К книге
Долгая жизнь камикадзеЧасть третья Замороженное эхо. 1
69%
Часть третья Замороженное эхо. 1
44

В деканате было душно той особой духотой, которая сродни наготе закрытого пространства, бездушного и безликого, ведь нельзя считать ликами методические пособия, ровно ничего не обозначающие, кроме затхлой сути учебного процесса, а на пустой полке, как один воин в поле, красовался бронзовый бюстик главного искусствоведа – В. И. Ленина, автора гуталиновой фразы, что искусство принадлежит народу, как темная короста рабочей одежды, как цигейковая шапка и пара валенок.

Женя заглянула в эту торричеллиеву пустоту, чтобы получить справку, что она студентка-вечерница. «Вечерний звон – как много дум наводит он». За серьезным столом о четырех ножках сидела сонная девица, птица-секретарь, модно одетая, но такая безликая, что плиссированная юбка и наглаженная полосатая блузка не пошли ей впрок. На втором курсе, Женя вспомнила, она пыталась устроиться на эту работу – не бей лежачего, но куда там, такая синекура была ей не по зубам, советский блат с добротным шоколадно-ореховым привкусом, пускал под свою сень или поднаторевших стукачей, сообщавших куда надо не только о студентах, но и преподавателях, или деток мелких, но благонамеренных сотрудников. Девица, Женя не помнила ее имени, только знала, что фамилия Пономарева, посмотрела сквозь нее полувидящим взглядом, открыла зачетную книжку, все сдано, нет хвостов, и напечатала справку. Все это почти без слов, впол-оборота, и Женя, размахивая бумажкой, как белым флажком, направилась к двери и тут столкнулась лоб в лоб с чернявым юношей, ее ровесником, под мышкой он сжимал какие-то иностранные брошюры. Это и было не поводом, а, собственно, быстрым знакомством с третьекурсником Ильей, перешедшим на философский и явившимся в их деканат за откреплением. В отличие от Жени он вольготно развалился на стуле, многозначительно улыбаясь Пономаревой, но не выпуская из вида Женю и посматривая на нее лукавым карим глазом.

Он нагнал Женю уже в коридоре, когда она собиралась спуститься по лестнице, торопливо представился и уверенно зашагал рядом, как со старой знакомой.

– А почему не Кант с Гегелем, раз на философский? – задиристо спросила Женя, глядя на английские книги.

– А что я там забыл? – кисло улыбнулся Илья и пригладил длинноватые волосы. – Мой приоритет – социология, – ввернул он незнакомое Жене иностранное слово. – Социология у нас пока креативна, а с креативом никто не знает, что делать. В ученой своре нас считают чудаками, – важно вещал он, – то есть кое-кто разбирается, а у социологии большое будущее, хотя много рогаток.

Все это время Женя вопросительно смотрела на нового знакомого, и, видя это, Илья охотно пустился в объяснения:

– Социология не какая-нибудь философская дохлятина, это наглядная, практическая наука, необходимая каждый день, как хлеб и масло, не экономика, не философия, она вобрала в себя и то и другое; допустим, все ездят на работу, а в какие магазины они заходят на обратном пути и чем отличаются друг от друга, за сколько покупают в магазинах работяга и врач? Всем этим занимается социология.

– Как же – всё это вынюхиваете, подглядываете за ними? – не сдавалась Женя.

– В известном смысле, да, путем опросов, а потом данные суммируются, правда, у нас не Запад, где социологов ценят, у нас люди примитивны, подозрительны, не привыкли, чтобы их останавливали, не хотят отвечать даже на один-два вопроса, простые вопросы, сталинское наследие сказывается. Нас без восторга пускают в учреждения, на предприятия, но мы не робеем, добиваемся своего. Женя представила, как напористый Илья трудолюбивой пчелкой снует с пачкой бланков, анкет.

Незаметно они спустились с Бородинского моста; все повторялось как в дурном фарсе, год назад, тем блаженным майским днем, они с Костей направлялись в усыпанную каменными завитушками «Украину». Она стояла целехонька, громоздилась пышнотелой советской выдумкой во вкусе усатого вождя – а вот теперь, обогнув Киевский вокзал, как бы зайдя под башню с часами, они вышагивали по Бережковской набережной, вдоль серой равнодушной реки в парашютиках тополиного пуха, и, чтобы избыть, утопить в ней щемящие воспоминания, Женя заговорила о своем дипломе, к которому исподволь подбиралась, посчитав, что Илье это будет небезынтересно; ее всегда тянуло к умным мужчинам.

– Я выбрала несколько необычную тему – изобразительное искусство как форма бытия, я прослеживаю обратную связь, на кафедре меня отговаривали, когда я написала реферат, что это слишком абстрактно, что надо взять какого-нибудь определенного художника, лучше, конечно, нашего передвижника, и настрочить положенный объем. А про абстрактность – чепуха, – уверенно говорила Женя, – разве ренессансная живопись не подтолкнула алхимию, медицину? – Сама она еще не очень-то представляла, как абстракция дала им пинка, а может, подставила ножку? – А «Жители Кале» Родена… взорвали общественную мысль.

– Это интересная, стоящая тема, она имеет не такое уж косвенное отношение к социологии, – сказал Илья, но, Женя заметила, слушал он рассеянно, как все люди, поглощенные собой. – Зайдем, посидим? – спросил он, резко меняя тему.

Они поравнялись с мутно-белой латаной посудиной речного шалмана со скользким трапом. В его приглашении сквозила не юношеская, мужская воля.

Из полутемного зала, с кособокой сцены, как длинный язык муравьеда, их поймало дребезжание гитар двух атласных, кучерявых, гремучий перебор смуглых, грязноватых пальцев, похожий на пароходный гудок – бас немолодой прицыганенной певицы с сургучными глазами. «От зари до зари, от утра до утра…» – пел, фальшивя в сипящий микрофон, курчавый хлопчик средних лет; маленький залец был почти полон, словно все командировочные в мятых пиджаках, разномастная городская шобла слетелась сюда на зов этих дрянных «цыган», ведь податься вечером, посидеть за умеренные деньги было совершенно негде. Пили в подъездах и на лавочках, в вонючих коммуналках, где колошматила в дверь бесноватая соседка… Илья дал небольшую купюру официанту, и тот усадил их за столик в углу, принес графинчик с липкой жидкостью, тарелку сыроватого хлеба и два салатика. Заказать горячее, курицу они не решились, потому что со скользивших мимо них подносов явно припахивало несвежим. Из-за шепелявого прибоя голосов, разухабистой музыки разговаривать было трудно, но Женя все же узнала, что Илья родом из Балашихи, мать у него парикмахер, на ее зарплату с прибавкой от клиентов он может безбедно жить в Москве.

– Социолога кормят ноги, – скользя вилкой по уже пустой тарелке, вещал Илья, – он должен, обязан найти общий язык с каждым – от мальчишки-балбеса до старого одуванчика, иначе грош цена его работе: «Трудись, трудись, мышь, в крысы выбьешься».

Тогда еще не было понятия шестидесятники, эти «братья Гримм», сказочники, мнящие, себя правдоискателями.

– Пойдем отсюда, – поморщилась Женя, когда музыканты ушли на перерыв. – Давай свалим.

Илюша не возражал. Они снова вышли на улицу, похожую на восточную женщину с насурмленными глазами. Стал накрапывать дождь, и, прежде чем Илья остановил такси, успевшая слегка намокнуть Женя поняла, что он везет ее к себе, а что? Что делать вдалеке от метро под дождем? И раньше, чем он поймал машину Женя увидела, как в мгновенно налившихся мутью пьяных глазах луж кувыркаются облака, темные, некрасивые, похожие на резиновые камеры; ей подумалось, облака не вторичны и не мгновенны, а владеют тесным, углубленным пространством и что-то знают о людях, временно принимая их контуры.

– Ты что нахохлилась? – на всякий случай спросил Илья, когда они проехали Киевский вокзал, словно сомневаясь, поедет ли она с ним дальше? Или – какой глупый вираж – попросится домой к бабушке. Ясно, такой кисель, такой простенький сюжетик не входил в планы Ильи. – Я живу недалеко от Покровки, в Николоворобинском переулке, – почти деловым тоном сообщил Илья.

Женя, хорошо обжившаяся в Москве, не слыхала, о таком переулке. Выпустив Женю из кабины, Илья приглушенно, чтоб не достигло ее ушей, поторговался с шофером из-за чаевых. «Накинь рублик…» – просил большеухий водитель.

– Ну все, приехали, – буркнул Илья, оглядывая в темноте собственный полуразвалившийся дом, козырьком пристройки напоминавший неказистую морду в кепаре. – Вот здесь я снимаю угол, на втором этаже.

Дождь не унимался. Не спрашивая Женю, Илья накинул ей на голову кургузую курточку и запрыгнул на крыльцо с ядовито светившейся вывеской «Вино». Из черной ямины подъезда разило застоявшимся запахом жизни. «Берлога Раскольникова», – отстраненно мелькнуло в Жениной голове, как нечто не имеющее к ней отношения. Сожалела ли она, что поехала с Ильей? Вяло, волглой тряпкой дождя ее окутало безразличие.

Но липкие крошки хмельной сонливости, ресторанная полуда не оставили и следа, когда чуть ли не с порога, в хмуром жилище, заваленном книгами, Илья накинулся на нее, набросился, срывая сырую одежду и обувь. Трудно было ожидать такую атаку от хрупкого мужчины, почти юноши, холодноватого, повернутого на своей неординарной науке. Не слыша робких возражений, он мял ее маленькую грудь, покрывал комариными укусами засосов шею, плечи, живот, и каждое его властное движение словно говорило: да, я такой! В игрушки не играю. Не ожидала? Бутылка портвейна на столике осталась неоткрытой.

– Прими ванну, там халат, – едва выдавил он, раздеваясь.

Темная лавина накрыла Женю с головой, ничего подобного она не ожидала, тем более так быстро. «К черту натянутые разговоры, потуги интеллигентов! Надо жить телом, его гудящим вязким языком, оглохнуть, подпасть под наркоз, задохнуться в медовом улье, не чувствуя укусов». Душ не освежал, прогонял мысль: а может, бежать отсюда, еще не совсем поздно? Конечно, нет. Как она сможет бежать, когда так мучительно сводит тело, впереди самое главное, ее манит Илья и то, что связано с ним. Пошатываясь, накинув выцветший халат, она вошла в комнату. Илья, сияя молодым крепким телом, протянул к ней руки, стиснул объятьем. Это была долгая ночь под бродячий оркестрик дождя. Ночь отмывала кофейной гущей улицы, напоминая, что Бог – это просто жизнь и смерть. Но жизнь и смерть – это Бог.

Высокий пилотаж бытия никого не спасает, он только манит несущественной бездной, несуществующей, потому что внизу, на просыхающем асфальте, та же привычная жизнь, с высоты искажены ее контуры, не слышны запахи, неощутимы стать и походка… Ночник огромным красным жуком напитался кровью их страсти, гремучей смесью, влагой их тел. Если представить божью коровку, увеличенную в десятки раз, вряд ли ей подойдет «улети на небо, принеси нам хлеба», – явлен будет пышущий сукровицей монстр, чудище из параллельного мира.

Это была страстная, безумная ночь, если считать безумием срастание двух тел, именуемое соитием; алая стихия, проливающаяся друг в друга, сквозь тонкие кожные покровы, кровь движет короткой ночной любовью, напитывая ее. Морская качка, серебринки безумия, рассыпанные на океанском дне. И всемирный океан балансирует на чувстве вины, на этом чувстве замешано все на земле.

Когда Женя очнулась наутро, Илья крепко спал, как работавший всю ночь и остановившийся механизм.

– Эй! – Она слегка потрясла его за плечо, но он только сонно промычал в ответ.

Он не среагировал на ее не такой уж пылкий поцелуй.

– Мне надо поспать, – проговорил через мембрану сна, – на кухне кофейник, свари себе.

Понимай так, что как-нибудь увидимся. В звездной неопределенности, в туманности Андромеды. Жене показалось, что Илья прикидывается, что его дремота, полусон – обманка, она не стала чистить зубы его щеткой, пить в одиночку кофе в полутемной кухне, оделась, пошатываясь, вышла на улицу, зачем-то запомнила номер квартиры и дома. Густой сливочный туман закутал ее. Да, это была упоительная ночь, они напились друг другом, как вампиры. О таком можно только мечтать, думала Женя о своем втором мужчине, подходя к Устьинскому мосту. Но ей не хотелось мечтать, она не любила его. Осторожное слово «секс» выползло из дверной щели. Оказывается, все может быть прекрасным и без любви. Плыли небогатые вывески, как титры в кино. Она, словно в театре теней, шла мимо фасадов домов с подслеповатыми окнами. Так синюшной ранью, скособочившись, таясь от соседей, бредут восвояси мужики. Что ж, теперь и у нее появятся мужские замашки. Женя нервно закурила. Множеством канатов ее опутывала безысходная, непоправимая тоска по Косте, единственность и несравнимость его существа, и в этом еще сумеречном рассвете такой мелочью казалось утреннее пренебрежение ею Ильи. Как будто ничего не было между ними. Может, он что-то ощутил, трещину в ней? Своей скользковатой душой социологической таблицы.

Движок боли укромно стучал в ее груди.

Серо-белая река с нелепой загогулиной МОГЭСа как бы являла прачечную, в которой отстирывали жизни, отбеливали черных кобелей…

Но и мост, легкая отсрочка, кончился. «Что там с бабушкой? Небось, обзвонила больницы?» – шевельнулось как-то нехорошо, даже почти безразлично. Когда она скрипнула входной заскорузлой дверью, Надежда Николаевна заполошно вылетела в коридор, сумасшедшие глаза, казалось, вот-вот выпрыгнут из морщинистых щек, рот мелко вздрагивал.

– Ты что со мной делаешь? Что вытворяешь? – Она схватила Женю за плечи, хриплый, срывающийся голос сотрясал ветхие стены коммуналки. Из двери выглянула сонная Тая в засаленной ночной рубашке, но это ее не остановило, не смутило. – Что себе позволяешь? Не ночевать дома! – Надежду Николаевну бросало то в жар, то в холод, блеклые щеки нехорошо разгорались. – Надавать бы тебе по первое число! Но я старая, ты со мной не считаешься.

– Может, дома поговорим? – сквозь зубы процедила Женя, она ожидала ссору, ругань, но не такого громогласного скандала.

– Где ты шлялась? – выскочила из своей комнатухи Тамара. – Посмотри на себя! Вся помятая, непричесанная.

Женя уже поняла, что от них двоих ей отбиться будет трудно.

– Ночевала в гостях, там не было телефона. – Она опустилась на еле живой венский стул, закурила.

– Перестань дымить! – взвизгнула Тамара. – От нее хватает, – она зло ткнула в мать.

– В каких это гостях? – жестко скривилась бабушка. – Что-то я не знаю. Надо было выйти, позвонить их автомата.

Как она могла выйти? Жаркое видение ночи накрыло Женю с головой.

– Ты ночевала… ты провела ночь с мужчиной, – каменно произнесла Надежда Николаевна.

– А то с кем же? С подругой что ли? – ехидничала Тамара, оглядывая в пятнистое зеркало свое припухшее лицо.

– Ну и что? – взорвалась Женя. – Я имею право на личную жизнь? Мне скоро двадцать два будет.

– Да, – притворно согласилась Надежда Николаевна, – но не блуд, не на разврат. Мне не нужна такая внучка. – Она махнула рукой, чтобы Тамара вышла, но та и не подумала. – Хочешь менять мужчин? Я тебе не позволю! – Она топнула ногой.

– Слышишь? Тогда убирайся отсюда! – выкрикнула Тамара.

– И пожалуйста – уйду! – Женя вскочила со стула, она безнадежно понимала, что так будет всегда, что уйти ей некуда.

– Ты что делаешь с бабушкой? Ей за семьдесят уже. Мы всю ночь звонили куда придется.

Надежда Николаевна грохнулась на диван и зарыдала.

– Я не смогу, я дальше не смогу так жить, – говорила она сквозь частые всхлипы.

Это доконало Женю окончательно. Бросать свою жизнь к ее ногам, плясать под ее дудку она не собиралась. Но как сделать так, чтобы бабушка смирилась с ее новой, независимой жизнью? До вечера, с перерывами на очередную папиросу, продолжались всхлипывания. Жене хотелось только одного – убежать из дома. «Долдонит одно и то же, как самой не надоест?» – мрачно думала она. И главным мотивом повторяющихся обвинений было: «Мне недолго осталось, почему ты не хочешь вести себя прилично, по-человечески? Мне незачем жить, я не могу смотреть, как ты катишься вниз». Острая жалость ненадолго просыпалась в Жене, но все равно она не поймет ее. Эта нелепая, властная, плаксивая старуха плохо увязывалась в ее сознании с доброй, светлоулыбчивой бабушкой, проводником и защитником в ее окаянном детстве, лишенном родительской любви.

– Женька-то с бабкой поцапалась, собачится, – хихикала толстая Клавдия с Надькой, – учится, учится, а все не впрок.

– Гуляет она, – Женя слышала за спиной яростный шепот, – один поматросил ее и бросил, бабкину неумеху.

– Да говорят, не женат, один раз здесь показался.

– А чего Тамарка злобится? Девка-то молодая, небось, сами такими были.

Предыдущая главаГлава 44 из 64Следующая глава