При разговоре о трикстерах необходимо провести границу между мифом, социокультурными нарративами и тропом. Мифу принадлежат Тот в египетской мифологии, Гермес и Прометей в греческой, Ананси, Легба, Эшу и Оро-Юругу в африканском фольклоре, Койот, кролик Манабозо или Вискодьяк у североамериканских индейцев, Локи в скандинавском фольклоре, Ворон – в палеоазиатском, братец Кролик в фольклоре афроамериканцев. А также Панч и Джуди, Арлекин, Петрушка, Иван-дурак, Тиль Уленшпигель, Рейнеке-лис, Гершеле Острополер, Кицунэ (лиса-оборотень) и многие другие легендарные и фольклорные персонажи народов Европы и Азии. К этому же ряду принадлежит и образ дьявола, в том виде, в каком он вошел в европейский фольклор и отразился в фаблио и новеллах Ренессанса, а затем дошел до таких произведений современной эпохи, как «Хромой бес» Алена Рене Лесажа, «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя или «Братья Карамазовы» Достоевского.
Фольклорная модель трикстера породила целый ряд более поздних социокультурных нарративов – трикстерских «ролей и положений», таких как плут, дурак, шут, самозванец, вор, юродивый, авантюрист, самозванец, аферист (con man) и т. д. Все они отличаются и друг от друга, и от своего общего первоисточника – трикстера как мифологического героя, однако всех их объединяет некий «общий знаменатель» – набор черт, в той или иной степени восходящих к мифологическому трикстеру. Этот набор качеств, разумеется, никогда не остается постоянным: где-то он представлен более полно, где-то менее. Этот достаточно абстрактный инвариант мы и назовем трикстер-тропом. Его составляет комплекс черт трикстера, которые, с одной стороны, достаточно устойчивы, чтобы опознаваться как трикстерские. А с другой – достаточно подвижны, чтобы вмещать в себя новые смыслы и соотноситься с новыми контекстами.
Мифологический (фольклорный) трикстер описан в деталях, а вот трикстер как троп, производный от социокультурных амплуа, изучен гораздо хуже. Нас, разумеется, интересует именно последний. Но выйти к пониманию тропа как некоего инварианта свойств персонажей-трикстеров в мифологии и фольклоре, а также их производных в культуре можно только через анализ тех и других. К счастью, нет недостатка в блистательных трудах, осуществивших анализ конкретных типов трикстера, так что мне остается только обобщить их.
Хотя библиография трудов о трикстере как мифологическом и фольклорном персонаже насчитывает сотни названий, фактическое изучение этого мифа началось только в 1956 году, когда вышла книга Пола Радина «Трикстер: Исследование мифологии американских индейцев»14. Антропологи XIX и первой половины XX века, отметив амбивалентность фигуры трикстера в фольклоре и мифологии, пытались объяснить «низменные» черты трикстера либо тем, что в нем происходит деградация культурного героя (Д. Бринтон), либо недоразвитостью архаических культур, лишенных альтруистических ценностей (Ф. Боас). Последняя точка зрения – в несколько трансформированном виде – представлена и в статье К. Г. Юнга, включенной в книгу Радина. Юнг понимает трикстера как «отражение самого первобытного состояния»15, которое трикстер представляет как коллективную «тень» (в параллель к индивидуальной). Отсюда следует определение трикстера как
коллективного теневого образа, воплощения всех низших черт индивидуальных характеров. А поскольку индивидуальная тень присутствует в составе личности, коллективный образ может постоянно пользоваться ею для воссоздания себя. Конечно, не всегда в виде мифологического персонажа, но часто, вследствие растущего подавления и забвения изначальных мифологем, как соответствующая проекция на разные социальные группы и народы (285).
В понимании соседей Юнга по книге, американского фольклориста Пола Радина, собравшего обширную коллекцию фольклора индейцев, и ученого-классика Карла Кереньи, венгерского эмигранта и признанного специалиста по античной мифологии, то, что Юнг относит к «теневой» сущности трикстера, ассоциируется с образом хаоса. Кереньи однозначно называет трикстера «духом беспорядка, противником границ» (257). Философское значение мифологии трикстера он видит именно в поддержании связи с этими понятиями:
Беспорядок – неотъемлемая часть жизни, и Трикстер – воплощенный дух этого беспорядка. Его функцией в архаическом обществе, вернее функцией мифологических сюжетов, о нем повествующих, является внесение беспорядка в порядок и, таким образом, создание целого, включение в рамки дозволенного опыта недозволенного (257).
Но зачем же нужно вносить беспорядок в порядок, а недозволенное в дозволенное? Ответ Кереньи о «создании целого» звучит не слишком убедительно. Однако нетрудно продолжить его мысль: беспорядок, который вносит трикстер, – это архаический эквивалент свободы, причем именно индивидуальной свободы, поскольку мифологический трикстер – всегда жуткий эгоист, движимый только своим аппетитом, в буквальном и сексуальном смыслах. Трикстер, таким образом, выступает как некий стихийный анархист, интуитивно убежденный в том, что любую границу необходимо пересечь, любое табу нарушить, а любой порядок, чтобы сохранить жизнеспособность, должен включать в себя возможности для беспорядка. Эта философия очень близка бахтинской философии карнавала (о которой Кереньи еще не мог знать, поскольку писал свой текст до 1956 года, а первая публикация книги Бахтина о Рабле – 1965 год). Но ход мысли Кереньи ведет его к «бахтинским» источникам. Показательно, что сразу после приведенной цитаты Кереньи пишет:
Эти функции сознательно продолжает плутовской роман. Рабле своим великим непристойным романом отстаивает интересы гуманистической традиции перед напором средневековых форм жизни (257).
Пол Радин разворачивает тему хаоса иначе: для него трикстер – это клубок неразрешимых противоречий, воплощенная амбивалентность; такой подход близок и современным исследователям:
Трикстер одновременно предстает как творец и разрушитель, дающий и отвергающий, обманщик и жертва обмана. У него нет сознательных желаний. Его поведение всегда диктуется импульсами, над которыми сам он не властен. Он не знает ни добра, ни зла, хотя и несет ответственность и за то, и за другое. Для него не существует ни моральных, ни социальных ценностей; он руководствуется лишь собственными страстями и аппетитами, и, несмотря на это, только благодаря его деяниям все ценности обретают свое настоящее значение (7–8).
Примечателен финальный «поворот винта»: трикстер аморален, асоциален, стихиен, бессознателен – и тем не менее он актуализирует все важнейшие ценности. Его «хаотичность» необходима для полной реализации смысла мироздания.
Таким образом, с самых ранних подходов к изучению трикстера обозначилось понимание этой фигуры как воплощения неразрывной связи хаоса и свободы: созидательного беспорядка и разрушительного своеволия. Разумеется, хаос – это только метафора, причем многозначная. У Кереньи хаос означает нарушения табу и подрыв законов. У Радина – деконструкцию символических оппозиций (творец – разрушитель, добро – зло, обман – жертва обмана). Роберт Пелтон, автор классической книги о трикстере в фольклоре Западной Африки, видит в трикстере философскую модель архаической эпистемологии – того, как традиционные культуры осваивают все, что противоречит существующим представлениям о мире или воспринимается как аномалия:
Его [трикстера] присутствие – в нарративе, танце, фаллическом образе, магии или «душе» – представляет безграничное насыщение структуры сырой и бесформенной информацией, а также безграничную уверенность в том, что этот процесс подлинно конструктивен16.
Новую интерпретацию противоречивость трикстера приобретает после публикации трудов Клода Леви-Стросса по структуре мифа, в которых трикстеру отводится роль медиатора, обеспечивающего сокращение дистанции между полюсами бинарных оппозиций, организующих любой миф. Скажем, оппозиция между живым и мертвым снимается вороном, питающимся падалью. По мнению ученого,
трикстер тоже является медиатором, а потому-то в нем остается что-то от двойственной природы, которую он должен преодолеть. Отсюда двусмысленность и противоречивость его характера. Но трикстер – это не единственный способ осуществления медиации17.
Такова парадигматика мифа. Но на синтагматическом уровне, на уровне повествования медиация, осуществляемая трикстером, по-своему уникальна, поскольку она помещает этого персонажа вне оппозиций, в положение непринадлежности ни к одной из них. Иначе говоря, мифологический трикстер всегда находится в метапозиции, что не избавляет его от постоянных неудач. Впрочем, сами эти неудачи неизменно вызывают смех, а сам трикстер никогда не несет постоянного урона. Вот почему
по контрасту с козлом отпущения или жертвой в трагедии, трикстер принадлежит к комической модальности… при которой нарушения [табу, границ] вызывают лишь смех…18
Каковы же более или менее устойчивые характеристики мифологического трикстера? Уильям Хайнс называет следующие шесть «признаков».
1. Двусмысленность и аномальность: трикстер «не ограничен той или иной стороной бинарной оппозиции <…> Нарушая все границы, трикстер характеризуется быстрыми и импульсивными движениями вдоль и поперек разделительных линий, причем его преступления практически всегда остаются безнаказанными»19.
2. Обман и другие трансгрессии (то есть нарушение запретов и пересечение границ): «трикстер выступает как prima causa любых нарушений порядка, неудач и непристойностей» (16) – обмана, разрушения, воровства, розыгрышей, разного рода сексуальных эскапад.
3. Оборотничество: проделки трикстера непосредственно связаны с его способностью менять облик и притворяться кем-то другим; его превращения могут быть связаны со сменой пола (как у японской лисы-оборотня Кицунэ).
4. Выворачивание любой ситуации наизнанку (situation-inverter): эта характеристика касается не только способности трикстера выходить сухим из воды в самых невозможных передрягах, но и подчеркивает его «соприродность» карнавальной культуре с ее инверсиями и мезальянсами; как пишет Хайнс, для трикстера
ничто не «чересчур». Никакой порядок не устойчив, никакое табу не священно, никакой бог не неприкосновенен, никакая профанация не слишком непристойна, чтобы не испробовать ее. То, что доминирует, должно опуститься на дно, а то, что было на дне, должно занять верховное место; все выворачивается наизнанку, внутреннее и внешнее меняются местами в этой бесконечной череде непредсказуемых поступков (17).
5. Посланник и имитатор богов: «трикстер часто оказывается проводником умерших в царство смерти и медиатором между жизнью и смертью» (40); он также становится медиатором между богами и людьми, выступая как «уникальный мифологический механизм, позволяющий человеческой культуре приобрести сакральную власть, не нарушая при этом табу»20 (40).
6. Бриколаж священного и похабного (sacred and profane bricoleur): действуя методом бриколажа, трикстер «находит похабное в сакральном, а сакральное в похабном и извлекает новую жизнь из того и другого» (42). В этом свете особую роль играют гиперсексуальность трикстера, его телесные нужды и непомерные аппетиты, его гениталии и экскременты как материал для преобразований в сакральное.
В целом каталог Хайнса вобрал в себя труды исследователей трикстера во многих культурах: он ссылается на трикстеров древнегреческой мифологии (Гермес) в фольклоре индейцев, африканцев и восточноевропейских евреев (Гершеле).
Трикстерский миф, как правило, растворяется и модифицируется по ходу эволюции, так что крайне редко можно наблюдать полную формулу трикстерского «алгоритма» – тем более что и в архаических текстах он тоже зачастую представлен фрагментарно. Однако встречаются случаи, когда автор, исключительно благодаря художественной интуиции, восстанавливает этот миф во всей полноте, часто даже не замечая, что произошло. Для меня, возможно, наиболее ярким примером такой ненамеренной реконструкции трикстерского мифа стала новелла современного российского писателя Льва Рубинштейна (1947–2024) «Бобровая струя». Учитывая краткость этого текста, приведу его здесь целиком:
Бобровая струя
Новому поколению уже мало что говорит это имя. А ведь он был очень известным детским писателем, его книжки лежали в каждом доме, где водились дети. Его звали Геннадий Снегирев. Он писал о животных. Особой же его страстью были бобры.
Однажды накануне восьмого марта он явился в Детгиз, где издавались его книжки, чтобы поздравить дам-редакторш. Вынув из кармана небольшой стеклянный пузырек, он сказал: «Вот вам подарок. Эта жидкость называется „бобровая струя“. Очень ценное вещество. Во Франции его добавляют в парфюмерию для стойкости запаха». В каких пропорциях добавляют, он не уточнил – то ли по забывчивости, то ли по незнанию, то ли из лукавства. А поэтому на ближайшие пару месяцев вся редакция обрела чрезвычайно сильный и действительно стойкий запах уездного зверинца.
Геннадий Снегирев был человеком-легендой, фольклорным, в сущности, персонажем.
Чего про него только ни рассказывали. Был он якобы и беспризорным, и юнгой на корабле, и кладоискателем. Будучи по советским меркам более или менее успешным литератором, он был вполне асоциальной личностью со многими чертами русского юродивого, которому не только позволяется все, но это самое «все» от него даже и требуется. В те времена на нестандартное поведение требовалась лицензия, каковой обычно служила справка из психиатрического заведения. Вот он и состоял на учете в психдиспансере и даже имел какой-то внушительный диагноз, хотя по мнению близких друзей был понормальней многих здоровых. Знакомый писатель рассказывал мне такую историю. Идет он, писатель, по улице, а навстречу идет Снегирев. «О, хорошо, что я тебя встретил, – говорит Гена. – У тебя есть чуть-чуть времени? Не можешь со мной зайти на несколько минут в диспансер, вот тут за углом?» – «А зачем я тебе нужен?» – «Да мне там надо диагноз подтвердить, а я со своим диагнозом обязан ходить в чьем-нибудь сопровождении. Это быстро, выручи». Ну ладно. Приходят они в диспансер, входят в кабинет. Ласковый доктор спрашивает: «Ну, как ваше самочувствие, Геннадий Яковлевич?» – «Хреновое самочувствие. Голова все время болит, не сплю, не ем. Вот и мама подтвердит». И он, не оборачиваясь, показывает рукой на своего солидного, крупного и совершенно лысого спутника. «А вы уверены, что это ваша мама?» – вкрадчиво спрашивает доктор. «А кто же еще? Конечно, мама». Тут он оборачивается, выражает лицом крайнее изумление и говорит: «Ой! Да это не мама. Это блядь какая-то».
А какие истории рассказывал он сам! Вот сидит, допустим, компания за общим столом, и Снегирев вдруг спрашивает: «А вы знаете, при каких обстоятельствах погиб академик Лебедев?» – «А кто это?» – «Ну, такой академик был. По китам. Так вот этот самый Лебедев отправился как-то на китобойном судне со своими исследовательскими целями. Как-то раз моряки загарпунили огромного китищу и подняли его на палубу. А академик тут как тут, ходит с каким-то прутиком в руке и все осматривает кита. То хвост потрогает, то в глаз заглянет. Потом взял да и пощекотал зачем-то зверя в области гениталий. И тут детородный орган кита так возбудился, что выпустил струю семени под давлением в триста двадцать атмосфер, и этой вот самой струей академику снесло голову». Это лишь то, что вспомнилось с ходу. Было много и других рассказов, соревнующихся друг с другом в исключительной достоверности. Про то, например, что Брежнев, оказывается, был цыганом и до шестнадцати лет жил в таборе. Никто этих немыслимых сюжетов так, кажется, и не записал. Фольклор фольклором и остался.
Про него как-то забыли. Да и я давно о нем ничего не слышал. Спросил недавно у старого своего приятеля, что слышно о Гене Снегиреве, его соседе по писательскому дому. «Умер Гена, – сказал приятель. – Уже полгода как умер»21.
Главный герой этой новеллы – реально существовавший детский писатель Геннадий Яковлевич Снегирев (1933–2004), автор нескольких популярных книг о животных. Но здесь перед нами «человек-легенда, фольклорный, в сущности, персонаж». Его амбивалентность – на первом плане. Кто он – хулиган? юродивый? сумасшедший? особого рода художник? Все, что о нем рассказывается и что он рассказывает, отмечено трансгрессивностью. Первый же эпизод новеллы – о бобровой струе – вводит сразу несколько трикстерских тем. Во-первых, конечно, аномальность подарка – это остро-вонючая жидкость, после которой «вся редакция обрела чрезвычайно сильный и действительно стойкий запах уездного зверинца». Во-вторых, эта трансгрессия замаскирована обманом – Снегирев преподносит ее как составной элемент духов; а духи – традиционный подарок женщинам на Восьмое марта, так что он одаривает «духами» всех женщин редакции. Это придает ситуации оттенок двусмысленности; ведь и подарок также не лишен сексуального смысла – что будет подчеркнуто в финале «рифмой» со струей спермы из гениталий кита. В-третьих, перед нами яркий случай трикстерского переворачивания ситуации (по Хайнсу): Снегирев не соврал, утверждая, что бобровая струя входит в состав самых изысканных духов, – он только «забыл» упомянуть, что входит в микроскопических дозах: «В каких пропорциях добавляют, он не уточнил – то ли по забывчивости, то ли по незнанию, то ли из лукавства». Легко себе представить, как изменилась праздничная атмосфера в редакции после того, как «одаренные» женщины попробовали применить подарок на практике. В-четвертых, сам Снегирев выступает как медиатор между миром людей и миром животных – мотив, который сохранится и в других микроновеллах.
Все эти мотивы: аномальность, обман, амбивалентность и медиация – возникают и в следующей микроновелле – о походе к психиатру. Она предваряется авторским замечанием, присваивающим Снегиреву титул юродивого. Юродивый (о чем пойдет речь ниже), конечно, тоже относится к трикстерам, но трикстерам, привязанным к сакральному и религиозному контекстам. В случае Снегирева символом сакрального станет мама, и сакральность будет уравновешена обсценным словом в финале эпизода: «Ой! Да это не мама! Это блядь какая-то!» Медиация здесь размывает оппозицию между «нормой» и «безумием» – решительно непонятно, о чем свидетельствует разыгранная им сцена: о его нормальности или наоборот. Наконец, здесь, в этой сцене, вводится мотив «оборотничества», также характерный для трикстера. Во-первых, сам Снегирев «превращается» в сумасшедшего для того, чтобы получить необходимую справку из психдиспансера. А во-вторых, он без малейших усилий превращает в женщину знакомого писателя.
Две другие новеллы, звучащие в финальной части рассказа, продолжают уже заданные трикстерские темы. Первая, про профессора Лебедева и кита, укрепляя мотив медиации между миром людей и животных, вводит тему гиперсексуальности, окрашенную к тому же в амбивалентные тона: струя животворной спермы, выстреливающая из мертвого кита, убивает любознательного ученого. Вторая, про Брежнева, наделяет этого правителя, который в 1980‑е годы стал полуживым символом застоя, таким важнейшим свойством трикстера, как подвижность, мобильность, лиминальность.
Показательно, что композиция «Бобровой струи» состоит из двух практически равных по объему частей: рассказы о Снегиреве (две микроновеллы) и рассказы, которые сам Снегирев рассказывает (еще две). «А какие истории рассказывал он сам!» – восклицает автор, открывая эту, финальную, часть текста. Интересно, что протагонисты историй Снегирева – Лебедев и Брежнев – «рифмуются» с рассказчиком. Первый своей фамилией, производной от названия птицы, и профессиональным интересом к животным. Второй тем, что о самом Снегиреве рассказывали нечто подобное: «Чего про него только ни рассказывали. Был он якобы и беспризорным, и юнгой на корабле, и кладоискателем». Таким образом, Снегирев-трикстер удваивается в фигурах интеллектуальной и политической власти. Так проявляется нарративная власть трикстера, способного порождать невероятные байки и утверждающего свое подобие (еще одна форма медиации) носителям других форм власти.
В пяти абзацах (не считая последнего) Рубинштейну удается актуализировать все главные характеристики мифологического трикстера. Его Снегирев аномален, амбивалентен и трансгрессивен. Он, конечно, не является «посланником богов», но, безусловно, функционирует как медиатор между миром людей и животных. Он бриколер, создающий «на коленке» комические композиции из священного и профанного (праздник, мать, Брежнев). Кроме того, он воплощает собой нарративную власть, а вернее субверсивный потенциал языка, что вполне соответствует писательской профессии Снегирева.
Нарративная власть не входит в каталог Хайнса, но она характеризует многих мифологических трикстеров. Так, например, уже упомянутый Роберт Пелтон в книге про западноафриканских трикстеров пишет, что трикстер Эшу в религии йорубы «лучше всех жонглирует словами»22, а Ананси «может „читать“ слова, спрятанные в мыслях Ниаме [верховного божества], и считается мастером слова»23. При этом дискурс трикстера одновременно является сакральным и профанным: с одной стороны, трикстеры придают священному свежесть новизны, с другой – неизменно окружают сакральное смехом. Развивая идеи Пелтона, Генри Луи Гейтс объясняет значение западноафриканского трикстера Эшу как «архитектора интерпретаций и хранителя логоса»24. Л. Хайд продолжает уже о североамериканских трикстерах: «Трикстер является первооткрывателем сюжетосложения, притворства и „полива“ (fibbing), игровых конструктов вымышленных миров»25. По характеристике У. Хайнса, «…трикстер напоминает нам, что каждый конструкт сконструирован <…> что жизнь бесконечно нарративна, креативна и лишена завершенности»26. A по мнению еще одного участника сборника о мифологических трикстерах Энн Доуи, истории о трикстерах с древнейших времен формируют особый тип дискурса – возможно, первый осознанно амбивалентный дискурс в истории культуры: «Вместо одного значения текст открывается для множества значений, ни одно из которых не является „правильным“…»27
Отсюда возникает мысль о мифологическом трикстере как о древнейшей метафоре творческих возможностей языка, а точнее репрезентации. Пелтон пишет: трикстеры создают «язык о любом языке, и поэтому их экстравагантность, их „блуждания“ за границы нормативных дискурсов – ритуальных, космологических или семейных – являются не оправданием, не опровержением этих дискурсов, а тем и другим одновременно»28. Трикстер, таким образом, вносит в мифологию автореференциальность, он представляет своего рода «метапозицию», которая обнажает сам процесс порождения нарратива, мощь и иллюзорность конструкций, созданных исключительно языком.
«Удвоение» трикстера – как персонажа историй о хитростях, трансгрессиях и комических поражениях и как автора, повествователя, обладающего игровой властью над словами и языком, – определяет и структуру трикстер-тропа как инварианта, объединяющего многих трикстеров из разных культур и эпох.