— Мне кажется, мы должны ей все объяснить, — как-то грустно сказала Варя.
За последние пять минут она неуловимо изменилась, стала взрослее, собраннее и даже как будто немного суше и выше ростом. В ее движениях появилась скупая точность, и больше она ничем не напоминала милую и искреннюю богемную пофигистку, какой Ольга увидела ее в первый раз.
Перемена была неприятная, будто с нарядной елочной игрушки осыпались блестки.
— А мне кажется, уже нет, — задумчиво откликнулся СФ. В нем-то ничего не изменилось, но Ольге было так холодно стоять с ним рядом, будто это был не живой человек, а каменная стена. — Как, Оля? Должны мы что-то тебе объяснять?
Она все еще молчала, рассматривая их пристально и неприязненно, как диковинных существ, только что сошедших с трапа летающей тарелки, и, не дождавшись ответа, он нетерпеливо спросил:
— Ну? Может быть, у тебя есть вопросы, на которые ты хотела бы получить ответы? У нас есть еще несколько минут, пока мы ждем вторую половину группы, и, в конце концов, ты здорово помогла нам в поисках. Так что с моей стороны было бы черствой неблагодарностью не дать тебе никаких объяснений.
— Я просто не могу сообразить, как вас теперь называть, — сказала наконец Ольга. — Вы же не Сергей, не Варя, и человек, о котором я хочу спросить, — он тоже не Митя, верно?
СФ легонько покачал головой и улыбнулся одними губами:
— Не Митя. Но, предваряя твой следующий вопрос, — он жив и здоров. Это же хорошая новость, правда?
— Наверное. — Ольга все никак не могла выбросить из головы те часы, когда она думала, что ЛГ/КМ мертв. Варины сухие красные глаза, бледность, заторможенность в движениях. То, как она настаивала, что не двинется с места до Митиных похорон. Это же как надо было сыграть, чтобы я повелась, думала Ольга, она на актерском училась, что ли? Или я просто настолько легковерна?
— Что вы сделаете с рукописью и письмом?
— Они обретут нового владельца, который и будет решать, что с ними дальше делать. Захочет — опубликует. Захочет — спрячет под замок в самой дальней комнате. Или спалит в камине. Его выбор.
— И тебе все равно? Ты не снимешь хотя бы копию?
— Нет, конечно, — слегка удивленно ответил СФ. — Рукопись, письмо и их дальнейшая судьба нас не касаются. Мы получим деньги за этот заказ и возьмем следующий. Мы же профессионалы, Оля, у меня, может быть, лучшая команда на рынке — да, дорогая, но какая эффективная! Мы зарабатываем, а не сходим с ума на почве конспирологических теорий, верных или нет.
— А чем занимается… твоя команда? Ищет ценные артефакты?
— Не только. В мире, к сожалению, не так много ценных артефактов, чтобы заниматься только ими. Но, не скрою, искать письмо Толстого было интересно. Все-таки великая русская литература… хотя кому я это говорю.
— Лучше, чем секс, — вздохнула Ольга. — Но заказчика вы мне, конечно, не назовете.
— Конечно нет, да тебе это и не нужно. Но он коллекционер и великолепный специалист. Можешь быть спокойна.
— Соломатина ты, я так понимаю, выдумал?
— Он существует. Но, конечно, не имеет к происходящему никакого отношения.
— А давно вы взялись за этот проект?
— Около полутора лет назад. Несколько месяцев ушло на то, чтобы найти состав нужного патруля, потом — чтобы найти родственников… практически сразу стало понятно, что из троих найденных нами красноармейцев письмо взял именно Василий Коробков. Но куда он его дел потом? Мы разыскали его соседей по общежитию, но везде нас ждал тупик: все эти люди уже умерли, остались только младшие родственники, дети и внуки, и никто не мог рассказать нам ничего внятного. И вдруг неожиданная удача — кто-то из старушек, дочек однополчан покойного, вспомнил чудесную историю любви: закоренелый сорокалетний холостяк без памяти полюбил прекрасную юную девушку, только окончившую школу, и мечтал жениться на ней, как только вернется с войны. Но не вернулся. Любимым фильмом у старушки был, как несложно догадаться, «Летят журавли» Калатозова. Конечно, она представляла себе неведомую школьницу красавицей Вероникой в исполнении Татьяны Самойловой и запомнила эту историю на всю жизнь. Пришлось нам обходить всех по второму кругу, на этот раз в поисках неведомой юной невесты. Так мы вышли на Тамару Николаевну, твою бабушку, но опоздали буквально чуть-чуть — она уже умерла.
Слава богу, что они не нашли ее раньше, подумала Ольга. Какое счастье, что бабушке Тамаре не пришлось столкнуться с «лучшей командой на рынке», специализирующейся на спектаклях и разводках. Сама она чувствовала себя так, будто ее с головой макнули в грязную лужу, вот в эту самую черную земляную яму, из которой рабочие только что достали ящик с рукописью, — и ей оставалось только радоваться тому, что это невероятно противное ощущение выпало на долю ей, а не бабушке.
— Квартира покойной долгое время пустовала, — продолжал СФ как ни в чем не бывало. — Ключи и доступ внутрь мы получили практически сразу, обыскали там каждый миллиметр, но ничего полезного так и не нашли. Оставались родственники. Сын Тамары Николаевны, твой отец, судя по всему, не собирался покидать Новороссийск, да и ничто не указывало на то, уж прости, Оля, что они с матерью были как-то душевно близки. Все его знакомые утверждали, что он обожал отца и страшно им гордился, а про мать… ну как-то даже не очень упоминали. Все же мы аккуратно вошли с ним в контакт. — Ольга побледнела, но в темноте это, наверно, было не очень заметно. — Но нет, похоже было, что он ничего не знает. Получалось, что мы опять зашли в тупик. И главное — почему же он не вернулся в Москву? Просто бросил дорогую квартиру в шикарном месте? На всякий случай мы велели нашему контакту в «Жилищнике» присматривать за квартирой на предмет изменения статуса, а сами занялись ловлей на «Полянку» — вдруг кого выловим? И вот однажды наш контакт сообщил, что по интересующему нас адресу зарегистрировался новый человек.
— Я.
— Ты. Изначально мы не брали тебя в расчет. Ты слишком молода — что ты могла знать о событиях столетней давности? Но как только ты появилась в этой квартире, я сразу понял, что ты — ключ ко всей истории.
— Как ты мог это понять?
— Не знаю. Назовем это профессиональной интуицией. Может быть, если бы я мог объяснить свое ощущение команде, на тебя бы вышел кто-то другой. Но объяснить я не мог, поэтому взял тебя в разработку. Вот и все.
— Все… — задумчиво повторила Ольга. — А если бы мы с Виталиком так вовремя не развелись, вы могли бы так просидеть еще лет пять. Или десять.
— Наверное, — пожал плечами СФ. — Хотя, признаться, познакомившись с твоим бывшим мужем, я так и не понял, как и зачем ты за него в принципе вышла. Абсолютно анекдотический персонаж.
— Как-то вот так получается, — грустно согласилась Ольга. — Вокруг меня либо анекдотические персонажи, либо такие, каких вообще в природе нет. Люди-фантомы.
— Ребята приехали, — негромко сказала Варя, глядя Ольге за спину.
Она обернулась. От калитки к ним шли, расслабленно переговариваясь между собой, живой и здоровый ЛГ/КМ, не уехавший ни в какие Эмираты Лёвчик и несостоявшийся папа Дуни Ефремовой, тот самый лысый с бородой, так и не разлюбленный Варей (интересно, по правде или только в рамках толстовского проекта?) Мистер Миддл Марч.
Последний тоже претерпел разительные изменения с их последней встречи. Он выглядел уверенным в себе, веселым и даже обаятельным, и больше от него не исходило никакой угрозы. А вот ЛГ/КМ на удивление остался таким же, как и был. Даже сейчас он улыбался, и невероятные разноцветные глаза светились в темноте, как у кошки.
При виде Ольги никто из них не испытал ни малейшего смущения. Все трое вели себя так, будто всем им предстояла теплая встреча старых друзей, на которую они чуть-чуть опоздали.
— С добрым утром! — поздоровался Миддл Марч эффектным басом.
— Здрасьте, — лаконично сказал Лёвчик.
— Потолок покрасьте! — засмеялся ЛГ/КМ. — Ну покажите хоть, ради чего я трагически погиб! Где сокровище нации?
— Да вот же. — Варя чуть приподняла скрещенные руки к лицу, показывая толстую стопку желтых листов, но пальцы не разжала. — В машине посмотришь, потерпи чуть-чуть.
— Если будешь себя хорошо вести, — добавил Миддл Марч и ободряюще хлопнул друга по спине.
— Я идеален, — укоризненно напомнил ЛГ/КМ.
— Тогда чего же мы ждем?
Варя оглянулась на яму, но ямы уже не было: трудовая бригада СФ закончила работу. Небо светлело, на сером фоне по его краям проступали длинные неопрятные полосы туч. Водоворотом металлических стрел уносилась вверх радио-башня, творение гениального русского конструктора Владимира Шухова. Вспомогательная конструкция удерживала ее, как гигантский аппарат Илизарова, который почему-то оказался внутри ноги, а не снаружи.
Ольге было очень жаль башню-инвалида, которую бросили в этом аппарате, и никто больше не меняет ей креплений, не борется с ржавчиной, и она торчит одинокая и заброшенная у всех на виду. От этого зрелища хотелось плакать, но было нельзя.
Вот и все, подумала она, осталось совсем немного. Они уедут, и она сможет вызвать такси и поехать… нет, только не домой. Дома разгром, который они там устроили, и у них до сих пор есть ключи от ее квартиры. Но скоро утро, и можно будет поехать в школу, а впереди целый день, чтобы придумать какой-нибудь новый план.
— Идем, Оля, — сказал СФ.
— Я? — недоуменно переспросила она. — С вами? Зачем, я же уже нашла тебе и письмо, и рукопись, и больше…
«…тебе не нужна», — закончила она про себя, и тут сердце бухнуло у нее в груди. Конечно, она им больше не нужна. Но с чего она взяла, что они ее просто отпустят? Ее, единственного свидетеля?
Просто они не хотят избавляться от нее посреди города. Сперва вывезут куда-то и уже тогда…
Руки она держала в карманах, но даже так она чувствовала, как сильно они дрожат. И лицо, кажется, дрожало тоже. Все ее силы теперь уходили на то, чтобы это было не слишком заметно.
— Идем, — повторил СФ.
Все остановились. Мартов смотрел на нее в упор. Варя, Митя и Лёвчик, напротив, избегали ее взгляда.
У нее был целый день, чтобы рассказать хоть кому-то, где она находится и что собирается сделать. Машке, Алёшке, да хоть Инге Николаевне. Она этого не сделала.
— Зачем? — тихо повторила Ольга. — Я ведь не знаю ваших имен. И адресов — это же не ваше настоящее жилье, верно? Я еще подумала, когда мы приехали в твою квартиру, что она похожа на дорогой отель, будто никто тут на самом деле не живет. Я не знаю, на кого вы работаете, а что до самого письма — кто же мне поверит, что это правда?
Хотя, тут же подумалось ей, если заявиться с этой историей к какому-нибудь популярному блогеру любой степени одиозности, может, и найдутся зрители, которые воспримут эту историю всерьез. Если есть люди, ухитряющиеся верить, что Земля плоская, почему бы не обнаружиться поклонникам теории, что Толстой — это Золя?
— Я же ничем вам не угрожаю, — медленно проговорила она. — Уж скорее наоборот. Вы знаете, где я живу и где работаю, стоит мне только заикнуться о том, что произошло…
— Иди в машину, — перебил ее СФ.
— Я никуда с вами не поеду.
— Ты одна, а нас пятеро. — Он дернул плечом. — Какие у тебя варианты?
Мартов сделал осторожный шаг по направлению к ней.
— Я буду орать, — предупредила она. — Перебужу весь дом.
— Пожалуйста, — кивнул СФ. — Можешь начинать. Все, забирайте ее, и по машинам.
Ольга уже открыла рот, чтобы действительно закричать, но поняла, что не может — горло сдавило, и голос пропал. Да и кто в наше время реагирует на вопли за окном? Может быть, получится на улице, в отчаянии подумала она, должны же там быть какие-то камеры, охрана, ведь рядом режимный объект! Однако тут всю ночь шли раскопки и никто не пришел, напомнила она сама себе. Слева от нее уже стоял Мартов, а справа — Митя, и она медленно двинулась к выходу с площадки, только чтобы никто из них не вздумал к ней прикоснуться. Уж лучше она сама. Далеко впереди она видела Лёвчика, который уже выходил за калитку, прямо перед собой — Варю. СФ остался где-то за спиной.
Телефон все еще лежал у нее в кармане под правой рукой, но как разблокировать его, не доставая из кармана? Есть же какой-то способ отправить экстренный сигнал — правда, телефон при этом начинает верещать на всю округу, так что они просто отнимут его, и все.
— Там кто-то есть, — вдруг крикнула Варя, обернувшись к СФ.
В этот момент на площадку ввалилась целая вооруженная толпа, человек пять или шесть, в одинаковой темной форме, похожей на военную. Ольга снова вспомнила о зомби-апокалипсисе, потому что ей сперва показалось, что у них не было лиц, но, вглядевшись, она поняла, что они в балаклавах. Еще через пару секунд на Мартове были наручники, кто-то упаковывал в такие же Митю, и рядом с СФ уже стояли двое из этой странной группы захвата, а еще один, обращаясь к Варе, приказал:
— Передайте все бумаги Ольге Владимировне.
Варя замешкалась. Вся группа уставилась на Ольгу. Даже СФ выглядел растерянным, насколько он вообще был на это способен.
— Как интересно! — протянул непосредственный Митя. — А ты вообще кто?
— Да, — вмешался СФ, — закономерный вопрос. Кто вы и по какому праву…
— Бумаги Ольге Владимировне, — раздельно напомнил тот, что стоял рядом с Варей, словно не слыша ни того ни другого.
Варя медленно протянула Ольге рукопись — та взяла теплую от Вариных рук, хрупкую пачку листов, и какойто очередной человек в балаклаве осторожно потянул Ольгу за плечо назад, к себе, а тот, что отдавал команды, защелкнул наручники и на Варе. Ольга обернулась назад, и тогда тот, что стоял рядом с ней, прошептал:
— Оля, все хорошо, это я.
— Миша?! — выдохнула она беззвучно, не понимая уже совсем ничего. Происходящее уже давно вышло за пределы реальности. Молодцов-то уж точно не мог быть никаким законспирированным агентом, он работал в их школе никак не меньше пяти лет, она видела его документы, даже, кажется, его взрослую дочку — и все-таки каким-то образом он был здесь, у нее за спиной, и держал ее за плечи, а в руках у нее был бесценный клад, за которым шла охота, и вся группа СФ, кажется, была уверена, что именно Ольга это все и устроила.
— На выход, — скомандовал тот, что стоял рядом с Варей. Эти пауз не делали — и Варя, и Мартов, и Митя принудительно двинулись к калитке, подталкиваемые в спину.
— Все же, кто вы? — спокойно спросил СФ. — Мы можем договориться?
— Мы — нет, — ответил охранник Вари. Остальные так и продолжали хранить молчание. — Вы проедете с нами в одно место и там договаривайтесь.
— Идем за ними, — тихонько сказал Молодцов.
На улице Шухова за время их отсутствия прибавилось машин. За внедорожником СФ стоял каршеринговый кроссовер — на нем, видимо, приехали Мартов, Митя и Лёвчик. Спереди его запер сверкающий черный седан с заведенным двигателем и приоткрытыми дверями. За рулем кто-то сидел, но кто — Ольге не было видно. Возглавлял эту странную вереницу бело-синий полицейский автозак, около которого их ждали бледный растерянный Лёвчик в наручниках и очередной амбал в балаклаве.
— Все? — спросил единственный разговаривающий. — Тогда грузимся.
— Подождите, — попросил СФ. — Оля, ты все-таки ничего не хочешь нам объяснить? Это было бы честно, мы-то с Варей дали тебе объяснения, хотя, кажется, совершенно излишние. Хорошо, я тебя недооценил, ты успела с кем-то договориться за моей спиной, ты победила, письмо у тебя. И все же — кого ты представляешь? Куда нас отвезут? И как ты это сделала?
Ольга и сама бы хотела знать ответы на эти вопросы, но сказать ей было нечего. Она растерянно обернулась к Мише, но он молчал под своей балаклавой и лишь еле заметно пожал плечами. Она снова повернулась к СФ — он смотрел на нее, прищурившись, выжидательно и на вид совсем не волновался. В этот момент со стороны седана раздался спокойный звонкий голос:
— Отстаньте от педсостава. Это сделала я.
В первую секунду Ольга не узнала эту девочку, лишь отметила, что где-то уже видела и эти яркие черные глаза, и эту серую шапку, и только тогда сообразила, что это она курила у школьной ограды во время субботника на том пронизывающем ветру. Ольга еще решила, что она караулит кого-то из учеников. А что она там делала на самом деле?
СФ смотрел на нее бесстрастно, Мартов и Варя — растерянно, Митя — едва ли не весело. А Лёвчик был бледен как смерть.
— Ника, — сам себе не веря, произнес он.
Темным заснеженным вечером он забежал в редакцию «Орор», но застал там такую же тишину, как на улице, — только Клемансо барабанил пальцами по крышке стола. Рейнах сидел мрачнее тучи, Матье Дрейфус уронил голову на руки. Клемансо-младший что-то шептал Фернану Лабори — молодому малоизвестному адвокату с симпатичным круглым лицом и внимательными серыми глазами.
— Что тут произошло? — тихо спросил Лев Николаевич.
— Эстергази оправдан, — глухо сказал Рейнах. — Жорж Пикар арестован по обвинению в передаче гражданским лицам материалов секретного досье и препровожден в Мон-Валерьен. Пересмотра дела не будет.
— Что значит «не будет»? Мы будем требовать пересмотра!
— Мы можем бесконечно требовать пересмотра, — с тоской сказал Матье Дрейфус. — Двух, трех пересмотров… Вы не были в зале суда, господин Золя, не слышали этой чудовищной лжи, о которой никто даже не напишет, потому что — а что можно написать о закрытом процессе?
— А если это будет суд присяжных?
— Не будет, — подал голос Лабори. — Это не гражданское дело.
Этот, пожалуй единственный из всех, еще сохранял неплохое расположение духа — видно, из-за того, что меньше всех был вовлечен в это дело душой.
— А… простите меня, я плохо знаю законы… какие преступления у нас рассматриваются судом присяжных?
Клемансо фыркнул.
— Вот что значит «писатель вне политики», — не удержался Рейнах.
— Потом будете иронизировать. Сейчас ответьте.
— Ну, любые серьезные дела, лежащие вне военной сферы, — пояснил Лабори, рассеянно подкручивая усы. — Убийство, например. Кража. Диффамация.
— Диффамация — это?..
— Проще говоря, клевета. Еще грабеж. Некоторые служебные преступления, но наш случай сюда не подходит. Имеется в виду, конечно, гражданская служба.
— Да к черту гражданскую службу. Вы сказали — «клевета»? То есть, — медленно проговорил Лев Николаевич, — если, скажем, гражданское лицо публично обвинит Бийо, Буадефра, Анри и остальных в намеренном осуждении Дрейфуса и пособничестве Эстергази и это обвинение будет сочтено клеветой, такое лицо будут судить открытым судом?
— По закону — да, — согласился младший Клемансо. — Но где же взять такое лицо? Если евреям весь Париж вслух желает смерти, то этого человека, пожалуй, и вовсе…
Лев Николаевич медленно улыбнулся, и Клемансо поперхнулся посреди фразы.
— …распнут, — закончил он наконец севшим голосом. — Золя, но…
— В случае обвинительного приговора — год тюремного заключения, — с ленцой уронил всезнайка Лабори. В глазах у него плясали веселые огоньки. — И штраф, конечно же. А шансы, что вас оправдают, скажем прямо…
— Стремятся к нулю. Будете моим адвокатом?
— Конечно!
— Чудесно. «Орор» опубликует мою клевету…
— На первой полосе! — подхватил Клемансо. — Это будет письмо? Кому, военному министру?
— Мелко, Клемансо. Президенту Французской Республики!
— Вы и его намерены оклеветать?!
— Такое мне точно не спустят с рук, — мечтательно сказал Лев Николаевич. — Дайте мне лист бумаги. Или два.
— Расчистите ему стол, — приказал Клемансо. — И принесите еще одну лампу. Может быть, вам помочь с формулировками? Мне тоже что-то не терпится кого-нибудь оклеветать!
— Благодарю вас, — кротко ответил Лев Николаевич. — С этим благородным делом я, пожалуй, управлюсь сам.
К ночи все разошлись, а он переместился в кабинет — писал, зачеркивал, писал снова. Ранним утром вернулся Рейнах, вежливо, но твердо отверг предложение пойти к черту, устроился в кресле и там еле слышно шелестел какими-то бумагами. Время от времени Лев Николаевич обращался с вопросом будто бы к себе самому — Рейнах отвечал тихо и кратко, а через пару секунд безошибочно выуживал из своих записей нужную и клал перед ним на стол. Создавалось впечатление, что он на всякий случай принес из дома весь архив, но нет — Лев Николаевич помнил толстенные папки с веревочными завязками, занимавшие целую полку в его библиотеке, а нынче на коленях у него лежала всего одна, но в ней — ответы на все вопросы, и значит, Рейнах тоже не спал этой ночью, отбирая для него самое важное и нужное.
Только вечером, когда в редакцию подтянулись остальные, Лев Николаевич закончил статью, расписался и, медля, как когда-то перед окончанием «Жерминаля», поставил последнюю точку.
— Вот. — Он положил ворох листов перед Клемансо.
— А что это он первый? — немедленно возмутились сзади. — Вы знаете, как он медленно читает?
— Я медленно читаю?!
— Справедливо будет, если сначала ее прочту я!
— Или я!
— Или Рейнах. Или лучше прочтите ее вслух.
— Да, Золя, прочтите ее вслух!
И в гулкой тишине, прерываемой лишь потрескиванием газовых рожков, он читал:
Я обвиняю полковника дю Пати де Кляма в том, что он был виновником судебной ошибки, может быть, бессознательным, и в том, что потом он защищал свой поступок в течение трех лет, прибегая к самым нелепым и преступным махинациям.
Я обвиняю генерала Мерсье в том, что он был соучастником, может быть, в крайнем случае вследствие малодушия в одной из самых ужасных несправедливостей, совершенных в наш век.
Я обвиняю генерала Бийо в том, что, имея в руках все доказательства невиновности Дрейфуса, он их скрыл, совершив это преступление против справедливости с политическими целями и с тем, чтобы спасти Генеральный штаб.
Я обвиняю…
Обвиняю…
…У меня есть одно лишь желание — желание, чтобы наконец был пролит свет во имя человечества, которое пострадало и которое имеет право на счастье. Мой страстный протест есть только право моей души. Пусть кто осмелится привлечь меня к суду и суд будет гласным.
Я жду.
Было тихо, так тихо, что, казалось, он слышит, как падает снег. А потом все зааплодировали.
— Что ж, — подытожил Клемансо. — Да будет так. В печать!
…Лев Николаевич проснулся от звуков песни. Он думал, это «Антисемитский марш», его часто орали пьяные анти-дрейфусары после попоек: «смерть евреям, смерть евреям» — но нет, последнее слово было каким-то другим. Он вслушался: они пели «смерть Золя». Александрин, мгновенно превратившаяся в старуху, уже ничего даже не говорила, стояла молча в дверях, глядя на него больными сухими глазами.
— Я должен пойти в «Орор», — сказал он.
— Это будет твой последний выход из дома, — ответила она безжизненным голосом.
— Ты не пустишь меня обратно?
— Обратно тебя принесут в гробу.
Он еще постоял, вслушиваясь в вопли на улице. Александрин была права.
Он отправил служанку к зеленщику, велев ей добраться сперва до редакции, готовый уже к тому, что и эта добрая малограмотная толстушка сбежит с полдороги к себе в провинцию, лишь бы больше не возвращаться в их зачумленный дом. Но нет — час спустя она вернулась, и глаза у нее были круглые как блюдца.
— Я не видела внутри людей, — сказала она. — Но в том доме выбиты стекла. И… на улицах пожары, везде жгут газету. И погромы… мне страшно, господин Золя. Отпустите меня.
Они с Александрин остались без прислуги. Зато на следующий день он получил вызов в суд, а вслед за вызовом явился Фернан Лабори — такой же спокойный и самоуверенный, как всегда.
— Что ж, Золя, новость о процессе над вами уже попала в газеты. Времени на подготовку у нас в обрез. Давайте обсудим список свидетелей защиты. Кого вы хотели бы вызвать?
— Всех.
— Это человек сто?
— Что вы, Лабори! — Лев Николаевич почувствовал знакомый кураж и снова чуть не рассмеялся. — Это по меньшей мере вдвое больше! Мы вызовем Эстергази! Буадефра! Бийо!
— Свидетелями защиты? — захохотал Лабори. — Этих людоедов?!
— Именно их! Вы их допросите и спросите вот что…
Потом, уже в Англии, в изгнании, когда он сидел по вечерам у окна совсем один, невидящи ми глазами глядя на бесполезную рюмку с коньяком в своей руке — алкоголь не помогал заснуть, не унимал боль, — он поминутно вспоминал те две недели процесса и изумлялся, сколько же людей дрались на его стороне. Гед, которого он едва не презирал, рассорился со своими друзьями-социалистами — потому что защищал его. Отважная Северин из «Либр пароль», будто мало ей было того, что она единственная женщина-журналистка в Париже, публично разорвала сотрудничество с влюбленным в нее Дрюмоном и, по слухам, напоследок плюнула бывшему начальнику под ноги — потому что поддерживала его. И пусть в его армии не было ни Александрин, ни Жанны — война не женское дело, амазонка Северин не в счет, — его защитников было больше, намного больше двухсот.
Это тогда ему казалось, что его со всех сторон окружает разъяренная толпа, готовая разорвать его на части. А на самом деле за его спиной стояли лучшие люди Франции.
Самые смелые. Самые честные.
А в тот момент — он помнил, как в последний день заседания ему дали слово и он вышел один к этой страшной голодной толпе и прислушался к своему сердцу — оно билось спокойно и твердо. Он отвернулся от людоедов и взглянул в глаза присяжным. Лавочнику. Рантье. Кабатчику. Каждому. И отныне он говорил только с ними.
— Вы — сердце Парижа, — негромко сказал он, и зал моментально затих. — Вы — его совесть… Посмотрите на меня. Разве похож я на предателя?
И будто что-то сдвинулось в этих лицах, они дрогнули и стали разными: одно внимательным, другое смущенным, третье раздраженным…
— Дрейфус невиновен, клянусь вам в этом! Клянусь моим… — Лев Николаевич на миг запнулся, боясь назвать правдивую цифру, — сорокалетним писательским трудом, клянусь моей честью, моим добрым именем! Если Дрейфус виновен, пусть погибнут все мои книги! Нет, он ни в чем не виноват, он страдает без всякой вины!
Когда он замолчал, несколько минут зал молчал тоже, и в полной тишине он вернулся на свое место.
— Если нас оправдают, — озабоченно сказал Альбер Клемансо, всматриваясь в толпу, — живыми нам отсюда не выбраться.
Лев Николаевич улыбнулся ему ободряюще:
— Не беспокойтесь. Нас не оправдают.
Михаил Михайлович лежал без сна и рассматривал потолок. В темноте почти ничего не было видно и можно было воображать, будто он глядит прямо в темное беззвездное небо.
Каждый день он получал письма. Большинство отправителей просили у него денег — кто десять рублей, кто сто, на свадьбу, на лошадь, на обучение, а иногда и без всяких объяснений. Были письма, в которых просто рассказывалось, как автор живет и о чем думает, — эти он очень любил и таким авторам отвечал. Но были и письма третьего рода, «вопрошающие»: почему вы учите одному, а живете по-другому? Почему у вас усадьба, а в ней разные хорошие вещи (это они еще не видели, какие роскошные старинные предметы хранятся здесь, в Кочетах, у Тани)? А прислуга, а семья? Разве так правильно? Разве не лучше было бы оставить все это и войти в Царство Божие с пустыми руками?
Будто сам он не задавал себе этого вопроса каждый день. Будто он не хотел бы нищим странником пешком, лишь с посохом в руках да малой котомкой за спиной идти по дороге, в конце которой его ждал бы Бог, идти в святое место, чтобы быть там одному — и чувствовать легкость и покой. Да он только этого и желал!
Каждое такое письмо приходило к нему будто бы от него самого. Если бы у него хватило духа, он бы добровольно отдал все, что имел. Он и так все, что мог, отдал на помощь духоборам, угнетаемым за веру в Христа, и это было самое малое, что он мог сделать, а остальное ему просто не отдавали — Соня не отдавала.
Никому до него уже не было дела, кроме Сони. Правительственные структуры, выловившие его когда-то из его маленькой частной жизни и определившие его в великие писатели земли русской (глупость какая, почему земли, а не воды, например?), давно уже забыли, зачем это сделали, и теперь преследовали его и его учеников совершенно всерьез. Черткова выслали. Победоносцев жил своей сложной государственной жизнью и не обращал уже на писателя Толстого никакого внимания.
Одно время Михаил Михайлович даже размышлял провернуть с обер-прокурором тот же фокус, что со своим первым куратором, Иваном Ильичом: взять да и умертвить его, литературно, конечно; он же как раз созрел и роман писать, настоящий, большой роман — да он, может быть, и решился на роман именно потому, что чувствовал теперь, что свободен от государственных задач, что никому из авторов и исполнителей проекта «Борода» уже нет до него никакого дела! Но в последний момент устыдился: все-таки, в отличие от Головина, Победоносцев никогда не унижал его, — и казнь отменил. Ограничился тем, что на всю Россию обозвал обер-прокурора Синода тупым и лишенным нравственного чувства. А чтобы адресату было сложнее признать, что это писано о нем, добавил, что имярек в глубине души ни во что не верит. Так оно и есть, но ведь Победоносцев считает себя образцом добродетели и веры, а значит, ему и в голову не придет, что Топоров из «Воскресения» — это он.
Изумительным и странным, на грани безумия, полагал Михаил Михайлович сам факт, что обер-прокурор считает себя верующим. Вероятно, у государственных людей существует какой-то свой отдельный, государственный бог, требующий установлений, учреждений и охранений, слежек, ссылок, нередко — повешений, и все это ради добра и любви. У них, верно, и заповеди свои какие-то, государственные, а те, что Моисей принес на скрижалях с горы, были рассмотрены на заседании Госсовета и признаны необязательными к исполнению.
Впрочем, не один Победоносцев был безумен. Все, кто когда-то начинал проект «Борода», давно и окончательно сошли с ума. Писатель Зола, к примеру, твердо решил остаток своей жизни положить на какого-то офицерчика, который изменил родине, будто ни до, ни после никакие офицеры никогда родине не изменяли и не было на свете дела важнее. Да, вел себя Зола при этом исключительно храбро и поплатился уже всем, что имел, — репутацией, любовью читателей, деньгами, домом, — но, с точки зрения Михаила Михайловича, бесстрашие это свидетельствовало лишь в пользу того, что защитник Дрейфуса душевно все же не вполне здоров.
Бросить все силы, чтобы спасти одного иноверца, когда братья во Христе страдают за веру тысячами? Логики в этом было не больше, чем в государственной вере обер-прокурора Синода.
Но главная беда — это, конечно, Соня.
Безумие Победоносцева и Зола хотя бы не касалось его лично. Безумие Сони засасывало его в черную ширящуюся воронку, из которой невозможно было вырваться.
Он давно уже старался не оставаться с ней наедине. Он работал один и не разрешал никому мешать ему, иногда уходил гулять — тоже один, — принимал посетителей (если она вдруг входила к ним, он старался не встречаться с ней взглядом). Дневники он давно прятал.
Но она все равно находила их, и начинался очередной припадок безумия, и он, стараясь отвечать односложно и закончить с этим поскорее, все равно рано или поздно начинал тоже сходить с ума.
Ты не любишь меня и никогда не любил, кричала она.
Но разве он когда-либо любил кого-то другого?
Она даже объясняла ему свое понимание любви: когда в человеке зарождается любовь, он вкладывает ее во все, что делает, и такая энергия и радость появляются во всех его замыслах и действиях, что его любовь становится двигателем не только его самого, а всего, что его окружает.
Но разве, хотелось ответить ему, в том, что делаешь ты, есть хоть какая-то радость? Энергии-то хоть отбавляй. А радости нет, значит, и любви тоже нет.
Услышав такое, она бы снова начала кричать, и потому он никогда ничего ей не отвечал.
Ты хочешь меня оставить, продолжала она, он меня оставил, теперь ты меня оставишь, мне лучше не жить. Она грозилась самоубийством чуть не каждый божий день, а иногда и вправду бежала то травиться, то топиться, и за ней бежали дети, или слуги, или гости — и этот безумный хоровод повторялся все чаще. Она кричала злые страшные слова и писала его друзьям злые страшные письма. Она бесконечно говорила о деньгах, завещаниях, расходах, дневниках, которые она обязательно найдет, о Черткове, который что-то там ей не отдает, и снова о деньгах и о том, что она все равно все узнает и все равно обязательно покончит с собой.
Все это у нее считалось любовью. Радостью.
Победоносцев и Зола далеко, думал Михаил Михайлович, чувствуя, как беззвездное небо опускается над его кроватью все ниже, но Соня рядом. Это она держит его будто в тисках.
Хотя почему он так решил? Верно, и сам он бесповоротно лишился рассудка. Он же не в Ясной сейчас, а в Кочетах, у Тани. Сони рядом нет, и никто его не мучит своей любовью и радостью. Значит, он волен идти.
Занимался рассвет. До светлеющего неба оставалось только протянуть руку.
Михаил Михайлович сел в кровати и осторожно спустил обе ноги на холодный пол.
Через полчаса, замирая от восторга, он тихонько перешагнул порог усадьбы и мелкими шагами, ежась от внезапного холода, пошел к воротам. Ну хотя бы нет дождя, порадовался он, как же надоел этот дождь, шел же, не переставая, считай, весь октябрь. Кругом было совсем тихо — в Кочетах вставали поздно. Птицы не пели, и черные стеклянные ветки замерли на сером небе. Открывшаяся перед ним дорога замерзла в стекло — только не в гладкое, а будто поверхность моря, покрытого барашками, за секунду схватило ледяным заклинанием. По такой дороге на дрожках ехать — одно проклятие, а пешком — это ничего, подбодрил себя Михаил Михайлович и в самом деле пошел, совершенно окрыленный своим побегом, иногда даже тихонько хихикая про себя: сбежал, на самом деле сбежал! Идти было хорошо и легко, даже не очень холодно.
Однако же куда он направляется?
Здешних мест он не знал вовсе. Нет, он бывал, конечно, у Тани и раньше, и гулять ходил, но то по хорошей, теплой погоде, а эти заморозки волшебным образом изменили все вокруг, и теперь он не узнавал ни домов, ни дороги, ну ладно, дорога еще была, вела его куда-то через лес, не страшно. То, верно, была дорога к железнодорожной станции. Он-то хотел идти к святому месту как настоящий странник, но в какой стороне теперь святое место, да и не ждут его там вовсе, а все дороги в России все равно ведут к какой-нибудь железнодорожной станции, а у этой еще и такое название хорошее — Архангельская.
В лесу было темнее, чем в поле. Незнакомая дорога то и дело коварно раздваивалась, и он выбирал всякий раз идти направо, прикидывая про себя — верст десять, мало — двенадцать осталось идти, а потом вроде бы восемь или девять, а потом лес должен был бы уже закончиться, а он все никак не заканчивался. Кругом по-прежнему не было ни души.
Заблудился, подумал Михаил Михайлович, не слишком даже и расстроившись. Пустое, не унывать! Не бывало еще такого, чтобы Лев Толстой сдался без боя! Ты не Лев Толстой, напомнил ему кто-то невидимый скрипучим Сониным голосом, но он с досадой отмахнулся: да Лев уже, Лев, я больше сделал для этого имени, чем тот, кто носил его с рождения, я умру Львом Толстым и, может быть, даже в ближайшие несколько часов, если не найду дороги, и чаша весов склонится в мою сторону окончательно и навсегда.
А пока надо все-таки найти путь к Архангельской и начать с того, чтоб вернуться к последней развилке.
Еще через час он совершенно выбился из сил и мог только удивляться, что когда-то ему было холодно — жарища же, он был весь потный. Ноги гудели, и трудно было смотреть вперед, да и не на что — под ногами, насколько хватало взгляда, простиралась одна и та же смерзшаяся коричневая рябь. Все дороги в России по замыслу своему ведут к какой-нибудь железнодорожной станции, а на деле почему-то никогда никуда не приводят.
Он по инерции еще шел вперед, надо было идти, но понимал уже, что не найдет дороги и умрет здесь, и это было обидно: будто душа блуждала в поисках Царства Божия, но устала, замерзла и погибла, не дождавшись проводника, не увидев светлых врат Архангельской. Так ведь не должно быть, задумано же совсем наоборот: ищущий да обрящет, а погибают те души, что не ищут ничего.
— Так не должно быть! — сказал он небу с упреком и в этот момент услышал голоса.
Через несколько минут на тропинке показались три довольно помятых мужика лет сорока. Увидев его, они немного сбавили шаг и недоуменно переглянулись.
— Ты тут откуда, отец? — негромко поинтересовался тот, что шел в центре, — он был немного повыше прочих и шире в плечах.
— Заблудился, — сознался Михаил Михайлович. — К станции шел.
— К станции? — недоверчиво переспросил тот, что справа. Одежда его была изумительно грязной, а бородка торчала клоками. — Эк тебя угораздило. Станция там! — И неопределенно махнул рукой, как показалось Михаилу Михайловичу, вверх.
— А вы куда идете?
— В Сосновку, — неуверенно ответил центральный. Судя по всему, он был не вполне трезв и оттого во всем сомневался.
— А до станции проводите? — взмолился Михаил Михайлович.
— Не, — отказался центральный. — Это почитай через весь лес, а там — волки.
Да какие еще волки, возмутился про себя Михаил Михайлович, я брожу тут в одиночестве четвертый час.
— Волков-то нынче осенью пропасть, — возразил центральный, будто мог слышать его мысли. — У кума три овцы уже пропало. А в Рассказовке…
— Я очень устал, — признался Михаил Михайлович, так и не пожелавший узнать, что же волки учинили в Рассказовке, и сел прямо на мерзлую бурую землю.
Мужики некоторое время молча разглядывали его.
— До большой дороги, — наконец смилостивился тот, что справа. А Михаил Михайлович-то думал, что центральный у них главный. — Там уж ты, отец, сам как-то, потому как…
Он немного подумал, стоит ли ему заканчивать свою мысль, и, видимо, решил, что это лишнее. Все трое двинулись вперед, и Михаил Михайлович, тяжело поднявшись, пошел их догонять.
В крайнем случае окажусь в Сосновке, утешал он себя. А коли не обманут и выведут к дороге на станцию, пойду, как собирался. Да уж много времени прошло; в Кочетах наверно обнаружили его отсутствие, и зять его поехал на долгуше к станции его искать. То-то его растрясет по такой дороге; весь зад, наверно, в синяках будет.
Зять меня найдет, и я вернусь домой.
А в следующий раз не вернусь, вдруг подумал Михаил Михайлович.