К книге
Век мой, зверь мой. ВоспоминанияВек мой, зверь мой. Глава 16
71%
Век мой, зверь мой. Глава 16
17

Мы встретились в Берлине, а началась наша совместная жизнь в Вене, и была она путаная – страстная и страшная своей безвыходностью. Я знала, что вина моя, и все порывалась объяснить, оправдаться, упросить тебя помочь мне решить. Раз даже начала, но ты остановил меня: «Ни уговаривать тебя остаться, ни советовать вернуться я не могу, пойми». Я ответила обиженно: «Потому что ни того, ни другого не желаешь сильно». Ты укоризненно качнул головой и с невеселой улыбкой ответил: «Сильно или нет, мое дело, прости, а наше общее в твоих руках, и никто тебе в этом не может и не смеет помогать». Помолчав, добавил почти весело: «Хорошо, что я в суде на стаже, там каникулы длинные – могу ждать».

Была чудесная весна, мы целыми днями гуляли по Вене. Как она изменилась за шесть лет! Тогда, знойным пыльным летом, мы с полковником бродили по ней – голодные, бездомные, все потерявшие, как сама тогдашняя Вена – без дорог впереди и с заметенными путями назад. Об этом я, конечно, молчала, а ты рассказывал мне, как обнищавшая Вена в те годы разделилась надвое: на требовавших продать кое-что из ее знаменитых гобеленов, к которым через океан тянулись руки любителей – прокормить хоть детей, а блюстители национального богатства ожесточенно протестовали. Этого мы с полковником, конечно, не знали, но и зная, сказали бы: «Значит, сами не голодны, господа патриоты; были бы голодные и бездомные, не только гобелены и ордена, нательные кресты продали бы!» Миры разделили Вену 1920‑го и Вену 1926-го. Миры – между теми нашими вынужденными прогулками, когда деваться некуда, и этими. Надоест, устанем – возвращаемся отдохнуть в отеле «Риц» или посидеть перед одной из веласкесовских инфант547, а то к Брейгелю идем – вглядываться, открывать все новые – уродливые и прекрасные своей человечностью анекдоты ярмарочной толчеи, такой схожей со славянской – с теми же нищими, калеками, юродивыми – со всей этой безвылазной, безотрадной и такой колоритной во всем своем уродстве, суровой и человечной нищетой. Мы с тобой тогда не ребенка зачали, а любовь к Брейгелю и нашу будущую дружбу с группой художников «Земля»548 – тематикой и насыщенностью ближе всего Брейгелю. И ту дружбу пронесли через всю жизнь, куда бережнее, чем большинство из них, но мы оба смолоду, хорошо зная художников, считали, что немалая часть их безответственности – вина общества.

Все сравниваю обе Вены – два совершенно разных города: ту койку – одну на двоих – в бараке, где мы с полковником, наконец, нашли ночлег, и наши комнаты в «Рице». Сравниваю мою нищую родину, мой родной город в отрепьях былого великолепия с этой тоже развенчанной столицей, воспрявшей духом, ожившей. И весна тут, наверное, помогла! Весенние окна Вены всюду настежь, и занавески носятся по ветру, вырвавшись на свободу, почти горизонтально, как весенние облака, возвращаются, затихают вдоль оконных косяков, обрамляя безупречные, чаще всего бидермайерские интерьеры. Когда отдыхаем и мы, находившись, надумавшись, но ничего не придумав, я прижимаюсь ухом к твоей груди – и только тут успокаиваюсь. Я считаю удары твоего и моего сердца, они стучат почти всегда в унисон, меня захлестывает то материнская, то дочерняя любовь – я никогда с тобой не расстанусь! Мужчина не поймет этой трепетной, пугливой нежности женской груди, грудь для него источник не покоя, а возбуждения. Как я полюбила тебя с той трудной и чудесной весны! это я точно знаю теперь – лета Господня 1993-го, когда перечитываю эти страницы.

Семнадцать лет тебя не видела и все еще не поняла: где ты? И только там, где на вертикальном камне у изголовья написано, что ты тут, я пугаюсь при виде твоего имени, зная, что там тебя нет и быть не может. И все же посадила цветы… Раз даже к камню ухом прижалась…

Мы еще в Вене, год 1926‑й, прогуливаем свою тоску по весеннему городу. Полегчало с приездом Милы Давидович – молодой поэтессы-сатирика. Мы с ней в мою последнюю ленинградскую зиму вместе легко и весело работали над стихотворным сатирическим заказом. Помешает ли она нам? Я спросила тебя, ты ответил: «Мне? Нет». Мне было жаль поступать по-своему, но вдруг показалось, что она была бы тут постоянным напоминанием обо всем покинутом и тем самым повлияла бы на мое решение. Раз я спросила тебя, понял ли ты, как много я теряю разом, если решу остаться? Ты долго молчал и наконец сказал удивительно спокойно: «Я все понял, Ирина, но не я, а ты сама должна решить. Я от тебя такого дорогого подарка не требую». И заговорил о другом. А мне стало стыдно, и чтобы помучить себя, наказать, напомнила себе один препротивный случай, который в годы до революции нередко упоминали у нас как пример дурного вкуса, отсутствия такта.

Было это у тети Вареньки в гостях, на помолвке племянницы с богатым женихом. Тот выждал торжественный момент за обедом, чтобы вручить невесте при всех свой подарок. К всеобщему удивлению, он медленно распаковал на столе футляр, вынул из него золотые часики с браслетом и сказал: «Червонное золото и механика швейцарская! Упаси бог – не потеряй». И все, даже мы, дети, пожалели, что Аня выбрала себе такого жениха. «А чем ты лучше, – сказала я себе, – хочу знать, оценил ли ты мой драгоценный подарок?» Ты посмотрел на меня тогда, как только еще два раза в нашей жизни: в тот дождливый вечер в 1922 году в Загребе, когда заговорил со мной впервые, и 15 июня 1976 года, когда ты, устав поглядывать на меня украдкой, открыл глаза – огромные на исхудалом лице – смотрел на меня долго и непонятно – но я поняла: ты прощался со мной. И минуту спустя закрыл их навсегда.

– Почему бы ваш жених к нам не переехал, – спросил один мудрец из советского посольства, когда я пришла за какой-то нужной бумагой.

– Потому что у него своя родина есть. До свидания.

Но ненамного умнее сказала наша новая, полюбившаяся нам подруга, русская, замужем за профессором Альфредом Адлером549. Вдвое старше и умнее нас, она сказала:

– Он молод, принялся бы и там…

– А вы не попытались в Цюрихе, когда началась ваша любовь с профессором, уговорить его покинуть Австрию и поселиться с вами в Москве – индивидуальная психология там, кажется, не в загоне, только психоанализа пока не признают.

– В то время еще не было его индивидуальной психологии: вначале он был сотрудником Фрейда. Кроме того, вы оба молоды, мы – другое дело…

– И вы были молоды, когда сошлись в Цюрихском университете.

Она призадумалась, рассмеялась.

– Вы правы, сдуру ляпнула. Нет, я и сама, вероятно, не приняла бы от него, а подавно не требовала бы такой жертвы. Это было бы бессмысленно.

И, горюя, я знала, что, если б Божидар предложил мне тогда выкорчевать себя и пересадить на нашу почву – я не согласилась бы, как полвека спустя, когда он покидал меня навсегда, не приговорила бы его к моему отчаянью. Сколько женщин сетовало при мне: «Почему не ушла я раньше его?» Я и в самые черные, страшные ночи твердила про себя: «Благодарю Тебя, Господи, что не любимый познал боль такой утраты».

Да и зная вкус беженского хлеба, как бы черств ни был хлеб на родной земле, не приговорила бы тебя к беженскому. Может быть, и не совсем кстати вспомнился мне тут один случай в Америке в начале сороковых годов. Мой друг, Маша Скотт, молодая советская женщина, вышедшая замуж еще до войны за американца, впоследствии известного журналиста, Джона Скотта, рассказывала в публичной лекции в Нью-Йорке о своей родине, своем раннем детстве, о жизни очень бедной многодетной семьи в деревне и губернии, где часто свирепствовал голод, где ни воды, ни электричества, ни школ не было. «Не деревня, не губерния, – сказала Маша, – а трагический анекдот, что ни год – мор. На дорогах – оглоданные стервятниками трупы лошадей, в полях – коров, в избах – вонь больных и умирающих». Ее родители были первым поколением освобожденных крепостных. «А теперь из девяти душ их детей, кроме одного умершего рано, у восьми университетские дипломы…» Когда она закончила и начались вопросы, одна американка спросила строго: «Почему ваши родители оставались в такой губернии – Россия разве не большая страна?» Маша уставилась на нее в неописуемом изумлении, долго смотрела, собираясь с мыслями, и наконец вспылила, побагровев в лице, дернулась всем телом вперед – вот-вот с эстрады свалится – будто в бой бросилась: «Вы только потому быстрее нас, что с колесами вместо ног рождаетесь, а мы с корнями вместо ног и с ними помираем. То есть корни-то и дальше живут – они крепче шин. Корень держит не одного, а поколения, мисс, куда с ними пойдешь?! Разве что в ваши Калифорнии!» Выпалив с гневом свой ответ, она обмякла, махнула рукой и решительным шагом пошла к выходу. Мне кажется, что вспомнила я об этом потому, что указалось мне какое-то сходство между Машиной семьей, не променявшей своей воняющей падалью и голодом деревни на русские «калифорнии», и моим убеждением, что добровольно человек родину навсегда не покидает. Как же могу я требовать этого от любимого?

Какое мне дело до весенней нарядности Вены и Берлина – наша чахлая, чахоточная северная весна с сердце щемящей нищетой толпы, грубостью так изменившейся речи – моя! Мила сказала: «Тут, в Вене, человека убьешь, а он пробормочет, умирая: “Кюсс ди ханд, гнедике фрау”550. Даже стрелять стыдно в таких воспитанных людей». А мне вспомнилась строка Гейне:

Und so wird der deutsche König kutchiert

Und untertänisch guillotiniert…a

Божидар засмеялся, сказал:

– Браво, Ирина. Гейне и мы, западные славяне, знаем, чего стоят их «кюссдиханды». Возможно, что добавят королю на прощание: «Спите спокойно, ваше величество».

Раз я при Миле рассердилась на Божидара, отказавшись понять его насмешку, и сказала обиженно:

– Выскочу в окно, и все проблемы решены! Всех и все бросила!

– А у них дома, кажется, считают, что у Ирины нет чувства юмора.

– Неправда, только у ее сестры больше. Зато какая у Ирины быстрая выдумка! Какие мы смешные вещи вместе писали!

– Которым сами больше всего смеялись.

И тут я заметила, что лицо у Божидара грустное, будто мы с Милой оставили его за дверью нашей жизни. И весь тот вечер он смотрел на меня украдкой – не то строго, не то печально или задумчиво. Как это я не угадала, что ничему он особенно не радуется – ни Вене, ни весне, ни нашей долгожданной встрече – по-другому он ждал меня, готовясь к государственным экзаменам от одной моей карточки до другой. А я-то думала: третью неделю таскает меня по концертам, театрам, кабаре, будто туристы, напихивающие в свое провинциальное житье запасы на всю свою муравьиную зиму. Слушает любимых венских комиков и весь зал заражает своим смехом.

– Я думала, тебе весело.

– Что толку разговаривать о том, кто что думал? Это ни к чему не ведет, только углубляет недоразумения. Чем меньше слов, тем лучше, если хотим расстаться друзьями.

– Ах, так? Значит, ты решил, что мы расстаемся?

– Ирина, прости, не отвечу. Там, где нужны слова, там ничего другого, по-видимому, нет. Когда человек порывается как можно больше осветить и выяснить, обычно только затемняет.

Даже теперь, с полдюжины десятков лет спустя, все помню, и одинаково стыдно мне говорить обо всем личном в связи с ним. Надо только напомнить себе его милое дирижерское движение рукой, чтобы остановить меня во времени или вымолить, как дирижер у оркестра, нужный тон. Он мог говорить и писать обо мне только юмористически – я была лучшей пищей его сатирических рассказов – он писал их по-английски (англосаксонский юмор он любил больше всего). Его заразительный смех запомнили многие. Только он и Иван Табаковичa умели так смеяться. Один знаменитый конферансье обратился к нему тогда, в Вене, при всем зале и, к ужасу Божидара, не терпевшего преувеличенного внимания к себе, сказал: «Несколько лет тому назад вы были в Берлине в кабаре, где я выступал. Я запомнил вас потому, что публика в тот вечер была сплошь вялая или ледяная: если б не вы, я ушел бы за кулисы – плакать перед моим зеркалом, как старый выдохшийся клоун. Слава богу, что еще не вывелись люди, которые умеют смеяться». Весь зал ему аплодировал, публика нагибалась, ища глазами человека, которому он это говорил, а ты, смущенный, буквально вдавился в свое сиденье и голову втянул в шею, стыдясь такого внимания. Несколько лет спустя тот комик гастролировал в Загребе, и мы пошли послушать его. Он сразу же узнал нас, подошел к нашей ложе, попросил разрешения познакомить со своей женой, а когда его гастроли кончились, мы дали обед в их честь. Его фамилия была, кажется, Кулишер. Как большинство австрийских и немецких комиков, он был еврей (справившись о его судьбе после войны, мы узнали, что и он погиб в газовой печи).

Мы были впервые в Вене после войны в 1957 году – помню по бип-бипу первого спутника552 – Божидар и профессор Ожье553 представляли ЮНЕСКО на первой атомной конференции, где была создана Атомная организация, разместившаяся в Вене554. Там мы встретились с Ральфом Банчем, представлявшим ООН. После убийства Бернадота (в Палестине в 1948 году)555 Банч занял его место, а Божидар – место Банча в Департаменте опеки556. В какой-то день Руфь Банч попросила меня отвести ее в хороший салон дамских платьев, и мы отправились к моей довоенной венской портнихе. На одной из примерок Руфь полюбопытствовала, куда исчезли знаменитые венские модницы. Я перевела вопрос и привожу тогда же записанный ответ фрау Грете: «Was wollen Sie, gnadige Frau? Meine Bohrainen hat man mir weggejagt, meine Oesterreiherinen haben kein Geld mehr, und meine arme Judinen – die beste Kundinen – hat man mir vergast»b. – «Ach so?!»558 – ответила я и подумала с горечью: «Ihnen hat man Sie vergast?! Ich wurde sagen: dem Gewissen der Menschheit. Sie haben bios einige Kundinen verloren, wieviel mehr hat Menschheit an Menschlichkeit abgeben mussen?»c Прав был Божидар – томов истории недостаточно, чтобы постичь страшный смысл слов: «untertanisch guillotiniert».

Когда мы снова были в Вене три года спустя, многое изменилось к лучшему в туристическом смысле: появились новые комики, новые модницы, новые франты, новехонькая совесть, выбеленная до неузнаваемости, от всего отмытая, безупречная. И не только в Австрии – во всей Европе. Все было «с иголочки». Мы с Божидаром бродили по нашей молодости с горечью стариков и говорили: вторая мировая война была продолжением первой, а третья будет продолжением второй, и останавливали друг друга: давай не будем каркать! Каркать перестать нетрудно – снабженных оружием остановить невозможно. «Выиграть можно только войну и новую совесть, – сказал ты. – Самый крупный куш – мир, а его в мешок этой лотереи не кладут. На какую ступень безумия мы поднялись незаметно для самих себя, чтобы включить атомную бомбу в репертуар профилактической фармакологии?! Наше поколение – последнее доживающих свой век свидетелей двадцатого, с ужасом сознающее, что все симптомы рецидива уже налицо!»

***

В какой-то особенно светлый, чудесный, ослепительно сверкавший день конца апреля 1926 года, когда все было так чисто и светло, что даже в голове туман расчистился, я поняла, что расстаться мы больше не можем, «till death us part»560… но как ему это сказать, чтобы не вышло сургучной печатью, не знала. Я начала было, запинаясь, но ты остановил меня тем своим дирижерским движением руки и ласковой улыбкой. Так легко и хорошо, как если б крылом по воздуху что-то написал. И заговорил первый, но тоном, ничего серьезного не предвещавшим:

– Видел в витрине туристического бюро проспект поездок в СССР, морем на Ленинград. Как раз твои любимые белые ночи начнутся.

Я радостно улыбнулась: хочет съездить со мной, мою семью и родных повидать!

– Вместе?!

– Нет, прости, ты не поняла! Ведь я уже судья-стажист, и мне продолжения отпуска не дадут – этот мой и так уже затянулся. – И совсем спокойно продолжал: – Надо будет выяснить, из какого порта – наверное, из Голландии. В таком случае тебе нужна будет голландская виза, а это нелегко с советским паспортом.

На следующий день мы должны были пойти к его двоюродному брату – австрийцу, доктору медицины – посоветоваться насчет моего желудка, не на шутку зашалившего в Вене, наверное, от новой пищи или от нервов. О психосоматической медицине тогда мы еще мало знали. Австрийский кузен осмотрел меня и произнес три фразы в одной: «Надо вам сходить к моим родителям, ты забыл, Божидар, что мой отец единственный брат твоей матери; у вас ничего плохого не вижу; это твоя невеста?»

– С какого конца начать отвечать? – спросил ты, смеясь.

– С какого хочешь.

– В воскресенье мы могли бы прийти, если твои родители свободны. Ирина не невеста моя, а коллега по факультету – мы старые друзья, а что у нее ничего опасного нет – я и сам думаю, хоть медицинское образование мое кончилось после двух с половиной лет.

– В воскресенье хорошо. И я там буду с женой.

– Можно? – спросила я тихо Божидара. Он понял и кивнул головой, а я сказала:

– Поблагодарите родителей и скажите, что Божидар с невестой придет.

На улице он взял мою руку, крепко сжал и всю дорогу не выпускал из своей. На каком-то повороте внезапно остановился, будто что-то вспомнил, сказал строго и торжественно, как присягу: «Навсегда?» – «Навсегда». А вышло всего на полвека.

Теперь нам хотелось, и нужно было, остаться одним. Милочка это сразу поняла – она была удивительно чуткое существо, подтверждавшее мое убеждение, что юмористы очень осторожны в личных отношениях.

Формальностей и препятствий оказалось очень много. Выяснилось, что православные с католиками должны венчаться в ризнице католической церкви, что в Австрии необходимо прожить минимум два месяца, чтобы получить разрешение на бракосочетание, что гражданский брак тут, как и в Югославии, признается, только если один, скажем, христианин, а другой еврей или мусульманин, или даже если один христианин, а другой без веры, но не просто по убеждению, а так записан в метрической книге. Чтобы мой брак был признан в СССР, надо было, чтобы он был гражданским. Махнуть на это рукой я не могла из‑за моего советского паспорта, а рисковать потерей его не смела из‑за родных. Да и сжечь все мосты, ведущие на родину, казалось мне немыслимым. К тому же дипломатические отношения между СССР и Югославией были установлены только весной 1939 года561. Югославскую визу в советский паспорт не выдавали. Пришлось обратиться к адвокату – перенести на его плечи нашу кафковскую волокиту. Он согласился, но при условии, что в советское консульство он ходить не будет – необходимые бумажки должны будем доставать мы сами. В первую очередь надо было срочно получить удостоверение о моем нежелании венчаться в церкви – в некотором роде отречение. Это оказалось очень трудным делом. Прав был Божидар, много лет спустя написавший в одном из своих сатирических рассказов, что доказать свою виновность легко, невинность – почти невозможно. Притащишь свою жертву в суд, и вот вам corpus delicti562. А что ты притащишь в суд, если не убил? Ни выписки из церковных книг, ни отречения от церкви я ни от кого получить не могла, в советском консульстве один ответ: «Да что вы, право? Как не понимаете, что удостоверений об атеизме мы выдавать не можем? Кто вас заставляет в церковь идти? Живите себе на здоровье как хотите – у нас не домостроевские взгляды. А то смотайтесь в Советский Союз и зарегистрируйтесь там, если без этого не можете».

«Смотаться» в Советский Союз было чудовищной гиперболой, по сравнению с которой предложение смотаться на Луну в наши дни кажется более реальной возможностью. Но бумажку мы все же получили. Помогла наша новая подруга Р. Т. Адлер, узнавшая, что прибыл из Москвы один ее старый друг по Цюриху – видный член старой гвардии, как нельзя более кстати для нас свергнутый на должность представителя печати в Вене. В посольстве о его опале еще ничего не знали, и принята я была, приглашенная им, со всеми почестями. После чая у патриарха партии вышла с необходимой бумажкой в руках: «Без веры – Konfessionlos (KFL)563».

В гостинице в тот день нас ждал новый сюрприз: приглашение мне на следующий день в 11 часов прийти в канцелярию главного здания венской полиции. Шесть или семь полиций допрашивало меня, ни в чем не виновную, с 1919 до весны 1926 года. Всю ночь прикидывала в уме: белая контрразведка – раз; польская военная, приставившая ко мне собственного лейб-шпиона, – два; третья была загребская – до возвращения в Россию. Эта так упорно следовала за мной по пятам, что я, познакомившись в обществе с одним видным представителем загребской полиции, даже пожаловалась ему на их шпиона. Он пообещал выяснить, в чем дело, и через несколько дней вызвал меня и, смеясь, сказал: «Никакой он не шпион, а ваш поклонник – старый маршал Салвис-Севис564, в отставке, чей особняк находится в глубине парка через дорогу от дома, где вы живете. Даже его брат, еще более почтенный старик, смеется над ним, что он в вас влюблен». Но слежка за мной была, как мы впоследствии узнали. В четвертый раз, когда уезжала в Россию, кто-то успел донести на меня, и я была арестована, то есть снята с поезда на югославской границе с Австрией, где просидела всю ночь на скамье между двумя вонючими жандармами. По счастью, Божидар провожал меня до Вены, именно на случай чего, и храбро среди ночи позвонил матери, а та, в свою очередь, еще храбрее – верховному прокурору королевства – двоюродному брату отца. Прокурор помог скрепя сердце, довольный сообщением, что я возвращаюсь в Россию. Пятая полиция была берлинская, два с половиной года спустя, когда я приехала из СССР ровно за месяц до этого вызова в Вене. Правда, в Берлине меня ни о чем не спрашивали, но явка была мне предписана регулярная – до конца двухнедельного срока визы, которая «не будет продлена из‑за невыполнения обязательств по отношению к УФА». Кстати, почему я их не выполняю, в Берлине меня не спрашивали, а в Вене вдруг живо заинтересовались. (Не знаю, так же ли теребили несчастную Мату Хари?) Почему я отказалась от съемок в Берлине? «До этого и не дошло, даже до пробных съемок, из‑за жениха». Почему я вернулась в Россию? Почему вернулась из России? Как попала в эмиграцию, и с кем, и почему? Когда я теряю терпение, я обретаю какое-то подобие храбрости.

– Я обещаю вам, что напишу длинный роман моей жизни, но рассказывать вам его сейчас отказываюсь – ни у вас, ни у меня времени на это не хватит… Тем более что даже такую простую вещь, что я собираюсь выйти замуж, вы слушаете с недоверием…

– Потому что вы по приглашению УФА приехали, а не жениха.

– Видите, вы все обо мне знаете, однако не лучше меня. Благодаря приглашению УФА встретилась с моим женихом.

Кафковская волокита угрожала длительностью. Именно встреча с женихом заинтересовала их больше всего – даже моего еще не написанного романа, которого, видимо, решили не ждать.

– А ваш муж русский?

– Какой муж? Мужа у меня больше нет.

Это оказалось ловушкой.

– Как же вы записаны незамужней? Он умер? Когда? Где? Чем он занимался?

После трех нудных и мучительных часов переливания из пустого в порожнее подоспела уставшему следователю на смену новая личность – очевидно, хорошо позавтракавшая и благодушно настроенная. Тот, глянув на имя Александр, где-то упомянутое в моем протоколе, спросил как о старом знакомом: «Герр президент Александр?» – «Нет, его сын». Еще несколько вопросов, но уже в другом тоне – о России, о том, схожи ли русский язык и югославский, приедут ли мои родные на свадьбу? – вопросов, на которые в двух словах было невозможно ответить, да мне и не хотелось: так грустно стало при мысли, что и впрямь никто из моей родни не только на мою свадьбу не придет, но и вряд ли вообще свидимся. Меня провожали до дверей с «кюссдихандами» и пожеланиями всех земных благ.

О дне нашего венчанья мы узнали буквально накануне. Наспех по телефону вызвали из Загреба двух шаферов – старшего брата Божидара Иво и Томо Янчиковича – твоего гимназического, нашего университетского друга. Бросились искать по городу два обручальных кольца, нашли два неодинаковых. Ювелир попросил текст для гравировки внутри, Божидар сказал коротко: «Ирина». – «А число?» – «Все равно, если успеете – 30 июня 1926». А я: «Божидар – Ирина 23 сентября 1922 – 30 июня 1926». – «Много. Литература», – ты сказал, улыбнувшись. «Да, вот еще, прости, предупреждаю: кольца носить не буду – не люблю колец на мужских руках, и на рояле играть мешают». Я не возразила, но, спускаясь в тот лучезарный, все еще будто весенний день по широким ступеням венской ратуши в весеннюю чужую толпу, в еще одно начало, еще одну новую жизнь, сняла и я кольцо и опустила его в кармашек жакетки моего синего костюма. После спаяла их золотой цепочкой, сказала, смеясь: «Навеки!» – «Нет такого – навеки». Ты был прав.

Полвека спустя вторично с тобой обвенчалась – с тобой, никем, кроме меня, незримым, с тобой неразлучным, неразлученным, временно отсутствующим, у жизни в отпуску. Это был день нашей золотой свадьбы, которую ты намеревался провести со мной в Вене. Уже тяжело больной, недели за две до ухода ты сказал: «В Вену мы с тобой в этом году не попадем, по крайней мере не 30 июня, а раз в Вену нельзя, пообещай мне, что в Ян съездим – посмотрим, как там наш сад…» Я всегда отказывалась возвращаться в прошлое: «Не люблю оглядываться назад…» Но, вернувшись в твой сад без тебя, поняла, что отняла у тебя, любимый, такую необходимую покидающему этот мир крупицу бессмертья. Достала из шкатулочки обручальные наши кольца – такие разные и так крепко спаянные, как мы! – дала распаять цепочку, соединявшую их, твое уменьшить до размеров моего, скрепить плиткой с нашими инициалами и не расстаюсь с ним, любимый. Все остальное продала, раздала! И вот вымащиваю расстояние между двумя такими датами, венчание и смерть – на этой моей одинокой, с такими крутизнами, прогулке по прошлому. «Вечность – туда и обратно, первый класс, пожалуйста». Так лучше. Да, первый класс. Накладнее, но спокойнее, никто ни рядом, ни напротив не сидит, никто, кроме тебя да жизни, бегущей мимо, убегающей назад.

Тут я останавливаюсь, бросаю еще один прощальный взор на прошлое, где годы, события, люди преломлялись в нас, как в призме. Я устала, мне все тяжелее становится наяву и во сне неустанно проживать жизнь заново. И просыпаться навстречу одиночеству. И все же я знаю, что совсем перестала бы спать, если б сон не обещал продления жизни с тобой.

Я не раз, когда садилась на мель с этой книгой, отталкивалась от берега веслом волнующей меня чужой книги. Таким веслом бывал Достоевский, Герцен, Блок, Пастернак, Цветаева, Эрвин Шинко, Лилиан Хельман – перечислила тех, за кого чаще всего хваталась. А сегодня вдруг Кузмин. Полосато-брючный, корректный Кузмин из «Книжной лавки писателей» на Морской. Но почему сегодня именно Кузмин? Ах да, конечно, вчера попалась мне хорошая его строфа в предисловии к ахматовскому «Вечеру». Ею и закончу эту часть моей бесконечной летописи. «Эти мелочи, эти конкретные осколки нашей жизни мучают и волнуют нас больше, чем мы этого ожидали, и будто не относясь к делу, точно и верно ведут нас к тем минутам, к тем местам, где мы любили, плакали, смеялись, страдали – где мы жили»565. А от себя вставлю одно для меня необходимое слово: к людям, чтобы читать так: «…эти осколки нашей жизни… точно и верно ведут нас к тем минутам, к тем местам, к тем людям, с которыми мы любили, плакали, смеялись и страдали – с которыми мы жили».

Предыдущая главаГлава 17 из 24Следующая глава