К книге
Проект «Борода»10. Жерминаль
63%
10. Жерминаль
12

Наше время, Москва

Может быть, из-за спартанских свойств Вариных кроватей, а может быть, из-за того, что Ольга вчера напилась, но в воскресенье она проснулась рано. Маленькую комнатку заливало серым светом, за окном выстроились рядами одинаковые чертановские многоэтажки, накрапывал дождь, поднимался вверх легкий туман. В квартире было тихо, только где-то рядом еле слышно тикали часы. Телефон стоял на новенькой зарядке, готовый к работе: как обычно, никто ей не писал. Ольга заблокировала экран и обреченно поплелась в душ.

Стойка держалась на честном слове, но хотя бы вода оказалась горячей. На кухне у Вари было грязно и пустынно — и продукты, и посуду они вчера бросили на столе, мыть сил не осталось. Ольга, стараясь не греметь, покидала мусор в первый попавшийся пакет — тот самый, что привез вчера СФ, — завязала его, чтобы запах стал поменьше, осторожно включила воду в раковине и взялась за вилки, тарелки и стаканы.

Она должна была думать об СФ, который вчера повез пьяного сына к неведомой Нике, а потом, наверное, поехал на комбинат (ой, на комбинат ли?) и даже не подумал написать ей, что с ним все в порядке. Или о Мартове, который перешел на сторону врага и в этом качестве оказался очень активен, даже вломился к ней в квартиру. И кстати, где-то взял ключи, а она до сих пор даже приблизительно не понимает, где именно! Но вместо этого она думала о чудесном артефакте, о письме Толстого Достоевскому, которое вроде бы существовало, а потом исчезло за пазухой неизвестного красноармейца. Внимание, вопрос: а откуда, собственно, СФ и противостоящие ему толстовцы знают о самом существовании этого письма?

О содержании письма знал, конечно, сам Лев Николаевич Золя. Тот, кто передал письмо, — однозначно нет: он мог бы вскрыть и прочесть письмо, если бы был агентом Победоносцева, только будь оно так, письмо бы и до Достоевских не дошло. В лучшем случае оно хранилось бы в каких-нибудь засекреченных архивах, в худшем его спалили бы к черту в первом попавшемся камине. А Толстого бы за такое вопиющее нарушение соглашения просто убрали бы силами царских заграничных агентов. И умер бы великий писатель Золя не в 1902-м, а в 1881-м, не создав своих лучших произведений, и никакие рабочие к нему на похороны не пришли бы.

Идем дальше. Достоевский о письме так и не узнал. Красиво было бы, если бы прочел и тут-то у него от потрясения и пошла бы кровь горлом, да никак не сходится: перед смертью он, помнится, еще мог говорить, все просил Анну Григорьевну почитать ему Евангелие. О Толстом не говорил.

Дальше по списку яснополянцы, которых шантажировала этим письмом Анна Григорьевна, якобы не удовлетворившись назначенной государем императором двухтысячной пенсией. Это у нас кто? Собственно, Лев Толстой, издание второе, исправленное и дополненное. То есть двойник. Жена его Софья Андреевна. Возможно, старшие дети — на момент смерти Достоевского Сергею было семнадцать, Татьяне — шестнадцать. Остальные были еще слишком малы. Чертков? Нет, в 1881 году Черткова в Ясной еще не было. Сестра Софьи Андреевны госпожа Кузминская. Да, ей, пожалуй, рассказали бы. Ну и все, остальные не в счет — либо агенты Третьего, либо иностранцы, либо прислуга.

Итого, оставить свидетельства могли: Лев Николаевич (Эмиль, Эмиль!), Лев Николаевич — 2, Софья Андреевна, Сергей Львович, Татьяна Львовна, Татьяна Андреевна. Не так уж мало народу.

Но кто из них? Проще всего было бы, конечно, спросить у самого СФ, но она этого сделать не догадалась, а сейчас писать ему и спрашивать как-то не хочется — он-то ей не пишет, у него есть дела поважнее. Хотя телефон она на кухню на всякий случай принесла.

В холодильнике она нашла яйца, а в плоском ящике под плитой — древнюю чугунную сковородку. На запах еды из своей комнаты выползла сонная Варя в пижаме с плюшевыми мишками и, сонно щурясь, спросила:

— Что тебе снилось, Крейцер Аврора?

— Тургенев, — брякнула Ольга, которой снился вовсе даже историк Михаил Евгеньевич, причем в не вполне приличной ситуации. — Нарочно ходил мимо меня и вилял демократическими ляжками.

— Сильно, — зевнула Варя. — Между прочим, в соннике Щербиной есть такая примета: Тургенева во сне видеть — предвещает получить тонкую способность суметь откопать талант там, где его вовсе нет.

— Хорошая способность, для учителя самое то. Никто на связь не выходил?

— Никто, — вздохнула Варя. — Митеньке я сама писала, но его в сети не было со вчерашнего вечера. Наверно, забыл телефон зарядить. Или в метро потерял.

— Или ему пофиг, — пробормотала Ольга. — Знаешь такое нерушимое правило?

— Какое еще правило? — непонимающе переспросила Варя.

— Нерушимое, — повторила Ольга. — Заключается в том, что ему пофиг. Не потерял телефон, не был занят, не попал в аварию, не спасал мир, а просто было пофиг. Потому и не написал. Работает в ста процентах случаев. А остальные не писали?

— Мартиньке и Сергею я не писала, сама примерно понимаешь почему. А Лёвчик — ну чего я его дергать буду: во-первых, он у девочки, а во-вторых, у него и так забот полон рот. А ты? С кем-нибудь общалась из наших?

— Не-а, — призналась Ольга. — Глухо как в танке. Давай завтракать?

— Пять минут, — попросила Варя. — Зубы почищу и сразу иду. Ты кофе варить умеешь? Турка там. — Она неопределенно махнула рукой в сторону столешницы и исчезла в ванной.

Но не успела Ольга даже отыскать в этом хламовнике кофе, как зажужжал ее телефон.

— Привет, — сказал СФ. Она включила динамик и продолжила поиски. — Как ночь прошла?

— По плану. А у тебя?

— Тоже. Прости, надо было вчера отписаться тебе, когда я доеду, но, честно говоря, я так умотался, что банально забыл это сделать. Митя не появлялся?

— Нет, — растерялась Ольга. Почему-то она ожидала, что он спросит о Мартове.

— Плохо, — внезапно сказал СФ. — Потому что до дома он, судя по всему, не доехал. Я вчера как чувствовал, что надо было его отвезти.

— А откуда ты знаешь, что он не доехал?

— Попросил свою ассистентку заглянуть к нему домой и проверить.

— В воскресенье утром?!

— Почему нет? — удивился СФ. — Живет она там недалеко, в Гороховском. Социализм, как я уже говорил, — не моя стихия. Надо мне, чтобы она сходила сейчас, — заплачу ей сверхурочные либо отгул дам в другой день. Так или иначе, его соседи по квартире утверждают, что домой он не возвращался. Там у него не то чтобы нормальная квартира… нечто среднее между сквотом и коммуналкой. Население в основном угашенное, но вполне коммуникабельное. В общем, до дома он не доехал, поэтому в данный момент я пытаюсь его найти. Скорее всего, он в очередной раз коротает время в обезьяннике. Меня бы это, во всяком случае, совершенно не удивило.

— А Мартов?

— А Мартов больше не появится, — жестко сказал СФ. — Ты же не Варя, романтических чувств, даже остаточных, к нему не питаешь, так что прекрасно понимаешь, что я был прав. Он больше не на нашей стороне. И искать его, скорее всего, бесполезно. Займусь лучше Митей, он хотя бы человек чести. И не дай бог, с ним могла случиться реальная беда.

Из ванной появилась чисто умытая Варя — пижаму она сменила на плюшевый костюмчик с кошачьими ушами. Укоризненно посмотрев на Ольгу с туркой в руках, она потянулась к шкафчику и достала кофе, после чего бесцеремонно забрала турку себе. Ольга села за стол.

— Ты с кем?

— Доброе утро, Варя, — поздоровался СФ. — По вам план пока такой: оставайтесь в квартире. Если куда-нибудь соберетесь, даже покурить у подъезда, обязательно предупредите меня. Как только я что-нибудь узнаю, сразу перезвоню. — И дал отбой.

— На фига у подъезда курить? — недоуменно спросила Варя. — Балкон же есть. Оль, а что случилось-то, он сказал?

— Он Митю не может найти. Говорит, тот вчера домой не возвращался.

— Блин, — совсем расстроилась Варя. — Сперва Мартинька пропал, теперь Митя… «Полянку»-то они хоть подняли?

— Про «Полянку» не сказал.

— Ладно, это, кажется, наименьшая из наших проблем. Кофе будешь?

— Да, пожалуйста.

Перед носом у нее возникла крошечная дымящаяся чашечка, а напротив уселась Варя с тарелками в руках.

— А вкусно! — сообщила она, попробовав яичницу. — Ты рецепт в инете взяла?

Ольга не сразу кивнула. Идея лезть в интернет, чтобы приготовить яичницу, ее шокировала.

— Сергей сказал, что у тебя с Мартовым был… были отношения, — осторожно начала она. — Ты, наверно, жутко расстроена, что он так поступил? Ты прости, я просто вчера так испугалась, что ляпнула, не подумав…

— Ну были, — невесело согласилась Варя, закуривая прямо за столом. Зря СФ волновался, что она пойдет курить вниз. — Были! И сплыли! Дело-то не в этом! Все же закончилось, и давно уже. Нет, сперва здорово было… а потом как-то все не взлетело, вот как это постороннему объяснить? Вроде все хорошо, а чувствуешь — нет, не то. Не так. И тогда я говорю: давай опять просто дружить. А он так обрадовался, говорит: конечно, Варечка! Теперь понятно? Он друг мне. От друга не ждешь, что он сперва пропадет, а потом выяснится, что он на самом деле враг. И я этого от Вити не ждала. Я вот вчера тебе сказала, что Сергей — это ужас какой-то, а на самом деле я, наверное, тебе завидую. Он хотя бы надежный.

— Это я тебе завидую, — вздохнула Ольга. — Мы-то с Сергеем даже не друзья.

— Как это не друзья? — изумилась Варя. — По-твоему, дружба — это вообще что?

— Друзья общаются просто так. Не по делу. Знают, что у кого происходит, ходят друг к другу в гости, если есть семьи — семьями дружат, отдыхают вместе, Новый год встречают… Вот я сейчас тебе это говорю и понимаю, что у меня, наверно, вообще друзей нет. Только Машка Архангельская, но мы очень редко видимся.

— Теперь ясно, — кивнула Варя. — Мы с тобой дружбу по-разному понимаем. Для меня это, как и влюбленность, внутреннее ощущение: если я человеку доверяю, если у меня нет к нему вопросов, если я ему готова выложить что угодно — это друг. Неважно, была ли я у него в гостях и знаю ли я его семью. Можем даже не общаться месяцами. Но когда мы встречаемся снова, я этот уровень доверия сразу чувствую.

— По твоим критериям мы с Сергеем тоже не особо дружим.

— Не может быть, — убежденно сказала Варя. — Сергей заботится о нас всех.

— Или командует нами всеми.

— Но и заботится тоже. Думает о каждом. Уж если это не друг… Знаешь, я думаю, ты сама не хочешь никому доверять. Попробуй по-другому, и сама увидишь разницу.

— Ладно, попробую, — согласилась Ольга, лишь бы закрыть эту тему. — Расскажи мне лучше о письме. Он же велел нам подумать…

— Попросил нас подумать, — поправила ее Варя и снова поднялась за туркой. — Велели ей! А ты не делай, если не хочешь, никто же не заставляет! И про Сергея ты зря так. Ей-богу, я его оправдываю, будто это я в него влюблена, а не ты!

— А кто тебе сказал, что я… — запальчиво начала Ольга, но запнулась и, не закончив фразы, захлопнула рот.

— Ладно уж, — смилостивилась Варя. — Давай о письме. Про патруль, который изъял черновую рукопись «Карамазовых», он тебе рассказывал?

— Да. Сказал, что вам удалось найти всех троих, но дальше — сплошные тупики. И на этом все. Даже имен не назвал.

— С именами-то проще всего. Я за это время их наизусть выучила: Рябов Никита Евграфович, Коган Леонид Абрамович, Коробков Василий Степанович. Все примерно ровесники века, то есть на момент изъятия рукописи им было по восемнадцать-девятнадцать лет. Мы, конечно, пошли по родственникам. Родные Рябова — это только внуки и правнуки, старше никого не осталось — проживают в Златоусте и, конечно, слыхом не слыхивали ни о каких рукописях. Ни у Коробкова, ни у Когана живых родственников не осталось. У Когана была жена, Коган Фаина Яковлевна, но она была арестована и расстреляна в Ленинграде чуть ли не одновременно с ним самим. И дети были, только мы их найти не смогли. Наверно, их отдали в другие семьи. А у Коробкова вообще никого не было, только родное государство.

— Как это — никого? — недоверчиво переспросила Ольга. — А невесту его вы куда дели?

— Да не было у него невесты, я ж тебе говорю! Всю жизнь по стройкам и общагам, а потом Великая Отечественная, на которой погиб образцовый советский рабочий, пошедший добровольцем. И никаких следов. С чего ты вообще взяла про эту невесту? Невеста — это в двадцать хорошо, а ему к началу войны было уже под сорок.

— А ты представь, что он просто такой никогда не встречал, — задумчиво сказала Ольга и тоже закурила прямо на кухне. — Ты же у нас романтическая натура, тебе это должно быть несложно. Вот сорок лет по стройкам и общагам, а по вечерам — в библиотеку, как Ленин завещал. Где ему ее встретить, если он не пил и на танцы не ходил? И уж тем более он не ожидал, что девушка его мечты окажется совсем юной, вчерашней школьницей. Звали ее Тамара. Познакомились они среди зимы, в феврале 1941 года, в Театре Советской армии, даже могу тебе сказать, какой спектакль тогда шел — «Укрощение строптивой». Он ее увидел — и пропал. Вот совсем пропал, с головой. Пришел к ее родителям, а они — ни в какую. Сами видят, что человек интеллигентный, начитанный, но Тамарочка уже поступила на физфак в педагогический, что же теперь — все бросать ради пеленок с присыпками? Как-то он их убедил все-таки. Они планировали пожениться в августе, а потом он на работу, она на учебу. Но вышло иначе. Вместо свадьбы он ушел на фронт, а зимой она уже получила похоронку. К сожалению, больше я ничего об этом не знаю. И ни про какие рукописи не знаю тоже. А вот почему ваши толстовцы стали за мной ходить как привязанные, тебе уже должно было стать понятно.

— Почему? — завороженно прошептала Варя. — И откуда ты вообще все это знаешь?

— Она была очень красивая, Тамара, — просто ответила Ольга. — Конечно, она несколько лет не верила в его смерть, ждала, но после войны он так и не вернулся. В его комнате поселились другие люди. Она окончила институт. И в конце концов к ней посватался другой молодой человек, блестящая партия: красавец, с высшим образованием, с прекрасными партийными перспективами и даже почти ровесник — на пять лет всего старше. Звали его Георгий Константинович Мышковский. Много позже, уже после смерти Сталина, у Георгия и Тамары родился сын, которого, разумеется, назвали Владимиром. А он, когда вырос, женился на девушке Маше, и у них родилась дочь Ольга — и снова здравствуйте. В этом месте я должна была бы сказать, что я — вылитая бабушка, но это неправда: мы совершенно не похожи. Внешность у меня мамина.

— Ни фига себе, — восхищенно выдохнула Варя. — А что же было у тебя в ноутбуке?

— Да ничего там не было! Списки летнего чтения для восьмых классов были, а тайных карт Москвы с местом, где спрятано письмо Толстого, не было! Я все, что знала, только что тебе выложила. А больше никто ничего и не знает — бабушки давно нет в живых, папа, я полагаю, об этом бабушкином женихе и не знал ничего. Но это мы с тобой знаем, что я ничего не знаю. А толстовцы ваши увидели, что я вступила в ваш клан, что Сергей все время со мной рядом, и поняли: точно знает. И вам расскажет. И вот как убедить их в обратном?!

— А я думаю, они правы, — горячо сказала Варя. — Подумай как следует, вот же ты здесь, живая внучка своей бабушки! Мы уже совсем рядом с разгадкой! Ну не знаю, может, у нее подруги были, у твоей Тамары? Или коллеги? Или места какие-то любимые в Москве?

— Да может, это вовсе не он забрал рукопись, а этот ваш… Коган, которого расстреляли!

— Да как же не он! Сама же сказала — интеллигентный, начитанный! Нет, он-то сразу понял, что это такое. Ну Оля, ну пожалуйста, подумай еще!

Некоторое время они молча курили, глядя друг на друга. Затем Ольга нерешительно потянулась к телефону.

— Ну?! — нетерпеливо спросила Варя.

— Попробую позвонить.

— Кому?

— Другу, — сказала Ольга и неожиданно улыбнулась. — По твоим критериям, конечно. Мы давным-давно не виделись. Но зато я ему доверяю.

1883–1885, Медан — Беноде — Анзен

— Отчего мы никуда не выезжаем? — ныла Александрин. — Ты обеспечен, знаменит, а мы сидим в четырех стенах.

— Довольно и сюда приезжает посетителей, — отмахивался Лев Николаевич.

— Твои посетители — писатели-неумехи, — продолжала она атаку. — Право же, Эмиль, я уже не могу находиться в Медане. Каждый день одни и те же стены, слуги, чашки, один и тот же вид из окна… Я с ума тут схожу!

— А в Париже я схожу с ума.

— Не хочешь в Париж — едем на юг, к морю, — моментально нашлась она. — В Беноде, это очень респектабельное место. И поскорее, пока у моря самая лучшая погода.

Если Александрин желала посетить респектабельное место, лучше города, чем Беноде, ей было не найти, с тоской понял Лев Николаевич, едва сойдя с поезда. Все здесь кричало о приличиях, сытости и деньгах — ухоженные дорожки, румяные благонравные дети в матросских костюмчиках, загорелые английские яхтсмены, пышущие жизненной силой, набережная с шумными ресторанами. Лев Николаевич сидел на берегу в плетеном кресле и покорно дышал морским воздухом. Александрин, вся нарядно-белая, с кружевным зонтиком, стояла поодаль в кружке таких же нарядных, сияющих благополучием дамочек и иногда указывала рукой в его сторону — они одновременно оборачивались к нему.

Через три дня она уже была знакома с половиной населения Беноде. Через пять Лев Николаевич обнаружил себя в «Гранд-отеле», за круглым ресторанным столом, — кроме дамы из «кружка Александрин» и ее мужа, владельца стекольной фабрики, ему была знакома только толстая, как античная Гера, госпожа Лемэтр, которая корчила из себя ярую поклонницу его писательского таланта, хотя читала только (конечно же) «Нана». «Ах, как же вы изумительно точно описали ее! — мечтательно тянула госпожа Лемэтр. — Но она и в самом деле была так юна, господин Золя?» Лев Николаевич отвечал односложно, мысленно воображая себе огромную пенистую волну, которая обрушивается на «Гранд-отель» и сметает эту дуру прямо в пасть к морскому дьяволу.

Другой его сосед, мужчина средних лет с умным и энергичным лицом, тоже был не без странностей: так внимательно смотрел к нему в тарелку, что, того и гляди, сам туда свалится, — даром что кушаний на столе было хоть отбавляй.

— Это морской еж, — осторожно сказал ему Лев Николаевич. — Очень вкусно, советую попробовать.

— Да-да, — отозвался этот странный господин. — Прекрасный экземпляр Echinus esсulentus. А вот это caridea… м-м… decapoda, или, иначе говоря, десятиногое ракообразное. Так что же, они вкусны?

— А вы их никогда не пробовали? — посочувствовал чудаку Лев Николаевич. — Но по именам знаете. Вы, наверное, ученый?

— Увы, уже не совсем, — грустно улыбнулся его сосед. — Позвольте представиться: Альфред Жиар, депутат от первого округа Валансьена.

— Депутат? — переспросил Лев Николаевич, разрезая эхинуса надвое. — И какую же партию вы представляете?

— Радикальное крыло республиканцев.

— То есть вы… — запнулся Лев Николаевич, — социалист?

— Верно, — согласился Жиар с некоторым ехидством. — Вас смущает такое соседство?

— Нет, что вы! Просто странно встретить социалиста здесь.

— Не странно. Социализм дает ответы на все ключевые вопросы общественного устройства: неудивительно, что он повсюду. Простите, а вы?.. Ваша соседка упоминала, что вы писатель, но я не вполне понял, о чем вы пишете.

— Эмиль Золя, — представился Лев Николаевич, прикидывая, как бы объяснить, о чем именно он пишет. Но объяснять не пришлось.

— Тот самый Эмиль Золя?! — поразился Жиар. — Автор «Западни»?!

— Боюсь, что да.

— Бо-же-мой! — с энтузиазмом воскликнул Жиар, хватая его руку и энергично ее пожимая. — Господин Золя, мало с кем из писателей Франции я желал бы быть знакомым так, как с вами! Сейчас мало кто пишет о рабочих… но, насколько я понимаю… — Он покосился на госпожу Лемэтр. — Прочие ваши романы посвящены… м-м… другой тематике? О чем же вы пишете теперь?

— Да так, одну вещицу, — признался Лев Николаевич. — Историю семьи, живущей у моря. Я ведь потому и согласился ехать на море, что мне нужно было увидеть его своими глазами… Эта семья берет на воспитание девочку, дочь умерших родственников, обеспеченную наследницу. По мере того как сама семья беднеет, они начинают брать деньги у девочки и разоряют ее, саму же ее в этом и обвиняя, — но она так любит их, что совершенно тому не препятствует. Сами видите, это роман о семье, а не об обществе.

«Радость жизни» Лев Николаевич посвятил про себя покойному Тургеневу. Одну сцену, подсмотренную у него за завтраком, Лев Николаевич включил в роман целиком: его герой Шанто, намертво застрявший меж Сциллой (застарелой подагрой) и Харибдой (гастрономическими пристрастиями), с тоской взирает на поданную еду — вареное мясо кажется ему надругательством над продуктом. Сердобольная служанка, видя его мучения, достает баночку гусиного паштета, но разрешает ему съесть только одну тартинку: он хватает баночку, подобно морфинисту, и кладет себе на тарелку большой кусок, зная, что потом будет выть от боли. Да и отеческая привязанность Шанто к юной племяннице, которую Лев Николаевич, совершенно уже не стесняясь, прямо назвал Полиной, была тоже тургеневской. Никто никогда не распознает Ивана Сергеевича в старом Шанто, и все-таки Льву Николаевичу было приятно напомнить о нем миру.

— Не об обществе, — повторил Жиар без всякого, однако, осуждения в голосе. — Я тоже, знаете, в первую очередь специалист по морским беспозвоночным. Но я родился и вырос в Валансьене. Можно прожить там жизнь, игнорируя существование морских беспозвоночных, но игнорируя существование шахтеров — сомневаюсь: пришлось бы жить с завязанными глазами и заткнутыми ушами. Вы бывали в северных городах, господин Золя?

Лев Николаевич покачал головой.

— Приезжайте в Лилль, — с энтузиазмом предложил Жиар. — Я покажу вам, как они живут. Край кишит угольными компаниями, в шахтерских поселках народились новые поколения работников, а спрос… в спросе мы, похоже, достигли предела. Компании не могу продать столько угля, сколько добывают, господин Золя, и вынуждены снижать цены; не могут они и остановить добычу, потому что остановленная шахта непрерывно разрушается: внутри сплошное дерево, кругом подпочвенные воды. А оплата шахтерам — сдельная, за каждую вагонетку. Отчего они бастуют? Оттого, что компании ограничивают их возможности зарабатывать.

— Но если не нужно столько угля, то, может быть, можно их занять на каких-то других работах?

— Да нет там никаких «других работ»! Только шахты. Нет, нужна единая система планирования и распределения в экономике страны, иначе этой проблемы не решить. А для этого к ней нужно привлечь внимание общества. Мне вас судьба посылает, господин Золя! Напишите роман о шахтерах!

— Но я не… — Лев Николаевич был раздражен депутатской настойчивостью. Проблема-то серьезная, но и он не просто перо на ножках, и если он не захочет писать о рабочих, то и не станет. Странно даже, что террорист Кравчинский и его друзья-цареубийцы безоговорочно признавали за писателем свободу воли, в то время как французские социалисты, не чурающиеся ужинов в «Гранд-отеле», видели в нем инструмент общественного влияния, и только — в этом они, пожалуй, были близки к кукловоду Победоносцеву, полагающему, что писатель нужен лишь затем, чтобы направить сомневающихся в церковь. На эту благую цель работали и покойный Достоевский — по зову собственной души, — и живой самозванец из Ясной — этот уже за твердую копеечку. Оттого-то и муть такую пишет, припечатал мысленно Лев Николаевич, имевший удовольствие время от времени читать труды своего преемника: тягучие, морализаторские, постно-вегетарианские, то-то Соня там, наверно, с ним мается. Ни одного романа так и не сочинил за пять лет, бездарность этакая, все «Исповедь», где добрая половина списана с его же украденных дневников, «Исследование догматического богословия» и тому подобное.

Не буду писать о шахтерах, шептал Лев Николаевич на следующий день тихому южному морю и потом облакам по дороге обратно, а потом дома, в Медане, письменному столу, не захочу и не стану. Но жиаровские углекопы настойчиво требовали запечатления на бумаге, как ранее свалившийся с кровли мастеровой требовал создания «Западни».

Через неделю бессмысленной борьбы с собой он сдался: Жиар хочет роман — будет ему роман.

Этьен Лантье, сын Жервезы из «Западни», вырос в Париже; прости, Этьен, я отправлю тебя на север, чтобы в конце концов ты смог устроиться работать в шахту. Тебе же, Этьен, придется стать в центре забастовки. Но ты горяч, бессистемен; нужен еще и образованный социалист вроде Жиара и еще обязательно террорист, русский, человек-идея, как у Чернышевского, такой, чтоб цель у него оправдывала все возможные средства; жаль, нельзя его на гвозди спать укладывать — сразу поймут, откуда у этой детали ноги растут…

Лев Николаевич придвинул к себе бумагу и чернильницу и стал торопливо записывать.

— Я хочу написать роман о шахтерах, — сообщил он жене на следующее утро.

— По-моему, — холодно сказала Александрин, — тебе следует сосредоточиться на теме человеческих отношений, а не изображать из себя Карла Маркса.

Все повторяется, подумал Лев Николаевич. Как Софья Андреевна была рада «Анне Карениной» и противилась «Западне», так и Александрин, восторгавшаяся «Дамским счастьем» и «Радостью жизни», приняла в штыки саму идею шахтерского романа.

И не ошибся. В последующие месяцы она хоть и вела себя сдержанно, но с пристальным неодобрением прочитывала все его рабочие записи и многозначительно качала головой. Тяжело поднималась к нему в кабинет, стояла около книжных полок, проводила тонкими еще пальцами по корешкам книг, шевелила губами: «Маркс, Бланки, Гийо, Лассаль, Одиганн, Прудон, Ле Пле, Фоше, Симонен», незнакомые фамилии шептала с подозрением, знакомые — с печалью, точно узнавала в них верные признаки неизлечимой болезни.

— «Геология и топография Валансьена», «К вопросу о рабочих союзах», «Гигиена углекопа», Underground Russia… Эмиль, тебе это действительно необходимо? — По-английски Александрин не читала, но значение слова Russia, конечно, поняла.

— Ты же знаешь, это нужно для романа. Когда я писал «Нана» и эти полки были заставлены самыми низкопробными сочинениями о парижских куртизанках, ты терпела, потому что знала, что это материал для исследований. Потерпи и теперь.

— Если я и терпела, так потому, что видела, с каким лицом ты читаешь эти книжонки — точно ученый, препарирующий ядовитую жабу. Теперь не то: я вижу, ты увлечен не на шутку, и это меня беспокоит. И зачем тебе книга о России? Где ты ее взял?

— Выписал из Лондона по почте. В романе должен быть русский революционер, а тут собраны как раз нужные мне литературные профили, — смалодушничал Лев Николаевич. Фамилию автора «Подпольной России» он так и не назвал вслух. — Этот герой-революционер вовсе не положительный! Уверяю тебя, он мне самому несимпатичен!

— Как же, — проворчала Александрин, но все-таки вернула Underground Russia обратно на полку.

— И еще, — покашляв, сообщил Лев Николаевич. — Я намерен… хотел бы съездить в Валансьен. Жиар приглашал меня посетить свой округ, и теперь я отчетливо чувствую, что должен поехать.

— В Валансьен? — поежилась Александрин. — Зимой?! По правде сказать, мне совершенно не хочется туда ехать. Кроме того, возможно, господин Жиар давно уже забыл о своем приглашении и ты можешь стеснить его. Конечно, он тебя примет, ты известный писатель, но не находишь ли это не вполне удобным?

— Я вовсе не собираюсь мешать господину Жиару, — возразил Лев Николаевич. — Я лишь хочу посмотреть, как устроены шахты, как выглядят поселки и чем живут тамошние рабочие. Это займет не более недели.

— Что ж… — Александрин остановилась у самого его стола, задев широким бедром пепельницу. — Если тебе так не терпится, напиши ему и поезжай. Но имей в виду: я остаюсь в Медане. А в феврале мы с тобой едем в Париж.

— Ну что ты, — великодушно сказал Лев Николаевич, понимая, что ему предлагают сделку. — Конечно, мы поедем в Париж.

Он написал Жиару, но, видимо, письмо затерялось в обширной депутатской корреспонденции. Прошло три недели, а ответа так и не было. Александрин с трудом скрывала радость. Однако именно в Париже, на набережной Сены, под пронизывающим ветром и мокрым снегом, в торопливо проходящем мимо, втянувшем голову в плечи бородатом господине Лев Николаевич с удивлением узнал депутата Жиара. Он окликнул его, и тот стремительно поднял голову:

— А, господин Золя! Что же вы мне не пишете? Я на днях вспоминал о вас.

— Да я, по правде сказать, писал, — смущенно сказал Лев Николаевич. — Хотел нанести визит в Лилль, но не получил ответа, и вот… Давно вы здесь?

— Да уж вторую неделю.

— Может быть, навестите меня в субботу? У меня будет что-то вроде ужина для близких друзей.

— Не могу, — с сожалением вздохнул Жиар. — В Денене забастовка, я еду туда. Хотите меня сопровождать? — тут же предложил он.

— Я?! — изумился Лев Николаевич. — Но, господин Жиар, если это будет официальный визит, мне, пожалуй, припишут антиправительственные взгляды, а я еще ничего не видел и не могу заранее принять решение по поводу ваших бунтовщиков.

— А если это будет неофициально? Если я представлю вас, скажем, моим секретарем? Сможете все записывать без боязни, что вас разоблачат.

— А это возможно? — оживился Лев Николаевич.

— Конечно! Только ужин ваш, увы, придется отменить.

Лев Николаевич вздохнул, предвкушая реакцию Александрин. Реакция превзошла его ожидания.

— Забастовка! — кричала она. — Пришлют солдат, и тебя могут застрелить.

— Но за что? Я не буду сражаться с солдатами!

— Тогда тебя забросают камнями эти дикие люди!

— По-моему, — сказал Лев Николаевич, растерянно глядя на распахнутый чемодан и испытывая всегдашний свой ужас перед дорожными сборами, — ты знаешь о забастовках намного более меня. Отчего дикие? Какими камнями?

— Обычными! Булыжниками!

— Александрин!

Она полыхнула глазами, но через мгновение словно остановила сама себя. Ведь она так редко с ним спорила; ведь она никогда не требовала, как Соня, как настоящая жена.

— Надеюсь, твой Жиар сумеет о тебе позаботиться.

На следующий же день Лев Николаевич сел на поезд до Валансьена.

— Я непременно должен познакомить вас со своим братом Жюлем, — оживленно говорил Жиар, под стук колес разворачивая перед собой свежую газету. — Он знает о местной жизни куда больше меня. Сам я, как видите, бываю там только наездами.

— Скажите… — Лев Николаевич осторожно заглянул за край газеты. — А с какого возраста работают в шахтах?

— Закон 1874 года запрещает использовать в шахтах труд детей моложе 12 лет, — не отрываясь от газеты, ответил Жиар. — Начинают, как правило, помощниками забойщика или откатчиками, потом, с возрастом, переходят в забойщики. Женщинам теперь работать в шахтах запрещено, но еще недавно откатчицами в основном были девушки.

— Они… работали вместе с мужчинами? — переспросил Лев Николаевич, поправляя пенсне. — Как же это сказывалось на нравственности?

— Да вот именно так, как вы себе вообразили! — вздохнул Жиар. — К шестнадцати годам почти у всех внебрачные дети, часто не по одному…

— Но отчего же именно внебрачные?

— Заработок! Если сын женится или дочь выйдет замуж рано, то деньги перейдут в новую семью. Оттого их родители противятся браку до последнего. А младенцы все одно редко выживают… Я представляю интересы этих людей, господин Золя, но так и не понял, чего они хотят кроме денег. Вот вы писали в свое время об открытии школ — знайте же: большинство населения шахтерских поселков грамотно. А значит, нам нужен другой рецепт счастья. Если он вообще существует.

Жюль Жиар, невысокий мужчина лет тридцати, Льву Николаевичу сразу понравился, в основном немногословностью.

— Что рабочие? — сразу же спросил Жиар-старший.

— Создали делегацию. Намерены вступить в переговоры с правлением компании.

— Молодцы. Едем же!

Казалось, все вокруг вымерло от холода. Земля подернулась изморозью и хрустела под ногами, воздух был морозный, абсолютно прозрачный, и кругом — безмолвие, ни души, ни звука. Кашель простуженного Жиара звучал здесь точно грохот из пушки.

А потом пред ними открылась равнина, и Лев Николаевич жадно рассматривал ровные, покрытые красной черепицей крыши, расположенные параллельными рядами, и шахту, и заводские здания с башней и высокой красноватой трубой. Дальше, за полями, угадывались другие поселки и другие шахты. Меж ними вились лентами черные мощеные дороги Севера.

На всех улицах поселка пахло жареным луком — Лев Николаевич сначала морщился, а потом привык. Он вытащил блокнот и записывал на ходу — «крошечные садики, дома, прилепившиеся друг к другу, бочки для сбора питьевой воды»… Жюль смотрел на него удивленно, но молчал.

У дверей номера десять Жиар постучал. Им открыла усталая полная женщина неопределенного возраста и закричала в глубину дома:

— Эмиль! Эмиль, это к тебе!

На руках у нее был младенец.

Здесь было на удивление чисто и светло. Пол был вымыт и посыпан белым песком, стены выкрашены зеленой краской, подмечал Лев Николаевич, на стены наклеены яркие лубочные картинки. Кроме стола, четырех стульев и лакированного буфета, мебели в комнате не было. В углу возились двое детей лет пяти или шести. У стола дремал старый уродливый горбун с темной кожей и длинным крючковатым носом. Он хитро посмотрел на Льва Николаевича и неожиданно плюнул черным в стоящую перед ним плошку.

— Совсем из ума выжил, — сердито сказала женщина и отобрала у него плошку.

— Это кровь? — спросил Лев Николаевич, не в силах отвести от плошки взгляда.

— Это уголь, — ответил мужской голос из-за его спины. — У нас у всех внутри уголь.

— Басли, — с гордостью и несколько невпопад сообщил Жиар, — был недавно избран генеральным секретарем Федерации шахтеров Севера.

Собрание забастовщиков провели в ближайшем кабаке, очистив его от посетителей. Как и обещал Жиар, речь шла исключительно о деньгах: снижают плату за вагонетку, обманывают на торгах, нищенские пенсии, провал кассы взаимопомощи — никто в нее не платит… про интернационал слушали внимательно, но нельзя ли разрешить женщинам вернуться в шахты, это же деньги, — Жиар замахал руками и пустился в объяснения, как работа в шахте вредит женскому здоровью, собрание в ответ расхохоталось: что ж эти нездоровые что ни год, то в сарай рожать, господин депутат! А если в семье одни девки уродились, так прикажете с голоду подыхать? Лев Николаевич исписал полблокнота, когда Жиар объявил, что собрание окончено и ему пора возвращаться в Париж.

— Так скоро? — расстроился Лев Николаевич.

— Здесь уже все ясно. — Жиар сорвал голос и теперь шипел; выходило довольно зловеще. — Я должен защищать их интересы там. А вы еще хотели что-то осмотреть?

— Я… — Лев Николаевич собрался с духом и выпалил: — Я хотел бы спуститься в шахту.

Он боялся, что Жиар будет возражать, упоминая его возраст или комплекцию (последнее было бы особенно унизительным), но тот, казалось, даже ничуть не удивился.

— Ну конечно. Я представлю вас господину Форкаду, директору Анзенской угольной компании, и он даст вам провожатого.

Господин Форкад принял их любезно. Это был седой медлительный господин в черном сюртуке, по-военному застегнутом на все пуговицы. Услышав просьбу Жиара о помощи известнейшему писателю господину Золя, он на минуту задумался, склонив голову набок:

— Да, как же, Эмиль Золя… «Дамское счастье» — это ведь ваш роман?

Хорошо хоть не «Нана», вздохнул Лев Николаевич про себя.

— Моя жена очень любит эту вещь, — с непроницаемым выражением лица сообщил Форкад. — Возможно, вы не откажетесь поужинать у нас? Она будет очень рада.

Жиар пихнул Льва Николаевича локтем под ребра в том смысле, что надо соглашаться.

— С большим удовольствием, — покорно ответил Лев Николаевич.

— Да, — повторил Форкад задумчиво, — «Дамское счастье»… Но, господин Золя, простите мою прямоту, вы человек непривычный. Вам может это показаться несколько… пугающим.

— Вряд ли меня может испугать добыча угля, — вздернул подбородок Лев Николаевич.

Некоторое время Форкад молча изучал его.

— Что ж, — сказал он наконец, — если вам будет угодно. — И, едва за посетителями закрылась дверь, вполголоса приказал: — Только сухие шахты.

Ранним утром следующего дня Лев Николаевич в сопровождении Луи Мерсье, приставленного к нему Форкадом, с опаской оглядывал железные перила, ручки каких-то неведомых аппаратов и толстые доски, между которыми скользили две клети подъемной машины. Больше ничего видно не было. Снизу доносился лишь грохот вагонеток.

Теперь он был одет в шахтерскую куртку и унизительный, с его точки зрения, чепец, необходимый, чтобы защитить волосы от угольной пыли. В ламповом отделении ему выдали лампочку с предохранительной металлической сеткой. Он не выспался и продрог до костей от пронизывающего холода и никак не мог привыкнуть ни к темноте, ни к шуму.

— Видите таблицу, господин Золя? Это ярусы шахты, а гирьками отмечаются клети подъемной машины. Кроме таблицы машинист ориентируется на указания приемщика и удары молота. Один удар — остановка, два удара — спуск, три удара — подъем, четыре удара — спускают лошадь, это довольно опасно, лошадь может впасть в буйство. Когда мы с вами войдем в клеть, дадут пять сигналов. Это значит, что внутри начальство.

Лев Николаевич тихонько хмыкнул. В темноте, в тесноте, среди этого ужасного грохота, внутри ненадежной клети, висящей над бездной, он более не чувствовал себя властным над происходящим с ним и даже жалел слегка, что сам попросился в шахту.

— А здесь глубоко? — спросил он, входя в клеть.

— Четыреста семьдесят шесть метров. Не волнуйтесь, видите над клетью парашют? Если даже канат лопнет, железные зубья вопьются вот в эти деревянные брусья. Спуск в подъемнике вполне безопасен.

Клеть неожиданно тряхнуло, и Лев Николаевич ухватился за решетку. И куда же ты полез, старый дурень, думал он про себя. Пространство вокруг стало расплываться и уходить из-под ног, и у него закружилась голова. В полной темноте клеть мотало туда и сюда, и в довершение всего откуда-то сверху полилась вода.

— Дождь… — растерялся Лев Николаевич.

— Крыша, кажется, прохудилась, — озабоченно пробормотал Мерсье. — Надо передать им, чтобы починили. Вот и наш ярус. — Дверь клети лязгнула, и они вышли в галерею.

— Сколько же мы спускались? — Тошнота все не отпускала, и Лев Николаевич слегка пошатывался.

— С минуту. Удивительно, как быстро движется клеть, не правда ли?

С минуту, повторил он про себя. Ему казалось, что они провисели в пустоте не менее получаса. Все вокруг расплывалось в каком-то отвратительном тумане. Впереди он увидел неясные очертания лошади и красноватый тусклый отблеск чьей-то лампочки.

— А от чего дрожит земля? — спросил он слабым голосом.

— Опять установили черт знает как… — Мерсье озабоченно потрогал деревянное крепление. — Надо позвать штейгера. Не переживайте, это не обвал. Честно говоря, утечка рудничного газа опаснее в десять раз. Первый признак утечки — предметы вокруг начинают исчезать. Он непрозрачный. Но сейчас, как видите, все в порядке.

Да уж, в порядке, скептически подумал Лев Николаевич.

— В старых галереях рудничный газ улетучивается, — оптимистично заявил Мерсье. — Там пахнет только деревом, и, знаете, там даже красиво: на бревнах нарастает белесый мох, похожий на кружево, над ним летают бабочки…

— Бабочки? В шахте? — переспросил Лев Николаевич, думая о том, не влияет ли, часом, рудничный газ на умственные способности.

— Ну да, только они под землей теряют цвет. Здесь все бабочки — белые.

Они дошли до перекрестка и свернули в новую галерею, потом в еще одну, ниже и у же предыдущей. Мерсье объяснял, что каждая галерея имеет название и ориентироваться в них через какое-то время становится очень легко. Качество породы меняется каждые двадцать метров, заблудиться невозможно. Здесь уже нельзя было продвигаться в полный рост, и Льву Николаевичу пришлось нагнуться, а затем и стать на четвереньки. Он, немолодой тучный человек, полз по бесконечному подземному коридору, воскрешая в памяти детские страхи о похоронах заживо под землей. Становилось труднее дышать: воздух становился все более спертым из-за копоти ламп, жары, дыхания и удушливой пелены рудничного газа. Он согрелся, но даже это уже не доставляло ему радости. В довершение всего он совершенно вымок.

— Вон бригада, — указал Мерсье наконец. — Видите?

Лев Николаевич посмотрел, но черные от угля тела сливались с чернотой штольни, и определить их положение он мог только по белкам глаз. Мерсье белозубо улыбнулся в темноте:

— Ну как вам шахта, господин Золя? Вы довольны посещением?

Вот сейчас стоило бы соврать, если не из тактичности, так хотя бы чтобы не навредить Жиару. Но Лев Николаевич привычно прислушался к своему сердцу, и сердце ответило: врать нельзя.

— Благодарю вас, — ответил он. — Я очень доволен. Без этого спуска я не смог бы даже вообразить, какой это ад — шахта. А ведь они работают тут по двадцать лет. Всю жизнь…

Из Валансьена Лев Николаевич уезжал 2 марта. По-прежнему стояли холода: северный край провожал его так же неприветливо, как и встретил.

— Так как, господин Золя? — спросил его Жюль Жиар уже на вокзале. — Вы напишете о нас роман?

Лев Николаевич посмотрел ему в глаза.

— Напишу, — твердо обещал он. — Назову его… я не знаю, это же бунт, что-то бурное, энергичное, а мне ничего не приходит в голову. «Горящая почва»? Так ведь только заброшенные шахты кажутся выгоревшими. В действующих, напротив, вода… А «Горящая вода» — будто снова о пьянстве… «Апрель»?

— Почему «апрель»? — удивился Жюль.

— А знаете, в апреле бывают такие дни, когда природа, словно устав ждать, взрывается в один миг — в реках бурлит вода, из почек прорываются листья, трава пробивает себе дорогу вверх, к солнцу, и все это такое голодное, настойчивое, тянущееся к жизни, в такой неистовой борьбе… Апрель — беспощадный месяц.

— Жерминаль, — неожиданно сказал Жюль. — Помните, так он назывался в революционном календаре? Месяц всходов.

— Жерминаль, — повторил Лев Николаевич, вслушиваясь в слово; он, русский, слышал в нем скорее «жир» и женский род, землю, полную, да, всходов, готовую выплеснуть их вверх. — Может быть…

Это был один из тех романов, которые пишешь по зову совести; не для Франции, но для России, в которой, он знал, эта книга будет прочитана, несмотря на цензурный запрет. Прочитают, верно, и в Ясной, ну что ж: коли социализм у вас нынче возможен только в Царствии Небесном, будет вам герой-аббат, мстительно думал Лев Николаевич, представляя себе попа с длинной жидкой бородкой и, конечно, в каком-нибудь рванье… в рванье… аббат Рванье, нет, лучше Ранвье, да, вот такая французская фамилия… «возвещал царство справедливости, близкое истребление буржуазии огнем небесным» — привет тебе, Ясная Поляна, в твоем ежедневном труде! А вот и еще тебе, неведомый двойник: «Освобождение придет от сельских пастырей, все поднимутся и с помощью бедняков восстановят царство Христово. Аббату казалось, что он уже стоит во главе их в качестве предводителя-революционера от Евангелия; и его костлявое тело выпрямилось, а глаза загорелись таким пламенем, что, казалось, осветили темную комнату. Горячая проповедь совершенно увлекла его; он стал говорить так туманно, что бедные слушатели давно перестали его понимать».

Нравится, ваше сиятельство?

«Жерминаль» вышел. Франция неистовствовала. Его засыпали письмами, благодарственными, угрожающими, романтическими, презрительными. Его требовали арестовать, его призывали носить на руках. Газеты писали, что в Лионе прошло несколько стачек, где рабочие, требуя повышения оплаты, скандировали: «Жерминаль! Жерминаль!» Старший Жиар разразился длиннейшим восторженным письмом, незамедлительно отозвался и неугомонный Мопассан: «Я считаю этот роман, — писал он, — самым мощным и самым поразительным из всех ваших произведений… Никогда еще ни одна книга не была столь полна жизни и движения, не вбирала в себя такую массу народа».

В Александрин состязались два чувства: с одной стороны, она была крайне недовольна содержанием новой книги, с другой — из всех романов Золя «Жерминаль» был самым продаваемым. Денег они заработали столько, что задумали пристроить к меданскому дому еще одно крыло. Арестом ее мужу, вроде бы, не грозили. Так что…

— Теперь ты начнешь, пожалуй, писать о крестьянах? — только и спросила она.

— Что ж, — улыбнулся Лев Николаевич. Еще в России крестьянский быт и нравы всегда занимали его. — Почему бы и нет? Работа на земле — самая естественная из работ. Вот и название готово: La Terre — «Земля»…

1885, Санкт-Петербург — Ясная Поляна

— Запретить, — тяжело дыша от гнева, еле слышно выговорил обер-прокурор. Мерзостный роман в издании «Шарпантье» он аккуратно положил на край стола, будто от неосторожного обращения с его страниц могла выплеснуться какая-нибудь зловонная дрянь и испортить ему мебель.

— Публикацию запретить можно, — согласился Чертков. — Только роман-то, поди, не китайский, а французский язык среди образованных знает каждый второй. Все равно прочтут.

— А вы на что? — прищурился Победоносцев. — У вас в руках прекрасный инструмент общественного воздействия, так пользуйтесь им! Пусть Борода напишет статью какую-нибудь ругательную.

— Не подействует, Константин Петрович, — вздохнул Чертков. — Сила влияния Бороды на общественное мнение такова, что его поклонники прочтут новый роман от корки до корки, лишь бы только узнать, что именно их кумир подверг критике.

— Верно, — согласился обер-прокурор. — Тогда пусть молчит об этом, словно такого романа и на свете нет.

…Михаил Михайлович, получив от Черткова победоносцевские инструкции, пожал плечами, поправил ремень и ушел пахать, выражая всем своим существом презрение: вот нет мне более забот, как читать дрянные богопротивные романы! В Петербурге образованное общество, возможно, гудело о новом Зола, но здесь, в усадьбе, в его мире, никакого Зола не было в помине. Когда приходили посетители, Чертков ревниво следил за разговорами, но Михаил Михайлович терпеливо отвечал: нет, не читал. Самому ему втайне было любопытно, что же там такого, в этом романе, но как его достать? Вот привез бы кто в Ясную, да так, чтоб нельзя было отказаться; накося выкуси, милый Владимир Григорьевич, — не виноват я, само приехало! Но гости все шли недогадливые и «Жерминаля» не привозили. Да и в общем бестолковые люди, беспорядочные.

Приезжали, к примеру, редактор «Русского богатства» Оболенский и художник Прянишников. Что ж они, о благочестии рассуждали, вы думаете? Нет, все то же: ах, «Анна Каренина»! До чего это глубоко, до чего верно!

— Вот сейчас должен был поневоле корректировать свою «Анну Каренину», — желчно сообщил им Михаил Михайлович, выделив могучим голосом, разумеется, «поневоле». Нынешний Золя написал всякой пошлости, а ты сиди корректируй, пошли, Господи, смирения. — И все время думал: и какой это дурной человек написал такую гадость!

(Если начистоту, то сказал он вовсе не «дурной человек», а другое слово.)

Они, конечно же:

— Да отчего же «гадость», Лев Николаевич! Да как же вы можете, Лев Николаевич!

— А как же не гадость? — с удовольствием спросил он. — Вот раз обратилась ко мне одна московская барыня, родственница моя, по поводу «Анны»: «Ах, как я вам благодарна, Лев Николаевич, — говорит мне. — Я всегда была самого дурного мнения о влиянии высшего света на молодых девушек! Я не хотела их вывозить до тех пор, пока они не установятся в своих взглядах и привычках. Но когда прочла ваш роман, я совершенно изменила свое мнение и хочу вывозить их нынешней зимой…» Ну, разве я не прав был, сказав, что этот роман написал очень дурной человек?!

Они: что вы, Лев Николаевич, это она не то что-то прочитала. Идиоты.

Упросил их гулять по саду, сказав, что погода уж больно хороша, а на самом деле потому, что в саду меньше вероятности, что кто-нибудь услышит. Завел беседу о европейских писателях, и, конечно, Оболенский заинтересовался его мнением о Зола.

— Я этого романиста более не читаю, — отчеканил Михаил Михайлович, заложив большие пальцы за ремень. — Он мне отвратителен. Начал я читать его «Нана» да, знаете, и дочитать не смог, до того она меня возмутила!

— А про углекопов, Лев Николаевич? — заступился Оболенский. — Смею вам сказать, очень социально значимый и интересный роман! Поверьте, со времен «Нана» Зола намного изменился в лучшую сторону.

— Горбатого могила исправит, — проворчал Михаил Михайлович. — Что же, Леонид Егорыч, коли вы так хвалите ваших углекопов, я, пожалуй, и прочел бы. Да ведь вы его с собой-то, верно, не захватили?

Тот, конечно, повинился, что не захватил.

— Значит, не прочитаю, — вздохнул Михаил Михайлович. — Да и то сказать, что Зола может сочинить хорошего? Нет, Леонид Егорыч, увольте. Углекопы не углекопы, а душа у вашего Зола темная.

Тут Оболенский впал в полное расстройство и ну себя корить: как же это я, говорит, не привез, правы вы, Лев Николаевич! Теперь, пожалуй, так и будете думать плохо о Зола и обо мне заодно!

Тут главная хитрость была — переменить тему разговора до возвращения в дом, а то как бы не услышали. Но этим искусством Михаил Михайлович овладел — уж будьте покойны.

А помог умница Кузминский, это уже в августе было. Как раз и Черткова не было в Ясной, а он заявляется, голубчик, и «Жерминаль» этот хваленый притаскивает: а что скажет по поводу нового романа Лев Николаевич? Как так «не читал»?! Так вот же, у меня как раз с собой. Михаил Михайлович поупирался для вида, а потом все ж таки уволок роман к себе; проглатывал торопливо, целыми страницами: ну, от «Нана»-то автор недалеко ушел, каждые двадцать страниц герои с девками падают то в рожь, то за сарай. Однако же и шахта сама, и поселок — все очень живо, талантливо описано, картинки так и встают перед глазами. Чтоб ему пусто было, бывшему графу.

— Ну, «Жерминаль» твой плох, — сказал он Кузминскому наутро. — Такая богатая тема — и обработана так плохо! Пропасть ненужного, ложного…

— А про аббата Ранвье? — уколол его Кузминский. — Я думаю, уж не читал ли он твое «В чем моя вера?»?

— Весьма возможно, — равнодушно отвечал Михаил Михайлович, тут же вскипая про себя: разумеется, читал, старый пересмешник! Ничего не понял, зато изобразил его каким-то религиозным фанатиком, да еще и католиком: тьфу! Хорошо хоть, не догадается никто.

В этот момент Софья Андреевна с сестрой насели на него по поводу того, что он научил дочерей вегетарианству и они теперь на уксусе да масле стали худые и зеленые, особенно Маша. Болезненная и в самом деле Маша сидела тут же, безучастно выслушивала про себя — sotte, бестолковая. Он отвечал с достоинством, что только рад ее стремлению испытать лишение во имя убеждения.

Потом долго еще ругались, а про «Жерминаль»-то и позабыли в запале.

А про Черткова Михаил Михайлович решил так: коли приедут в Ясную иностранцы, все-таки похвалить в том духе, что вот, дескать, у Зола мы видим подлинных углекопов. То есть за натурализм похвалить. Уж чего-чего, а натурализма-то в романе и в самом деле было преизрядно.

ЗАБАСТОВКА

героический романс

(ЛГ/КМ)

Он пришел и уселся

Тяжело и неловко.

На железной дороге,

Где Анзенский вокзал,

Николаич на рельсах

Объявил забастовку,

К шахте вытянул ноги

И к рабочим воззвал.

И пришли из нездешней

Черной пасти забоя

И юнец, и матерый,

И другие низы:

«Мы с тобой, мы, конечно,

Николаич, с тобою!» —

Отвечали шахтеры

На весенний призыв. —

«Мы буржуям покажем,

Где их кузькина мама,

Мы в борьбе с капиталом

Закалимся, как сталь!

А не выйдет — так ляжем,

Как Каренина Анна,

Головами на шпалы!

Жерминаль! Жерминаль!»

Предыдущая главаГлава 12 из 19Следующая глава