К книге
Долгая жизнь камикадзеЧасть вторая Любовь в нелетную погоду. 13
59%
Часть вторая Любовь в нелетную погоду. 13
38

На второе утро пейзаж за окном заметно изменился. Мешковина небес раздвинулась, выхлопы индустриальной цивилизации сменились буколикой аккуратных хуторков, нарисованными коровами, пощипывающими траву корытцами ртов, глиняными фигурками стрелочников…

– Смотри, подъезжаем! – Костя высунулся в полуопущенное окно, и налетающий ветер трепал его седовато-русые волосы; Ужгород обозначился внезапно, без тягомотины пригородов, небольшой вокзал маленького города. – А билетов нам не надо, – весело сказал Костя проводнице.

Обхватив Женю, снял ее с подножки, поставил на перрон сумки, этюдник.

Счастливая уверенность, что с ним она как за каменной стеной, переполняла Женю. Из газика степенно вышел шофер, как из фильма двадцатых годов, в кепи и крагах, спросил с западенским акцентом, куда им ехать и, узнав про «Дубки», сел за руль. В этом пансионате, а выбора большого здесь, скорее всего, не было, Константин заказал телеграммой двухместный номер.

Пансионат оказался недалеко, тесный вестибюль, кресла в серых льняных чехлах, пахло застоявшейся пылью. Дежурная понимающе улыбнулась и поселила их в одном номере. В длинном, выгибающимся змеей коридоре им никто не встретился, видно, дорога и путевка были дороговаты для приезжих, привыкших на халяву от профсоюза, а местным сюда – зачем? В номере, выходящем на солнечную сторону, Костя сдвинул две кровати, они кинули вещи и отправились смотреть город. Патриархальный, он не выглядел захолустьем, на центральной улице расположилась гуцульская ярмарка, можно было подуть в свистульку, примерить панёву, приобрести яркий рушник. На лицах людей здесь не было советского пигмента, осталась позади советская Лапута, с дверями угрюмых цехов (выноси продукцию ногами вперед), химической вонью типографий, на распахнутых бумажных листах только «ура», черный пот раздевалок и карболка душевых, в которых никому не отмыться.

– Как здесь чудесно! – восторгалась Женя. Костя прижал ее к себе:

– Я рад, что тебе нравится.

На них смотрела подновленная старинная корчма на высоком кирпичном фундаменте – в ней когда-то пировал какой-нибудь загулявший шляхтич, мог отобедать румынский воевода. Солнце заливало черепицы красного петушиного цвета с замысловатыми флюгерами, похожими на бойцовские шпоры; примыкавшие к домам хозяйственные постройки, такие же чистенькие, нарядные, напоминали больших птиц с распластанными крыльями, слетевшихся на водопой, а над всем этим, врезанные в синеву неба, зеленели Карпаты, их нельзя было не увидеть, они наполняли город изумрудным светом, в них, казалось, таились неведомые лица тех, кто жил здесь в иные времена и расплескал по склонам свою немеркнущую ауру. Дух захватывало от этого простого и пышного великолепия, от дубов, грабов и буков, терпеливо ждущих, когда в их размашистых кронах золотой цепочкой блеснет особая мета, осенняя молния. Крепчайшие, широкие, маститые стволы, под которые можно вытряхнуть целый мешок ученых котов, чтоб они заводили песни, хороводились вокруг них.

За ужином в пансионате на стол поставили графинчик с кисловатым сухим вином, и Женю стало подташнивать, но она не обратила на это внимания. Потянулись однообразные, но полные очарования дни. После завтрака они уходили за ограду в ореховую рощу, Костя устраивался за мольбертом, а Женя поглядывала на него, сидя на пеньке, находила в траве маслята и моховики, иногда собирала бледные лесные цветы, плела венки, которые Костя отказывался носить, он прикрывал голову от солнца соломенной шляпой, и Женино цветочное макраме оставалось лежать у его ног в желтых сандалиях. На холсте замирали пышные зеленые кусты, растущие на взгорье, спрятанный в них замшелый кусок каменной стены. Однажды он изобразил птицу, усевшуюся на ветку, но все они, и листья, и кусты, и пернатые, Женя видела, не жили, не дышали, а словно были вдавлены в материю Костиной кистью. Может, он потом доведет их до ума, оживит, думала Женя, ей хотелось восхищаться им непрестанно, и как живописцем тоже. После обеда они гуляли по горным тропинкам, пологим внизу, но быстро убегающим вверх, в первозданную чащу. Вечером в скошенное окно их полумансарды, издавая странный всхлип, влетела большая летучая мышь, при свете ночника пыль тускло поблескивала на мохнатых крыльях, она была похожа на уродливую старушку, подслеповатая мордочка, печеные дички щечек. Костя поймал мышь и погладил ее по безобразной головенке.

– Ой, как ты можешь брать в руки такую гадость? – поморщилась Женя, испуганно отпрянула.

– В лагере у меня был любимый мышонок Гаврюшка. Гаврил Иванович, я ему оставлял крошки от пайки, кашку. Он прыгал ко мне на шконку, черненький, смышленый, а потом куда-то пропал, – вздохнул Костя, он любил животных, даже некрасивых.

Сегодня они пошли в музей, находившийся в замке, и Женя почувствовала такой острый приступ тошноты, что едва добежала до бревенчатого домика. Она уже неделю точно знала, что беременна, и очень стыдилась этого. «Неужели так будет все девять месяцев?» – отчаивалась она. Костя все понял и не задавал вопросов. Он договорился с медсестрой, и она сделала Жене несколько уколов фолликулина, усадила ее в горячую ванну, но молодой здоровый организм не хотел выпускать свою добычу, завязавшийся плод. Женя не написала бабушке, лучше она ей все расскажет, когда увидит. К началу третьей недели рвота утихла, а когда они приехали во Львов, совсем прекратилась.

Холодноватая пограничная столица, знавшая многих хозяев, встретила их летним днем. Холодом веяло от униатских церквей и костелов, от красновато-серых высоких домов с архитектурой прошлых столетий, от огромного кладбища, похожего на парк, не вынесенного за пределы городского центра, потому что покойных нельзя совсем вычеркнуть из жизни, только погрустить недолго, посетовать на бренность бытия у какого-нибудь обветшавшего надгробья – тени ушедших напомнят о себе. Просторная квартира знакомых Валентина, которым он позвонил, была в центре города. Пожилые супруги встретили их так радушно, как только может провинциальная интеллигенция, скопившая в очагах своих душ нерастраченное тепло, живой, неподдельный интерес к москвичам, тем более людям искусства. Илья Владимирович, лысый доцент, преподавал в Львовском университете, его жена Нина Владимировна (от долгой согласной жизни они были похожи на брата и сестру) получала небольшую пенсию по старости, видно, работала не очень долго и поэтому сохранила ту особую мягкость и женственность, которые с возрастом выветриваются начисто; в ней ничего не было от суетливой домохозяйки, хотя дом содержался в образцовом уюте. Проступала только преданность мужу, служение его скромным успехам.

– Проходите, проходите, – приветливо говорила Нина Владимировна Косте и Жене, препровождая их в строгую гостиную, где на круглом столе стояли свежие пироги и закуски.

«Они же нас не ждали, – удивлялась Женя, – неужели можно так хлебосольно жить? Незаметно наполнить, украсить свой быт для себя?» Эти прекрасные люди не стерлись в ее памяти, и когда к Октябрьским она получила от Ильи Михайловича открытку с видом Львова и надписью под адресом: Кетовой Евгении Анатольевне, радость ее была безгранична. Она победно вертела открыткой перед носом Кости, а он отмахивался, говоря, что она мешает ему работать, рисовать.

Он и здесь не расставался с карандашом и кистью, по утрам, когда Илья Владимирович был в институте, усаживался на балконе и запечатлевал на грунтованном картоне (быстрее сохнет!) львовские колокольни, облепленные грачами, словно издающими свой гортанный крик. Будто грачиными криками (да, они не умеют сладко петь) все начинается и завершается, окаймляется жизнь. «Обрамить их и можно на выставку!» – радовалась Женя. Нина Владимировна уводила ее на кухню со светлым деревянным полом, застеленным домоткаными половиками, – сколько надо старания, чтоб сохранить его в таком виде! – усаживала ее под расписными досками и шкафчиками и открывала коробку с рецептами разных вкусностей и сладостей, она подарила этот ларец Жене на память. В неожиданно дождливый день, когда легкие шелковые капли падали на плечи, пришлось все же распрощаться со Львовом, с Западной Украиной.

– Какие добрые, щедрые люди! – говорила Женя Косте.

– Ничего, они в Минск тоже наезжают. Все в природе взаимообразно.

«Почему душевное тепло, дар человеческих отношений он называет безликим словом “природа”. Может, шутит? Попробуй пойми». Обратно они ехали вчетвером с соседями, двумя военными, забурившими бутыль горилки. Костя отказался разделить их пьянство, уставившись в окно с несвежей занавеской, он думал свою думу, часто выходил в тамбур курить. Все за стеклом, как в игре, разворачивалось в обратной последовательности: картины жизни являли большие перегоны, где все рябило и мелькало, хмурые прокопченные вокзалы, тетки, продававшие раннюю картошку и отварных кур с обветренной кожицей, – пока не споткнулось о пьянющего мужика в бушлате, еле стоявшего на ногах и кричавшего что-то нечленораздельное. А что ему, сорокалетнему, с перекуроченной судьбой, сейчас делать, как не раскачиваться с бычьими пьяными глазами и плеваться тягучей слюной себе под ноги?..

В Москве, на Сивцевом, не распаковав толком вещи, большая сумка лежала валуном на берегу любовного моря, Константин, видимо, не хотевший портить поездку, прямо посмотрел на Женю и спросил:

– Что собираешься делать?

Женя поняла, о чем он.

– Буду рожать… конечно, – сказала, опустив глаза.

– Тогда мы расстанемся, – проговорил он спокойно и твердо.

Женя подумала, что ослышалась.

– Но почему, Костя?

– Потому что я не хочу этого ребенка.

– Не хочешь? Почему? – не отставала Женя, она вся дрожала.

– Сколько мы с тобой вместе? – закуривая, Костя продолжал как давно продуманный разговор и ответил за Женю: – Три месяца, так? Ты считаешь, этого достаточно, чтобы определить всю дальнейшую жизнь? А вдруг у нас не получится и мы расстанемся?

– Нет, ни за что! – закричала Женя.

– Как можно загадывать? Надо получше узнать друг друга, сможем ли мы быть вместе. В общем, я сказал, это окончательно.

– Костя, давай оставим ребенка! – взмолилась Женя. Ни один из его хлипких доводов не убедил ее.

– Оставим – после фолликулина? Всякое может быть… Тебе учиться надо. Да успеем мы с ребенком, вот куплю кооператив, квартиру. Ну что мы тут будем ютиться, бессонные ночи, думаешь, тебе легко будет?

– Я хочу оставить, – настаивала Женя. Она пока не ощущала материнского чувства к тому, кто был в ней, ничего, еще рано, все проснется.

– Тогда мы расстанемся, – резко повторил Костя. Она еще не видела его таким, сказанное обухом ударило по голове.

– Ты не можешь решать один, я поговорю с бабушкой. – Подхватила сумочку с проездным билетом и, не давая ему ответить, выскочила за дверь.

Все было наперекосяк – дома и магазины, метро «Кропоткинская». Но она не может без него, если Костя ее бросит. И это было сильнее всего, сильнее незародившейся любви к ребенку. Когда она вышла из напоминающей панцирь черепахи станции «Новокузнецкая», первоначальная осень, похожая на младенца, пачкающего невинно-желтым пеленки листьев, ощерилась на нее языческой неразберихой. Салют тебе, стахановец краснозвездный, город-труженик, пришла четвертая стража, пробасил гудок четвертого часа пополудни, из заводских проходных, из этих трудовых коконов вылезли не разберешь кто, чтоб разбрестись на нетвердых ногах к пивным, к рыжим трамваям – не задерживайтесь с посадкой, хотя, кажется, уже всех посадили, кого было можно и кого не надо; с Пятницкой горит негаснущими неоновыми лампами вертеп Первой Образцовой, напротив которого двуликий дом с красными кирпичными этажами, словно насосавшийся темным трудовым алкоголем. А с угла, с Малой Ордынки, строгая каменная облицовка маленького замка, дом, уже утонувший во времени, невидимый ей, куда она ни разу не пришла, томимая стыдом своей последующей жизни во дворе полубарака, проколотого иглами снега.

Женя темной вечерней птицей влетела в двойную, с коридорчиком комнату, напоминающую гармошку фотоаппарата, установленного на кособоком штативе. Роговые очки у бабушки упали с переносицы на стол. Жене иногда казалось, бабушка «прочитывает» глаза, чтоб они превратились в незрячих моллюсков, чтоб наконец, скрипнув осью, кончилось отпущенное ей время для книг, для жизни. Она кинулась к ней с объятьями и шелестящими вопросами – когда приехали, почему не писала? Женя косо опустилась на стул и бухнула сразу, без всяких прелюдий:

– Я беременна, Костя велит сделать аборт.

– Как это велит? Кто он такой? – Всплеснула руками Надежда Николаевна, тоже без обиняков включаясь в действо такого негаданного разговора. – Первый аборт, как же… внученька, не вздумай!

– Иначе, он сказал, мы расстанемся, расстанемся навсегда, – повторила Женя.

– Вот оно как? – Надежда Николаевна взяла ее за руку. – Как же его любовь, разные слова? Щебетал, как трясогузка. А чем он мотивирует, насчет аборта?

– Говорит, мы мало еще знакомы, в смысле недолго, неизвестно, как дальше сложится…

– Ты возьмешь академический отпуск, так все делают.

– Так-то оно так, но я же не работаю. Подумал, повиснем у него на шее. Ты пойми, я не могу без него, он все в моей жизни, не могу.

– А зачем он такой тебе нужен? – Надежда Николаевна вскочила со стула. – Воспитаем без него, Женька, накупим распашонок.

– Разве в распашонках дело? – уже недовольно спросила Женя.

Бабушка задымила папиросой.

– Пошли его подальше! – Тамара, она оказалась дома, выкатилась в цветастом халате из своей комнатенки. – Они – многие – сначала не хотят, а потом привязываются.

– Конечно! – подхватила бабушка, обрадованная, что Тамара попала в точку. – Ты сейчас на перепутье, Женюля, и самое важное – поступить правильно, не наломать дров.

«Верно, чего уж тут?», но с каждой минутой Жене все меньше хотелось оставлять ребенка, растить одной, в нищете, с крикливой Тамарой, с соседками-крысами (мы родили от мужей, а ты нагуляла), сын или дочь повторят ее путь, выпьют до дна эту горькую чашу.

– Ты не понимаешь, – сказала Надежда Николаевна, – ребенок – такая радость, держать его на руках, купать. Это огромная радость!

Женя так не считала.

– Позвони Косте, поговори с ним, – попросила она.

Надежда Николаевна изменилась в лице.

– Мне это не-при-ятно, – произнесла чуть ли не по складам. – Раз у него язык повернулся, у нас тоже есть гордость.

– Позвони, – настойчиво повторила Женя.

– Ну ты же понимаешь, я не могу говорить об этом из коридора, у стен есть уши, придется звонить из автомата.

– Позвони из автомата.

«Как она все рассусоливает, ясно, есть уши!» Бабушка накинула старое пальтецо, вышла во двор. Она вернулась подозрительно быстро. Женя так и не узнала, звонила ли она на самом деле, она не была уверена, состоялся ли разговор.

– Ну что, – грустно произнесла Надежда Николаевна, – он мне сказал то же самое, что еще не время, тебе учиться надо. Придется подождать, когда построит кооператив. – Она отвернулась. – Вот что я тебе скажу, надо уйти с гордо поднятой головой и рожать ребенка, как-нибудь подымем.

Женя слишком хорошо знала, испытала на собственной шкуре это «как-нибудь», она не хотела повторения собственной судьбы. Но испуг, Жене операция казалась кровавой и страшной, страх боли, душевной и физической, не оставлял ее. Взбег на пятый, потому что лифт занят, глухо елозит, как смычок по контрабасным струнам рельс, канаты дрожат, прыжок над пролетами лестницы, пропахшей пылью и еще бог знает чем старинным, ключи трамвайно дребезжат в ее охолодевших пальцах. Константин склонился над столом, над ватманами, своей большущей спиной, он рисует, как будто не произошло между ними кардинального разговора, а для Кости его словно и в самом деле не было; Женя не станет спрашивать о звонке бабушки, хватит унижений, ведь и она просила тебя… За вкусным обедом, предусмотрительно приготовленном Зоиной домработницей, Костя мягко, но сильно взял ее за руку, так что выпала мельхиоровая вилка из другой.

– Ну, успокоилась немного, Женчик? – бархатный глубокий баритон назвал, произнес ее имя, что редко бывало. – Все образуется, все будет хорошо, вот увидишь. – Она вздрогнула плечами: «Неужто он передумал, решил оставить ребенка?» Но дальнейшие слова Кости развеяли ее сомнения. – Какая из тебя мать? Ты сама мне вроде ребенка. – Он неловко улыбнулся. – Не спеши с этим, подожди немного. Я на взлете, впереди выставка, признание не только в узком кругу. А так, сама подумай, что меня ждет? Унылая поденщина, я не смогу делать то, что хочу, что перспективно, интересно, придется вкалывать ради денег, вся жизнь переменится, пойдет под уклон, мы не сможем жить для себя, ездить, куда захотим. Пожалей меня, барсука неуклюжего…

Темные токи возмущения поднимались в ней. «Оказывается, она должна жалеть его за то, что он настаивает отделаться от ребенка». Женя закрыла лицо руками, ничего не сказала. А под вечер, в накидке из хвостов какого-то зверя прискакала тетка Адель, она, конечно, была в курсе. Костя подошел к шкафу, стал бессмысленно, для вида, переставлять книги, но не вышел из комнаты по причине деликатности разговора, он хотел все слышать, не пропустить ни слова.

– Женечка, уверяю тебя, ничего страшного, все это делают, – начала она без обиняков, с места в карьер. – Я договорилась с прекрасным доктором, у Федора Михайловича огромный опыт, ты и почувствовать ничего не успеешь.

– Но первый аборт, тетя Ада, вы же сама врач, – начала было Женя, понимая, что все напрасно, ей не проломить двойную оборону.

– Ну и что? – перебила Адель, стараясь не юлить разбегающимися глазами, – я сделала, в свое время, и опять могла иметь детей. «Что же не имела, раз могла?» – хотела выкрикнуть Женя, но промолчала, сникла под ее напором. – Завтра с утреца, – продолжала она ласково, – поедешь к нему на Красноказарменную, в больницу, скажешь, что ты от меня. Федор Михайлович тебя посмотрит и сделает все как надо. Слышишь? Что ты скисла? Я ему уже позвонила, а чего тянуть? Я права, Костя? – бестактно спросила она. «Боятся, что я не соглашусь, торопят». – Пять минут, Женя, и дело с концом, – не унималась словоохотливая Адель.

Через щель в двери Женя слышала, как она говорила провожавшему ее Косте:

– Даже и не сомневайся, ты все правильно решил, а то бы она показала коготки.

Что она могла показать – свою зареванную душу? «Выходит, какие-то сомнения у него были? Если бы она смогла, умела убедить его, но нет у нее такой силы, такой прыти». Костя был так предупредителен с ней, кормил из рук шоколадом, не заводил неприятных разговоров, и Женя смирилась, не лезла в бутылку, все в ней как-то сникло. Заморозилось, зимний холодок бежал по спине. Тоскливо зазвенел будильник, Женя отвыкла вставать так рано, Костя спал, повернувшись к стене. В окно заглядывал щетинистый рассвет. Женя по-солдатски быстро собралась, хлебнула наскоро кофе, вышагивала к метро, оловянный солдатик.

Красноказарменная улица вытянулась шеренгой безликих зданий, взглянув на бумажку, она вошла в белый больничный дом, прошла по свежевымытому полутемному коридору. Несмотря на ранний час Федор Михайлович, в халате второй свежести, был при исполнении, тщедушный старичок, как многие гинекологи, с бабьим расплывчатым лицом.

– Ложитесь, милочка, в кресло, – узнав, кто она и от кого, сказал он, указывая на растопыренный снаряд устрашающего вида.

Женя неуклюже забралась на кресло, она впервые подвергалась гинекологическому осмотру, руки в прозрачных перчатках умело, неприятно манипулировали в ней.

– Адель Ильинична не говорила, что первая беременность, – на минуту замялся «Достоевский», – ну да ничего, срок еще небольшой, все будет хорошо.

Женя сменила кабинет с кактусом на другой, с замазанными краской окнами, на процедурную, где рослая сестра с большой лошадиной головой подбрила ее и шлепнула на топчан застиранную рубашку и такой же, цвета мышиного кала, халат.

– А там потом отрастет? – спросила Женя.

– Ты, что, совсем глупая? – рявкнула сестра. – Бери пеленку и иди в операционную.

В тесном казарменном закутке топталось несколько женщин разного возраста, совсем молодых почему-то не было.

– А вы когда-нибудь делали? – спросила Женя стриженую, с засаленными волосами.

– А то! Я что, с мужиком не жила?

– Заходите двое, – послышалась команда из-за желто-белой двери.

Во взгляде у Жени была обреченность, как у собаки, которую привезли усыплять. Она миновала кресло, где манипулировал страшными инструментами черноволосый краснолицый толстяк – словно ей будут делать что-то другое – и подошла к другому станку, там ее поджидал улыбающийся Федор Михайлович в пекарской шапочке. «Сейчас булочкой угостит», – усмехнулось что-то в ней, она словно вдруг стала на пять лет старше. Боль была невыносимо острой, но короткой, как если бы ее проткнули заостренным прутом. «Ну что орешь? Терпи, рожать еще больнее», – услышала она за своей спиной, но не вникла в смысл слов. Враскоряку она слезла с кресла, туда, где в эмалированном судке кровавилось то, что извлекли из нее, – попытку человека. Она постанывала и не знала, следует ли благодарить Федора Михайловича за проделанную работу. Ее подхватила под локоть операционная сестра, но идти до палаты Женя не могла, и доктор повелел привезти каталку. В коридоре другая пожилая рыжая сестра (как неказисты бывают рыжие пожилые люди) все тридцать метров, что везла, недовольно бурчала: «Как половой жизнью жить, так они первые, а тут целый концерт устроила, артистка». В палате она плюхнула Женю на застеленную койку и удалилась. Сквозь набежавшие слезы она не слышала увещеваний пухлой соседки: «Ничего, через часок все пройдет, хочешь, принесу пузырь со льдом?» Жене было стыдно, что ей жаль не того, кого уже не было в ней, не его крохотную неслучившуюся жизнь, а себя, растерзанную, раздрызганную, проколотую острым инструментом. То, что извлекли из ее лона, не представлялось ей потерянным ребенком, а лишь кровавым комочком, бесчувственным зародышем. Советская действительность не считала таких людьми, человеком мог считаться только строитель коммунизма, боевитый, непреклонный, сегодня он на целине, а завтра – в Сибири, вбитый в жизнь, как крепкий гвоздь. Соседка в пестром махровом халате склонилась над ней с резиновым пузырем.

– У вас дети есть? – сама не зная, почему спросила Женя.

– А как же? Двое.

Почему мутная, невыносимая ряска тоски опутала, оплела ее зеленой паутиной, словно она погружалась в холодный пруд? Молоденькая глазастая сестра принесла ей обед, но Женя отказалась, тяжелый комок распирал горло, а боль внизу живота между тем утихла и слабость прошла.

– Мы ведь бабы – как кошки, на нас все быстро заживает, – глядя в ее порозовевшее лицо улыбнулась пышноволосая добродушная соседка.

Женя поморщилась. Она не хотела ощущать себя бабой, отделавшейся от собственного ребенка, а попросту – убившей беспомощный кровоточащий зародыш. Ведь если бы ей за это что-нибудь было, влепили как следует, она вряд ли бы согласилась, еще подумала бы, – впервые засвербило чувство ее кромешной вины. После обеда заявился Федор Михайлович, уже без шапочки, но в халате, от него вкусно пахло щами, расторопный советский служащий, и ни намека на то, чем он занимался несколько часов назад. «А у него есть наверняка свои дети, пожалуй, и внуки», – подумалось Жене.

– Ну, как мы себя чувствуем? – делано улыбнулся Федор Михайлович, осторожно прощупал ее живот. – Конечно, лучше бы до завтра полежать, как говорится, тише едешь…

– Нет, выпишите меня сегодня! – не выдержала Женя, на нее, как у блатной, не было истории болезни, под мышкой у доктора белела карта соседки.

– Если так не терпится, мы задерживать не будем.

– Ты зря, полежала бы, – услышала она с соседней койки.

Женя только рукой махнула и стала собираться. Не успел доктор уйти, как в дверь снова просунулась лупоглазая сестричка.

– За тобой отец приехал.

«Как отец? – ужаснулась Женя. От кого он мог узнать?» В коридоре ее ждал Костя. «Неужели он такой старый?» – мелькнуло в голове, а она не замечает. Он неловко мялся в абортивном отделении. Это нигде не было написано, подразумевалось. Даже на морге висит дощечка, а тут все шито-крыто.

– Девочка моя! – кинулся он к застеснявшейся Жене. – Как ты себя чувствуешь? Доктор говорит, все прошло хорошо. – «Еще бы! Вот ему бы вместе с доктором испытать такую убийственную боль». – Ты хоть минуту сомневалась, что я приду? Да мне этот день бесконечным показался, оказывается, я к тебе привык…

Она семенила рядом с ним, отягощенная своим новым нелегким знанием, и потерянно думала: как хорошо, что я уступила ему, послушалась, и никто больше между нами не стоит. Если бы она в то время понимала, что это ее ребенок, не столько Константина, как Божий.

– Как я тебя люблю! – Костины пальцы касаются ее развевающихся волос, обветренное лицо, карпатский загар еще не сошел, чуть расплывчатое, как будто в шафрановом нимбе. Если бы он сказал это, обнимая ее, в постели, она почувствовала бы горячий ток радости, притяжения, а здесь, на пустой палубе прогулочного катера, обдуваемая осенним ветерком, она ощутила знобящее удивление – Костя давно не признавался в любви так откровенно, даже ночью; карамельно-голубое закатное небо над Москвой-рекой тонкой оберткой обволакивало их. – Наверно, последний рейс или предпоследний, встанет на прикол. – Костя прижал к губам ее потеплевшие пальцы, покрывая поцелуями ноготки с облупившимся лаком.

Золотые шары кустов лесенкой убегали к холмистому верху Ленинских гор, где в пыльной дубраве, пронизанная остриями закатных лучей, чернела покосившаяся колокольня Андреевского монастыря, брошенного в пучину безбожных лет. Его каменное забытье нарушалось лишь гомоном вороньих стай и голосами речных гудков. Костя попивал кислое вино, принесенное снизу, из трюма. Женя никогда не плавала с Костей на таком суденышке, внезапное счастье накрыло ее с головой. Вдруг он поставил стакан и посмотрел по сторонам пустой палубы.

– Хочешь, я прочитаю тебе гениальные стихи?

– Хочу! – встрепенулась Женя.

И он читал торжественно, нараспев, почти как молитву, чтобы до Жени доходило каждое слово:

…Вы шли толпою, врозь и парами,

Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня

Шестое августа по-старому,

Преображение Господне.

Обыкновенно свет без пламени

Исходит в этот день с Фавора,

И осень, ясная, как знаменье,

К себе приковывает взоры…

Он прочел до конца, на одном дыхании, слегка понизив голос на строке: «Прощайте, годы безвременщины». Женя слушала, онемев.

– Какое великолепие слова, не слова, а бриллианты! Кто это написал? – спросила растерянно.

– Пастернак. Борис Пастернак.

– А о ком это – «в лесу холодной землемершей»?

– О смерти. О ком же? Ты не поняла? Пастернак умер в этом году, тридцатого мая, его похоронили в Переделкино. Мы с тобой обязательно съездим на могилу, до холодов еще успеем. Тебе понравилось?

– Замечательно. Слезы навернулись на глаза. – Голос, который даже по телефону вызывал в ней жгучее желание – помножился на великие стихи.

– Не замечательно, а гениально. Глубина безмерная, как в море, вся человеческая жизнь проходит перед глазами, но чтобы понять, надо ее прожить. Это стихи из его романа «Доктор Живаго». – Константин наклонился к Жене, чтобы их никто не мог услышать, хотя никого не было. – Роман у нас никогда не напечатают, потом объясню. Он ходит по рукам, перепечатанный на машинке. Я достану, и мы прочитаем.

– Как интересно! – Чувство потерянности, униженность, не оставлявшие ее все эти дни после больницы, улетучились, рассеялись. У нее есть опора, сколько еще она от него узнает!

…Женя, спотыкаясь, шла по пустырю, куда он ее выведет, разрезанная восьмерка, выпотрошенная бесконечность? И вдруг ей показалось, что мусор движется, неподвижные холмы с края свалки беззвучными волнами надвигаются на нее. Ей мерещится? Она прибавила шагу, стало страшно. А если не было никакой эволюции, в ней столько брешей, в один космический миг бухнул взрыв – пистолет с глушителем в гангстерском фильме, и все возникло сразу: динозавры и, может быть, одновременно люди, пальмы и сосны, медузы в прибрежном бульоне, и все было на своих местах, черная икона пустыря… Мудрость не умиротворяет, приносит смерч познания, созвучного со смертью. Женя шла в странном забытьи, ледяные холмики – ее нерожденные дети, они не будут укоризненно ждать у Небесного порога, они не вырастут, никем не станут, в их раскромсанной ткани, еще не плоти, было нечто зоологическое. Вспомнился зоомагазинчик «Сомик» – разве тихих, смиренных рыб не потрошат зверски, еще живыми? Вместо души у них только боль, одна страшная боль. Женя с Костей так и не собрались в Переделкино, как и на Ваганьково, на могилу его матери, куда он обещал ее свозить. Всё какие-то заботы, мелкие дела. Женя по-прежнему, почти ежедневно бывала у бабушки, она уже не считала халупу на набережной своим домом; проводила там несколько часов. Лениво раскрывала «Историю античного искусства», которую прихватила с собой. Рассеянно смотрела по сторонам, как бы не замечая Надежду Николаевну, мимо нее, что обижало бабушку. Желтые гирлянды листьев свисали в окно, возвещая неумолимую осень.

Как-то поутру Костя сказал Жене:

– Я собираюсь на Сенеж, в Дом творчества. Надо поработать.

– Возьми меня с собой! – попросилась Женя. – Я не помешаю, буду тихой мышкой.

– Нет, Женя, – его лицо стало неожиданно твердым. – Я не развлекаться еду. Ты же знаешь, у меня в следующем году выставка, что, одни иллюстрации вывешу? Месяц быстро пролетит, даже меньше, двадцать четыре дня. Разок или два приедешь, меня навестишь.

– Нет! – снова взмолилась Женя. – Можно, я хоть на недельку. – Она еще не разлучалась с Костей, не представляла, как будет без него.

– Я же всё сказал. Ты, как хвост, всегда будешь за мной таскаться? Иногда надо и врозь побыть, – разозлился Константин ее непонятливости.

– Я знаю, почему ты меня не берешь, – расплакалась Женя, – ты хочешь там быть с Людой. То-то она звонила вчера, позавчера. – Работа только отговорки, – она устраивала ему скандал, и это взбесило Костю.

– Как ты смеешь таким тоном разговаривать со мной? – Женя бросилась лицом в подушку и, стиснув кулачки, тупо твердила «я знаю, я знаю». – Что ты нафантазировала себе? – внезапно смягчился Костя. – Никакой Люды там не будет. Подумаешь, звонила, дел-то.

– Хочешь, я уеду к бабушке? – рыдала Женя.

– Ладно, – Костя присел рядом с ней на тахту. – Зачем такие крайности?

– Я знаю, – Женя села рядом, скинула его руку со своего плеча, – ты с ней встречаешься, – выговорила она холодным отчужденным голосом, – бываешь у нее.

– Только по работе, – оправдывался Константин, и то больше в редакции, с паспарту или с макетом.

– Сначала в редакции. А потом дома у нее коньячок пьете. Тетке сорок лет, а мне двадцать один, – продолжала она заносчиво, – сказать кому-нибудь, не поверят.

– Ну вот что, – Костя поднялся, навис над ней, как туча, – я вообще никуда не поеду, если ты не хочешь по-хорошему, но тебе это аукнется.

– Пускай! – Женя не очень-то испугалась его угрозы, мало ли чего не скажешь в запале, Тамара вообще тарелки била об пол, но призадумалась.

Правда, теперь Костя, кажется, не уедет, будет с ней, она добилась своего. Но какая-то квелая, горькая была эта победа.

Женя давно не откровенничала с бабушкой, а тут рассказала. Надежда Николаевна грустно слушала ее.

– Зря ты полезла в бутылку, – сказала, вздохнув. – Тамара тоже закатывала твоему отцу сцены ревности, и чем это кончилось? Во-первых, ты не знаешь, возможно, он действительно хотел там работать.

– Нет, знаю, – упрямилась Женя.

– А потом… – бабушка затянулась папиросой, – женщина должна уметь прощать, закрывать на некоторые вещи глаза, иначе жизнь в ад превратится и ничего хорошего не получится. Поняла?

Женя кивнула, но больше для вида. Ее молодая задиристость и бескомпромиссность никак не принимали кургузую житейскую мудрость, они ей претили. Заглубились прогалины в тучах, похожие на маленькие проруби, по-осеннему набухли бородавчатые древесные ветки. Костя с Женей отправились в Дом художника на осеннюю выставку. В пенале зала, освещенного специально тускло, чтобы свет не поглощал, не дробил, бликуя, краски на холстах, было развешано с два десятка картин, их рассматривали специфические старушки художественных салонов: нарумяненные морщинистые щечки, похожие на печеные яблоки, строгая, но дорогая одежда, с непременным бантом на блузке, серьги в желтых мочках – неужели она когда-нибудь тоже станет такой? Как они не похожи на ее бабушку, старую корягу в трещинах. Некоторые из этих картин Женя видела в работе, в мастерских художников, когда там бывала, это масло, скользкое от пота и сердечной крови, а теперь полотна дозрели, доспели, чтоб их здесь вывесить. Костина графика, иллюстрации к «Дон Кихоту» были выставлены во втором маленьком зале, около них никто не задерживался, Женя видела, Костю это задело. Подожди, хотела она сказать, сегодня только второй день, но прикусила язык, понимая, что это глупо. Они бродили по навощенному паркету, Костя раскланивался со знакомыми, с безразличием смотревшими на Женю, как на предмет интерьера, потом спустились в задымленное, булькающее вином и голосами, кафе. Рядом с их столиком, у барной стойки Женя заметила Виктора Сергеевича, в коричневом свитере, как всегда подтянутого.

– Пусть сам подойдет, – хотел удержать ее Костя, но Женя уже бросилась к своему другу, как она могла забыть, не звонить все эти месяцы ему, кто обласкал ее в самое трудное время, помог поступить на истфак?

– Витя!

– Куда ты пропала? – Они обнялись. – Ты сейчас поймешь и простишь меня. Виктор, я вышла замуж. – Она подвела его к столику и скороговоркой повторила: – Я вышла замуж за Костю Кетова.

Морщинки на его лбу поползли вверх.

– Я ничего не знал. Что ж, поздравляю!

Лицо Константина стало непроницаемым.

– Об этом лучше говорить за бокалом вина.

– Почему?

Казалось, Женя покраснела вся, до корней волос. Костя промолчал. «Ведь ты нас как бы познакомил», – хотела она сказать Виктору, но слова застряли у нее в горле. К ним амикошонски подошел официант, принес пирожные и бутылку сухого.

– За вас! – как-то не очень уверенно произнес Виктор.

Он чувствовал себя не в своей тарелке, Женя убрала пальцы с его руки. Они обменялись с Костей несколькими беглыми фразами о выставке, не углубляя разговора. Сославшись на то, что его ждут, Виктор поднялся.

– Костя, почему ты не считаешь меня своей женой? – со страданием в голосе спросила Женя.

– Может, не здесь? – Он взглянул на нее с откровенной неприязнью. – Ей-богу, ты меня ставишь в дурацкое положение. – Он отхлебнул вина, закурил, оставив нетронутыми пирожные.

За дверями уютного Дома художника было уныло и холодно. Молча дошли почти до Красной площади. Серое мясо облаков было нанизано на шпиль сакральной башни.

– Почему ты не хочешь на мне жениться? – попыталась Женя возобновить оборванный разговор. – Как все, чтобы можно было сказать людям.

– Кто это все? – Константин снова закурил. – Многие живут, как мы, а на Западе – почти поголовно. Сколько тебе лет? Не терпится поставить штамп в паспорте? Подожди, не гони коней.

Женя понимала, что ему просто нечего сказать.

– Ты относишься ко мне несерьезно.

– Тебе не надоела эта мелодрама? – начиналась перепалка. Огромный архаичный ангел, как аэростат, плыл над их головами. – Если хочешь знать, я должен просить твоей руки, а не наоборот. – Сейчас, на пустыре, Женя вспомнила не понятый ею до конца разговор. – Попривыкнем друг к другу, – куда-то себе под ноги говорил Костя.

– Разве мы не привыкли? – Пустырь, этот театр теней, где вращались вхолостую скрипучие механизмы, винты космической жизни; эксперимент давно дал сбой, провалился в тартарары, операторы сошли с ума, или спились, или их перевели на более легкую работу, хотя что может быть более захватывающим, чем вершить жизнь плаксивых букашек, антикварных червей?

Между тем тучи ощутимо сгущались, их тесный, оказалось, достаточно зыбкий мирок давал трещину. Тетка Зоя, индифферентная, плоская, как доска, в своем учительском кашемировом платье, только здоровалась с ней, Адель вообще перестала приезжать. Женя жила в странном оцепенении. «Ты что-то осунулась, с этим все в порядке? – спрашивала бабушка, похлопывая ее по животу. – А то ведь заставлю рожать!» Женя отмахивалась, как она заставит? Костя всегда, когда чувствовал себя виноватым, оказывал ей знаки внимания, хотел порадовать, дарил разные безделушки, к которым Женя была достаточно равнодушна. «Ты не бросайся золотом, переборчивая какая, – увещевала ее толстая шляпница-соседка, – колечко-то с камушком, увидишь, пригодится».

Они пытались вести светскую жизнь. Как-то после спектакля, когда они вышли на улицу, уже по-зимнему снежную, Костя, широко улыбнувшись, сказал:

– В старые времена, послушав оперу или посмотрев балет, люди закатывались в «Яр», у подъезда уже ждали тройки, лихачи… но мы не поедем в гостиницу «Советская», правда? – Он прижал к себе Женю. – Мы часок побудем в каком-нибудь насиженном месте.

И они отправились в «Москву», ресторан в Охотном Ряду.

Константин заказал салаты, себе – сто, а Жене пятьдесят грамм водки. Она вечно удивлялась, почему в его толстом коричневом бумажнике всегда водились деньги. В зале играл женский оркестр, и он не нравился Жене, мужчина-дирижер своей палочкой дал команду этим напомаженным завитым овцам в розовых длинных платьях, и они заиграли какой-то бравурный вальсок, как на танцплощадке. Дома Костя открыл венецианское окно, репетиция снега кончилась, крупные белые хлопья целыми пригоршнями валили на подоконник. И тут с тревожным гульканьем в комнату влетел голубь, который давно должен был спать в этот поздний час, и как ни в чем не бывало сел на ломберный столик, словно уже прилетал сюда. «Чья-то душа, может быть, Костиной матери», – думала впоследствии Женя.

– Он совсем замерз, засланец, – Костя спрятал голубя под вельветовую куртку, – я тебя сейчас покормлю, – он достал печенье из полированной «Хельги», раскрошил его, голубь сначала дичился, потом резво, бодро клюнул раз, другой.

Голубь стал часто прилетать, голодный, замызганный, птичья дворняжка, но Костя никогда не брезговал, всегда кормил его, давал попить.

– Было б дело на зоне, – он нередко вспоминал свое сиденье, – его бы откормили, а потом зажарили. А давай, Женюль, назовем его как-нибудь, например, Тришкой или Трешкой, как?

Женя пожала плечами, она кормила мякишем пернатого гостя, но на руки не брала. Считается – нехорошо, когда птица залетает в дом: предвестие беды. Женя тогда не слышала об этом, узнала позже, но ведь с Костей ничего плохого не случилось, ни тогда, ни потом, все у него шло как по маслу. Зима словно отступила на короткое время, вспомнив, что еще ноябрь, подарив осени несколько холодных, но ослепительных дней. Город казался промытой линзой небесного окуляра, в которой светились чистые и строгие дома, тронутые утренней изморозью бульвары… Женя ехала в троллейбусе по Садовому кольцу и не поверила своим глазам: по тротуару, параллельно вагону, задумавшись, шел Константин, в тяжелом драповом пальто, в надвинутой на лоб шляпе, которая старила его, из-под шляпы поблескивали роговые очки. Что в этом было необычного? Да, шел куда-то, тут неподалеку издательство, но Женя почувствовала прилив такой горячей любви, раздирающей ей грудь, безумной. Всепоглощающей, словно не рассталась с ним несколько часов назад и не увидится вечером. Она чуть было не сорвалась с сиденья, толкнув соседа, но сдержалась, остановила себя – троллейбус только отъехал от остановки, следующая, «Колхозная», – нескоро. А Костя медленно шел, вне времени, зависнув в пространстве, обособленно, отдельно от нее, Жени, и что-то безотчетно горестное шевельнулось в ее душе. Троллейбус быстро обогнал ее любимого, все и длилось-то минуту-другую, а в ней всколыхнулось почти позабытое, детское, ну да, это было где-то здесь, на Колхозной, когда они шли с бабушкой, такой дорогой ей тогда, и вдруг ей показалось, что ничего вокруг нет – ни домов, ни улиц, всё мираж, и холодный ветер, как из глубины воздуха, обжег ее.

– Костя, а я тебя видела! – радостно сообщила Женя, стоя в дверях, ты шел по Колхозной в сторону Домниковки, а я ехала в троллейбусе! – жарко выдохнула она.

– Ну и что? – Костя хотел помочь ей раздеться.

– Мне вдруг показалось, что ничего вокруг не существует, что на месте домов и улиц находится что-то другое, непонятное. Что за воронка такая? Ведь со мной это было в детстве, тоже на Колхозной, – оправдывалась Женя.

– А не жар ли у тебя? Говорил, шубку надень. – Константин приложил ладонь к ее лбу. Он ничего не понял, как тогда бабушка, наверно, она плохо объясняла, а как объяснить такое – искривление пространства и сознания? – Градусник поставим?

– Не надо, отмахнулась Женя, присаживаясь на стул. – Ты не понял, что я сказала?

– Нет. Ерунда какая-то. Когда я удил рыбу с мальчишками на Истре, мне вдруг показалось, что на нас плывет с неба огромный фиолетовый шар, потом он исчез, растворился, вот вспомнил.

И тут Женя догадалась, что было с ней, – огромный, несусветный страх потерять Костю, жить без него, чуть не вырвался наружу, едва не заставил остановить троллейбус. Попивая с ним чай, говоря о пустяках, она ни словом не обмолвилась о своей душевной буре, но противный червь стал незаметно точить ее, как румяное яблоко на ветке. В последний осенний день, вернувшись в пятом часу с Балчуга, от бабушки, Женя застала в большой комнате с лепниной Равиля Юршова, художественного редактора; в художественные редакторы обычно идут неудавшиеся графики. Пухлый Равиль, с очень белой, как бы выглаженной кожей и зоркими веселыми глазами, сидел напротив Константина, за его рабочим столом, они о чем-то неспешно разговаривали.

– Свари нам кофе, – вместо приветствия сказал Константин.

Он поленился встать и помочь ей снять шубку или не хотел выказывать перед друганом, что балует ее большой заботой. Женя про себя это отметила. Она вернулась с пахучей турочкой (опять залила коммунальную плиту, жирное кофейное пятно стекало с чугунной решетки), «неряха, захребетница» – шипела ей вслед соседка. Женя достала из «Хельги» пряники и сахар.

– Вот что, Женя, – без обиняков начал Костя, едва отпили из чашечек и они с другом не сделали первой затяжки, – мы тут покумекали, Равиль узнал, у них в издательстве есть место в отделе писем, нагрузка не бог весть какая, ты справишься.

Женя обомлела, выронила серебряную ложку: «Костя посылает меня на работу, как на три буквы».

– Выходит, я тебе надоела, пристроить меня хочешь? – фистулой выкрикнула она. – Я и так не слишком мозолю тебе глаза.

– Тише, успокойся, что с тобой? – недовольно произнес Костя, покраснел. – Ты учишься на вечернем, тебе положено где-то работать. И понять должна: ты уходишь к бабушке на несколько часов, а в остальное время я должен сосредоточиться, чтобы ты не ходила туда-сюда, придумать художественную концепцию. – Костя нервно курил, Равиль молчал, не вмешиваясь в неприятный разговор, он хотел как лучше. – Потом, – продолжил Костя сквозь клубы дыма, – у меня бывают люди, деловые встречи, наконец, дай мне отдохнуть от тебя.

«Ты хочешь и сюда баб водить?» – распаляла себя Женя, но смолчала. Лучше бы выпалила, чего уж там! Погорячилась бы и забылось.

– Ты хочешь избавиться, отделаться от меня! – теперь она уже кричала во весь голос, не думая о последствиях. Женя не помнила, какая сила рванула ее к дивану, она колотила по нему ногами, словно мальчишка из «Белого пуделя», кричала, как Тамара, когда на нее находило. – Ты попрекаешь меня куском хлеба! Что я живу на твои деньги!

– Прекрати это безобразие! Тебя холодной водой облить? Что за истерика! – Костя грубо схватил ее за руки и стянул с тахты, взлохмаченную, в потеках слез.

Равиль что-то промямлил и бочком пробрался в коридор, за ним хлопнула входная дверь. Женя почти свисала со стула. Костя, разъяренный, стоял около нее.

– В какое положение ты поставила меня перед товарищем? Равиль – известное трепло, вот и будут судачить, что я живу с истеричкой. Что я плохого сказал, предложил? Чтоб такая реакция? – распекал ее Константин.

Женя и сама понимала, что вела себя ужасно – ни в какие ворота.

– Костя, прости меня ради бога! Не знаю, что на меня нашло. – Она встала, хотела прижаться к его мощной груди, но Константин отстранился. – Я больше никогда так не буду, прости! – взмолилась она.

– Когда я тебя упрекал? Скажи, – не утихал Костя.

– Я обещаю тебе, никогда больше…

– Я тебе не верю, – он был неумолим. – Это полное бескультурье – так орать, как тебя воспитывали? Пойди, умойся, – он пригрозил ей пальцем, – и запомни, если такая безобразная сцена повторится хоть раз, я с тобой расстаюсь навсегда. Ясно? – сказал он с ледяным спокойствием.

Женя кивала головой, лепетала что-то невнятное. Она не поняла, что это приговор. Потом они в молчании обедали, ели невкусный Женин суп. Соседка, Макарьиха замолотила кулаком в дверь.

– Кофе разлила, плиту загадила, а вытирать кто должен? Пушкин?

Женя выскочила в коридор, на кухне махнула тряпкой. «Вот змея! – подумала. – Не могла сама вытереть, из-за всего скандал, просто сживают со света». Без единого слова они закончили обед, Костя не разговаривал с ней весь вечер, можно сказать, объявил бойкот. Только к ночи оттаял, смягчился, крепко, нежно обнял ее, и Женя снова ощутила себя в раю, который она чуть не потеряла.

Утром, за кофе неуверенно сказала:

– Если бы я утром уезжала на работу, я была бы лишена удовольствия завтракать с тобой.

Костя пожал плечами:

– Жизнь не состоит из одних удовольствий.

Женя не хотела, но потом все же рассказала бабушке о неприятной сцене, захотелось облегчить душу. Надежда Николаевна всплеснула руками.

– Конечно, я переборщила, – оправдывалась Женя, отводя глаза, но и Костя, мне кажется, перегнул палку.

– Ничего не перегнул! – возмутилась Надежда Николаевна. – Зачем ты закатила ему истерику? Совсем как Тамара. – Вздохнула, закурила: – Наследственность свое берет. Я полностью согласна с твоим Константином, ты – молодая, здоровая, надо работать, тогда тебя будут уважать. – Не могла она без сентенции!

– Ты многого не понимаешь, просто, не знаешь.

Бабушка что-то пробурчала в ответ, Женя поспешила закрыть разговор. Потянулись ровные, как скошенное поле, дни с ночными заморозками, с черным городским снегом. Хрупкий мир в доме был восстановлен.

– А ты знаешь, Женек, он у нас голубка, я сделал осмотр, – улыбаясь, сказал Костя, когда сизый прилетел с очередным визитом, поскакал на карнизе, поскребся коготками о стекло. – Как же нам ее назвать? Хавроньей?

– Она же не свинья, – засмеялась Женя.

– Агриппиной? Слишком для нее вычурно. Пусть будет Степанидой, Стешкой.

Через неделю Константин устраивал небольшой сабантуй по поводу выхода в Детгизе «Сказок Андерсена» в его оформлении, и, конечно, заявился незаменимый Равиль Юршов. Женя, уже немного поднаторевшая в домашнем хозяйстве, в стряпне, решила испечь лимонный пирог по рецепту; сладкие запахи корицы и ванили растекались по неуютной коммунальной кухне. Поглощенная приготовлением затейливой начинки, Женя не заметила, что кто-то стоит у нее за спиной, в следующую минуту подумала, что это соседка, и вздрогнула, когда рука, явно мужская, мягко взяла ее за талию. Равиль стоял рядом и тянулся к ней с поцелуем.

– Ты что? – оторопела Женя и залилась румянцем, она глазам своим не верила, отстранила его руки.

– Женя, – дыша ей в лицо водкой, жарко говорил Равиль, – ты мне с первого взгляда понравилась, помнишь, там, у тебя на Балчуге, я потом вспоминал… У меня есть своя комната, помимо квартиры, где живут мои, гар-сонь-ерка, – игриво проговорил он по слогам («что это такое – иностранное слово?»), – ты не пожалеешь.

– Как ты можешь? Как тебе не стыдно, – напала на него Женя, – такое предлагать? Я скажу Косте, я его люблю, понимаешь? И всю жизнь буду любить.

– Ну, насчет всей жизни не зарекайся. Считай, что я пошутил, а Косте выкладывать не надо, ты же не маленькая.

Но Женя, когда разошлись гости, которые, нахваливая, уплетали пирог, выпалила:

– Ты знаешь, Равиль полез ко мне обниматься-целоваться на кухне. Надо было дать ему по морде?

– Да он пошутил, выпил лишнего, сорвался с катушек, – даже не рассердившись на друга, сказал Костя, пуская кольца дыма.

– Пусть он сюда больше не ходит, – надула губы Женя, – не дружи с ним.

– Что же, я должен отказывать от дома человеку, с которым связан двадцать лет? Он давал мне работу после лагеря, когда я никому не был нужен, да и сейчас не забывает заказами.

«А может, Костя меня проверял? – подумалось ей спустя время, ощущение инсценировки не покидало ее. – Сам все подстроил? Почему?» – мысль застревала где-то на полпути.

Приехала из отпуска из Египта Костина двоюродная, сестра Валентина Светлана, крупная блондинка с колечками волос, падающими на загорелое лицо, ровесница Константина. Ее муж Валерий, военный атташе, молодцеватый брюнет в полосатой рубашке навыпуск, радушно принимал гостей, расцеловался со смущенной Женей, будто давно был с ней знаком. Они жили в большой отдельной квартире на первом этаже в сталинском доме на Новослободской, недалеко от Савеловского вокзала. Щедро накрытый стол, с орешками и сластями, благоухал восточными приправами, экзотическим жасминовым соусом. Детей услали к бабушке, чтобы не путались под ногами. Женя резала мелкими кусочками терпкое пахучее мясо, переживая, ту ли она взяла из тонких серебряных вилок с эмалевыми черенками. Валерий подливал ей кислого вина, тарелки обеденного сервиза сияли золотом и перламутром. «Едят как цари, – подумала Женя, – и откуда такое богатство?» А во главе круглого стола, на массивных резных ножках, в окружении расфуфыренных подруг восседала хозяйка в расшитом изумрудного цвета платье до пола.

– Сейчас, – почему-то лукаво поглядывая на Костю с Женей, рокотала Света мягким контральто, – в Каире пошла мода на смешанные браки, наши русские девчонки выходят замуж за египтян, у нас ведь учится много арабов, и что вы думаете? Я ни разу не встречала, чтоб эти молодые ребята взяли в дом вторую жену, а у них разрешено – до четырех. Наверно, наша советская жизнь на них так подействовала.

– Ахмед, не помнящий родства! – громко засмеялся Костя.

Света его поправила:

– Не вижу ничего смешного. Разве ты там был? – спросила с чувством превосходства.

– Президент Насер… мы с народом Египта почти братья.

Она укоризненно взглянула на мужа и Костю:

– Хватит хлестать водку! Женя, у меня для тебя что-то есть, припасено. – Она открыла ящик комода и достала алую, как мак, бархатистую кофточку с коротким рукавом. В Москве не носили ничего подобного. Женя сразу поняла, кофточка ей великовата. – Ничего, пополнеешь когда-нибудь.

– Ну что вы, спасибо, – она прижала к острым коленям целлофан с подарком.

– Это пустяки, – Светлана показала на белую золоченую дверь. – Пойди в спальню примерь, – снисходительно-ласково проговорила она.

Женя замерла на пороге воистину королевской спальни, уставилась на широченную кровать под розовым балдахином, переливающиеся воздушные шторы, наверно, только какой-нибудь Людовик так жил, как советский атташе. Когда она вернулась в гостиную, мужчины как раз поднимались из-за стола.

– Мы пойдем, покурим, – сказал Костя Жене, а вы тут поговорите по-бабски о тряпках, о камешках.

Покатился несмолкающий женский разговор, две Светины подруги, дамы средних лет, проявили большую осведомленность в фасонах платьев, в том, что носят и будут носить, Женя слушала безучастно под их косыми взглядами, ей не было интересно, она не могла им соответствовать. Света открыла большую шкатулку, на скатерть посыпались браслеты, серьги, неоправленные камни. Дамы дружно охнули.

– Что тебе нравится? – Света повернулась к Жене.

Та пожала плечами, что-то промямлила, ей не терпелось узнать, чем занят ее любимый. Извинилась, вышла в коридор, будто в туалет, там находилась еще одна маленькая комната, там была устроена курительная. В приоткрытую дверь Женя увидела мужчин, сидящих за низким столиком перед бутылкой коньяка, услышала голос Кости, лицо у него налилось тяжелой краснотой:

– У меня стоял, как зверь, всю ночь! – Он увидел Женю и грубо сказал: – Закрой дверь! Это не для твоих нежных ушей предназначено.

Она отскочила как ошпаренная, ей стало неприятно, мерзко. «Вот, оказывается, какой – ее любимый Костя!»

– Что ты всюду лезешь, подслушиваешь, подглядываешь за мной? Мало ли о чем болтают мужики, – напустился он на нее, когда они шли из гостей.

– Но твои безобразные откровения, я и не представляла…

– А что ты думаешь, – он рассердился уже не на шутку, – у меня до тебя никого не было? Мне осточертела твоя ревность!

– И любовь была? – словно не слышала Женя.

– И любовь, и просто так. Какое твое дело? – И понимая, что их взбаламученный разговор зашел уже далеко, переменил тему, отвернул обшлаг пиджака. – Смотри, какие часы! Хорошо иметь такую сестрицу. А ты, если бы не сплоховала, получила безделушку, а то всё эти сороки расхватали. Ладно, – сказал Костя примирительно, – в другой раз будешь умнее, не полезешь в бутылку.

Сам он, промозглыми зимними вечерами частенько прикладывался к графинчику, даже когда они оставались вдвоем, закусывал капусткой, хрустящим соленым огурчиком. Но тучи незримо нависали, подступало охлаждение – как теплое мороженое. Полубиблейский прилет голубки, треножник подсвечника, ронявшего медовый свет, да он теперь почти и не зажигался, – все струило странное мягкое отчуждение, намек на другую жизнь с ее антрактами и жесткими страстями… – некое пространство, коридор, где они с Костей только статично существовали, не развиваясь, не обретая новой плоти чувств. Женя трепетала, почти злилась, ощущая недоброе, но недоумения уже не было, как и вопросов. Костя бы ответил: «Не выдумывай». Примитивная стиральная машина скрипела и ухала филином в ванной. Обремененная постельным бельем, она то стрекотала, как вертолет, то со значением делала паузу, как в томном танго. «Ты нагнетаешь, тебе это кажется», – ответил бы Костя. Бывая изредка в «Праге», где все у них начиналось весной, Женя задерживала взгляд на бородатом швейцаре, в детстве она думала, что швейцары живут в Швейцарии, интересно, он тот же самый, что тогда приласкал их с Лерой, сказав – никакой я вам не дедушка. Что это было – сколько лет назад? Где теперь Лера, что с ней? «Заниматься надо, – говорил Костя, – на носу зимняя сессия», – и ей казалось, что он даже радуется, когда она вечерами бывала в МГУ. Она любила его, как раньше, может, еще мучительней, и если бы он сказал одно только слово, но он не говорил.

А московская зима разворачивала между тем свою сессию, оттепели сменялись морозами, Москву так запорошило, серый уютный сугробик казался выросшим Микки Маусом. И в первый раз Женя себя чувствовала вне природы, вне всего, в каком-то вакууме, как ростки в оранжерее под пленкой; сырая копоть повисала на проводах, а потом снова шел снег, как белый мавр. В конце декабря в Москве выпал месячный норматив снега и даже больше того, предновогодняя столица выглядывала из огромного сыпучего окопа, слух резала жужжащая, навязчивая мелодия танцующего ветра. И прощание со старым годом, и встреча нового распались, развалились, почти стерлись из Жениной памяти, их поглотили развернувшиеся немногим позже события, стряхнули, как смятые игрушки с желтого скелета обмишурившейся елки. Скулящая память сохранила незначащие детали: новогодняя ночь, наверное, была веселой и хмельной, впрочем, достаточно рядовой; еловый веер раскрылся в новой квартире, которую получила семья Юршовых, гости поздравляли с новосельем, тащили незамысловатые подарки, из черного ящика магнитофона разносился входивший в моду чарльстон, стол ломился от выпивки и закусок. Жене запомнилось, как Костя заметил ей – платье у нее коротковато, чуть закрывает колени, как танцевала с ним какой-то медленный танец и его потная ладонь тяжело легла на ее гибкую спину, задрожавшую в тихом блаженстве. Возвращались домой враскачку, Костя снова выговаривал ей, что она многовато пьет, мешает крепкое и сухое. Дома он с угловатой галантностью раздел ее, снял чулки, ночь была без пьяной страстности, нежно обволакивала ее. «Как же я все-таки его люблю, сильнее, крепче, чем весной», – было последней мыслью в провал черного лифта, где у каждого свои сны. Наутро баловались винишком, Костя прихватил бутылку из гостей. Женя озиралась по сторонам:

– Хоть бы сосновая ветка с шишками…

– А зачем? – парировал Костя, закуривая. – Мы же танцевали при елке, ты ведь не маленькая.

– Еще будет старый Новый год, – мечтательно произнесла Женя.

Она купила большую коробку конфет, отнесла ее бабушке, но та уехала к подруге, пришлось оставить толстой Клавдии, чтобы передала. Хотела позвонить – поздравить Виктора с Василисой, но что-то остановило ее, хотя она и корила себя.

Через неделю, под Рождество, Костя сказал:

– Я поеду навестить вдову моего лагерного друга, – и выразительно посмотрел на Женю. «Ясно, один!» – Она живет за городом, я, наверно, останусь ночевать.

Женя не произнесла ни слова. Она слонялась из угла в угол большой комнаты, когда за ним захлопнулась входная дверь. Ей было так тяжело, так одиноко, что даже не терзали смутные догадки. На днях звонила Люда, поздравляла с Новым годом. Да будь что будет! Она ничего не в силах изменить, он первая скрипка в их дуэте, а она едва слышная слабенькая свистулька. Так было всегда, но он ее любил, думалось ей, и она этого не замечала. «Хорошо бы съездить к бабушке, но где взять силы? Съездить и остаться у нее до утра. Но зачем усугублять их разлад с Костей? Да и разлада, собственно, нет. Подумаешь, уехал! Он же предупредил». Но чувство нависшей беды не отпускало ее. Костя явился пьяный, поздно ночью.

– Ну, как ты без меня? – пробормотал. – Скучала, тосковала?

– О чем?

Будто не понял. Принес из коридора раскладушку, разделся, лег. Сипло захрапел. Ей, которой все в нем было дорого и приятно, стало не по себе. Какой холодной, даже чужой оказалась старая тахта без него. «Ведь я настолько его моложе, ведь это он должен опасаться за меня». Она встала и, шлепая босыми ступнями по паркету, взяла пачку его сигарет, чиркнула спичкой. От первой же затяжки громко закашлялась, он ничего не почувствовал, не услышал сквозь крепкий сон. Женя снова легла, надо было доглодать эту ночь. Утром, увидев недокуренную сигарету в пепельнице, Константин притворно возмутился:

– Я же запретил тебе, ты что, забыла? – И, видя ее, потерянную, добавил уже мягче: – Не держи в голове. Я подумал: что я, пьянющий, завалюсь с тобой в постель, от меня же разило, как от винной бочки.

Женя хотела сказать: «Я тебя и трезвого, и пьяного – всякого люблю», но вместо этого выдавила банальное:

– Не надо было так напиваться.

– Если бы знал, где споткнешься…

«Где он споткнулся, или так, для красного словца?»

– Ты же заночевать там хотел, верно?

– А тебе не нравится, что я вернулся? Ну и ну, тебе не угодишь.

Где-то к обеду все утихло, Женя сварила пельмени. Костя отодвинул тарелку.

– Хоть бы стопку налила, так не проглотишь!

А назавтра все и случилось. Костя сидел за рабочим столом, Женя вытирала пыль с его альбомов, когда под дверью раздался голос Макарьихи.

– Тазик с бельем в ванной выставила, а мне – козой прыгать через него? – Потом она шушукалась с Берушей. Скрипучий голос загнусавил снова: – А я тебе говорю, выскоблилась она. Весь дом знает! Тунеядка, захребетница. – И дальше полное ассорти: – Думаешь, он на тебе женится? Дудки! Приблудилась, лахудра?

Женя пулей выскочила в коридор и, наливаясь злостью, зревшей в ней в последнее время, затрясла соседку за вислые плечи. Женя не узнавала свой голос:

– Сука, ты что полощешь меня, мало я от тебя натерпелась, дрянь! – кричала она в лучших традициях своей коммуналки. – Я сейчас тебя придушу. Чтоб неповадно было!

В коридор выскочил Костя, сгреб Женю и толкнул в комнату.

– Всё! Я тебя предупреждал. Если еще раз такая безобразная сцена повторится, мы с тобой расстаемся! Совсем расстаемся! – вышел из себя Константин.

– Но она сама, – Женя еще не прочувствовала сказанное Костей, – стала меня оскорблять.

– Мне жить не с ней, – ярился Костя, – ты совершенно невоспитанная. Не хватает еще, чтобы мое имя по всему дому трепали. Я сказал – расстаемся.

– Но как ты можешь, из-за соседки, Костя! – взмолилась Женя. – Из-за какой-то стервы. – Она все еще думала, что он вынес свой страшный приговор сгоряча.

– Я сказал, и я не трепло, – он тяжело опустился на стул. – Я не могу с тобой дальше жить. Ты же сама видишь, – он взглянул на торчавшую в углу раскладушку, – у меня к тебе прошло.

Прошло! – это было как удар плетью, как молот колокола, отпевание ее, живой.

– Но ведь ты сказал, – плакала Женя, – потому что пьяный приехал.

– Да, сказал, а теперь говорю, как есть, – он отвел глаза, и тут до нее дошло, что это всерьез, вся страшная, неумолимая правда его слов.

– Прости меня, Костя, это никогда не повторится, я никогда больше не буду! Разве я так страшно виновата? – «Ты не понимаешь, что ты делаешь» – эти слова застряли у нее в горле. Она рыдала так сильно, что Костя поднес к ее побелевшим губам стакан воды. – Я не позволю себе больше такое.

– Я тебе не ве-рю, – произнес Костя по складам, верно, для большей доходчивости.

– Прости меня… – Женя положила голову на руки, – прости, Костя, милый…

– За что прощать? – спокойно произнес он. – Я жить с тобой больше не собираюсь. Не хочу.

– Я не смогу без тебя, я не знаю, как я буду, не представляю, я так люблю тебя.

Костя напряженно молчал, только курил одну за другой. Так продолжалось до раннего зимнего вечера.

– Хорошо, если ты настаиваешь, я сейчас уеду, – обессилевшая Женя поднялась со стула.

– Зачем же на ночь глядя? – как бы опомнился Костя. – Завтра и поедешь.

Он снова улегся на скрипучей раскладушке. Все еще не вполне верилось, что он сказал свое последнее слово, принял окончательное решение. Похоже, Костя колебался, но Женя не знала, как убедить его, чтобы он не рвал с ней. Она на цыпочках подошла к раскладушке, дотронулась до его плеча, тихо позвала: «Костя». – «А? Что? Я засыпаю», – сказал он каким-то прежним своим голосом. Она хотела примоститься рядом, обнять, но, выходит, у него «прошло» к ней: «Я же тебе все сказал!» Как она потом укоряла себя за это! Спустя время ей приходило в голову, что причина крылась не в ней, а в ком-то, в другой, кем он увлекся и хотел привести сюда. Но тогда она винила только себя. Женя задремала только под утро.

На столе дымился кофе в белой чашке. Костя, свежевыбритый, строгий, уставился очками на кусок кекса, лежавший на блюдечке. Это было их мирное розовое утро, и Женя даже подумала: а вдруг? вдруг пронесет? Если бы не жесткий, непримиримый взгляд, устремленный на нее.

– Выпей кофе… – чуть было не вымолвил «на дорожку».

– Костя, хочешь, я на колени встану, прости меня! – Она было чуть не хлопнулась на паркет голыми, торчащими из-под короткого халата, коленками.

– Ах, оставь это, – поморщился Константин, – я тебе не верю, – произнес, как его великий тезка, – нет у меня основания верить. Давай собирайся, хочешь, я тебе помогу? – Он теперь говорил на тон ниже.

– Не надо, я сама, раз так… – махнула рукой Женя.

– Каждый месяц, – Костя встал со стула, – я буду тебе посылать деньги… пятьдесят рублей. Слышишь? Пока ты не устроишь свои дела.

Но Женя пропустила его слова мимо ушей. В сумке ее дрожащая рука наткнулась на матерчатый мешочек с украшениями.

– На вот, возьми свои подарки, мне не надо, – обида душила ее.

На пол посыпались браслет, колечко, часики. Костя быстро нагнулся и снова уложил все это в мешочек.

– Перестань! Я тебе подарил, значит, это твое.

Женя выпрямилась над плохо собранной сумкой, ноги подкашивались.

– Поцелуй меня на прощание… – пробормотала она.

– Зачем, не стоит… – так же невнятно проговорил Константин и на мгновение прижался к ее щеке сомкнутыми губами.

«Он колеблется, конечно, он колеблется», – пронеслось в голове – если бы она смогла, сумела этим воспользоваться! Его замешательством.

– Я пойду, попрощаюсь с тетей Зоей, – выдавила Женя.

Та, которая была к ней безразлична, смотрела сквозь нее, когда Женя постучала и открыла старинную дубовую дверь, встала с обитого штофом дивана, отложила журнал «Новый мир».

– Я пришла попрощаться… – Женя не стала ничего объяснять, облаченная в неизменную вязаную кофту, свисающую с худосочного тела, с подслеповатыми глазами под выпуклыми очками, Зоя, конечно же, все знала. Женя не могла произнести «всего вам хорошего», молча топталась против Зои, та сама подошла к ней.

– Пусть то, что произошло, никогда не повторится с тобой. – Зоя коснулась подушечками пальцев, полированными ногтями ее волос.

Женя выскочила в коридор. Константин стоял возле ее сумки, рядом с входной дверью. Можно было выдавить улыбку и сказать на прощание – передай привет Стешке, нашей голубице, но для этого нужны железные нервы. Путаясь в рукавах, Женя натянула на себя шубейку, Костя помогал ей. «Не терпится, чтобы я свалила».

– Я вызову лифт, – Константин хотел выйти на площадку.

– Не надо, – буркнула Женя и не обернулась.

Хлопнула массивная дверь. Очень медленно она спустилась в лифте, медленно вышла из подъезда, чувство, что она больше никогда не войдет в него, укреплялось, прошлая жизнь безнадежно кончилась, хрустнула стропилами. Маленький Сивцев Вражек казался растопыренным, его словно надули, как большую клизму. Белый мороз зимнего утра пеленал бульвар, видение жизни, прекрасное в своем ужасе.

Предыдущая главаГлава 38 из 64Следующая глава