«В Переделкино арестовали 25 писателей», – писала в воспоминаниях З. Н. Пастернак175. Это аберрация памяти, искажение, возникшее от потрясения частотой и обыденностью арестов 1937 года. В показаниях на Лубянке, вынужденный осмыслять в присутствии следователя процессы 1937 года, Исаак Бабель скажет: «Люди привыкают к арестам, как к погоде»176. Всего в 1937 году было арестовано шесть писателей-переделкинцев.
Аресты начались вскоре после дела военных и шли каждый месяц. Первым, 28 июня, забрали любимца Горького, сибирского писателя Владимира Зазубрина: опасения в том, что городок ему «не по чину», оправдались самым страшным образом. Здесь он обустроил большое хозяйство: ледник, сарай, хлев, курятник (они сохранились до сих пор). Его племянница вспоминала день, когда его забрали: Зазубрин ждал, что привезут уток, и впустил двух вооруженных людей. Они поднялись на второй этаж в кабинет, где в сундуке хранились рукописи, провели обыск, нашли приглашение в японское посольство. Когда Зазубрина уводили, он отказался брать пальто: «Мама, это недоразумение. Я вернусь»177.
Александр Афиногенов, живший через забор от Зазубрина, был поражен его арестом. Он подробно описывал, как сосед надолго и прочно обустраивался на даче, как давал садоводческие советы:
Огород развел, баню построил, отменную, погреб такой, что там на годы запасов можно наставить, скупил бочоночки в ларьке – из-под творога, буду в них капусту на зиму квасить. Скамейку сделал на обрыве, чтобы по вечерам сидеть и думать, как Лев Толстой…
В дневнике нет ни слова о возможной виновности Зазубрина, Афиногенов рассуждал о его будущей жизни, которая наступит после освобождения, вероятно, примеряя судьбу соседа на себя:
…надо будет где-то, после наказания, начинать все заново, опять корчевать лес, опять строить, опять заводить хозяйство… Но так и живет человек, пока он жив… А когда подойдет время – закрывая в последний раз глаза, еще раз убедится он, как все это было не нужно и в душе своей он ничего не сберег для себя… «Все мое – ношу с собою» – вот это истинный девиз человека!178
Зазубрин был приговорен к расстрелу, приговор привели в исполнение уже в сентябре.
Следующим 31 июля в Москве в Гослитиздате арестовали критика, партийца Ивана Беспалова. Ночью на его даче провели обыск: в детских воспоминаниях Цецилии Воскресенской остались распахнутые окна дома Беспаловых179.
Незадолго до ареста Беспалов тоже появляется на страницах дневника Афиногенова:
Встретил Беспалова. Идет тихий, не может произнести слова, глаза ввалились, нос обострился, лицо посерело. Исключен из партии – вчера партком заседал и всего из 7 членов парткома было трое, они и исключили, один даже колебался, но двумя голосами провели постановление… Он не знает, что делать, кому пожаловаться, он лежал на кровати после этого и молчал, жена боялась за него, она слышала, что Иллеш вторично напустил газу и его увезли совсем в тяжелом состоянии… вот и она боится за мужа180.
В один день с критиком был арестован польский писатель Бруно Ясенский, весной в Союзе писателей прошла большая кампания против него, Вишневский видел в нем прямого врага:
Дело Бруно Ясенского. Чую: враг, легионер… Держится, холоден, выдержка. Разобьем. Вот они какие, краковские студенты Пилсудского, пулеметчики из Познани181.
Горькая ирония, ведь в середине 1920‑х Ясенский покинул Польшу, боясь быть арестованным как коммунист. В поселке расползлись слухи о том, что он был немецким шпионом, ссылались на какие-то сведения, известные Федору Панферову182.
Ночью в Переделкине после неудавшегося розыска на соседней улице, описанного дочерью Федина, Бруно Ясенского забрали. Свои последние стихи он писал в камере на Лубянке, был расстрелян. Сосед по Переделкину, Владимир Лидин, писал в воспоминаниях о Ясенском, как в последние месяцы он был вынужден продавать редчайшие издания книг, как не успел окончить роман «Заговор обреченных», который потом несколько десятилетий пролежал, зарытый женой писателя Анной Берзинь, в Переделкине, недалеко от дачного дома183.
В начале 1937 года Союз писателей принял решение передать переделкинские дачи писателям. Из собственности Литфонда дома перешли в кооператив «Писатель» – это была попытка взять под контроль быстро ветшающие «караван-сараи». Дачи гнили, требовали финансовых вложений; часто писателю приходилось выбирать между высокой арендной платой и починкой дома, копились огромные долги: «Мы, напр<имер>, с Ляшко не знаем, что нам делать, откуда и как добыть средства, чтобы и содержать дачи, и платить долги по ним…»184 – писал один из первых дачников, писатель-коммунист Владимир Бахметьев соседке Мариэтте Шагинян.
Кооператив давал писателям возможность стать полноправными владельцами дач. Но арест перечеркивал любые права. Писательские дачи обыскивали и опечатывали, чтобы оставить пустовать с недавно купленной хозяевами мебелью, библиотеками, редкими вещицами, привезенными из‑за границы. В архиве Союза писателей сохранились документы, в срочном порядке регламентирующие исключение из кооператива арестованных НКВД Зазубрина, Беспалова и Ясенского с последующим выселением их семей185.
Осенью 1937 г. на собрании Правления ССП из уст литературного критика П. Д. Рожкова прозвучало серьезное обвинение: «Ставский кормил троцкистов из средств Литературного фонда… До сих пор неизвестно, кто давал дачу Беспалову…»186
Спустя двадцать лет, в годы реабилитации, вдова Беспалова попыталась получить от Литфонда компенсацию в связи с тем, что на опечатанной даче остались все предметы мебели, а на достройку дома была внесена значительная сумма. Однако следы пребывания Беспалова исчезли из документов кооператива уже к осени 1937 года. Литфонд отказывал в компенсации, предоставив обоснование, из которого следовало, что свидетельств о том, что Иван Беспалов когда-либо жил в Переделкине, не сохранилось:
Никаких данных о погашении им ссуды, полученной из Литфонда, в архивах не обнаружено. Также не имеется никаких документов, которые свидетельствовали бы о том, что И. М. Беспалов являлся владельцем дачи в Переделкино… При таких обстоятельствах нет оснований для возложения на Литфонд СССР материальных обязательств в связи с изъятием дачи, которую занимал И. М. Беспалов с семьей187.
По воспоминаниям Н. М. Любимова, Фрада Григорьевна Беспалова предвидела свой арест, пыталась сохранить семейные драгоценности, чтобы обеспечить содержание дочери, и отдала их Вере Инбер, которая так и не вернула их188. В 1936 году Инбер жила на даче Беспаловых, в ее дневниках остались воспоминания о совместных разговорах189, которые, очевидно, не соответствовали ожиданиям партии: в отчетах ЦК Беспалова критиковали за неумение проводить с Инбер партийную работу190.
В 1957 году вдове Беспалова все же удалось добиться компенсации. Доказать проживание Беспалова смогли бывавшие на даче до ареста Илья Сельвинский, Мариэтта Шагинян и Александр Авдеенко. Они подписали документ с описью оставленного в переделкинском доме имущества. Во всех литфондовских документах со списками на получение дач фамилия Ивана Беспалова подчеркнута: следы производившегося расследования.
После того как прошли первые аресты, в дневнике Афиногенова появилась запись, передающая удивительно точный прогноз, высказанный Владимиром Бахметьевым:
Все передают друг другу стихи, что Бахметьев сказал будто бы со зловещим видом: три дачи освободились, еще три скоро освободим… и знаю какие… теперь писатели ходят и гадают – какие же. И это называется партийное влияние на беспартийных!191
Действительно, предстояло еще три ареста, на каждой даче с замиранием выжидали. Для молодого драматурга ожидание становилось невыносимым. Софья Шамардина вспоминала, как, бродя с ней по переделкинским просекам, Афиногенов остановился у заколоченной дачи Бруно Ясенского и воскликнул: «Только бы уж поскорей и меня взяли. Измучился, ожидая!»192 Фамилии Авербаха, Ясенского и Афиногенова назывались на собраниях и проработках через запятую. А десять дней спустя – совсем близко – арестовали его ближайшего соседа. Уводили сибирского писателя, критика и охотника Валериана Правдухина, мужа любимицы Горького Лидии Сейфуллиной.
Ночью проснулся от голосов:
– Да у него даже пары белья с собой нет.
– Неважно…
Узнал Сейфуллину и Правдухина. Выглянул в окно. Видны были силуэты людей, огонек папиросы. Понял. Приехали за Правдухиным, и он уже уходил.
Опять его голос:
– Ну, прощай.
– Нет, не прощай, а до свиданья. И даже не до свиданья, завтра я приеду в Москву и все выясню. Я тебе верю.
Потом урчание заводимой машины, яркий свет фонарей, машина разворачивалась долго по узкой травянистой дороге. Потом рывок, хлопнула дверца машины. Уехали. А из‑за оврага пьяные голоса тянули песню про ухаря купца. Собаки тявкнули редко и неохотно и замолкли. Туман расходился. Чуть видная занималась заря193.
Арест мужа стал сокрушающим ударом для Сейфуллиной. Этому предшествовал еще один – запрет пьесы «Наташа», которую долго репетировали с Всеволодом Мейерхольдом и Зинаидой Райх, в том числе и на даче в Переделкине. Писательница страшно пила, болела, а соседи по даче, состоявшие в Правлении Литфонда, Константин Федин и Николай Погодин, месяц за месяцем выбивали для нее ссуды и направления на лечение.
Через две недели после ареста Правдухина, 1 сентября 1937 года, Сейфуллина выступит на собрании по исключению Александра Афиногенова, к которому, по воспоминаниям сестры, питала особую нежность194. Их связывало не только соседство. Она знала его совсем маленьким, трехлетним: познакомилась с его родителями, писателем и подпольной партийной работницей, в юности, многое переняв от них.
Он мне не брат и не сват, он только мой сосед территориальный <…> Надо учесть то, что человек может исправиться и за это время создать что-нибудь неплохое. Политически он не скомпрометирован, потому что НКВД не зафиксировал. Я предлагаю Афиногенова выделить и исключить его из Союза условно до следующей проверки195, —
так тогда звучали слова сильнейшей, отважной поддержки.
Еще два месяца назад Лидия Сейфуллина писала заместителю наркома НКВД СССР М. Д. Берману о Зазубрине:
Я прошу Вас выяснить поскорей дело Зазубрина. Этого человека жалею я чистейшей, глубочайшей человеческой жалостью… Я знала его, как брата, как друга, и моя мысль отказывается признать его врагом196.
Теперь же о самом близком человеке, который только что был арестован, на этом же собрании она говорила:
Ни для кого не секрет, что 19 лет Правдухин был моим мужем, ни для кого не секрет, что мне очень тяжело, что он взят. Это – человеческое чувство. Это – не секрет. Я ни разу не поднимала вопрос о том, чтобы сохранить его в Союзе, потому что я хочу быть человеком справедливым, у него нет вклада. Если он прав, его оправдают, если он писатель, он напишет. Я знаю, что он не шпион. Во всяком случае, учреждение знает, за что его взяли, данные были. Моя человеческая жалость оказывается не в этом учреждении, а в другом, советующем197.
Валериан Правдухин, арестованный по делу писателей-«сибиряков» вслед за Зазубриным, провел на Лубянке девять месяцев, все это время он не признавал вины и не выдал ни одного имени. В августе он подписал краткие признательные показания и был расстрелян ровно через год после Зазубрина198.
После исключения из Союза писателей Афиногенов записал в дневнике знаменитую пьесу-самодопрос. Выступая и следователем, и допрашиваемым, он докапывался до самых глубин совести, чтобы понять, зачем за ним пришли. «Очевидно, государству надо меня изъять»199, – говорит он следователю.
В точности по «прогнозу» Бахметьева 28 октября произойдут еще два ареста, последние в 1937 году. В один день – в Москве и в Переделкине – будут арестованы Артем Веселый и Борис Пильняк.
Артем Веселый, автор честной и страстной книги о революции «Россия – кровью умытая», сын крючника, вырос на Волге, с юности равно отдался революции и литературе. В последнем путешествии по Волге в 1937 году (он возвращался на Волгу каждый год, сплавлялся на плотах) он уже не швартовался близ больших портов и городов – боялся ареста и того, что дочери, которых он всегда брал с собой, останутся одни. Его дочь Заяра вспоминала, как летом 1937 года, когда об арестах знали даже дети, застала отца в сарае с лопатой в руках, у его ног лежал большой рюкзак. Позже, когда архив Артема Веселого был найден, она предположила, что в 1937 году какая-то часть рукописей могла быть спрятана в том рюкзаке на даче, которую давно занимал Валентин Катаев.
Мы с Гайрой поехали в Переделкино, – вспоминала она в книге «Судьба и книги Артема Веселого». – Поднявшись в кабинет Валентина Петровича, объяснили цель нашего визита… Выйдя с ним на участок, увидели, что приехали напрасно: сарая вблизи дома не было, на его месте росли кусты смородины200.
Артем Веселый был арестован в московской квартире в ночь на 29 октября. Вечером того же дня в Переделкине пришли за Борисом Пильняком. З. Н. Пастернак вспоминала, что они видели этот арест201. Он отличался от других. По воспоминаниям сына, Бориса Андроникашвили, чей третий день рождения отмечался тогда, на дачу писателя приехал знакомый его отца Сергей Вепринцев202 (Пильняк знал его как представителя посольства со времени поездки в Японию) и сказал, что нужно быстро переговорить с Н. И. Ежовым, а ехать можно на своей машине: через час он вернется домой. Пильняк отказался взять с собой какие-либо вещи, как и Зазубрин, он хотел уйти свободным человеком.
Пильняка и Веселого допрашивали почти одновременно, одни и те же следователи203. Пильняку вменялось четыре пункта 58‑й статьи, в том числе шпионаж и террористическая деятельность. В архивной справке о его деле, составленной по показаниям, данным под «активным следствием», значится:
На следствии Пильняк показал, что он с первых дней установления Советской власти в России вел борьбу против Коммунистической партии и Советского правительства, разделял взгляды троцкистов, в 1925 году по заданию троцкистов написал рассказ «Повесть о непогашенной луне» (так), в которой открыто отобразил свои троцкистские взгляды. В 1924 году, как заявил Пильняк, он вошел в основное ядро троцкистов, которое тогда существовало в Союзе советских писателей, поддерживал тесную связь с троцкистами Радеком и Серебряковым и с 1927 года стал агентом троцкистов204.
Через два дня после ареста Бориса Пильняка на Городок писателей лег густой туман. Афиногенов записывал в дневнике:
Гулял в тумане, отошел от дачи с десяток шагов, оглянулся – ни дачи, ни забора. Я один, потерянный, в тишине и пустоте. Собаки молчат, они не видят проходящих мимо… Потом гулял дальше, вдыхал туманную сырость, чувствовал себя превосходно именно потому, что никого и ничего не было видно вокруг – я мог петь, размахивать руками, выделывать нелепые жесты, все тонуло в тумане, никому я не был виден205.
Судьба пока сохраняла его: третьей и последней «освободившейся» дачей стал дом Пильняка.
Мама рассказывала мне, как вели себя друзья отца после его ареста, – вспоминал Борис Андроникашвили. – Николай Федорович Погодин нисколько не изменил своего поведения, приходил не чаще и не реже и сидел столько же, – во всем остался прежним; Борис Леонидович, хотя два дома разделяла всего лишь калитка, шел через улицу, громко заявляя, что идет к Пильняку, узнать, как там Кира Георгиевна, демонстративно, так сказать, оповещая об этом окрестности; Федин прокрадывался, когда стемнеет, осторожно и пугливо оглядываясь, и Кира Георгиевна разрешила ему не приходить, – больше его не было206.
Кира Андроникашвили, молодая жена Пильняка, актриса, выпускница ВГИКа, грузинская княжна, будет арестована через месяц прямо на киностудии. Предчувствуя арест, она раздала всю мебель из дома соседям по Переделкину. Она успела отвезти в Грузию к тете Нате Вачнадзе маленького сына – Жука, чей день рождения праздновали в день ареста. Виктор Панов вспоминал, что еще месяц у дачи хозяев ждала собака, но вскоре не стало и ее.
К концу 1937 года Переделкино опустело. Желающих занять освободившиеся дачи не было. Дачный кооператив писателей, просуществовав полгода, был ликвидирован к зиме207. Паевые взносы возвратили писателям, и дачи окончательно перешли в ведение Литфонда. В это время Бахметьев писал Мариэтте Шагинян: «…кажется, никто ими [дачами] не интересуется сейчас и любителей, пожалуй, кроме Литфонда не сыщешь, да и Литфонд не знает, что делать со свободными пятью дачами»208. Домам находили временное применение: на даче Бруно Ясенского устроили детский сад, у Артема Веселого проводили собрания по предвыборной агитации перед выборами в Верховный совет, на дачу Бориса Пильняка вселились сотрудники Наркомата обороны.
Закончился первый этап истории писательского городка в Переделкине – из поселка исчезли яркие писатели, носители памяти о еще живой литературе 1910‑х и 1920‑х годов. Незадолго до ареста Пильняк затеял большие посадки на участке: сирень, жасмин, виноград, березы, вишни, черемухи, рябины, калины, груши, каштаны, ели и американский клен. Когда на участок пришел Пастернак и восхитился картиной садовых работ, Пильняк – «на память» – посадил у заднего крыльца соседа две серебристые ели209. Пастернака восхищали и растущие на пильняковском участке ландыши: «Почему они растут только у тебя?»210 Их помнила и Анна Ахматова, бывавшая у Пильняка в Переделкине. Зимой 1938 года она, почувствовав, что его больше нет, написала стихотворение:
Всё это разгадаешь ты один…
Когда бессонный мрак вокруг клокочет,
Тот солнечный, тот ландышевый клин
Врывается во тьму декабрьской ночи.
И по тропинке я к тебе иду,
И ты смеешься беззаботным смехом,
Но хвойный лес и камыши в пруду
Ответствуют каким-то странным эхом…
О, если этим мертвого бужу,
Прости меня, я не могу иначе:
Я о тебе, как о своем, тужу
И каждому завидую, кто плачет,
Кто может плакать в этот страшный час
О тех, кто там лежит на дне оврага…
Но выкипела, не дойдя до глаз,
Глаза мои не освежила влага211.