Но все равно жить – хотелось. Жизнь наливалась безудержной молодой силой, преображая скучные пароходные трубы МОГЭСа, выкатывалась за ампирное здание ГУМа, за каменные клавиши аббревиатур, выплескивалась, наполняя цветом сарафаны парков, ее любимые Сокольники, Останкино с его бело-фарфоровым фасадом. Полудикий Лосиный остров, напоминающий лежащего на боку зверя. И совсем уже неблизкие поля и перелески, живущие своей грибной жизнью рощи, осеняла эта сила. Будто вся подноготная огромного города, с затонами пригородов, шустрыми электричками, преобразовывалась в один сплоченный организм, и надо стать его жилочкой, найти только свое место, потому что таких оазисов, мест не бывает много.
У Жени просто не хватало пороху, зияли дыры, прогалы во времени, но когда она пришла в Ленинскую библиотеку, записалась в Общий читальный зал, обомлела, насколько это ее место под солнцем, под высокими сводами разума. Как она полюбила эти галереи, вежливых, умных сотрудниц, просторный читальный зал с рядами столиков, похожих на парты, с зелеными стеклянными лампами. А был ведь еще огромный дворец, поражающий своей лестницей и колоннами, похоже, главный научный зал номер три, куда ей пока еще не дозволено было пройти дальше строгого милиционера, но куда она непременно потом придет, обязательно.
Порядок, спокойная размеренная жизнь библиотеки тоже ей нравилась. В журнальном зале были в свободном доступе «Новый мир» и набирающая размах и тираж «Юность». На столах лежали большие картонные подшивки газет с мягко хрустящими страницами, и можно взять любую, а в общем читальном зале, и особенно здесь, в газетном, не так уж редко встречались плохо одетые старички, целыми днями корпевшие над какими-то справочниками и желтыми газетными страницами, казалось, вся жизнь этих высохших кузнечиков прошла здесь и нет у ничего другого, иных интересов. Пожалуй, так оно и было, Женя как-то перебросилась с ними несколькими фразами. Получалось, эйфория книжного червя, отвлеченные знания, не воплотившиеся в деле, уходили в песок, но для Жени слишком ощутима была аура многих поколений, впитавшаяся в эти стены, преобразившая их.
В библиотечных залах было немало студенческой молодежи, юных очкариков, с младых ногтей прочитавших глаза, и некрасивых, небрежно постриженных девушек, серьезных, сосредоточенных, молодая деловитость была у них не на последнем месте. С ними-то она перекидывалась малозначительными словами. Женя иногда пила чай встоячку в буфете, ела вкусные сосиски с белым хлебом.
Она взахлеб делилась своими впечатлениями с обрадованной и даже удивленной бабушкой. Ей прибавили пенсию, иногда подкидывала Тамара, алименты тоже увеличились, но жить на это все равно было трудно, невозможно. Как же они выживали? Почти как птицы небесные, которые не сеют и не жнут.
Женя понимала, в библиотечных анналах было столько книг, чья судьба и жизнь отображена в каталожных каточках, что не хватило бы множества жизней, чтобы их прочитать. Она будет здесь жить и достигнет хотя бы подножия айсберга. Первым делом она, конечно, заказала «Историю искусств», изучала, штудировала ее, а потом прочитала два романа Ирвинга Стоуна: «Моряк в седле» (о ее любимом Джеке Лондоне), он имелся у отца, но Анатолий Алексеевич пожалел, не дал, и другой – о великом художнике, чья жизнь желтым подсолнухом так недолго цвела в голубом поднебесье Прованса.
Женя была потрясена, захвачена его судьбой; жуткая одинокая жизнь, парижская каморка, любящий брат Тео, собравший небогатое наследие, которое давно уже стоит десятки миллионов, – все стало ей дорого, свербило душу, как факты собственной биографии. Именно ради него, Винсента Ван Гога она поднялась по мраморным ступеням величественного пантеона искусств, музея имени Пушкина, где рыжеволосый гений, за исключением позднейших выставок, был представлен до обидного бедно. Но взглянула на небольшое полотно «Красные виноградники Арля» – и ей передалась яростная, тревожная жара юга Франции, Женя поняла, как Винсент мог отрезать себе ухо, в сущности, такая малость, когда распято сердце этим напряжением цвета, жизнью.
Оставив на время библиотеку, Женя стала приходить в полюбившиеся ей залы почти ежедневно, она старалась проникнуть в магию импрессионизма.
Потом постепенно и скучные плоские статуи египетского «предбанника» стали наполняться полумистическим смыслом… Рыцарские турниры, святые с детскими глазами, звенящее, как меч, имя Брунгильда… – поначалу оттолкнувшая схоластикой средневековая живопись пронзила гармонией, от нее, почти двухмерной, протянулась ниточка к экзотическим полотнам Гогена.
А что же ее бабушка, Надежда Николаевна, отец? Она разогревала остывшую кашу, сдабривала ее сгущенкой, как в детстве, и смущенно опускала глаза – да, была, очень давно, почти ничего не помнит. Почему же не водила внучку туда еще ребенком, не прививала ей красоту, ограничилась передвижниками в Третьяковке? Как, впрочем, многие и многие. «Нельзя же объять необъятное! – удивлялся отец, недовольный вопросом. – Будь благодарна за то, что бабушка для тебя сделала». И Женя была благодарна. «Знаешь, у Ван Гога подсолнухи парят в воздухе, как птицы с шелковыми перьями». – «Наверно, он был талантливый художник». – «Да он гений!»
Стихия живописи, скульптуры, графики настолько увлекла, захватила Женю, что она теперь пропадала на выставках и уже была способна сопоставить эпохи, различные школы и стили. Быстро проснувшийся острый взгляд, вкус, природное чутье помогали ей ориентироваться в современном искусстве, отличать зерна от плевел, талантливые работы, от тех, которые неизвестно зачем выставили. Как-то, блуждая по центру, она увидела длинный хвост, очередь, протянувшуюся от ЦДРИ на Пушечную. Она подошла, поинтересовалась, там, оказывается, открылась первая персональная выставка Ильи Глазунова. Встала и она, ей не привыкать было стоять в очередях, в театральные кассы, да мало ли куда. Это был самый конец пятидесятых годов, расцвет оттепели, послабление тормозов, но имя Ильи Глазунова ничего не говорило ей. Она, не заметив, простояла больше часа, прислушиваясь к интересным разговорам людей, как она догадалась, сведущих – у него такая необыкновенная палитра, свет… наконец выставили. «Неужели могут преследовать, – думала неискушенная Женя, – за необычные краски, сюжет?» Она видела: через служебный вход победно и сплоченно проходят мимо милиционеров молодые художники, длинноволосое племя, некоторые с бородой, предъявляя красную книжицу МОСХа[10].
Бороды формально не преследовались, но и не поощрялись. «Сегодня парень в бороде, а завтра где? – В энкавэдэ, свобода, брат, свобода…», как пелось в подпольной песне тех лет.
Жене едва хватило на дорогой билет. Милиция, видно, чего-то опасалась, стояла у кассы и дальше, около лестницы. В толпе хорошо одетых по тем временам людей Женя проследовала в тесный зал, увешанный холстами художника, слышалась иностранная речь. «Вот он», – услышала громкий шепот за спиной и увидела высокого молодого мужчину с волнистыми волосами, он стоял у окна, у портьеры, будто наблюдая за посетителями. Из разных картин, которых было многовато, Женино внимание привлекла одна, изображавшая жену художника; она была написана обнаженной, лежащей на голубом диване, легкие линии напоминали красивую рыбу, плывущую в штиль. «Под Ренуара старается», – снова услышала шушуканье. А потом Женя увидела ее саму, узнала в стройной шатенке с пучком, облаченной в ажурную кофточку и шерстяную юбку до пола, какой Женя еще ни на ком не видела, отметила, что оригинал не хуже холста. Большое скопление людей мешало рассмотреть многие картины, а толкаться было неудобно, Женя пробиралась между спинами, приподымалась на цыпочки, удивлялась: вроде бы непризнанный, а уже знаменитый, как это? Выставка произвела на нее неоднозначное впечатление, она не увидела в ней целостности, какой-то разброд.
Вышла на улицу, постояла у входа. Уже зажглись фонари, а народ все шел. «Я, наверное, чего-то не поняла, – досадливо думала Женя, но хорошо, что я побывала, когда еще я все это вживую увижу?»
Как любила Женя предвечернюю Москву, чумазого зверя, уютного кита с желтыми зубами фонарей. Казалось, неожиданное что-то ждет за углом, в потной дымке проступают его неведомые контуры, очертания. Когда Женя вернулась домой, увидела Надежду Николаевну, ничего внятного рассказать ей не смогла. «А что тут распространяться? Картина – не фильм и не книга, чтобы ее пересказывать».
Женя стала бывать на выставках в Академии художеств, на Кузнецком Мосту, но нигде не видела работ Глазунова; на ее наивный вопрос: почему их нет? – только пожимали плечами или пристально и нехорошо смотрели. Как-то женщина, продававшая открытки и каталоги ответила ей вопросом на вопрос – а кто это? Но Женя видела, что та знает. Зато хорошо были представлены такие монстры монументальной пропаганды, как ваятель Вучетич, с его партизанами, бойцами и командирами, дубоватыми, неуклюжими, «героическая пластика выдающегося скульптора Вучетича» – было написано о нем в бесплатной брошюрке, но Женя не поняла, что это такое. Или советский экспрессионист Дейнека, его остроугольная, разноцветная живопись, бесконечные спортсмены, моряки и крейсеры – ни уму ни сердцу.
Правда, выставлялись работы иного плана: нежные, мастеровитые пейзажи, небольшие фигурки, бронзовые и деревянные головы, но в основном это была густая, скучная, написанная маслом бытовуха: колхозники в тылу пишут письмо товарищу Калинину, гипсовая скульптура «Медсестра у постели раненого». Разве можно было их сравнить с Роденом и Майолем, скупо выставленными в Музее изобразительных искусств?
Однажды она остановилась у фигуры балерины, как явствовало из таблички, заслуженной артистки, солистки… и т. д., уже как бы парящей в воздухе, готовой совершить грациозный прыжок.
– Нравится?
– Да, – засмущалась Женя.
Рядом с ней стояла маленькая миловидная женщина, строгое серое платье с белым кружевом, прямой пробор в темных волосах не смогли ее обмануть: перед ней стояла не просто посетительница, как Женя, об этом говорил шелковый платок на плечах, и это зимой вместо убогого шарфа, на пучке красивая заколка ручной работы. Ясно, она была из мира искусства, но Женя никогда бы не решилась сама заговорить с взрослым человеком. Она наклонилась, чтобы прочитать мелко выбитую фамилию скульптора на медной дощечке.
– Не трудись, не ломай глаза, – услышала над собой голос, – это моя работа.
Женя с недоверчивым восхищением уставилась на женщину.
– А как ваша фамилия?
– Егорова, Василиса Егорова, простая фамилия, а имя прямо-таки из сказки…
– А как, как вы ее слепили? Это же так трудно, передать движение, она ведь хочет взлететь, как птица.
– Ну, этому учатся, приобретают с опытом, определяются с размерами, сперва делаются рисунки, этюды. А у тебя есть глаз, чутье. Сама рисуешь или лепишь?
– Что вы! – застыдилась Женя. – Вот хотела учиться на искусствоведа в МГУ, но провалилась на экзамене.
– Ничего, – улыбнулась Василиса, – это поправимо. – Она погладила Женю по плечу шершавой, крупной для ее роста ладонью.
– А вам Вутечич нравится?
Раздался веселый молодой смешок.
– Нет. Были другие учителя. Ты кофе хочешь? – Не дожидаясь ответа, она подвела Женю к шипящей, булькающей кофеварке. – Зовут-то тебя как? – спросила мимоходом.
«Почему она уделяет мне столько внимания?» – подумала Женя, отпивая горячий, ароматный, совсем не похожий на бурду кофе. Но скоро поняла почему.
– А сейчас ты чем занимаешься? – спросила Василиса. – Не работаешь?
– Нет, – Женя склонилась над чашкой.
– Как ты отнесешься, если я попрошу попозировать мне, часа три в день? Будешь получать деньги, это ведь не лишнее, правда?
Женя растерялась:
– Я не умею, никогда не пробовала.
«Почему бы нет? Оказывается, это не бесплатно».
– А что тут, особенно, уметь? Будешь стоять в определенной позе, я тебе покажу. У всех получается.
«Но она предлагает мне, значит, я ей понравилась, подхожу».
На другой день Женя с волнением и трепетом вышла из метро «Динамо» и, сжимая в ладони бумажку с адресом, проследовала мимо стадиона на петляющую улицу. Перед ней вилась серой змейкой Верхняя Масловка, форпост художников, притягательный и загадочный мир, остров искусства в затрапезной, полупролетарской Москве, склонившейся, как распаренная прачка над баком с бельем.
В громоздких каменных домах сталинской постройки с неширокими дворами, ведь тогда машины не стояли у подъезда, нечего было ставить, на первых этажах находились мастерские скульпторов (они платили за них государству гроши), а выше, ближе к свету, обитали живописцы. Женя робко позвонила в тяжелую, кое-где заляпанную дверь, ей навстречу вышла Василиса, строгая, но приветливая, в рабочем халате и теплых носках. Из-за ее спины веяло холодом.
– Снимай пальто, располагайся, чувствуй себя как дома.
Как дома, Женя, разумеется, чувствовать себя не могла, ее ошеломила огромность помещения, вместившего бы несколько московских квартир, коммуналок, высота потолка, который лучше было бы назвать сводом, в углу, около замазанных белой краской окон, была еще одна дверь, видно, в жилую комнату. На подставках с высокими ножками примостилась целая семейка балерин, пока еще в глине, синюшных, будто продрогших, но приковывал взгляд двухметровый улыбающийся летчик, тонированный гипс; на груди комбинезона прикорнул птицей пропеллер, а из-под мышки торчало продолговатое крыло старого, довоенного самолета.
– Чкалов, – просто сказала Василиса, – вот готовлюсь к персональной выставке.
Женя тогда еще не ведала – тот, кто удостаивается персональной выставки, а тем более мастерской, пусть даже на двоих, занимает определенное место в художественной иерархии, такого ногтем не сковырнешь.
Василиса осторожно поставила ее на вращающийся круг, попросила поднять и сцепить руки над головой. Пока Женя не знала, какой это тяжкий и неблагодарный труд – простаивать неподвижно несколько часов с маленькими перерывами, как затекает все тело, повреждаются вены на ногах, ей никто об этом не сказал ни в первый раз, ни потом. Смущаясь, Женя скинула чулки, облачилась в свой застиранный купальник.
– А нужна ты мне в купальнике! – сморщилась Василиса, придирчиво оглядывая ее, уже покрывавшуюся пупырями. – У тебя же молодое, хорошее тело, кроме нас, тут никого нет, раздевайся, будешь позировать обнаженной. – Женя медлила. Сама, небось, передо мной не раздевается, подумалось ей. – Ну представь, что я врач, – Василиса включила рефлектор, и Женя решилась. – Теперь совсем другое дело!
– А вы же говорили, когда мы шли с выставки, что будете меня лепить в балетной пачке.
– Ишь, какая быстрая! Подожди. Сначала мне надо мышцы почувствовать, тело пролепить, а марлю-то я на тебя нацеплю.
– А настоящих балерин почему не приглашаете?
– Где им время взять? Утром репетиция, потом спектакль, вечером с ног валятся.
Не поэтому – Жене такая мысль, конечно, пришла не в первый день, а спустя время: какая балерина будет позировать за три рубля в час? Только такая неумеха, беднячка вроде меня.
– Всё, отставить разговоры, правую ногу отвести в сторону. Замереть!
Женя все же не выдержала и в короткий перерыв спросила:
– А почему вас назвали Василиса, такое редкое имя, как из сказки.
– Я родилась в Омске, в Сибири, – присев на круг, она закурила. – Моя мать народная художница Теплякова, расписывала панно по кремлевскому заказу, верно, хотела, чтобы и дочь у нее была раскрасавица. Лицом-то я больно не вышла, зато руками кое-что могу.
– Но это же тяжелый труд, мужской.
– А что легко? Дома сидеть да кашу варить? Меня всегда тянуло к скульптуре, лепить. – Василиса взяла, выбрала из набора инструментов на столе маленький костяной стек и начала им работать. Женя поразилась, как буквально на глазах массивный, толстый комок глины преображается, вырисовывается голова, потом очертания женской фигуры.
– Неужели это я? – вырвалось у нее.
– Пока еще нет, но скоро появится твое тело, ноги. Это этюд, он делается быстро, обычно за несколько часов, но… – Василиса прервалась, обошла фигурку со всех сторон, – в этюде должно быть все передано, верно схвачено для того, чтоб потом увеличить.
– А если с первого раза не удается схватить, такое бывает? – осмелела Женя, сцепленные над головой руки ныли, но она знала, что надо терпеть до перерыва, ведь Василиса тоже на ногах, не присаживается.
– Бывает все, тогда переделывать надо, движение у тебя не простое. А какие-то мелочи я буду доделывать без тебя.
– По памяти? – Женя незаметно сдвинулась с места, но Василиса как бы не заметила этого.
– На первый раз достаточно, – сказала через три академических часа по сорок пять минут, – ты стараешься.
– Что, бывают такие, что не могут справиться?
– А как же? Это как в музыке, кто-то тянет, а кто-то нет. – Женя была счастлива, она, конечно, устала стоять неподвижно, но только самую малость, ее распирала сопричастность, близость к Василисе, к ее высокому уменью.
И когда она протянула ей, уже одетой, десять рублей за труд, Женя в первую минуту удивилась и даже не поверила, да она, пожалуй, и бесплатно согласилась бы позировать ради общения с рукастой умницей Василисой.
Потекли монотонные, а для Жени наполненные большим смыслом дни. Василиса быстро закончила этюд и сейчас делала увеличенный вариант из неподатливого куска глины, насаженного на металлический каркас. Уже начал проступать Женин поворот головы, ее плечи, даже глаза, нос, губы, точного сходства не будет, относительное, предупредила Василиса, это же не портрет, композиция «Танец»… Ну и что, что не будет, ей и так хорошо, надели пачку, правда, желтоватую от времени, не раз использованную другими, но все равно мягкую, воздушную. И она почувствовала себя своей в стайке балеринок, замерших в грациозных позах.
Да, деньги оказались совсем не лишними, она получала десять рублей за день, а жены, в то время, снаряжали благоверных на работу с пятеркой на обед.
Обычно под конец сеансов в мастерской появлялся муж Василисы Виктор Сергеевич, высокий сухопарый блондин, ее ровесник. Он снимал строгий костюм и галстук, облачался в свитер, плотные штаны и шлепанцы. «Девочки, идите пить чай», – он как будто не делал разницы между Василисой и Женей. В большой жилой комнате, уставленной альбомами, книгами в красивых обложках, на круглом столе, застланном скатертью с кистями, дымился керамический чайник, украшенный китайским иероглифом, в длинных пальцах хозяина мелькали маленькие чашки. Они усаживались на широком диване возле синей сахарницы и стеклянной конфетницы. Женин взгляд скользил по книжным полкам: Николай Врубель… вот дореволюционный Гумилев, о котором Женя только слышала, с твердым знаком на конце.
И сейчас, на клятом пустыре, этом ледяном спруте, обхватившем ее своими щупальцами, Женя видела, как она отказалась от чая, подошла к шкафам с чисто промытыми стеклами. Чего здесь только не было! Множество монографий, мирискусники, русские и заграничные поэты начала века, акварели совершенно неизвестного ей Волошина, записки, мемуары… Женя вопросительно взглянула на Виктора Сергеевича: «Можно?» – «Пожалуйста, смотри», – ответил тот, удивленный ее любознательностью. Женя достала и открыла наугад толстую «Панораму искусств», с птицей, цветком и чернильницей на обложке, стала бегло просматривать, а хотелось обстоятельно и подробно – воспоминания режиссера Сергея Юткевича. Многое было непонятно, но как интересно! «Я не сторонник мистической критики и не буду разбирать Шагала как пророка национальной живописи и исследовать древнюю каббалистику для того, чтобы найти оправдание его сюжетам и приемам. Силой своего живописного мастерства и цельностью мышления он заставляет верить в свои химеры, так же Иеронимус Босх убеждает нас до сих пор в существовании своих фантастических полулюдей, полузверей, искушающих Святого Антония. Под знаком гротеска проходит искусство современности, и по силе воздействия я не ошибусь, если назову равным Шагалу Чарли Чаплина! Комический гротеск Шарло на целлулоидных полосках и трагедий на квадратах холстов Шагала»[11].
Про Чарли это уже понятно. Дальше – про Париж: «Город шума и грязи, тряпок, дыма и славы… всего! Картонного мрамора, кофейных зерен из жженой глины, могильных украшений из старых афиш, бессмертия, разменянного на ярмарочный пряник, идей, предназначенных для отправки в провинцию и женщин для экспорта…» А вот про Матисса куда понятнее, она видела его «Красных рыбок» в Пушкинском. «Ему подали листы бумаги, прикрепленные к деревянным дощечкам. Сеанс длился час. За это время художник сделал углем десять рисунков и тут же их уничтожил. “Что вы делаете? ” – с некоторым ужасом воскликнул я. “Пока идет стадия изучения, – ответил Матисс, – я ищу не сходство, а характер…”» – «Какой счастливый, – подумала Женя, знал самого Матисса». Виктор Сергеевич с интересом, молча, смотрел на Женю, сидевшую перед остывшим чаем, с книжкой на столе, он вообще был немногословен.
Теперь в короткие перерывы, позируя Василисе, Женя отказывалась перекусить и листала заветные книги. Она расспрашивала Василису о Шагале и Филонове, та поначалу отвечала односложно, потом, Женя почувствовала, что надоела ей. Весь вал нескончаемых эмоций она обрушивала на бабушку – с какими замечательными людьми ей удалось, выпало счастье познакомиться, они никогда не повышают голос на нее, не унижают. Бабушка, словно не слыша ее излияний, сказала: «Значит, стала натурщицей», – и махнула рукой, дескать, сама теперь решай.