К книге
Долгая жизнь камикадзеЧасть третья Замороженное эхо. 12
86%
Часть третья Замороженное эхо. 12
55

Прошел год. Погруженная в себя, Женя слабо ощущала завязь, альпинистскую связку времени, внешние события мало интересовали ее, и тут превратная судьба (ее недремлющий привратник) подарила ей событие, поездку, не подходящую под ранжир командировки. Побывав к двадцати шести годам только в Болгарии, не приняв сердцем родственный славянский язык, ее аляповатую доступность, она по воле или милости своего ангела… полетела в Барселону, в Каталунь, как называют испанцы Каталонию, вдохнула ее сухой, нежный воздух, похожий на кофейную шерстку гладкой собаки, услышала язык, твердый и страстный, как возбужденная плоть. Барселона – это город ночных жутковатых переулков, вот-вот из-за угла выйдет та самая Кармен с гребнем-раковиной, пленившая Блока, в обтягивающем платье из тяжелого красного шелка, тяжелая красность видна даже в темноте, вскочит на низенькую скамеечку, чтобы станцевать свой танец на месте, фламенко, под цокот кастаньет. Вот-вот напорется на чей-то нож. И северная гостья задохнется от опасного счастья, на мгновение почувствует горячую полночь смерти. Женю послали составить каталог известного прикладного художника Хосе Муэльё. Его семидесятилетняя вдова со странным именем Сона – само движение, шуршащая стрекоза с тонкой талией и крупными бусами на выразительной шее. Теперь уже не избалованная почитателями, она не могла усидеть на месте, то щедро распахивала шкафы с керамическими цветами, удивительными птицами, легкими, изысканными, то угощала Женю крепким кофе с малагой. Переводчица, пухленькая, смуглая испаночка, студентка русского отделения университета, как бы не была нужна, так выразительны были язык жестов, улыбка Соны. Опоив Женю Барселоной, неугомонная старуха на два дня отправилась с ней в Мадрид.

– Как жаль, что сейчас не сезон корриды, – сокрушалась она, – нет, вы не понимаете, Эухения, это не грязное, жестокое убийство, это отвага наших бессмертных предков выливается на арену. А вообще это великая картина маслом. И не менее огромного Гойи, с загадочностью его мазка, живописными литаврами под сводами Прадо.

Но была и другая вынесенная из Испании память, другая правда. Причудливая графика Пикассо и крошечный его холст, который, если бы не совершенство, присущее этому гражданину мира, походил на этюд маслом. Маленький бык, он казался бычком, исколотым мулетами, тореро, принимающий на арене смерть, как темный античный рок. Поражали человеческие, ребячьи глаза быка, вопрошающие, кроткие, уравновешивающие раненого с убийцей. Уравнение со всеми известными: уступка человеку, помноженная на кровавый ритуал, в результате – смерть, драпированная красным плащом. За рамками холста осталось, как огромный черный труп двурогого волокут по песку то ли на специальную свалку, то ли на разделку еще не остывшего мяса для раздачи бедным, неизвестно, как там у них заведено.

Как же не хотелось возвращаться в Москву, где все понятно, загадки – на бытовом уровне, их не хочется разгадывать, хотя Женя понимала, что генетически она советского производства, остальное же – экзотика, шелковый прибой, озаряющий сны. Засохший цветок Сона с испанской предубежденностью решила, что Женя что-то значит в прикладном искусстве, величина, она была тронута, что русский журнал заинтересовался работами ее мужа, поэтому в красивом ларце, помимо изысканных керамических фигурок и бутылки Мансанильи, о которой поется у Бизе, лежала предназначенная Жене недешевая мантилья, вышитая маленькими розами. Женя передарила ее Софье Петровне и не жалела об этом, красивые вещи не были ее стихией, а ведь увидела она неизмеримо большее – нечто обжигающее грудь огнем, как керамическая печь.

Что увиделось ей еще сквозь годы, сквозь пепельные разводы пустыря, раздвигающегося, как нестиранный занавес? Многое, поистине драматичное, с иллюзорными вспышками неоправданных надежд, этими хлопушками, вымпелами за трудолюбивое ожидание, долгое терпение; бессонная работа волн, зримая нами в виде морских подкидышей, медузок и моллюсков в сыром песке. Было и нечто трагикомичное, как говорится, из рук вон.

Нельзя сказать, чтобы Женя сильно взгрустнула, узнав, что в Дрездене скончался от сердечного приступа еще нестарый, средней руки искусствовед, исподволь тянувшийся к богеме, но так и не вписавшийся в нее. Он уехал на постоянное жительство в Германию с красивой пьющей женщиной Светланой, художницей, спокойно оставив на старую мать двух подростков-сыновей от первого брака. Жизнь в Германии не задалась, через год от саркомы умерла Светлана, вызвавшая своей скоротечной смертью большой приступ горечи в душе мужа. Невостребованность его статей, унылая жизнь на пособие глодали его, как собака желтоватую полую кость, и чтобы не потерять лицо, как говорят японцы, не пристраститься к шнапсу, он через полгода женился на тихой, заботливой веснушчатой женщине, тоже вдове, изверившейся найти себе половину. Ее кофейные веснушки, похожие на родинки, Женя увидела их на странных похоронах в Москве, не делали лицо задорным и привлекательным, как бывает в молодости, а лишь оттеняли его постоянную грустную сосредоточенность. Брак, возникший на руинах, не оказался долговечным, искусствовед умер от приступа стенокардии в аккуратной немецкой больничке, скороспелая вдова решила выполнить волю покойного, кремировала его, а урну привезла самолетом в Москву. И вот они стояли группкой у неестественно маленькой ямки на маленьком, почти подмосковном кладбище – представители Союза художников, немногочисленные знакомые.

– У самой ограды хоронят, как самоубийцу, – пробормотала какая-то кладбищенская тетка, ее слова будто не расслышали.

Появился какой-то кособокий поп с паникадилом, без примет возраста на худом сером невыразительном лице, с острой бородкой. Полулегальное отпевание на незаметном кладбище подальше от посторонних глаз. Все ждали вдову, она задержалась в конторе с документами, кто-то уже недовольно бурчал по поводу нерасторопности сотрудницы. «Это потому что нас много, а она одна», – по-советски объяснила дама из собравшихся. Наконец щупленькая вдова появилась, поклонилась всем, со спокойной скорбью подошла к батюшке:

– Я подумала, – достаточно громко произнесла она, что такое похоронить с Петром Васильевичем, что было дорого ему… при жизни? И положила в урну часы.

Женя услышала чей-то сдавленный смешок, подумала: «Вот дура. Уж молчала бы, сермяга, никто бы не знал, не понял». Чиновник от художников фальшиво говорил о жизни покойного, озаренной Серовым и Репиным. Он покинул родину, стал эмигрантом, чего уж тут распространяться? Двое его приятелей, похожих на братьев-близнецов, мрачно сказали: «Прощай, Петр». Застывший в монументальной позе могильщик с лопатой не обратился к остальным с традиционным: «А теперь прощайтесь!» С чем было прощаться? С удручающей серо-бурой капсулой, урной, похожей на неразорвавшуюся мину? Отпевание тоже было коротким, моталось паникадило на слабом ветру. «Ведь он же отпевает часы!» – дьявольская мысль мучила Женю. Потоптавшись, с тайной радостью, что миновала их такая судьба, еще поживут, люди стали расходиться. По традиции направились на поминки – в ближайшее кафе с мухами. Жене подумалось, душа в тесной капсуле упокоивается, а упокоенные часы отмеряют ей время.

Через год неприметный холмик оброс цоколем и скромным памятником, там же примостилась скамеечка. Обсудив, что покойный Петр Васильевич был уже не совсем наш человек, в МОСХе все же выделили какие-то деньги. Но это теперь ни с какой стороны не касалось Жени, она была далеко отсюда, в неласковом краю, который загадочный Чехов обогрел своим вниманием, а взамен неизлечимо заболел. На острове Сахалин. Чего только не сулили его жителям! Мы вас полуостровом сделаем.

Предыдущая главаГлава 55 из 64Следующая глава