К книге
Советский трикстер. Культурное наследие цинизмаГлава 1 Трикстер и цинизм
12%
Глава 1 Трикстер и цинизм
7

Эта книга не только о трикстерах. В равной степени она посвящена советскому и постсоветскому цинизму. Цинизм вообще, и советский цинизм в особенности, воплощает разрыв между возвышенным, утопическим, прогрессивным, революционным (нужное подчеркнуть) символическим языком и гораздо более грубыми и низменными практиками выживания, приспособления, обмана и эксплуатации, доминирующими в обществе. Советский цинизм выражает противоречия советской системы и одновременно является ее органической частью, нередко играющей стабилизирующую роль.

Отсюда двойственность трикстерских нарративов – они подвергают деконструкции связку власти и конформизма, порождающую цинизм. Но они же делают советский цинизм эстетически привлекательным. В этих нарративах советский цинизм претерпевает волшебную метаморфозу, превращаясь из прагматического аморализма в художественную форму. Более того, как будет показано ниже, цинизм, воплощенный трикстером, может оформиться и в откровенно критический дискурс, выдвигающий альтернативы советской идеологии и морали. Эти альтернативы не всегда внятно артикулированы, но неизменно эстетически привлекательны, поскольку окружены иронией, комизмом, смехом.

П. Слотердайк в «Критике цинического разума» (1983) описывает цинизм как широко распространенный негативный эффект модерности, особый принцип субъективации. Опираясь на Марксово определение идеологии как «ложного сознания», Слотердайк называет цинизм «просвещенным ложным сознанием»:

Это модернизированное несчастное сознание, над которым уже поработало Просвещение, небезрезультатно, и в то же время напрасно. Оно усвоило наставления просветителей, но не осуществило того, к чему они призывали – и пожалуй, не могло осуществить. Богатое и убогое одновременно, это сознание уже чувствует себя неуязвимым для атак любой критики идеологий; его ложность уже способна дать отпор158.

Цинизм предлагает модерному субъекту стратегию псевдосоциализации, позволяющую примирить личные интересы с требованиями общества и (просветительской по своим ценностям) идеологии. Слотердайк утверждает, что в современном обществе циник «предстает как массовый тип: как усредненный социальный характер <…> это интегрированный в общество антиобщественный тип» (31–32).

Слотердайковский циник – иронический конформист: внутренне отвергая ценности, признанные фундаментальными для общественного устройства, он сочетает мнимый энтузиазм с иронической дистанцией, при этом никогда не упуская из виду собственный интерес. Слотердайк имеет в виду циника в относительно либеральном обществе (отсюда тема кризиса Просвещения). Цинизм по отношению к обществу квазилиберальному, а на самом деле тоталитарному или авторитарному, как будет показано ниже, может иметь совершенно иное значение – собственно, об этом неизвестном Слотердайку типе цинизма я и пишу эту книгу. Однако в любом обществе циник характеризуется двумя постоянными чертами. Во-первых, цинический субъект расщеплен на множество ситуационных идентичностей, «персон», которые часто совершенно не связаны друг с другом; таким образом, циник может легко менять свою позицию на противоположную в зависимости от обстоятельств:

…сегодняшние слуги системы вполне могут делать правой рукой то, что левой руке никогда не позволялось. Днем – колонизатор, вечером – жертва колониализма; на работе – манипулятор и управляющий, в отпуске – манипулируемый и управляемый; официально – профессиональный циник, в личном плане – чувствительнейшая личность; по должности – жесткий руководитель, в идеологическом отношении – записной спорщик; для окружающих – реалист, для себя – субъект, превыше всего ставящий наслаждения и удовольствия; по функциям – агент капитала, по намерениям – демократ; в том, что связано с системой, – функционер, склонный обращаться с собой и другими, как с вещами, в том, что связано с жизненным миром, – человек, желающий реализовать себя; объективно – сторонник политики силы, субъективно – пацифист; в-себе – сущая катастрофа, для-себя – сама безобидность. <…> Это смешение и есть наше моральное status quo (196).

Во-вторых, циник является наиболее последовательным воплощением того, что М. Хоркхаймер и Т. Адорно в «Диалектике Просвещения» назвали «инструментальным разумом», имея в виду сознание, исключающее моральные ограничения и использующее людей как средства для достижения эгоистических целей. Современный циник видит в такой стратегии единственно реалистический способ существования, «здравый смысл».

Разумеется, значение цинизма меняется вместе с временем, и циник из школы Диогена мало чем похож на французских либертенов или международных авантюристов XVIII века159. Говоря о циниках эпохи модерности, Слотердайк, как правило, связывает цинизм с делинквентностью – понятием, которое М. Фуко поместил в центр своей концепции дисциплинарного общества. Среди разных форм преступности Фуко выделяет «подчиненную противозаконность», возникающую, как он считает, в XIX веке: «Делинквентность, укрощенная противозаконность, есть агент противозаконности господствующих групп»160. Фуко имеет в виду соучастие полиции и органов власти в таких областях криминала, как проституция, торговля наркотиками или алкоголем и многое другое, а также использование мелких преступников как осведомителей и агентов. Делинквентность оформляет «серую зону» между законом и криминалом, процветание которой обеспечивается и продюсируется всей дисциплинарной системой. Делинквентность размывает грань между социальной нормой и преступлением, становясь неотъемлемым орудием власти – «инструментом противозаконности, которой окружает себя само отправление власти» (411). В качестве яркого примера этого социального феномена Фуко приводит знаменитого французского сыщика Видока, автора знаменитых мемуаров, сочетавшего обязанности полицейского с преступлениями. Фуко прямо сравнивает его с героем плутовского романа Жилем Блазом (415), объясняя его «почти мифическое значение» в глазах современников тем, что «в его лице делинквентность ясно обнаружила свой двусмысленный статус как объекта и инструмента полицейской машины, действующей против нее и заодно с ней» (416).

Приложимость этой логики к России и российскому обществу уже в начале XIX века подтверждается массовой популярностью книги Матвея Комарова «История мошенника Ваньки Каина», а точнее:

Обстоятельные и верные истории двух мошенников: первого российского славного вора, разбойника и бывшего московского сыщика Ваньки Каина со всеми его сысками, розысками, сумасбродною свадьбою, забавными разными его песнями, и портретом его. Второго французского мошенника Картуша и его сотоварищей (1779–1794).

Как следует из полного титула, книга о русском бандите, ставшем полицейским, но оставшемся грабителем и убийцей, была вдохновлена биографией французского разбойника и мошенника Картуша (Louis Dominique Bourguignon, 1693–1721) и даже включала в себя анекдоты о Картуше, чем создавала эффект пародии на параллельные жизнеописания Плутарха. Ванька Каин – главный герой полудокументальной книги Комарова, лицо историческое и легендарное одновременно. Подобно Видоку, его история приобрела «почти мифическое значение», объясняющее неувядаемую популярность героя в течение всего девятнадцатого века. Фактически, это было первое произведение массовой литературы в России (о чем написал Шкловский в книге «Матвей Комаров, житель города Москвы», 1936).

Как доказывает Слотердайк, цинизм власти – не единственная форма современного (модерного) цинизма. Альтернативу этому цинизму он находит в традиции, восходящей к античной философии Диогена и его последователей. Чтобы отличать эту форму цинизма от цинизма власти, Слотердайк использует транскрипцию – «кинизм». С Диогена, по его мнению, начинается «философия дерзости», или «подрывной вариант низкой теории, которая пантомимически-гротескно выдвигает на передний план именно практическое воплощение» (180). Это теория, главное оружие которой – не анализ, а смех «антитеоретика, антидогматика и антисхоласта» (254). Главным аргументом в пользу философии киника является его образ жизни – минималистический по потребностям и скептически-скандальный по отношению ко всем правилам и условностям общества: «Очарование киническому образу жизни придает его необыкновенная, почти невероятная веселость» (261), – добавляет Слотердайк. Продолжение диогеновского кинизма Слотердайк видит в культурах карнавала (прямо ссылаясь на Бахтина), университета и богемы. Неокинизмом он называет современное искусство. Кинизм, по его мнению, предшествует цинизму (власти) – последний, по его мнению, рождается, когда власть присваивает и подстраивает под свои нужды кинизм: «Господский цинизм – это дерзость, которая сменила сторону» (195), – пишет курсивом автор «Критики цинического разума».

Д. Мазелла в книге «Как сделан современный циник» (The Making of Modern Cynicism, 2007) несколько усложняет концепцию Слотердайка, но и он определяет цинизм через отношения с властью. Вдобавок к «цинику-хозяину» (master-cynic), воплощению цинизма власти, Мазелла добавляет

цинических медиаторов, «агентов влияния», которые обеспечивают [криминальную] власть легитимностью. Члены этой группы имитируют цинизм власти больше от страха потерять свое положение… чем от желания захватить власть161.

Третий тип, продолжает Мазелла, составляют безвластные аутсайдеры: их цинизм является продуктом разочарования, отчуждения и недоверия; ведь они

инструментализированы политической системой, а их ожидания и желания постоянно втаптываются в грязь… отсюда их стремление держаться подальше от власти и по возможности избегать всяких с ней соприкосновений (10).

В отличие от Мазеллы А. Аллен видит в этом типе цинизма резерв для революционной политики: «Этот тип яростного недоверия может быть впряжен в революционную политику, если она действительно стремится изменить порядок вещей…»162

Советский социальный ландшафт богат примерами всех трех типов цинизма, как в сталинский, так и в постсталинский периоды.

«Большая советская энциклопедия» разъясняла (а современные интернет-словари ничтоже сумняшеся перепечатывают), что в

социальном плане явления цинизма имеют двоякий источник. Во-первых, это «Ц. силы», характерный для практики господствующих эксплуататорских групп, осуществляющих свою власть и своекорыстные цели откровенно аморальными методами (фашизм, культ насилия и т. д.). Во-вторых, это бунтарские настроения и действия (например, вандализм) социальных слоев, групп и индивидов, испытывающих на себе гнет несправедливости и бесправия, идеологическое и моральное лицемерие эксплуататорского класса, но не видящих выхода из своего положения и повергнутых в состояние духовной опустошенности.

При этом добавляется, что «коммунистическая нравственность выступает против Ц. во всех его проявлениях»163. Про коммунистическую нравственность в 1929 году писал и Бертран Рассел (и это представление своеобразно возродят современные исследователи советского субъекта):

Молодые люди в России не так циничны [как на Западе], потому что они в целом принимают коммунистическую философию, и у них есть великая страна, полная естественных ресурсов, ждущая, чтобы к ней приложили силы разума. Перед молодыми людьми разворачиваются карьеры, достойные их. Мысли о конце жизни не приходят в голову тому, кто в процессе осуществления утопии прокладывает трубопровод, строит железную дорогу или обучает крестьян вести фордовские тракторы по фронту шириной в четыре мили. Соответственно, российская молодежь полна бодрости и исполнена пламенной верой164.

Между тем именно циник является одним из центральных – и уже точно одним из самых многочисленных – персонажей советского общества, с 1920‑х годов и вплоть до его конца на рубеже 1990‑х. Именно их называли «мещанами», «обывателями», «приспособленцами», «блатмейстерами», «расхитителями социалистической собственности», «жуликами», «умеющими жить», «фарцой», «стилягами» и т. п. Циники были и конформистами, и тайными бунтарями – а вернее, именно цинизм позволял безболезненно совмещать конформизм с бунтарством. Из советского цинизма вырастает и позднесоветская «жизнь вне» / «вненаходимость» (по терминологии Алексея Юрчака, который дистанцирует этот феномен от цинизма), и советская коррупция, и путинская система власти.

Однако цинизм цинизму рознь, как и предупреждала Большая советская энциклопедия. С одной стороны, необходимо видеть систематический цинизм советской власти. Как писал Слотердайк, советский опыт предполагает соединение крайнего политического цинизма с марксистской утопией. Воплощением политического цинизма для философа является Великий инквизитор165:

он ведает, что творит, и ведает это с прямо-таки шокирующей ясностью <…> Понятие свободы, как то ведомо Великому инквизитору, образует ключевой пункт в системе подавления и угнетения: чем более эта система репрессивна <…> тем интенсивнее нужно вколачивать в головы риторику свободы (289, 291).

По мнению Слотердайка, ленинская и сталинская власть лишь модифицируют имперскую власть под видом радикальной перестройки:

Если при царизме узкая группа привилегированных лиц с помощью своего аппарата власти террористическими мерами держала под контролем огромную империю, то после 1917 года узкая группа профессиональных революционеров, оседлав волну пресыщения войной, а также крестьянской и пролетарской ненависти к «тем, кто наверху», сумела ввергнуть наземь Голиафа (375).

Сама логика сталинской системы была внутренне противоречивой, что приводило к постоянному разрыву между политической риторикой и практикой, которая и порождала эффект цинизма. Обобщая работы историков сталинизма, Николя Верт пишет:

1930‑е годы, этап формирования сталинизма как политической системы, были временем серьезных конфликтов между двумя формами организации и двумя логиками власти. С одной стороны, логика «административно-командной системы», государственного аппарата <…> С другой, откровенно деспотическая концепция управления делами страны, разделявшаяся Сталиным и его «ближним кругом»166.

Эти противоречия в известной степени являются глубинной причиной террора, который становится апофеозом цинизма власти. Ведь в 1930‑е годы категория «враг народа» лишается какой бы то ни было привязки к «эксплуататорским классам» и делается произвольной. Как пишет Ш. Фитцпатрик, термин «враг народа» попросту означал, что,

в отличие от предыдущих периодов, поиск врагов был теперь сосредоточен на коммунистической элите. Но в ином смысле, термин «враг народа» предполагал полное разрушение прежних концептуальных границ террора. У «врагов» больше не было никаких специфических признаков, подобных классу; врагом мог стать любой и каждый. Советский террор носил случайный характер167.

Славой Жижек, знакомый с опытом социализма изнутри, предлагает более нюансированную картину. Жижек доказывает, что отношение к идеологической доктрине как к маске, сквозь которую выглядывает хитрый глаз циника, встроено в основание советской системы. Разрыв утопической программы с реальностью и разболтанность административной системы, способной функционировать только при помощи насилия, по его мнению, с самого начала советской истории породили «шизоидную диффузию реальности». Так, например, в книге «Чума фантазий» (1997), сравнивая сталинизм с нацизмом, он писал о том, что

параноидальный нацист действительно верил в еврейский заговор, тогда как извращенные сталинисты активно изобретали «контрреволюционные заговоры» в профилактическом порядке. Величайшим сюрпризом для сталинского следователя было бы узнать, что его подследственный и в самом деле является немецким или американским шпионом. В сталинском обществе признания засчитывались, только если они были ложными168.

Речь идет не только о цинизме советской власти. Циничная власть также предполагает особый «контракт» с обществом, не исключающий и разочарованных аутсайдеров. По Жижеку, цинические двусмысленность и двойственность «запрограммированы» властью; субъекты власти должны испытывать радость и удовлетворение (jouissance) от жульнически добытого «запретного плода». Делинквентность, как водится, только на поверхностный взгляд недопустима, и плод не столь запретен благодаря намеренно неопределенной границе между законом и преступлением. Эти несколько абстрактные рассуждения философа подтверждаются современными социологическими исследованиями и историческими публикациями – о теневой экономике и о взяточничестве и коррупции, не менее органично встроенных в сталинскую административную систему, чем в брежневскую или путинскую169.

Алена Леденева, посвятившая этим феноменам ряд исследований170, детально показывает, что блат и сопутствующие ему формы социальности не появляются в позднесоветский период, а проходят через всю советскую историю. Более того, само существование советской социоэкономической системы во многом зависело от этих внесистемных (и даже подрывных!) элементов. Делинквентность не только позволяла рядовым гражданам получать доступ к теоретически гарантированным, а фактически недоступным благам и продуктам, но и обеспечивала функционирование плановой экономики благодаря институту «толкачей» на предприятиях, «спецобслуживанию» в крупных магазинах, вездесущему блату и т. п. На этом основании вырастает цинический мир «теневой экономики» и рожденной ею «теневой», но более чем активной социальности, существовавшей под прикрытием (и при молчаливом благословении) официоза, никогда не скупившегося на филиппики против «блатмейстеров» и «махинаторов», но лишь изредка направлявшего на них жерло репрессий171. Оборачивая противоречия системы против нее самой, используя ее лазейки и пробелы, советский безвластный циник представлял собой субверсию и даже своего рода бунт против системы; однако именно его деятельность «позволяла системе функционировать и делала ее переносимой»172.

Что же касается позднесоветского общества, то цинизм власти здесь следует из полного опустошения социалистической идеологии, служащей лишь прикрытием для интересов правящей партийной номенклатуры и конформистской элиты. И хотя книга Слотердайка была написана до коллапса партийной власти, его диагноз звучит довольно точно:

Мир распадается на два раздельно существующих измерения, сплошь и рядом приходится считаться с расколотой действительностью. Реальность начинается там, где кончается государство и его терминология; обычное понятие «ложь» больше не подходит к существующим в странах восточного блока состояниям незавершенной шизоидной диффузии реальности (376).

Татьяна Горичева – один из интеллектуальных лидеров ленинградского андеграунда и, вероятно, первый русский философ, прочитавший Слотердайка, – развила его мысли, поставив вопрос: «Каков же он сегодня, советский циник?» Ее ответ идет дальше слотердайковского – она считает, что советский циник, в отличие от западного, «вдвойне просвещен», поскольку с презрением относится и к официальной идеологии, и к диссидентам:

Он просвещен с точки зрения отрицания идеологии: нигде в мире, наверное, не найти большего презрения к марксизму, чем в Советском Союзе. У нас «дураков» нет. Советский циник просвещен потому, что уж никак не верит официальной идеологии. Он перепрыгнул этот ров давно и без труда. Но он «просвещен» еще более основательно: он не верит и диссидентам. Ведь именно диссиденты открыто критикуют советскую и всякую другую идеологию173.

Позднесоветский циник, подчеркивает Горичева, «сумел „подняться“ над диссидентами и считает их „дон кихотами“, выскочками или даже „бесноватыми“, в духе Петра Верховенского из „Бесов“»174. Такой цинизм делает конформизм неуязвимым: он «выше» идеологии и выше ее критики, он сверхпрагматичен и супергибок. В сущности, эти модификации цинизма власти и поддерживаемого ею этического режима, происходя в поздней советской культуре, оформляли рождение неолиберального субъекта, который выйдет на авансцену в постсоветский период (см. об этом главу 12).

Предыдущая главаГлава 7 из 60Следующая глава