К книге
Авдотья Никитична и нежданная невеста некромантаГлава 8. Порубежье
56%
Глава 8. Порубежье
9

Берег Порубежья встретил их не шумом прибоя и не пением птиц — а молчанием. Давящим, всепроникающим молчанием, которое тяжелее каменной плиты. Казалось, сама земля затаила дыхание, боясь издать лишний звук.

Лодка выскользнула из туманной мглы, как призрак, бесшумно разрезая чёрную, маслянистую воду. Ни всплеска, — только лёгкое, едва уловимое шипение, когда борта коснулись замёрзшей ряски. Вадим всматривался вперёд, но берег не хотел показываться. Вместо него стояла стена — серая, тягучая, живая.

Над водой висел туман. Но это была не та утренняя дымка, что тает от первого луча солнца. Белый, густой, как парное молоко, он не колыхался и не стелился — он стоял. Недвижимый. Он облеплял лица липкой прохладой, оседал на одежде мельчайшей изморосью и заставлял дышать осторожно.

И только в редких, рваных прорехах этой пелены взору открывался берег: чёрная, выжженная морозом земля, покрытая серебристым инеем. Ни травинки. Ни следа. Голая, мёртвая твердь.

Лодка ткнулась носом во что-то твёрдое и жалобно скрипнула. То, что когда-то называлось пристанью, сейчас представляло собой жалкое зрелище. Несколько брёвен, когда-то крепких, а теперь почерневших от гниения и времени, кое-как держались на сваях, которые давно подточила вода и холод. Сваи торчали криво, как выбитые зубы, покрытые толстым слоем наледи, поблескивающей в тусклом свете. Одна из досок отвалилась вовсе и плавно покачивалась на волнах. Другая грозно накренилась.

Вадим невольно поёжился, хотя ветра не было.

Он вступил первым на пристань. Сделал это осторожно — нога нащупала скользкое бревно, примерзшая чешуя льда треснула под подошвой с резким, неприятным хрустом. На миг поскользнулся, удержал равновесие и спрыгнул на землю.

И тотчас ощутил её.

Земля под ногами оказалась твёрдой. Не просто промёрзшей — каменной. Гранитной. Ни намёка на податливость: хоть молотком бей, хоть ломом — без толку. Но самое страшное было не в этом. Ступни обожгло: ледяной холод просочился сквозь плотную подошву ботинок, через толстые шерстяные носки — и добрался до кожи.

Вадим перевёл дыхание. Оно вырвалось белым облачком и тотчас растворилось в тумане, не улетев ни вверх, ни в сторону. Ветра не было. Совсем. Ни малейшего дуновения, которое колыхнуло бы воротник или шевельнуло волосы.

Он поднял голову. Вокруг — ни звука. Ни треска веток. Даже собственные шаги на этой каменной земле звучали приглушённо, будто кто-то накрыл мир толстым ватным одеялом.

— На месте… — выдохнул он одними губами.

Лодка тем временем уткнулась в берег окончательно. Оксана выбралась на пристань следом, хватаясь за Вадима, потому что доски ходили ходуном и норовили выскользнуть из-под ног. Она не проронила ни слова — только смотрела широкими глазами на чёрную, колкую землю, и губы у неё дрожали, но то ли от холода, то ли от страха.

Некромант следом помог выйти Авдотье. Она выбиралась из лодки медленно, с трудом переваливаясь через борта, будто каждое движение давалось ей с трудом. Вадим поддержал её под локоть, и ведьма наконец ступила на каменную, промёрзшую землю.

Она не стала отряхиваться, не поправила платок, не оглянулась на лодку. Вместо этого её глаза — мудрые, глубокие, с цепким блеском, как у старой хищной птицы — сразу начали сканировать окрестности.

Вадиму показалось, что она видит больше, чем он. Гораздо больше.

— Воздух здесь не для живых, — заключила Авдотья негромко, почти равнодушно, но в голосе её прозвучала та особая, ледяная нота, которая заставляет кровь стынуть в жилах. Она будто констатировала факт: не жаловалась, не боялась — просто называла вещи своими именами.

Вадим сразу понял о чем говорила старушка.

Когда будучи следователем, он приехал в деревню «Дымкино» первое, чем он наслаждался, был воздух. Чистый. Прозрачный. Свежий, как родниковая вода.

Здесь же всё было иначе.

Кислорода почти не чувствовалось. Лёгкие работали с усилием — короткие, судорожные вдохи сменялись затяжными выдохами, будто воздух не хотел входить внутрь, сопротивлялся, оставался чужим. Вадим поймал себя на том, что дышит чаще обычного, хотя даже не сделал и десятка шагов. Голова слегка кружилась, в висках тихо стучало.

И запах.

Воздух здесь пах ледяной, глинистой землёй — той, которую вечная мерзлота не отпускала тысячелетиями. Пахло прелым снегом, который таял и замерзал снова и снова, впитывая в себя горечь увядания.

— Я… я знаю это место, — раздался вдруг тихий, срывающийся шёпот.

Вадим обернулся.

Оксана стояла в двух шагах от него, бледная, как полотно. Глаза у неё были широко раскрыты, но смотрели они не на, что-то конкретно, а словно внутрь себя. Зрачки расширились, губы чуть дрожали.

— Сон, — продолжала она, и голос её звучал отстранённо. — Мама… мама мне снилась в этом месте.

Она резко, судорожно схватилась за голову обеими руками, пальцы вцепились в волосы. Вадим шагнул к ней, но Авдотья остановила его коротким, резким жестом — не тронь.

— Она что-то говорила, — прошептала Оксана, зажмурившись. Лоб её пересекла глубокая морщина — она пыталась вспомнить, выцарапать воспоминание из темноты, как застрявшую занозу. — Говорила… важно… очень важно. Что-то про…

Она замолчала, открыла глаза. В них стояли слёзы — не горячие, а какие-то ледяные, беспомощные.

— Я не помню, — выдохнула она с отчаянием. — Как же так? Всё было так ясно… каждое слово. А теперь — пустота. Только место это помню. Эти камни. Этот туман. И маму. Она стояла там, — Оксана не глядя махнула рукой в сторону леса, — и улыбалась. Но улыбка была… грустная.

Она опустила руки, вздохнула — тяжело, прерывисто, как человек, который только что пробежал долгую дорогу и понял, что финиша не будет.

— Всё вспомнится, — тихо сказала Авдотья, положив ладонь на её плечо. — Не сейчас, так потом.

— Оксан, может это был всего лишь сон, — сказал Вадим добрым голосом. — Даже, если не вспомнишь, не бери в голову, — парень улыбнулся.

Девушка грустно улыбнулась и кивнула.

В душе некромант сомневался. Места вроде Порубежья просто так не снятся. Но ему было, по какой-то причине, невыносимо больно смотреть на Оксанины слезы и волнения. Он ругал и винил себя, за то, что взял её с собой.

Из лодки, не дожидаясь ни приглашения, ни помощи, выпрыгнул Вася.

Кот приземлился на все четыре лапы — бесшумно, пружинисто, как настоящий хищник, хотя до этого всё путешествие продремал на дне лодки, свернувшись клубком. Но сейчас от его сонной лени не осталось и следа.

Вася замер на мгновение, прижавшись к земле, а потом медленно выпрямился, выгнув спину почти дугой. Шерсть на хребте у него встала дыбом — от загривка до самого хвоста, делая его похожим на маленького, но очень злого дикобраза. Хвост, обычно тонкий и подвижный, раздался в объёме, стал толстым, как метла, и нервно дёргался из стороны в сторону.

Уши прижаты. Усы топорщатся. Глаза — синие, кошачьи, с вертикальными щелями зрачков — расширились, вбирая в себя каждую тень, каждое движение тумана, каждую трещину на каменной земле.

Он медленно, плавно, как охотник перед броском, обошёл Авдотью по кругу, прижимаясь к её ногам, и при этом тихо, почти неслышно для человеческого уха, зашипел. Это было не обычное кошачье «шшш» — в этом шипении слышалась глубокая, серьезная угроза.

— Не нравится мне этот туман! — произнёс Василий голосом, в котором смешались звериный рык и человеческая речь. Слова получались с присвистом, будто кот говорил через зубы. — Не ладно. Очень не ладно.

Он продолжал ходить кругами вокруг ведьмы — не отходил далеко, но и не замирал на месте, словно защищал её от невидимого врага, который мог появиться из тумана в любую секунду. Шерсть на загривке не опускалась, хвост ходил ходуном.

Теперь все стояли на берегу.

Четверо — если считать кота, который замер у ног Авдотьи, ощетинившись, как ёж. Четверо живых на пороге того места, где жизнь была лишь ошибкой, случайностью, недоразумением.

Перед ними раскинулось Порубежье.

Деревня, где хозяйничала сама Смерть.

Туман сомкнулся за их спинами, как дверь, которую захлопнули навсегда.

Впереди на улице, стояли дома, они будто вырастили из тьмы. Они поднимались из земли, как грибы-поганки после затяжного дождя — кривые, корявые, неестественные.

Дерево, из которого они состояли, было чёрным. Не просто старым или обгоревшим — оно впитало в себя всю черноту этого места, как губка впитывает воду. Издали казалось, что избы обожжены большим, древним пожаром, но при ближайшем рассмотрении становилось ясно: огонь не касался этих стен. Чернота шла изнутри. Из самой сердцевины каждого бревна, из волокон, из сока, который когда-то был живительным, а теперь застыл ядовитой смолой.

На некоторых брёвнах виднелись потеки — тёмные, маслянистые. Вадим сначала подумал: смола. Но потом пригляделся — и понял, что смолой здесь и не пахло. Жидкость была похожа на кровью, на вид густая темно-бордовая, словно черная. Она капала на землю медленно, образуя небольшие лужицы.

Крыши домов покосившиеся. Провисшие. Они напоминали спины стариков, измождённых не годами даже — веками. Веками холода. Веками одиночества. Веками того, что никто не протянет руку, чтобы поддержать, выпрямить, починить.

Кровля кое-где провалилась вовсе, открывая чёрные провалы чердаков. Из одного такого провала свешивалась верёвка — старая, истрёпанная, с узлом на конце. Она медленно раскачивалась, хотя ветра не было. Совсем. Это движение, едва уловимое, пугало больше, чем полная неподвижность.

Окна смотрели на пришельцев, как пустые глазницы. Треснутые стёкла разбивали случайный свет на сотню мелких, режущих осколков. В некоторых домах окна были заколочены досками — крест-накрест, как могильные двери. Доски давно почернели, гвозди проржавели, но держались цепко, будто боялись выпустить наружу то, что заперто внутри.

Но хуже всего были окна, оставшиеся целыми.

Целыми — живыми.

Вадим заметил это не сразу. А когда заметил — у него по спине пробежал холодный, липкий пот. В некоторых окнах, на самой глубине, в непроглядной черноте комнат, мерцало что-то. Не свет. Не тень. Само движение. Будто кто-то стоял у стекла, склонив голову, и смотрел. Не мигая. Не дыша.

Оксана тоже это увидела. Она вцепилась в рукав Вадима так сильно, что побелели костяшки пальцев.

— Там кто-то есть, — прошептала она. — В каждом. Где стёкла целы.

— Молчи, — одёрнула её Авдотья, но сама в ту сторону даже не глянула. Или глянула краем глаза, но вида не подала.

В глаза бросались и перевёрнутые подковы. Не одна, не две — на каждом первом заборе, на каждой калитке. Подковы ржавые, с обломанными концами, прибитые гвоздями, которые давно превратились в рыжие налёты. Обычные люди вешают подкову кверху дугой — к счастью, к полноте дома. Здесь же — остриём вниз. Перевёрнутый оберег. Не привлекающий удачу, а отводящий её.

На заборах, на дверях, на столбах — обереги. Только не те, добрые, к которым привык глаз. Не расшитые полотенца, не резные петухи, не домовые на счастье. Здесь обереги плели из другого.

Из кости. Из мелких позвонков, нанизанных на сухожилия. Из сухих соломенных жгутов, сплетённых в причудливые узлы — скрученных туго, с узлами на каждый месяц, на каждую фазу луны. Из птичьих лапок, сжатых в кулачок, с когтями, всё ещё острыми. Из тонких, верёвочек — и Вадим с содроганием понял, что это за верёвочки.

Посреди дворов, а иногда и прямо на тропинках, стояли пни. Толстые, корявые, они сохранились от тех деревьев, что когда-то росли здесь, ещё до построек.

На каждом пне — огарки свечей.

Свечи были разными. Одни — жёлтые, с оплывшими боками, стояли в лужах застывшего воска, который затекал в трещины, застывал прозрачными налётами. Другие — чёрные, будто сгоревшие дотла, но держащие форму. Третьи — красные, но красный этот был не праздничным, а тёмным, как запёкшаяся кровь.

Воск застыл причудливыми наплывами. Они напоминали слёзы — крупные, тяжелые, скатившиеся по стволу пня и окаменевшие на полпути.

Каждый из них испытывал страх.

Но это был не тот привычный, бытовой страх, что сжимает горло перед экзаменом или заставляет вздрагивать от неожиданного стука. Нет. Этот был липким. Тягучим. Животным — как сама способность чувствовать, доставшимся от далёких предков, которые замирали в пещерах, заслышав рык саблезубого тигра.

Страх сковал их тела ледяными, невидимыми оковами. Не железными — те хотя бы звенели и напоминали о себе тяжестью. Эти оковами были сотканы из самого холода Порубежья, из тишины, из пустоты. Они давили на грудь, сжимали рёбра, не давали расправить плечи.

Воля — та, что ведёт человека вперёд, заставляет делать выбор, двигаться, бороться — оказалась парализованной. Как будто кто-то невидимый перерезал тонкие нити, связывающие желание и действие. Хотелось бежать. Хотелось кричать. Хотелось хотя бы повернуть голову, чтобы оглядеться.

Но тело не слушалось.

Даже шаг — один маленький шаг навстречу неизвестности — казался невозможным подвигом. Ноги приросли к каменной, промёрзшей земле. Колени одеревенели.

И никто не смел нарушить тишину.

Пока Авдотья не поддала парку.

Вадим и Оксана вначале не поняли, что произошло, но воздух вокруг всех стал стремительно меняться.

Вадим удивлённо посмотрел на бабку, с секунду помолчал, а потом заулыбался, разразился в хохоте. Оксана заткнула нос рукой и тоже стала смеяться. Вася смотрел на них с непониманием. А Авдотья улыбалась.

И в этот самый миг — когда напряжение уходило, — внезапно раздался голос.

Бодрый. Чуть хрипловатый. Живой.

Он ворвался в веселье, как нож в масло — легко, без усилий, разрезая тягучую тишину и смех на две половины. Голос был настолько обычным, настолько человеческим, что по контрасту с мёртвым миром Порубежья он прозвучал почти неприлично.

— О, а вы хто таки?

Все вздрогнули одновременно. У Авдотьи хрустнул позвонок. Кто-то (кажется, Оксана) тихо ахнула. Даже кот, обычно невозмутимый, дёрнул ухом и приподнял голову.

Вадим резко обернулся на звук — так резко, что шею прострелило болью. Остальные повернулись следом, синхронно, как солдаты на плацу.

За покосившимся забором стоял мужик.

Забор был деревянным — когда-то, наверное, крепким, ладным, сработанным на совесть. Но годы, непогоды, сделали своё дело. Доски щербатые, с выпавшими сучками, с трещинами, в которые можно было просунуть палец. Цвет они давно потеряли — не серые даже, а какая-то бесцветная, выжженная временем белизна, как у старых костей, долго пролежавших на солнце. Кое-где доски отошли от перекладин, висели на одном гвозде, раскачиваясь от малейшего движения воздуха. А кое-где и вовсе отсутствовали, оставляя чёрные провалы, в которых могло прятаться что угодно.

Опираясь на обломанную ветку — сухую, корявую, явно подобранную на дороге, — мужик смотрел на незваных гостей. Не хмуро, не подозрительно, а с неподдельным, почти детским любопытством. Глаза его — маленькие, светлые — бегали по лицам пришельцев, цеплялись за каждую деталь: за странную одежду Вадима, за платок Авдотьи, за серое пальто Оксаны.

Мужик не боялся. Он разглядывал. Как диковинных зверей в зверинце.

С виду он казался совершенно обычным. Даже нелепым для такой напряжённой, пропитанной смертью сцены. Весёлым. Будто бы и не замечал той опасности, что витала в воздухе.

На нём был тулуп. Овчинный, когда-то белый, а теперь засаленный до коричневого оттенка — особенно на груди и на рукавах. Добротный, из толстой, качественной кожи.

Из-под шапки — меховой, сдвинутой на затылок, как у деревенского гуляки после хорошей пьянки — торчали волосы. Соломенные, спутанные, сбившиеся в колтуны.

Борода. Густая. Клиновидная — расширяющаяся книзу, как перевёрнутая капля. Тронутая благородной, красивой сединой.

Широкое лицо его было изрезано морщинами. Глубокими, как трещины на высохшей земле.

Нос — красный, обветренный, с едва заметной синевой на кончике, как у людей, которые много времени проводят на морозе.

Улыбка излучалась не губами даже — всем лицом. Широкая, до ушей, открытая, искренняя. Обнажала редкие зубы — желтоватые, не первой молодости, но крепкие, без единой щербинки. Улыбался мужик по-настоящему, с удовольствием, будто встреча старых знакомых, а не странной компании на границе мёртвых земель.

Он ждал ответа.

Забавно наклонив голову набок — чуть вправо, как делают звери, когда прислушиваются к незнакомому звуку.

— Как звать-величать? — спросил мужик, и голос его звучал просто, по-свойски, без чинов и без подобострастия.

Он обращался прямо к Вадиму — может, потому что тот стоял впереди всех, может, потому что чувствовал в нём главного. Но в глазах его, маленьких, живых, как угольки, плясали лукавые огоньки.

И в этот момент Вадим с поразительной ясностью осознал: этот мужик — совсем не тот простой деревенский дурачок, каким прикидывается. Весёлые глаза и добродушная улыбка — только маска.

Некромант уже открыл рот, чтобы представиться по всей форме. Он даже успел набрать воздуха в грудь и приосаниться, выпрямив спину.

Но Оксана вдруг шагнула вперёд.

Она сделала это так резко и неожиданно, что Вадим поперхнулся собственным дыханием. Девушка оказалась перед ним, загородив его своим хрупким, но почему-то очень решительным телом. И заговорила — звонко, отчётливо, без тени сомнения в голосе.

— Кощей, — кивнула она на Вадима, чуть поведя подбородком в его сторону.

Потом ткнула пальцем в себя — указательным, с коротко стриженым ногтем — и при этом так смешно, по-детски вздёрнула нос, что на мгновение стала похожа на рассерженного воробья.

— А меня — Снегурочка.

Все опешили.

Вадим моргнул. Раз. Два. Три. Слова Оксаны долетали до его сознания с каким-то замедлением, будто он пытался расшифровать чужой, незнакомый язык.

Авдотья, стоявшая чуть поодаль, приоткрыла рот — и так и замерла с этим выражением, которое трудно было назвать иначе, чем «лёгкое интеллектуальное замешательство, граничащее с шоком». Её губы, тонкие и привыкшие к жёстким словам, беззвучно шевельнулись, но не издали ни звука.

Даже Вася — ленивый, наглый, видавший виды кот, которого вообще редко чем можно было удивить — медленно, очень медленно моргнул. Один раз. Синий его глаз прищурился, зрачок сузился в вертикальную щель. Он присел на задние лапы, хвост замер, не дёргаясь, и застыл в такой напряжённой позе, что напоминал чучело.

Но Оксана, не сбавляя темпа и не замечая — или делая вид, что не замечает — всеобщего ступора, уверенно указала на Авдотью:

— Яга.

Палец описал короткую, точную дугу. Авдотья вздрогнула. Глаза её сузились, в них вспыхнула настороженность, словно она посчитала, что та спятила, — но Оксана уже отвернулась.

И, наконец, девушка ткнула в сторону кота:

— А он — Баюн. — и добавила: — из Лукоморья, — и тут же у неё вспыхнули щеки.

Она выпалила всё это так быстро и с такой поразительной, почти вызывающей уверенностью, словно всю жизнь только тем и занималась, что представляла свою компанию на проселочных дорогах.

Немая сцена

Все как один уставились на неё.

Вадим — с выпученными глазами, от которых, казалось, сейчас лопнут сосуды. Челюсть его слегка отвисла, и он не мог заставить себя закрыть рот. В голове билась одна-единственная мысль, бестолковая и назойливая: Что происходит?

Авдотья стояла с приоткрытым ртом — что случалось с ней, наверное, раз в сто лет. Обычно невозмутимая, всегда знающая, что делать, сейчас она выглядела растерянной. В её глазах — мудрых, цепких, привыкших читать чужие души, как раскрытые книги — мелькнуло что-то вроде изумления.

Оксана оглядела товарищей. Увидела их вытянутые лица. И вдруг её собственная физиономия стремительно переменилась: она широко, по-совиному, выпучила глаза, и что есть силы сжала рот.

Ни звука.

Но этот жест был красноречивее любых слов. Он вопил: Молчите! Ничего не спрашивайте! Не лезьте! Я знаю, что делаю!

Вадим всё ещё ничего не понимал. В его голове царил хаос, в котором обрывки логики бились о стены недоумения, как мотыльки о стекло. Кощей? Снегурочка? Зачем? Для чего? Он уже открыл рот, чтобы проясниться, — но в этот момент почувствовал на своём рукаве лёгкое, едва ощутимое прикосновение.

Авдотья.

Она легонько тронула его за локоть — сухими, жилистыми пальцами — и чуть заметно, на полмиллиметра, качнула головой. Мол, заткнись. Не мешай бабе.

Интонация была настолько выразительной, что Вадим, сам не понимая как, закрыл рот и повернулся заулыбался глупой улыбкой мужику.

— А я Прохор, — сказал мужик просто. Одно имя. Будто его знала вся округа — и этого было достаточно. — Чаго ж изволите, гости дорогие, в нашем Порубежье? — спросил Прохор, поправив тулуп на плече — тулуп сполз, открывая могучую, по-стариковски жилистую шею.

Он говорил спокойно, даже добродушно, но в голосе послышалась едва уловимая, ледяная нотка. Будто он не спрашивал — сканировал.

— Не к ночи будь помянуто, — продолжал он, кивая куда-то в сторону деревни, — место тут глухое, волчье. Редкий сам сюда забредёт, а если бредёт — то неспроста. Тут не по грибы ходят. Не по ягоды.

Он замолчал, выжидающе глядя на Вадима.

Вадим выпрямился, расправил плечи — насколько это было возможно под тяжестью чужого, изучающего взгляда — и ответил твёрдо, глядя прямо в эти маленькие, колючие глаза:

— Нам бы к Темной Богородице, не подскажите дорогу.

Прохор нахмурился. Он опустил голову, и подбородок его с густой бородой ушёл вниз, к груди. Задумался.

Потом начал чесать под шапкой.

— Не, — протянул он наконец негромко, даже как-то с сожалением. Голос его звучал глухо, будто слова ворочались во рту, не желая выходить.

— Что-то не знаю такой. В здешних местах, — он обвёл рукой окрестности — черноту домов, туман, мёрзлую землю, — имена все наперечёт знаю. Каждый корень, каждый колодец, каждую избу, где кто живёт. А вот Темную Богородицу — нет. Не водится здесь такая.

Он честно, открыто посмотрел на Вадима, и в его взгляде не было ни хитрости, ни обмана. Только недоумение.

Авдотья не выдержала.

Она шагнула вперёд — разом, порывисто, как старый конь, услышавший боевую трубу. Глаза её сверкнули тем самым, недобрым, колдовским огнём.

— К хозяйке земель этих! — рявкнула она так громко, что Вадим вздрогнул. А потом, понизила голос до злого, шипящего шёпота — но такого, что мужик за забором услышал бы даже через метель. — Голова дубовая.

Вадим так и не понял, кому это было адресовано — ему или мужику. Кажется, и тому, и другому сразу.

И тогда Прохор расхохотался.

Запрокинул голову, открыл рот, и из его глотки вырвался хриплый, раскатистый, настоящий мужицкий хохот.

— Хххэ! — выдохнул Прохор, утирая выступившую на глазах слезу. — Так бы сразу и сказали: к Госыне Белоликой! А то «Тёмная Богородица»...

Он покачал головой с укоризной — но не злой, а скорее отеческой, будто отчитывал неразумных детей.

— Знаю, знаю, — добавил он уже спокойнее, глаза его снова стали лукавыми, почти весёлыми. — Как не знать. — Он перестал смеяться. Лицо его стало серьёзным, даже суровым.

— Завтра, — сказал он тихо, почти шёпотом, — к ночному костру барышня наша пожалует. Ждите у старого капища, где три берёзы срослись. Не пропустите.

— Что за костёр такой? — спросила Оксана.

Она впервые за всё время подала голос. Выглянула из-за спины Вадима робко, по-детски — как нашкодивший котёнок, который ещё не понял, ругают его или нет. Но глаза её горели любопытством.

— Дак чего ж, — Прохор развёл руками, широко, по-хозяйски, будто приглашая на праздник всех. — Чучело сжигать будем. Зиму провожать. Весну — встречать. Наши все соберутся. Гулять будем, песни горланить — такие, что волки подвывать начнут, — блины есть, мёд пить. — Прохор радостно улыбался.

— Нам бы, — Авдотья кашлянула в кулак, и в её голосе впервые за всё время мелькнула неуверенность, — ночевать где-то надобно. Коли завтра аж ночью она будет, не стоять же нам на холоде до тех пор.

Мужик хитро, по-лисьи улыбнулся.

Улыбка его была кривой, однобокой — левый угол губ поднялся выше правого. Он снова превратился в того самого, простоватого мужичка, каким предстал в первый момент.

— А у меня и оставайтесь, — сказал он просто, будто приглашал соседей на чай.

И добавил, чуть прищурившись:

— Места всем хватит. Коту — печка. Яге — лавка. Кощею — сени. А Снегурочке... — он глянул на Оксану, и глаза его сверкнули тем самым, лукавым огоньком, — Снегурочке почётное место, у окна. Чтоб снег видела.

Он хохотнул, повернулся и, не дожидаясь ответа, зашагал огибая избу, что бы им открыть ворота.

Старый забор скрипнул ему вслед.

— Чаго девка задумала, меня Ягой звать? — спросила Авдотья, старушка всегда было до жути любопытная.

Оксана осмотрела всех и шёпотом сказала:

— Я вспомнила слова матери во сне: «Будут имя спрашивать, своё не говори».

Предыдущая главаГлава 9 из 16Следующая глава