Первого июля у всех жителей поселка были конфискованы радиоприемники. Через несколько дней вышло постановление Государственного комитета обороны о добровольной мобилизации, в Москве и Подмосковье началось формирование дивизий народного ополчения. Союз писателей тоже был обязан сформировать добровольную писательскую дружину. Переделкинец Владимир Бахметьев, в то время возглавлявший оборонную комиссию ССП, отбирал добровольцев. О том, как это происходило, вспоминал Борис Рудин:
Оказывается, эта процедура далеко не всегда была добровольной и далеко не все писатели делали этот шаг по собственной инициативе… многих «неблагополучных» в социальном плане лиц, с сомнительной (с точки зрения парткома) биографией или нехорошими родственными связями, после третьего июля вызывали в Союз к товарищу Бахметьеву либо повестками, либо по телефону с просьбой явиться, имея на руках членский билет. Дело обставлялось так, будто речь идет об уплате членских взносов.
На самом деле товарищ Бахметьев (старый большевик, участник Гражданской войны…) и его жена (?!) возглавляли тогда оборонную комиссию Союза. Они предлагали явившемуся присесть, брали у него членский билет, после чего советовали уважаемому товарищу записаться по призыву Сталина в ополчение, недвусмысленно давая понять, что в противном случае данный билет останется у них на столе. Больше того, насколько я понимаю, запись в народное ополчение вообще рассматривалась в Союзе советских писателей (по инструкции райкома) не только как патриотическая акция, но и как возможность произвести в такой благовидной форме чистку писательских рядов308.
Жена критика Анатолия Тарасенкова Мария Белкина вспоминала, как, увидев проходившую писательскую роту – старых, больных белобилетников со слабым зрением, – ворвалась в Союз и, застав Марию Бахметьеву, высказала все, что думала об этой роте.
Потом Бахметьева, крохотная, седенькая, грозя пальчиком, отчитывала меня за «пушечное мясо», давая понять, что я вот-вот рожу и что потому ко мне относятся снисходительно, но что я должна быть осторожна и следить за тем, что говорю, – сейчас такое время…309
Среди зачисленных в ополчение был и непосредственный сосед Бахметьева Юрий Либединский, он занимал комнату в его дачном доме.
Писатели беспокоились о безопасности своих семей. Между дачами вырыли траншеи. В письме от 9 июля к двоюродной сестре Борис Пастернак писал:
На даче я вырыл глубоченную траншею, но дорога эта западная, там будет по отъезде моих пусто и мертво, я, наверное, там не выживу310.
При активном участии жен писателей, составлявших отдельный комитет при ССП, Литфонду удалось организовать детскую эвакуацию. Тамара Иванова вспоминала, что потратила три дня, почти не покидая здания Моссовета, чтобы получить разрешение на вагоны311. Некоторых детей отпустили с матерями. Уезжала жена Пастернака с маленьким сыном Леней. В этом же поезде с трехмесячным сыном покидала Переделкино жена Юрия Либединского Ольга Неклюдова. В романе «Ветер срывает вывески», который она считала своей главной вещью, но который так и не был опубликован, она дала честную и проницательную картину жизни писателей на протяжении нескольких десятилетий. В романе есть и сцена отъезда в эвакуацию, прощания с прежней жизнью и – случайной встречи с Пастернаком:
На платформе толпились провожающие. Ада увидела доктора Белаго – пожилого ученого-бактериолога с мировым именем, обаятельного, чудаковатого, ни на кого не похожего человека. Он стоял, прильнув лицом к оконному стеклу вагона, в котором находились его жена и маленький сын. Он что-то говорил им, делал какие-то знаки. Ада следила за ним со стороны, колеблясь между желанием подойти к нему проститься и боязнью быть неузнанной – их знакомство было очень поверхностным, – Ада сомневалась, помнит ли ее доктор. Она видела, как из вагона вышла его жена – мужеподобная женщина с суровым лицом и низким голосом. Она, сердито нахмурив брови, принялась, как показалось Аде, бранить мужа за что-то. Он говорил торопливо и сбивчиво, в просительных интонациях. Ада расслышала, как он несколько раз упомянул имя своего сына. Женщина резко повернулась спиной и исчезла в вагоне. Постояв несколько минут, Белаго отошел от окна. Лицо его было огорченным, расстроенным, и Ада решилась. Она подошла к Белаго, тихонько тронула его за рукав:
– Может быть, вы меня не помните, – это неважно. Я хочу с вами проститься.
Она лепетала еще что-то о том, что много знает о нем, что испытывает к нему огромное уважение…
Доктор посмотрел ей в лицо и улыбнулся, как человеку, очень хорошо знакомому, душевно близкому… Вероятно, он угадал ее по первому взгляду. Он сказал:
– Спасибо, спасибо вам, – и неожиданно обняв ее, поцеловал в лоб: – Будьте счастливы, пусть минуют вас всякие беды… Мы еще увидимся. Я еще приду сюда вас встречать.
Ада глядела ему вслед: белый помятый китель, смешная белая панама, походка человека, не замечающего ничего вокруг себя. Его чуть было не сбила с ног тележка носильщика, груженная ящиками312.
Писатели болезненно переживали расставание с семьями. «Леонов почти рехнулся от тоски по своим, он плачет, молится Богу, мы с Костей313 каждый день его успокаиваем, у него что-то вроде моей бессонницы 1935 года», – сообщал Пастернак жене в Берсут314. Охваченные тревогой и тоской, писатели тем не менее отмечали в дневниках и письмах парадоксальную идиллию летнего Переделкина: небывалую плодородность земли, силу, с которой цвели и дичали сады и огороды. Почти в каждом дневнике есть упоминание разросшейся по пояс травы, невероятного урожая клубники и безмятежности, разлитой в летнем переделкинском воздухе. В огородничестве видели спасение от грядущей нехватки продовольствия и возможность перезимовать под Москвой. Александр Афиногенов писал в дневнике:
А на даче зреет, наливаясь, клубника, обещает урожай малина, овощи, травы. Все идет вверх буйно и сочно. Благословенная погода, жаркие безветренные летние дни… И тишина. Обманчивая, роковая тишина. Ожидание бомбардировки томит не менее самой бомбард[ировки]315.
Бомбардировки начались 22 июля и шли почти каждый день. Зенитный пояс был установлен на колхозном поле близ деревни Переделки, часть зениток – напротив дач Пастернака, Павленко, Иванова, Федина, Афиногенова. Дочь писателя Николая Вирты Татьяна, тогда десятилетняя, вспоминала:
Град осколков неудержимой лавиной обрушивается на нашу идиллическую крышу, едва не пробивая ее насквозь. Утром мы сгребаем осколки снарядов в кучу, и она все растет. Моя кровать ходит ходуном в маленькой комнате, с треском въезжает в стену316.
Самолеты пролетали прямо над вершинами переделкинских сосен. Нина Федина вспоминала: «Первым чувствовал приближение самолетов наш пес Чин-Чар, стрелою мчавшийся на пастернаковский участок»317. Грохот, сотрясающий дачи, звон стекол и звук сыплющихся осколков навсегда запомнится тем, кто не успел уехать в эвакуацию.
Аркадий Первенцев безжалостно описал реакцию писателей на первые налеты:
…Я вижу наших писателей (конечно, не всех), пораженных отчаянием и трусостью. Война определила их души. Вот теперь проверяются люди <…> Я видел трясущиеся губы Ромашова, рюкзак за спиной, требование выбросить мои вещи, чтобы спасти его на даче в Переделкине. И на следующий день – спасавшего свои вещи с дачи и выехавшего из Москвы. А до этого он пел песню, сочиненную им, где призывал бросаться в бой с веселой улыбкой на лице. Терпеливая его жена говорила, что нет веселей боевой песни, что люди со слишком грустной улыбкой умирают. Они бежали, поседевшие от страха318.
«…Все стали голенькими. У всех обнажились их первобытные, почти звериные инстинкты <…> подальше от войны»319, – записывал Афиногенов. Все обсуждали отъезд Павла Нилина: считалось, что он самовольно бежал в Ташкент, его исключили из Союза писателей и восстановили в 1942 году, когда он предоставил командировочные документы и заявление, в котором объяснял отъезд необходимостью проследовать за съемочной группой. Первенцев жаловался Панферову о пораженческих настроениях на веранде вернувшегося с фронта Нилина320.
Сам Панферов написал письмо Сталину, спрашивая о целесообразности собственного отъезда, и был мгновенно исключен из партии. В сентябре его реабилитировали с условием отправки на опаснейшее Смоленское направление: страх возможных последствий исключения из ССП оказался сильнее, чем страх близкой смерти на фронте.
Война открывала, обнажала скрытое, нелицеприятное, но была и периодом небывалой искренности. В конце июля, в страшное время бомбежек, в Переделкине написано стихотворение «Жди меня». Константин Симонов остановился здесь в перерыве между поездками на фронт. Он вспоминал:
Я ночевал на даче у Льва Кассиля в Переделкине и утром остался там, никуда не поехал… Сидел весь день на даче один и писал стихи. Кругом были высокие сосны, много земляники, зеленая трава. Был жаркий летний день. И тишина. <…> На несколько часов даже захотелось забыть, что на свете есть война…321
И все же даже в это время трусости и отваги, хитрости и самоотверженности продолжались аресты. Добавились лишь поводы: «пораженческие настроения», «дискредитация существующего политического строя». 19 июля в Москве был арестован переделкинский житель, ученик Пильняка Виктор Панов. В следственном деле значилось:
обвиняется в том, что систематически среди окружающих его лиц проводил антисоветскую агитацию, направленную на дискредитацию существующего политического строя в СССР. Высказывал пораженческие настроения в отношении СССР в войне с фашистской Германией, т. е. в преступлении, предусмотренном ст. 58 п. 10 ч. 2 УК РСФСР322.
Одним из авторов агентурных донесений оказался сосед Панова по двухэтажному восьмиквартирнику, выстроенному для начинающих писателей и обслуги Городка. Вероятно, этот человек выполнил не одно подобное агентурное задание. Панов вернулся в Переделкино в 1956 году, отсидев десять лет на Колыме и еще четыре года прожив на поселении в Павлодаре. Он написал о своих знаменитых соседях книгу «На пороге Москвы», которая до сих пор не издана.