Женя продолжала ходить к своим новым знакомым, позировать Василисе. Общаясь с Виктором Сергеевичем, которого стала звать запросто Виктором, она теперь знала, кто такие Шагал и жутковатый Босх с его мрачным раем, похожим на ад.
– Почему у него в раю так страшно? – недоумевала она.
– А кто туда попадает? – спросил Виктор, отрываясь от пишущей машинки. – Но ведь они прошли все круги ада на земле, какими же они должны быть? Босх… – пожалуй, Данте в живописи, это, конечно, субъективно – то, что я говорю. Иероним – один из немногих людей кто, похоже, побывал в аду, как и автор Divina la Comedia[12].
Женя мало что поняла:
– А разве ад существует?
– Как художественная категория – несомненно. – И, видя ее озадаченность, уже с некоторым раздражением произнес: – Но я не могу на пальцах объяснять вопросы богословия, эстетику, историю, этим надо заниматься систематически, годами, целую жизнь. Спроси меня что-нибудь попроще.
Но Женя не хотела – попроще. Смущенная и расстроенная, она была готова учиться всю жизнь. «Учиться, учиться и учиться» – как говорил вождь пролетариата. Правда, не о Босхе и не о Данте.
«Какой он умный, образованный, редкий умница! – думала о Викторе Женя. – Написал книжку об искусстве народов Севера, это которые режут из кости, по дереву, словом, дровосеки…»
В один из январских дней, уже после Нового года, Василиса со вздохом сказала, глядя на вытянувшееся в половину роста Женино изображение:
– Надо еще проработать некоторые детали, и не только… но придется сделать перерыв. Мне не перевели деньги, нечем расплачиваться с тобой.
– Ну и что? – возразила Женя. – Я буду позировать вам просто так, бесплатно.
– Но мне неудобно… – замялась Василиса.
Да что там, Женя готова была прибраться в мастерской, в магазин сходить – за их отношение, за то, что здесь ее держат почти на равных, просто, у нее была своя ниша, не нужно перегибать палку.
– В первый раз вижу натурщицу, готовую работать бесплатно, – вышел из своего убежища Виктор, оказывается, он слышал разговор.
Подумалось, наконец-то ее назвали тем, кем она была на самом деле. Но Женя стояла на своем – да, согласна.
– На что ты будешь жить? – возражала Василиса.
– Но вы же мне заплатили, регулярно платили… – Женя покривила душой, от тех рублей почти ничего не осталось.
– Музыку будешь слушать? – спросил как-то Виктор после скромного угощенья и поставил на вертушку импортный диск.
Не модные песенки и не джаз – Бах, Шёнберг, старые итальянцы плотно вошли в их жизнь, срослись с ней, наполняли трудовые будни светом, добрым азартом. Василиса, когда работала, ставила свою любимую «Пассакалию» или фугу, Виктор, когда не писал статью в научный журнал, негромко ставил «Страсти по Матфею». Он не ленился, растолковывал Жене, быстро схватывающей, сообразительной, смысл этих сложных произведений, рассказывал о творцах – композиторах, да что там, о самом Матфее, не любимом никем мытаре, сборщике налогов, пришедшем к Христу; говорил о других евангелистах.
– Свое Евангелие он написал в память об Учителе?
– Не только, это был подвиг веры – писать и переписывать такой текст, Матфей был неученым человеком, разбирался лишь в цифрах, так вот ему и другим ученикам грозило заточение, верная смерть.
Слушать Виктора было бесконечно интересно, Женя с благодарностью понимала, что никто ей такое не объяснит, даже не затронет в разговоре.
Они, видимо считая, что у нее в долгу, как было подумала Женя, перебросили ее к своей подруге, тоже скульптору, обитавшей в другом подъезде. Альбина, полноватая еврейка с распущенными, прихваченными на лбу ремешком волосами и зоркими агатовыми глазами, работала с Женей пять часов в неделю, в противоположность Василисе, почти не разговаривала с ней, только по делу; у нее была мастерская поменьше, разделенная пополам с другим ваятелем, прихрамывающим немолодым мужчиной, лепившим в основном лошадей.
– А он когда-нибудь приведет в мастерскую кобылу или жеребца? – не выдержала строгого молчания, спросила Женя.
– Не говори глупостей, – обрезала Альбина, – с натурой он работает на ипподроме.
Они с Женей тоже пили чай, почему-то всегда с шоколадным печеньем.
– Вам нравятся работы Василисы? – спросила Женя за чаепитием.
Альбина пожала плечами.
– Она человек признанный, – сказала холодно.
«А ведь Василиса считалась ее подругой, – мелькнуло в голове. – Как на самом деле все непросто». Одно было в радость в этой суровой, под стать хозяйке, мастерской, одно устраивало Женю: она позировала, сидя на длинной скамейке, в собственном платье, ноги не затекали. Композиция называлась «Студентка».
Скоро Женя перебралась на верхние этажи хмурого каменного дома, дышала густым запахом масляных красок в мастерских живописцев. Ее тасовали, как карту в колоде, везде она оставляла частицу себя, а так нельзя, медсестра или врач не запоминают своих пациентов, а художники им сродни, только они одержимы болезнью искусства, часто не платящего им взаимностью.
Василиса по-прежнему продолжала ее опекать, нашла время, отвела в цех обслуживания художников, была такая маленькая организация при МОСХе, где продавали багет, краски, кисти; там Жене завели трудовую книжку, о чем она не преминула сообщить бабушке, очень важный документ, без него в советском обществе Женя считалась бы тунеядкой, ведь для обычных людей она была не пойми кем.
Она уже не испытывала острой нужды, у нее появились деньги, но эта вздрюченная, взвихренная, растопыренная, как балетная пачка, жизнь засасывала, сбивала с катушек, лишала ориентиров.
Так миновала зима, затеплилось солнце в рябоватых сугробах, как будто кто-то расставил в них маленькие свечи.
– Ты еще не забыла, чему училась в школе? – спросил Виктор, когда она забежала к ним после своих рабочих часов.
– Нет, а что? – насторожилась Женя.
– Поступать в МГУ собираешься?
– А кто меня там ждет? Хватит, умыли, – запальчиво ответила Женя, покраснела.
– Я буду в приемной комиссии, примут тебя.
Она ушам своим не поверила, слышала как-то вполуха, что Виктор Сергеевич преподает на истфаке.
– Вы это серьезно?
– А то, – озорно засмеялся Виктор и закурил болгарскую сигарету. – Грех ей не воспользоваться таким шансом, верно я говорю, Васька?
– Тогда надо подготовиться, чтобы не в грязь лицом.
Июнь Женя решила посвятить зубрежке, а сейчас, а сейчас… когда скопилось немного деньжат, и все время прибавляется день, ей так нестерпимо захотелось в Ялту – может она себе позволить? – в голубую чашу, где из каменных стен уже рвется на волю цветущий миндаль и абрикос, он зацветает первым… А над морем с громкими криками подростков вьются чайки, и где-то далеко, почти на горизонте, маячит бело-синий, почти бумажный кораблик, воспетый Грином.
– Я хочу поехать в Ялту отдохнуть, – она позвонила отцу.
– Это на какие же шиши? – спросил Анатолий Алексеевич, вкладывая в свой вопрос столько злости, что Женя оторопела.
– На те, что заработала.
– Да? – с наигранным удивлением переспросил он. – И как ты их заработала?
– Как смогла, – запальчиво произнесла Женя, поняв, что он все знает, спасибо бабушке, сообщила, донесла. – Не на твои же!
– Ясно, не на мои. – Наступила короткая пауза, словно чиркнула спичка. – Вот, что я тебе скажу, Евгения, – это когда же отец называл ее полным именем? – Тебе уже есть восемнадцать, девятнадцатый пошел, решай свои вопросы сама, я больше не могу платить тебе алименты. – «Обдумал, а теперь придрался», – все кипело в Жене, но она смолчала. – Ты знаешь, как мало я получаю, я во всем себе отказывал. – Из нее рвалось сказать про другие его заработки – плакаты, переплетные работы, но она опять смолчала, и отец продолжил свой монолог: – Жилось мне нелегко, у меня единственный костюм, – взвинченно произнес он.
– Да пошел ты со своими деньгами, алиментами! – Женя бросила трубку, уже понимая, что это не ссора, а похоже на разрыв отношений.
С горящими щеками она выскочила из телефонной будки и все не могла успокоиться. «Змей, а называется отцом, ему трудно, а мне легко? Нет, чтоб помочь, выучить, дать образование, шкурник, сам недоучка». Через пару дней обида перестала клокотать в ней, но желание ехать в Ялту напрочь пропало. «Как-нибудь в другой раз, обойдусь без Южного берега Крыма». Вместо поездки она купила в комиссионке на Пятницкой милое платьице из плотной тафты и салатовую с ангорой кофту, подумав, что ей теперь есть в чем выйти.
Она засела за учебники. Прежде всего – английский, ведь язык забывается первым, да и остальное надо подтянуть. Женя теперь отправлялась на Масловку лишь по необходимости, заработать на хлеб насущный, зачастила в Ленинку, и ей не всегда хватало на вкусные сосиски с белым хлебом.
Опали мелкие удушливые завитки тополя, Женя подала документы, ни слова не сказав в приемной комиссии, что провалилась в прошлом году, захотят – сами дознаются. У нее не было ощущения дежавю, все начиналось как бы с чистого листа, и абитуриенты вроде бы были другие, впрочем прошлым летом она почти не запомнила ни одного лица – или забыла; ее ровесницы, чистенькие, невыразительные девушки, в светлых блузках и юбках колокольчиком, с сухими упертыми лицами, – одно строгое, неистовое желание поступить.
На этот раз первым – не иностранный, не история СССР, писали сочинение в большом душноватом помещении, пропитанном потом абитуриентов. С желтоватого потолка свисали пыльные плафоны. Женя выбрала тему «Историзм Бориса Годунова у Пушкина». Ее чуть было не занесло в любовную линию – в оперную сцену у фонтана Марины Мнишек и Лжедмитрия, но вовремя опомнилась, ведь оба они были – вражины, оба метили на русский престол, один – авантюрист, беглый вор, другая – гордая полячка, панночка. Куда надежней было написать о Пимене, кроте-летописце, соглядатае истории, о юродивом, о мятущемся царе Борисе, который в сочинении подавался через слова блаженного: нельзя молиться об Ироде. Особо обсасывалась последняя фраза – о безмолвствующем народе; а куда народу было деваться, разве ему позволено иметь свое мнение, говорить? В общем, все как положено, в духе времени, обозначенного «историзма». Женя научилась использовать клише, приспосабливаться. И что же? В результате отлично, пятерка. Значит, ни одной орфографической ошибки. «Виктор Сергеевич, миленький, дорогой, не подвел, выполнил обещание». Лично ему Женя ничего не сдавала, попала в другой поток, но по всем предметам получила проходные баллы и была зачислена. Сбылась ее, казалось, невыполнимая мечта! Захлебываясь щенячьей радостью, она им позвонила, спросила, можно ли приехать с шампанским? Праздновали весь вечер ее поступление, которое было ей необходимо как воздух. Домой Женя приехала около полуночи, пошатываясь, вошла в комнату.
– Да ты пила! – Всплеснула руками Надежда Николаевна.
– Бабушка, я поступила, понимаешь, поступила!
Бабушка не преминула влить ложку дегтя в игристый напиток, бурливший в Жениной голове.
– Вот если бы ты сама этого добилась! А когда с подпорками, с чужой помощью… ценно, когда сама.
Что ей было объяснять, разжевывать? Бабушка требовала от нее невозможного. Да бог с ней! Зачем переубеждать? Просто не надо посвящать в свою жизнь.
На вечернем отделении истфака начался учебный год. Женя не чувствовала себя чужой под высокими сводами аудиторий, они притягивали ее, как магнит. Наверное, семейное. Ведь здесь на юридическом когда-то учился ее дед, дедушка Саша, Александр Михайлович, тепло думала она, и не умри он так рано, в тридцать лет, если бы смерть не унесла любимых тетей, ее жизнь могла бы сложиться по-иному, бабушка в одиночку не в силах была возместить родительский прогал, пробел в скрижали жизни, которая пишется не нами, а Тем, кому подвластно все.
Перед ней открывались новые горизонты, ее практически сразу заинтересовала интрига учебы. Виктор читал лекции на старших курсах, но это не имело значения, когда у нее выпадало время, она приходила послушать его; так же, как в мастерской, где они бытовали с Василисой, он спокойно и вдумчиво, словно не с вихрастой молодежью, а с одним-единственным человеком, говорил о событиях истории и культуры, о русских коллекционерах и атрибутике картин.
Женя не рвалась теперь на Масловку, хотя пока не видела себе иного применения, не продавать же ей багет и кисти в художественной лавке, а если будет недостача? Она уже не ощущала такого пламенного восторга от своей сопричастности художникам, что именно она помогает им создавать шедевры. Шедевры? Ведь среди них не было никого, кто бы напоминал по уровню русских портретистов или импрессионистов. Ремесленничество? Она боялась произносить это слово. Насквозь идеологизированное искусство требовало не творцов, а преданных нукеров. И даже не стремление прославиться руководило большинством из них, а просто желание хорошо и сытно жить, съездить в Болгарию, продать, если повезет, картину в частную коллекцию. Может быть, поэтому, когда Женя робко заговаривала с ними во время сеансов о недавних выставках или о своих любимых художниках, у скульпторов и живописцев недоуменно лезли наверх брови: натурщица, куда она лезет? Тебе платят, и молчи себе в тряпочку. Большинство вообще избегали разговоров, считали лишними, единственное, что их интересовало, – это о соседях, других художниках, приняли или нет картину и все такое. Когда в мастерскую, как боевая артель, наезжал Выставком, чтобы принять работу, начинались бесконечные придирки: это не современный помор, добывающий рыбу стране, а какой-то этнографический экземпляр в поддевке, молодая мать с коляской на полотне – это же наша советская мать, пусть попутно читает книжку. Женя, бывало, забившись мышкой в уголок, еле сдерживала смешок, прислушиваясь к вежливой перепалке, где смиренный творец выглядел, как побитый школьник. Но иногда удавалось отстоять свое зыбкое кредо. «А ты еще не ушла?» – говорили, заметив ее, дескать, брысь отсюда. Иногда, правда, предлагали разделить трапезу с портвейном из соседнего магазина, обычно ограничивались парой бутылок, а если уж запивали, то крепко, на неделю, мешая водку с плодово-ягодным; тут и копченая колбаска шла в ход и поджаренный на двухконфорочной газовой плите лещ или карасик. Однажды Женя пришла, как уславливались, к профессору живописи. Добрый, в общем, славный старик встретил ее в разобранном виде, чуть ли не в неглиже. «Запил я, душенька, – бормотал он, шатаясь, ты уж прости старого». Ни слова об этом Женя, конечно, не сказала бабушке, но уже мало чему удивлялась. Ее жизнь, как хлеборезкой, была разрезана на две половины: день, когда она работала, в основном на Масловке, ошивалась среди художников, и вечер – за конспектами или на лекциях.
Она знала, что последний лист, как рубашонка младенца, спадает с каждого дерева всегда в предзимье, это она проследила, шагая пятнадцать минут от станции «Динамо» до мастерских на Масловке; от метро до Вятской или до Башиловки – кто разберется в этом кавардаке улиц? Тянулся не то бульвар, не то длинный сквер с примороженной, заиндевевшей травой, с высаженными в ряд деревьями, и она улыбалась последнему посланцу осени. Ей как-то вспомнился рассказ О. Генри «Последний лист» о медленном угасании женщины, наблюдавшей в окне агонию последних листьев, как художник нарисовал не облетающий лист на стене, и женщина выжила, а сам он заболел и умер. «Сентиментальная историйка, – думала Женя, глотая морозный воздух, не видя в рассказе мистического смысла, – как следствие роковым образом связано с причиной, как все взаимосвязано! «Написано для старых дев, – думалось ей, если честно, особи противоположного пола ее как-то мало интересовали. – Может, это генетическое? – размышляла, она, ведь тетя Оля была старой девой, – так ей говорили, – прожила всю жизнь при сестре, а Вера в замужестве пробыла всего полгода, а если это был вообще фиктивный брак, чтобы выехать за границу, скрыться от преследований царской охранки, ведь все они были помешаны на революции, существовали около нее». Во всяком случае, «запретный плод» пока ее мало интересовал, она даже дала себе негласную клятву, обещание, что не переступит эту черту без… какого-то внезапного чуда, ответной любви. Она позирует художникам, гипотетический избранник решит, что у нее было много мужчин. Нельзя сказать, чтобы ее отношения с художниками были чисто деловыми, ведь она позировала молодым и не очень, конечно, были поползновения, но она не попивала с ними винцо, тогда еще не курила, так что уберите свои лапы в плохо замытой масляной краске. Ее грела злорадная мысль, что они от нее зависят; не будут пай-мальчиками, она запросто вильнет хвостом, не станет больше приходить, можно найти замену, но это ведь морока, картина или скульптура делались с нее, с ее объемов, параметров. Как бы то ни было, но это живое дело, освоенный ею мир, а не скучная контора, от которой только головная боль, усталость, не дающая возможности учиться.
Меряя шагами пустырь, толкая носком ледышку, Женя думала, задавалась чуть ли не гамлетовским вопросом: человек ест такие деликатесы: мясную вырезку, икру, а потом, в конце концов, его съедают несимпатичные, просто, ужасные черви. Черви не копошатся, скажем, в абажуре, в пустой кастрюльке, в чем-то неживом. Не заводятся «при жизни». Разве что, она усмехнулась, червь познания (она, понятно, не знала о «компьютерном черве», потому что тогда о нем не знал никто). Но если так, петляла мысль по скользкой дорожке, живое живет и размножается только в живом, значит, и смерти вроде бы нет и человеческое тело не умирает полностью, там происходят особые, не совсем ясные процессы, раз живое обитает лишь в живой материи.
Сегодня на пустыре Женя с ужасом подумала о Тамаре – в ее ледяном покое, в морге. Парившие в воздухе снежные паутинки, это они оплетают в земле тело усопшего, а не тряпка савана, они – веревочные лестницы, ведущие наверх из могилы и не дающие покойнику умереть до конца. Все путающие, смещающие времена, которые ходят ходуном, приплясывают… «Ты видишь меня? – мысленно обращалась она к духу Пустыря, заковавшего ее в ледяные кандалы. – Видишь или нет? Мне надо пройти каких-то тысячу метров до дома, я не хочу попасть до срока в твои пределы – ты слышишь?»
У Жени почти не оставалось свободного времени, дни она проводила, работая в мастерских, всю неделю, исключая выходные, а выходные пропадала для жизни на занятиях в МГУ. Будущее, которое пока еще вырисовывалось туманно, она уже не отделяла от глубокого пласта знаний, от этого вихря, уносящего вдаль, сухого пламени, обвевавшего, согревавшего ее; она понимала, что должна ликвидировать зияющие дыры, прорехи в своем образовании, кругозоре, чтоб приблизиться к уровню Виктора, стать полноправным, полновесным искусствоведом, знатоком искусств. И в этом не было смиренного раболепия, был порыв и натиск, который определит ее будущее, участь.
Отец не выражал желания ее видеть, хранил молчание, она тоже не звонила ему.
Наступила суетная, весна, торопившаяся перейти в лето. Жене потом казалось, что она запомнила в ней все, как и в последующих двух осенях. Романтизм душных ночей, приникших друг к другу, словно сросшиеся деревья, городская усмешка бульваров – а где оно, кольцо-то? – обрывается оно, перемахнув Гоголевский, улицу Горького, а дальше что? Устьинский мост. Опять не сходится, не смыкается, как все-все в жизни. Эх, не собрать рассыпанных по полю колец, как пелось в старой цыганской песне. Но все же на ветках повисали волшебные часы, квадраты и круги. Где стрелки были птицы, и цифры были птицы, и можно заказать время, какое захочешь.
В квартире на Балчуге произошли перемены. В заколоченной комнате возле кухни появилась Клавдия, носик уточкой, липкие волосы над потным, всегда влажным лицом стянуты в пучок, застиранная, вечно одна и та же кофтина. Никто точно не знал, сколько ей лет, есть ли дети, то ли санитарка, а может, чья-то прислуга, домработница. Зато Клавдия видела и замечала все своими цепкими стекольными глазами. Борис, посаженный Надькой, отбыл срок, вернулся понурый, сошедший с лица, подхватил чемодан и был таков, даже на сына посмотреть не захотел. Уборщица-сверхурочница из комнатухи у двери получила крохотную однокомнатную в доме гостиничного типа. Радости ее не было предела: «В отдельную еду, забуду вас, чертяк», – осклабившись, хвасталась она, собирая кухонную утварь, обгоревшие кастрюльки. – «Катись, сука», – угрюмо напутствовала Надька.
Но даже десятиметровка долго не пустовала. Там объявилась, стала жить Тая из ЖЭКа. Седая, строгая Анна Вениаминовна, каллиграфически выписывавшая справки от руки, ушла на пенсию, бойкая Тая стучала на пишущей машинке, такая прокуренная, что Надежда Николаевна, со своей папиросиной, казалась Белоснежкой. «Ты что дымишь, как сопка Маньчжурии, тут дети», – пыталась ее увещевать Надька, но Тая закусывала беломорину, по-лягушачьи разводила лапки в дешевых кольцах: «Какие дети, бог ты мой, кем они тут вырастут? Одна уголовщина, каждый третий мужик сидел. Всё, Надёга, говно, а что не говно, то моча», – обычно завершала она свою тираду. Надежду Николаевну воротило от одного вида Таи, не говоря о ее наглой повадке. Ноги она ставила широко и твердо, будто вбухивала подошвы в пол. «Не думай с ней сближаться, – возмущенно выговаривала она Жене, – это же черт-те что, ужас какой-то, так вульгарно выражаться! Молодая женщина, рот ей надо зашить». Тая не обижалась: «Зато в ЖЭКе своя рука». – «Я, знаешь, за этим не гонюсь», – бабушка поджимала губы. «Она мне подзаработать дает, на машинке», – напоминала Женя, ее Тая не шокировала, скорее забавляла. «А я тебе говорю, не связывайся. Не якшайся с ней!»
А еще, в квартире наконец-то, через пять лет, установили телефон, бабушка сразу встала на очередь. Теперь Надежда Николаевна пускалась в пространные разговоры с двумя-тремя оставшимися приятельницами, похожими на засохших бабочек. Надька, бывало, грубо толкала ее, когда Надежда Николаевна стояла в коридорчике с трубкой в руке, и все это вошло в привычку, стало их бытом и почти не раздражало. Похоже, что первое слово годовалого малыша, еще не державшего ножками неуклюжее тельце, было не «мама», а «суки все они», и младенцы, и народившие их взрослые казались Жене детьми подземелья; из низких окон первого этажа был виден лишь сердитый кусок парапета, обрамляющий узкую безучастную реку, как могилу. Вот в такое житье-бытие завезла ее бабушка.