смену покойному Сипягину мерзавец Плеве, новый министр внутренних дел, напротив, подбирался к нему, не особенно скрываясь. Нащупав неясную ему связь между ним и Рачковским, но так и не сумев выяснить, что же нужно обер-прокурору Синода от главы заграничной агентуры, он не раз уже намекал с ядовито-ласковой интонацией, что при первой же оплошности Рачковский отправится в отставку, а место его будет занято «надежным человеком», с которым Константин Петрович никаких тайных дел вести не сможет.
Это последнее обстоятельство беспокоило его более всего.
Авантюрный литературный проект, затеянный еще Головиным, можно было считать уже закрытым. Бороду отлучили от церкви. Он угасал. Всю нынешнюю зиму он провел в Крыму, прикованный к постели, при смерти, почти уже в агонии. Да, он каким-то чудом выжил, но в его возрасте такая тяжкая и долгая болезнь не проходит без последствий. А кроме того, пользы от Бороды уже не было никакой: да, он был неимоверно популярен как личность, но следовать его идеям никто, кроме духоборов, не собирался. Террористы плевали на идею непротивленчества с высокой колокольни и запасали динамит с прилежанием, достойным лучшего применения.
Но оставался еще один человек, влиятельный и опасный, который на тот свет вовсе не собирался.
На столе перед Константином Петровичем лежала присланная старательным Рачковским выписка из французского сборника, изданного в том году в Париже в честь Льва Толстого. Предисловие к сборнику было написано Эмилем Зола.
Спустя столько лет проклятый граф все-таки нарушил договор. Он писал о России. И не просто о России — о Бороде!
«Меня больше всего заинтересовали те страницы, где он остается тем же мощным аналитиком, тем же глубоким психологом, каким он был в „Войне и мире“ и „Анне Карениной“», — перечитывал Константин Петрович снова и снова, все яснее осознавая, что именно ему эти слова и были предназначены.
Я не смирился с тем, что ты сделал. Вот что сообщал ему Эмиль Зола. Я — настоящий писатель Лев Толстой, и твоему бесталанному двойнику так и не удалось создать ничего талантливого, ничего, подобного двум лучшим русским романам.
Только одно не мог определить Константин Петрович. Было ли продолжение у этого послания: «…и, когда ты умрешь, я заговорю»?
Нет, это было неочевидно. Но рисковать он не мог. Ему все-таки придется нарушить слово, данное другу. Но ведь и Толстой нарушил слово. И сделал это первым.
Константин Петрович глубоко вздохнул, взял чистый лист бумаги, вывел на нем: «Attends ton tour»[14] — и огляделся в поисках конверта. Он был доволен: короткая записка была начертана твердой рукой, буквы не прыгали, строчка вышла ровной. И даже плита, двадцать пять лет давившая Константину Петровичу на плечи, казалось, стала немножко легче.
Погода за городом стояла отвратительная, совершенно ноябрьская: дождь, мелкая-мелкая морось, как манная крупа, однотонное серое небо без единого просвета, однотонная серая рябь на Сене. Неожиданно рано облетели листья на деревьях, никакой тебе обещанной, живописно желто-красной automne a Medane[15], все кругом голое и унылое. В саду жидкая грязь по щиколотку.
Вечерело к тому же рано, серость сгущалась прямо в комнате, властно и неспешно атаковала с углов, даром что потолки высокие и окно во всю стену. Александрин, куксясь, зажигала свечи, точно в деревенской избе. В дрожащем изменчивом свете оживали гобелены на стенах, перемигивались книги в шкафу, Лев Николаевич подходил к окну — собственное отражение неохотно расплывалось, уступая место унылой крапающей черноте. Очей очарованье. Беспрерывным стаккато стучало по крыше; Александрин уверяла, что этот звук рано или поздно прокапает у нее в голове дырку. «Вернемся в Париж?» — робко предложил Лев Николаевич в конце концов.
В городе он сразу отправился к Жанне и в который раз поразился, как быстро и неотвратимо растут его дети. Дениз — изумительно грациозная, строгая, почти уже тринадцатилетняя девица. «Ей оборачиваются вслед на улице», — с гордостью сказала Жанна. Так же, как раньше — тебе, подумал Лев Николаевич, мягко улыбаясь про себя. Жак, тоже почти подросток, по такой-то погоде носился по городу на велосипеде и, конечно, простыл; теперь лежал и мучился ужасно оттого, что нельзя заниматься любимыми делами и заставляют пить лекарство. Единственное, что он делал с удовольствием, — показывал всем горло, разевая рот, как кашалот: горло выглядело душераздирающе. Лев Николаевич обещал сыну пойти кататься вместе, как только дожди закончатся. Дамы хором запротестовали — что это, их уже не приглашают? Они тоже хотят кататься!
— Мама хотя бы получила подарок, — вздохнула Дениз. Лев Николаевич и в самом деле принес Жанне изящную золотую брошку, не смог пройти мимо. Он питал слабость к украшениям и к Жанне в украшениях.
— О да, — рассмеялась Жанна. — Твой отец любит бриллианты. Ничего, кроме бриллиантов.
— Ну отчего же, — сконфузился Лев Николаевич. — Я люблю множество всяких вещей.
— Например? — азартно поинтересовался Жак.
— Паровые машины!
— Значит, самая лучшая вещь для тебя — паровая машина из бриллиантов, — радостно заключил Жак.
— О, — рассмеялся Лев Николаевич. — Такую вещь я бы купил непременно!
— Хорошо, что ты вернулся, — шепнула ему Жанна на прощанье. Он пообещал ей зайти завтра.
По дороге обратно на рю Брюссель он, отвыкший в Медане от физических нагрузок, решил прогуляться, но погода к променадам не располагала. Пересиливая себя и вдохновляясь размышлениями о закаливании организма, он решил пройти все-таки лишних несколько кварталов. Шел налегке, без трости, руки в карманах для тепла, приятно быстрой и легкой для своего возраста походкой, растворяясь во влажном тумане, повисшем между домами. На улицах было немноголюдно, да и дождь вроде поутих. Однако от Сены дул, усиливаясь, холодный ветер, и через час Лев Николаевич изрядно продрог.
Но ничего, его дом был уже рядом. Осталось лишь обогнуть угол, чтобы выйти к парадной двери, но Лев Николаевич медлил и сам сперва не понял, отчего остановился за углом. Прямо над ним двое рабочих чинили крышу его собственного дома, грохотали какими-то инструментами. Но не это привлекло его внимание: они говорили по-русски! Во всяком случае, бранные слова, которыми они изъяснялись, были русскими совершенно определенно.
Вот уже до чего дошло, печально подумал Лев Николаевич. Теперь эмигрантская община, ранее состоявшая почти полностью из интеллигентов социалистических убеждений да богачей, приобретавших дома в Европе для собственного удовольствия, пополнилась и наиболее бедствующей прослойкой населения, не стерпевшей, видно, унижения и гнета на родной земле. Где же они живут в Париже, эти несчастные кровельщики, и всегда ли есть у них работа? Поймут ли они, если он обратится к ним по-французски? Да, должны понять: объясняются же они как-то со своими старшими из местных. Странно, однако, что они заняты именно его крышей — да верно, Александрин что-то опять затеяла: все ей кажется, что с домом что-то не в порядке и надо срочно чинить. Это уж старческое, не переспоришь. Главное, чтобы шум прекратился к вечеру, а то невозможно будет работать. Он уже собрался крикнуть кровельщикам, что хотел бы с ними поговорить, но вдруг услышал:
— А когда он вернется?
— Да еще нескоро. Александр Петрович сказывал, он гулять больно любит.
— Гулять? По такой собачьей погоде? Ну пусть погуляет, напоследок-то. — И там, наверху, кто-то отчетливо фыркнул.
Это они обо мне, с ужасом осознал Лев Николаевич и не дыша отступил в тень соседнего дома, чтобы они не могли его видеть.
— Ты не больно-то кричи. Услышат.
— Да я ж не по-ихнему! Коли и услышат, так не поймут. Когда завтра разбирать?
— Рано, часу в шестом, чтоб не успели хватиться.
— По такой-то холодине, и опять ни свет ни заря…
Они закладывают каминную трубу, догадался Лев Николаевич, и его прошиб озноб. А может быть, от реки снова потянуло ледяным осенним ветром?
За исполнение операции, конечно, отвечает русская агентура во Франции, но приказ о его ликвидации мог отдать только Победоносцев. Почему сейчас? Он спустил ему с рук «Западню» и «Жерминаль»! Не вмешиваясь, наблюдал, как его судили, порочили его имя, изгоняли через Ла-Манш! Что он сделал им теперь, что в России его сочли слишком опасным?
Лев Николаевич в отчаянии схватился за виски и не почувствовал ни кожи лица, ни пальцев.
Надо зайти в дом, его могут заметить, тогда они найдут какой-нибудь другой способ от него избавиться, ну же, шаг к двери, еще один, почему он вышел без трости, сейчас бы она была очень кстати, он и ноги свои почти перестал чувствовать, он весь превратился в лед. Он хотел взглянуть на рабочих на крыше, но не мог поднять головы; и, доковыляв наконец до двери неверными шагами и рывком распахнув ее, едва не упал на пороге. Хорошо, что Александрин теперь ходила медленно. К тому времени, как ее грузная фигура показалась в прихожей, он уже сел на пуфик и даже немного выровнял дыхание.
— Господи, Эмиль, ты же совсем замерз! — привычно возмутилась Александрин. — Ты дрожишь! Я прикажу разжечь камин.
— Нет, — выдохнул Лев Николаевич.
— Как это «нет»?! У тебя лицо совсем синее.
— Камин разжигать нельзя. Пошли лучше за Морелем…
— За доктором? Ты нездоров? Возможно, господин Тулуз лучше…
— За Морелем, — повторил Лев Николаевич едва ли не с угрозой. Александрин очень нравились умозаключения титулованного психиатра о том, что муж ее невропат, терзаемый постоянными сомнениями и полный болезненных идей. Выходило, что без ее заботы он неспособен выжить — в чем она была абсолютно убеждена, а он совсем не уверен.
А вот Морель был скучный и неразговорчивый, он мерил Льву Николаевичу пульс и выписывал ему пилюли, а на Александрин вообще не обращал внимания. И он был дрейфусаром, а сейчас это было важно.
Двое убийц сидят на крыше его дома, и он отсюда слышит, как они стучат какими-то колотушками, ждут, когда он умрет. Но Лев Толстой — он же Эмиль Золя — никогда за всю свою жизнь не отступал без боя.
— Да что такое случилось? — Александрин уже почти кричала ему в ухо. Наверно, она что-то говорила ему, а он задумался и не слышал.
— Я объясню тебе, когда здесь будет Морель, — отрезал он.
Ждали Мореля, потом, дождавшись, все-таки сели обедать. Наконец Лев Николаевич пригласил их с Александрин к себе в кабинет и плотно прикрыл двери.
— Итак, — сказал он. — Не буду скрывать: я в опасности, и, чтобы спастись, мне нужны вы оба. Я прошу вас сохранять спокойствие и сделать, как я прошу. — Он посмотрел на сосредоточенного Мореля, затем — намного строже — на жену. — Вы слышите этот стук?
— Да, — с удивлением ответила Александрин. — Это чинят крышу соседнего дома.
— Увы, не соседнего. Два часа назад, возвращаясь с прогулки, я своими глазами видел рабочих, которые закладывали кирпичом трубу на нашей крыше, — тихо, но четко сказал Лев Николаевич. — Их наняли, чтобы отравить меня угарным газом.
Александрин побледнела и ухватилась рукой за горло.
— Откуда вы знаете? — уточнил Морель.
— Там, где я стоял, они не могли меня видеть, и я слышал их разговор от первого до последнего слова. Кто бы им ни заплатил, намерения у него самые серьезные. Замысел прост: на ночь я разожгу камин и умру от удушья. — Глядя на белую как смерть Александрин, он не стал упоминать о том, что мучительная смерть была уготована им обоим. — Потом в газетах напишут, что труба была неисправна. Все будет выглядеть как естественная смерть.
— Антидрейфусары?
— По-видимому, — согласился Лев Николаевич. — И я не хочу, чтобы они поняли, что у них ничего не вышло. Не вышло в этот раз — получится в следующий. Нужно, чтобы они решили, что покушение на мою жизнь увенчалось успехом. Тогда они оставят в покое хотя бы Александрин. — И не возьмутся за Жанну, подумал он, и за Дениз, и за Жака. — Без вашей помощи мне не обойтись, потому что вы должны будете опознать мой труп.
— Эмиль! — в отчаянии воскликнула Александрин.
Покосившись на нее, доктор Морель достал нюхательную соль. Она взяла пузырек и благодарно кивнула ему.
— Что вы скажете, доктор?
— Надо подумать. Я не писатель, не отличаюсь фантазией, и ваша просьба застала меня врасплох. Сколько у меня времени? — деловито поинтересовался Морель. — Мне ведь нужно посетить больницы и морги, узнать, есть ли подходящий случай. Мужчина ваших лет, схожей внешности — думаете, это просто? Лицо ваше останется в целости… Золя, она теряет сознание!
Пока они приводили в чувство Александрин, без чувств обмякшую на стуле, доктор негромко говорил:
— Ваши похороны… Ничего, если я буду говорить «ваши»? Так вот, это целый день у открытого гроба. Цветы, речи, делегации. Грим — понятно, но сама натура…
— Натура моя не оригинальна, — усмехнулся Лев Николаевич. — Двойника мне при желании подобрать не так уж сложно. К тому же я немолод, а смерть, говорят, вообще до неузнаваемости меняет наружность.
— Мало ли что говорят! — фыркнул доктор. — Еще ладно, если б вас утопили, а от отравления угарным газом не сильно-то вы изменитесь. Да, ведь и покойник нам нужен тоже угоревший… голову ей подержите, пожалуйста… вот так, благодарю. Я, конечно, буду сам делать вскрытие, но не могу поручиться, что никто не будет настаивать на сторонней экспертизе. Как вам эта афера с двойниками вообще пришла в голову?
— Даже не знаю, — усмехнулся Лев Николаевич. — Отчего-то я довольно часто думаю о двойниках.
— Часть творческого процесса, я полагаю. Сколько у меня времени?
— Давайте посчитаем. Допустим, я разжег камин в десять вечера. Сколько времени нужно человеку, чтобы погибнуть от удушения?
— Дайте подумать. В десять? — Морель был совершенно невозмутим, словно только тем и занимался, что травил людей газом. — Часам к трем утра вы должны почувствовать недомогание. Угарный газ не имеет цвета и запаха, поэтому его жертвы обычно объясняют свое состояние пищевым отравлением.
— Следовательно, у вас есть время примерно до трех. Девять часов, не более.
— Что ж… — Морель устроил Александрин на кушетке и немедленно поднялся с места. — Тогда не будем терять времени?
Александрин пришла в себя, когда доктор уже уехал. Лев Николаевич придвинул к ней стул, помог ей сесть и осторожно взял ее холодную руку. По щекам ее снова покатились слезы, но она старалась сидеть ровно и смотреть прямо перед собой.
— Александрин, — сказал он мягко. — Без тебя мне не спастись. Мне невыносимо просить тебя об этом, как невыносимо и разлучаться с тобой, но моя судьба, и моя жизнь, и… дети… свою жизнь я бы отдал за них с радостью. Но не твою. Буду ли жив я, будут ли жить они — зависит теперь от тебя. Теперь я принесу тебе чаю, ты будешь его пить, а я — рассказывать, что ты должна будешь сделать. Слушай меня очень внимательно.
Через четверть часа она уже почти допила чашку, и ничто во внешнем облике не напоминало о недавнем обмороке — лишь бледность усилилась да черные, жгучие, неподвластные возрасту глаза, вечное его проклятье, такие же, как у Сони, Тани, Жанны, блестели слишком ярко на спокойном лице.
— Люди, что заложили нашу каминную трубу, говорили по-русски.
Она вскинула на него взгляд и медленно поставила чашку обратно на блюдце.
— Это были агенты имперской заграничной полиции. Тот, чей приказ они исполняли, хорошо знает, кто я такой на самом деле.
— Но в таком случае… — Она запнулась и одернула платье. — Они хотят убить и меня тоже? Ведь и я знаю, кто ты такой… Ведь так, Эмиль?
— Они не станут тебя убивать, если ты будешь вести себя так, как им надо. Поэтому запомни: ты наслаждаешься ролью вдовы великого писателя. Забудь, что ты умна. Прояви дурной нрав. Будут говорить, что это несчастный случай, а ты не соглашайся, скандаль. Рассказывай о пережитом ужасе удушения. Требуй до последнего, чтобы Дрейфусу запретили появляться на похоронах. Нет, ну надо же, — усмехнулся Лев Николаевич. — Моя мнимая смерть вполне может помочь ему. Сколько доктор ни говори, что это смерть по неосторожности, а равно все будут считать, что меня убили его анти-дрейфусары, — уж очень им этого хотелось… Если Дрейфус все же придет, демонстративно не здоровайся с ним. Неси любую чушь, лишь бы ее печатали в газетах. Заяви, что давно приготовила мне место на кладбище, чтобы мы с тобой были вместе в вечности, и только там я могу быть упокоен.
— Да ведь тебя, — слабо улыбнулась она, — захотят, пожалуй, похоронить в Пантеоне.
— Еще чего! Не соглашайся: я принадлежу тебе и более никому. — Он понизил голос: — Позаботься о детях. И… не пускай Жанну к гробу. Лучше пусть ее вообще не будет на похоронах. Она сочтет, что меня убили: пусть. Не разубеждай ее. И никогда — никогда, ни за что! — не рассказывай ей правды.
— Да, — помолчав, твердо сказала Александрин. — Да, я обещаю.
В этом она вся, подумал Лев Николаевич с гордостью. Она тщеславна, мелочна, чересчур привязана к вещам, но в смертельно опасной ситуации он уже не в первый раз вверял Александрин свою жизнь — и не жалел об этом, и знал, что никогда не пожалеет об этом.
— Мы почувствовали недомогание около трех утра, — спокойно, будто пересказывая ей сюжет будущего романа, проговорил он. — Мы не стали звать слуг, решив, что отравились чем-то несвежим за ужином. Потом ты не могла позвать на помощь, будучи не в силах пошевелиться. На самом деле ты откроешь окно. Не рискуй и не подвергай себя опасности. Не позднее девяти взломают дверь. За этим проследит доктор. В девять, запомни. Если вдруг он опоздает хоть на минуту — открывай дверь и выходи.
— А если он не найдет… замену?
— Конечно, найдет. В Париже каждый день кто-нибудь угорает, а у Мореля есть приятели во всех покойницких города. Да он бы не поехал никуда, когда бы думал, что моя идея безнадежна. Все будет хорошо, Александрин, верь ему.
Она нерешительно поерзала в кресле, а потом все же спросила:
— Куда ты отправишься?
— Не знаю, — честно ответил он. — Но даже если бы знал, я не имел бы права тебе этого сказать. Слишком велик соблазн начать меня разыскивать. А я хочу, чтобы ты жила долго-долго, обеспеченной, свободной и спокойной жизнью, потому что ты этого заслуживаешь.
— Тебе совсем не страшно? — спросила она, помолчав.
— Нет. Меня ведет сердце. А когда тебя ведет сердце — тебе перестает быть страшно.
— И что же говорит тебе сердце?
Он долго смотрел ей в глаза, а потом улыбнулся:
— Я просто буду жить дальше.