Получалось, Анатолий Алексеевич накаркал не зря. Примерно месяца чрез три Тамара вернулась, похудевшая, поверженная, с жалко опущенными плечами. Под глазом лиловело припудренное пятно, похожее на синяк. В своем балахонистом черном платье, она, расставив ноги, тяжело уселась на стул и так сидела, закрыв лицо руками, бормотала:
– Я хотела вас освободить, чтоб все было по-хорошему, ничего не получилось.
– Да я уж вижу, – бабушка отвернулась.
– Что ты видишь? – взвился хриплый голос Тамары. – Мама, сколько они жрут, я целый день от плиты не отходила, чужие – они и есть чужие, родными не станут.
– А ты чего хотела? За что боролась, на то и напоролась, – зло парировала Надежда Николаевна.
– Хоть ты, доченька, меня пойми, не осуждай. – Но Женя молчала. – Если бы он как мужчина что-то представлял из себя! Жадность на первом месте, скопидом несчастный.
– Тамара, – бабушка угрожающе пригрозила ей пальцем, – чтоб я при Жене таких излияний не слышала.
– Да она уже большая, – отмахнулась Тамара, черная, как ворона, неуклюже рассевшаяся на стуле, только не пьяная и без трескучей гармошки…
Жене вспомнилась александровская монашка.
Тамара целыми днями плакала, горевала навзрыд о своей не получившейся жизни, что все кончено, ничего у нее уже не будет. Она пыталась обнять Женю – посиди со мной, доченька, но та отстранялась и зло говорила: «Кончай истерику, мне надо уроки учить. Невозможно! Когда это кончится?»
«Возьми себя в руки», – негодовала Надежда Николаевна. Она сосредоточенно перебирала какие-то листки; в редкие просветы, когда Тамара переставала ныть, оплакивать свое житье-бытье, она о чем-то шушукалась с дочерью, совала свои листки ей под нос. И однажды, когда Тамара умылась, припудрилась и отправилась на урок к очередному недорослю, Надежда Николаевна села рядком с Женей за стол.
– Я должна с тобой поговорить. Ты хочешь, чтоб это продолжалось вечно, – она показала на кушетку, где только что сидела Тамара, – чтобы нам с тобой житья не было?
– Ясно, не хочу, – удивилась Женя, – кому ж такое нужно?
– Так вот. Я обязана подумать о тебе, позаботиться о твоей жизни, когда ты вырастешь. Ты видишь, она не в себе. Выписать ее я не могу, нет у меня такой возможности, права. Но я нашла обмен.
– Что нашла? – не поняла Женя.
– Обмен нашего жилья. Это здесь недалеко, в нашем же хорошем районе, на Озерковской набережной, на Балчуге. Правда, там нет ванной и телефона, но две смежные комнаты. Две! – И, видя недовольство на лице Жени, добавила: – Всегда приходится чем-то поступаться.
– А уборная там есть? – у Жени вырвался злобный смешок.
– Не говори глупостей!
– Ванной там не будет – я не хочу! Не поеду, – запричитала Женя.
– Ну теперь и ты, мне что, Тамариных слез мало? Ты не понимаешь, у нас будут отдельные жировки. Отдельные, слышишь? Я этого добьюсь. И после меня, большая комната, шестнадцать метров, как здесь, достанется тебе, а в проходной восьмиметровой будет жить Тамара. Всего двадцать четыре метра!
Женя действительно не понимала. Жировка какая-то… как это после нее? Бабушка была для нее бессмертной.
– Я туда не поеду! Ванной там нет.
– Ничего страшного, рядом Кадашевские бани. А сюда, в одну с ней комнату, ты никого не приведешь, никакой жизни у тебя не будет.
– Ну и что? – Жене просто хотелось ей противоречить.
– Это сейчас – ну и что? А года через три, через пять, когда тебе будет восемнадцать, двадцать, – бабушка вышла из себя. Только потом, спустя годы, Женя смекнула, что бабушка имела в виду не ее гипотетического жениха, а то, что Тамара вдруг еще раз захочет испытать судьбу и приведет в их комнату какого-нибудь типа, да еще с ребенком, пропишет его. – Я обязана о тебе позаботиться, огородить тебя от Тамары. Ты же знаешь, вся моя жизнь – сплошная забота о тебе.
– Да, это так, – Женя понимала, но почему-то бабушка с ее непрерывной заботой отталкивала ее от себя. – Но ведь начался учебный год, – пыталась отговорить ее Женя, – опять менять школу. Третья!
– Ну и что, твоя школа семилетка, и все равно придется переходить в другую, так какая разница?
Женя кочевряжилась, сопротивлялась еще с неделю, а потом сдалась. Впоследствии она всегда упрекала себя в том, что не хватило силы воли, характера отказаться наотрез, сказать, что она сбежит из дома, учинит над собой что-нибудь.
– Тебе не приходит в голову, – видя нарастающее недовольство внучки, как-то сказала Надежда Николаевна, когда они были одни, она занималась спешными сборами, – от Тамары можно всего чего угодно ждать, что с нее взять?
– Но почему? – недоуменно спросила Женя.
– Как почему? – Надежда Николаевна потушила окурок. – Ты задаешь странные вопросы. Почему люди такие, а другие вырастают совсем иными. Вот ты, например, хоть и строптивая (Женя себя такой не считала), но умненькая, – польстила она внучке, но ту ее лесть покоробила. – Ведь все было одинаковое, я вбухивала в нее те же книжки, тогда я была куда моложе, у меня было больше сил, и смотри, что в итоге вышло? – Она горестно вздохнула.
– Выходит, вы перестали понимать друг друга очень давно, – задумчиво, по-взрослому сказала Женя. – Но если так, как же она учит музыке, и дети любят ее? Значит, может.
– Да что ты! – отмахнулась бабушка. – Разве много преподавателей ходит по домам? Где найдешь? И за такие гроши…
Нет, не все было так просто. Женя ни в какую не желала расставаться со своим невероятным домом, второго такого она не видела в Москве, с башенками и старинными причудливыми эркерами, похожим на средневековый замок. «Нет, бабушка не поймет. “Ну и что?” – скажет устало-опустошенно; она, столь восприимчивая к слащавым пейзажам в ромашках, не хочет допускать что-то необыкновенное в собственную жизнь».
Женя звонила отцу, хотела узнать его мнение о переезде, об обмене, но Анатолий Алексеевич только отмахнулся; с годами он все больше отдалялся от нее, хотя могло бы быть наоборот. «Ну что я могу сказать? Не мне решать, я же не живу с вами», – напомнил он, дескать, и нечего мне лезть в ваши дела.
Она хотела попрощаться с тем местом, районом, где провела два года, не самые печальные в своей жизни, постоять на углу двух переулков возле Большой Полянки, где когда-то поджидала по утрам свою любимую математичку. Говорят, уволилась из их школы и след ее потерялся. Кажется, немного прошло времени, а она не могла представить, что сейчас встала бы здесь, как сирота, кого-то ждать. Вспомнила то алмазное утро, глядя на храм «Всех скорбящих», такой же монолитный, похожий на большой орган, способный одарить светом музыки еще не одно поколение ищущих утешения, иззябшихся людей. Ей даже сон приснился, что она стоит совсем близко к алтарю – страшно-то как! – и ждет причастия. Кто сотворяет наши сны? Может, не извне приходят они к нам как предзнаменование? А мы сами создаем и храним в пенале мозга – сущности сна, маленькие предтечи грядущего, бесконечную, путаную связь событий, эти прорехи, дырки в кружеве? И тогда на белых, непочатых страницах наших снов, только там, мы поголовно все становимся писателями, творцами, нечаянным Гофманом, и некто в расшитом камзоле, при шпаге, произносит из темноты: «Я – кавалер Глюк».
– Я хочу там побывать до переезда, посмотреть.
– А что там глядеть, насмотришься. Мне некогда, мы же переезжаем в это воскресенье.
В бабушкином отказе был умысел, но Женя все поняла позже. Холодным ноябрьским утром к подъезду, с отцовой работы, подкатил грузовик, куда бойкий шофер с напарником, терпеливо ждавшим на бутылку, погрузили старинный ореховый буфет, кушетку и кровать с никелированными шариками, колченогий стол, большой теткин кофр. В кабине было тесно, и они втроем, тепло одетые, устроились в кузове. «Ну, с богом», – сказала бабушка, прощально окидывая взглядом второй, розовый фасад дома.
Ехать действительно было близко – бабушке до типографии две остановки на дребезжащем трамвае. Проехали в самый конец полупустой Пятницкой, обвешанной пролетарскими вывесками: «Блинная», «Котлетная», «Кисельная» («На седьмом киселе, будем хлебать кисель половником», – невесело подумала Женя), им навстречу остро блеснул рукав реки. Въехали в квадратный, неасфальтированный, почти деревенский двор, со старым, барачного вида двухэтажным домом, чуть не задев жестко торчащие простыни на веревке. «Куда прете, не видите?» – высунулась из фортки красноносая баба и обложила их звонким матом. «Сущее г…», – подумала Женя, спрыгивая с грузовика. Но самое ужасное открытие было впереди. Оказалось, их окна, окруженные низким палисадником, где ничего не росло, были на первом этаже.
– Зачем ты сломала мою жизнь? – застонала Женя.
– Конечно, будут ссать под окнами, – подхватила Тамара, – но что поделаешь? Объявление повесить, штрафовать? – Зато две комнаты.
– Ничего, ничего, – бабушка гладила Женю по голове, – все образуется, у нас в комнате – ставни.
– Не образуется! – «За меня решили мою судьбу». Женя готова была их убить. – Вещи обратно и едем домой!
– Ты не дури! – разозлилась бабушка. – Твой дом теперь здесь. И чтоб без фокусов! У нас же оформлены документы.
Пока шофер с напарником, кряхтя и надувая жилы, тащили в комнаты их никудышный, разваливающийся скарб, Женя стояла, прижавшись к стене в полутемном коридоре (свет экономили) и шептала посиневшими губами: «Как я вас ненавижу! И я с вами так же поступлю, вот посмотрите…»
– Ты чего стоишь как барыня, таскай сумки, – одернула ее Тамара.
«Значит, здесь и придется жить, мыть засранный коридор», – невыносимая явь случившегося оглушила Женю. В утлой кухне большущий важный таракан с хитоновой спиной, похожей на папку, перебирал лапками, полз по отсыревшей стене. В комнатах их ждали ободранные стены, жильцы, по советской бедности, обычно ничего не оставляли. Сейчас, замерев на пустыре, вслушиваясь в заторможенное эхо былых голосов, Женя с трудом могла представить, как она выдерживала это больше пятнадцати лет? Наверное, благодаря неисчерпаемым молодым силам, уверенности, наконец – что-то хорошее, настоящее ждет ее впереди.
Из соседней комнаты выкатилась толстая молодая бабенка.
– Выходит, вы здесь жить будете? – спросила она про итак очевидное, недружелюбно уставившись на Женю.
На кухне, в большом баке кипятились кальсоны.
– Куда вы меня привезли? – чуть ли не стонала от отчаянья Женя, путаясь у Тамары и бабушки под ногами, мешая им разбирать вещи. – Это же кошмар какой-то!
– А других вариантов не было, обмена на одну комнату, – оправдывалась Надежда Николаевна, тоже, видно, понимая, что впопыхах сваляла дурака.
– Подумаешь, принцесса, – Тамара поддержала мать, – не устраивает ее! Еще спасибо скажешь за свою комнату.
Тезка бабушки, Надя, молодая, фабричная работница, жила с пьющим мужем шофером и пятилетним сыном за стеной, в большой комнате. Другая, тоже не маленькая, была опечатана, там впоследствии появилась Клавдия, работавшая в больнице то ли санитаркой, то ли сиделкой. И еще одна жилица обитала здесь – около входной двери, Валя, уборщица из Радиокомитета. Принося после работы авоськи с порожней винной посудой, она хлопала себя по крутым бокам, блудливо улыбалась, понимай – не только бутылки перепадают, бывает, начальнички и трешку, и пятерку в карман сунут, и не оставалось сомнений почему, за что суют. Какие-то смурные личности перемахивали через заборчик, стучались в стекло: «Эй, старая, дай на опохмелку, завтра верну, слышь?» Бабушка захлопывала тяжелые деревянные ставни, с них сыпалась вековая пыль. «Хоть во двор окна выходят, – говорила она, закуривая желтую папиросу, – а с той стороны вообще страх, кусок пустыря». Да, сегодняшний темный пустырь являл все обличья приснопамятного двора: вон с перешибленного куста свисает обрывок веревки – находка самоубийцы, вот осколки разбитого неизвестно когда стекла попадаются под ноги. Все замерзло, застыло, утвердилось веками, ни дать ни взять подводное царство с управдомом-водяным. Несколько мужиков во дворе, кроме ветхих стариков, еле передвигавших ватные ноги, побывали в тюряге или на зоне (посадить мужа за побои – милое дело), а теперь через пень-колоду трудились в разных незамысловатых мастерских; розовой мечтой каждого в этом гадюшнике было работать рядом с домом, не толкаться в набитом транспорте, раз зарплаты были аховые, иметь возможность таскать с производства всякие железяки, краску, что придется. «И это в центре Москвы», – безнадежно думала Женя.
По набережной плывут, барахтаясь плавниками, черные рыбины машин, сверлящее солнце пробивается сквозь дымные заводские трубы. Но бесконечные стуки в окно, поиски пятерки на пропой – это были лишь бутоны, а не цветы зла. Как-то вскоре после переезда, придя из булочной с сероватым черствым батоном, Женя застала на кухне чудовищную сцену: Надька-младшая напялила ее бабушке на голову мусорное ведро, приговаривая: «Мало? Еще получишь!» Объедки, какие-то скользкие бумажки, резинки, обсыпали бабушкину кофту, на лицо стекали мутные струйки.
– Это ты получишь, стерва! – Женя набросилась на соседку с кулаками, потом кинулась к бабушке, стала отмывать ее под холодной струей обмылком.
– Прямо Освенцим какой-то! – плакала бабушка, утирая рукавом смешивающиеся с водой слезы. – И всё за то, что сказала ей: «Ты молодая женщина, не матерись при мальчонке».
– А ты засунь свой язык в жопу! – распалялась Надька. – Интеллигенция хренова, всё не как у людей!
Обожженная обидой, безнаказанностью твари, Женя отвела бабушку в комнату, усадила на диван, а сама взяла ручку и быстро написала заявление в милицию: «Я им покажу, упырям! Будут знать, как издеваться!» И, не застегнув пальто – бегом из дома.
– Шапку надень! – крикнула вдогонку бабушка.
До шапки ли ей было? С непокрытой головой, что было тогда еще совсем не принято, Женя промчалась мимо Радиокомитета, оттуда, из этого кирпичного бастиона, выходили хорошо одетые мужчины, модно подкрашенные женщины, – многоэтажный остров совсем иной жизни.
Вот большая улитка, станция «Новокузнецкая», отделение находилось рядом с метро. Дежурный указал взбаламученной девчонке, куда идти. Участковый, бесцветный блондин средних лет, похожий на большой кусок сыра, сидел в прокуренном кабинете и подшивал бумажонки.
– Успокойтесь, садитесь, – удивленно сказал он, не глядя на Женю. – Что стряслось-то?
Женя плюхнула перед ним на стол свернутое трубочкой заявление, начала сбивчиво рассказывать:
– Вы знаете, какая у нас была хорошая квартира, на Малой Ордынке? Нормальные соседи были, а здесь ужас какой-то.
– А что переехали? – лениво спросил участковый.
– По обмену. Обменялись.
– Чего же вы хотите?
– Вы же прочитали? Эти выродки издеваются над моей бабушкой… надели на голову ведро.
– Хулиганство, конечно, я Барониной разъясню. Но где вы увидели выродков? Обычные наши рабочие люди. Вам сколько лет?
– Пятнадцать скоро будет. – Женя не понимала, куда он клонит.
– То-то и оно, что пятнадцать, несовершеннолетняя. Ваши показания не учитываются. – Крячко, такая была фамилия участкового, распатронил папиросную пачку. Вежливое обращение на «вы», обычно ей тыкали, не вязалось с жестким, безнадежным для нее, смыслом его слов. – Потом, вы родственница, внучка, говорите, опять-таки ваши обвинения в сторону соседки не воспринимаются всерьез. Кто-нибудь еще в это время на кухне находился? Из взрослых?
– Нет, – потерянно сказала Женя. – Что же, значит, я не могу заступиться за бабушку, когда на моих глазах… а потом, такое при людях не делается, – выложила она свой козырь.
– Всяко бывает, – уклончиво изрек Крячко, – вы же не отрицаете, что полезли на Баронину с кулаками? А если бы нанесли ей увечья? Думать надо. – «О чем тут думать?» Но Крячко скомкал листок и бросил его в корзинку. – Не могу дать вашему заявлению ход. А разъяснительную работу проведу. У вас все ко мне? – вопрос подводил черту под разговором.
Так Женя столкнулась с милицейской справедливостью.