Своеобразны и типичны просчеты наших отечественных педагогических талантов, искореженных унижением, конъюнктурной суетой, длительным противостоянием и взращенных на настроениях типа шапкозакидательства. И главный из этих просчетов такой: талант, поднявшись на вершину славы, начинает вести себя не соответственно вершине. Он забывает, что высота — это канет между двумя отвесными скалами. Здесь нельзя шуметь, кричать, размахивать руками и ногами и норовить идущего впереди схватить за ногу. А нужно — сосредоточиться на канате, не сбавлять высоты, чтобы не упасть. Кособоков этого испытания не выдержал.
Первым делом он повел войну с академическими старцами, негласным предводителем которых был член Президиума Научного Ведомства Григорьев Николай Матвеевич, искренний и предобрый человек своего времени, засудивший в своё время немало людей, но и кое-кого все-таки спасший, о чем знали все, потому и слава шла о нем, как о высоко порядочном человеке. Он был далек от науки, от культуры, от воспитания. Больше всего в жизни любил женщин и выпивку, разумеется, с хорошей закуской. Блистал на многочисленных банкетах. В молодости, говорят, иногда вытворял несусветное: плясал на столе, изображал дога, для чего становился на четвереньки и кусал чужие ноги, преимущественно женские. Но между тем Григорьева любили как отца, учителя, наставника. Григорьев умел наносить удары противникам. Бил один раз, но так, чтобы наповал. Кособокова же он пожалел, не решился валить. Да и время изменилось. Он его приручил. Взял на большую должность сразу после защиты. Отправил за границу на месячишко. Не куда-нибудь, а в Париж. Кособокову очень понравился Париж. Но сказать, что он любил Григорьева за этот Париж, было бы неверно. Он полюбил старца за его отцовскую любовь к нему. Григорьев видел, как Кособоков схватился с некоторыми старцами. Молчал: пусть потешится. Но однажды сказал:
— Не зарывайся.
Кособоков не послушался и тут же был сброшен с канатов, и Григорьев ему помог подняться.
По-другому складывались у Кособокова отношения с Ларионовым и его группой. Ларионов уже в конце шестидесятых годов подловил Кособокова на его симпатиях к некоторым диссидентам. Кособокова стали вызывать в соответствующие органы. Предупредили. Ларионов тогда был заместителем директора одного из НИИ, он, довольный операцией, посмеивался, и Кособоков понял, кем он был сброшен в очередной раз с высоких канатов своей власти и славы. Ларионов не сам нападал на Кособокова, а натравливал своих приближенных — братьев Цыбиных. Они распускали о нем слухи, громили с трибуны его книги, статьи и концепции, одним словом, Кособокову от них не было спасу. А было ведь время, когда, он и этих цыбиных, и Ларионовых у себя в школе пригрел, дал им возможность поставить у себя эксперимент, защититься и выйти в известные педагоги.
Общим врагом Кособокова и Ларионова был Рискунов, к тому времени ставший директором НИИ. У Рискунова была абсолютно темная биография. Говорят, что в одной из центральных газет о нем лежал очерк под названием «Путь проходимца». В этом очерке самым подробнейшим образом описывалось, как Рискунов во время оккупации служил переводчиком в гестапо, а после войны с поддельными документами закончил аспирантуру, втерся в доверие к Григорьеву и Остапову, тоже члену Президиума, носил за обоими сумки, помогал считывать тексты, делал сноски на иностранных языках, редактировал, писал статьи и доклады не только Григорьеву и Остапову, но и многим другим. Надо сказать, что он писал доклады совершенно блистательно, чуял время и всегда умел вычленить самое существенное. Он был небольшого росточка, лысоват, интеллигентен, вежлив, часто менял костюмы, рубашки, носил пенсне в золотой оправе с крупными стеклами, которые почему-то всегда сильно блестели, так что в того, кто стоял напротив, врезались безжалостные лучи, отчего происходящее казалось чем-то фантастическим.
Рискунов был полной противоположностью Кособокову, может, поэтому они и невзлюбили друг друга, хотя перед самой смертью Эдварда в чем-то поладили, и никто другой, а именно Кособоков представлял в депутаты Верховного Совета СССР, говоря: «Трудно, товарищи, переоценить заслуги нашего уважаемого Валерия Сидоровича Рискунова…» Ах, милый мой, дорогой Эдвард, думал я тогда, какая нелегкая так вымарала тебя в нечистотах нашего ошеломительно прекрасного времени!
А трещина и падение обозначились именно тогда, в начале шестидесятых годов, когда появилась злополучная статья. Все прежние друзья и покровители приложили руку к тому, чтобы Кособоков пал. Впрочем, кроме Григорьева, который твердо сказал в присутствии многих людей:
— Кособоков — талантливый человек, а талант надо беречь…
Больше всего было обидно Кособокову, что именно четверка, его любимая и пригретая им четверка, кинулась его предавать, называя авторитаристом, эксплуататором, конъюнктурщиком и даже безнравственным человеком. Я разговаривал с каждым из них, и все они твердили, что сделали это из благих побуждений, решив спасти кособоковский талант.
Вот и разберись — было ли здесь предательство или был истинный гражданский акт? А Кособоков, прочитав статью, взревел. Он плакал, не стесняясь, гремел кулачищами об стол и кричал:
— За что?! За что они меня так?! За что?!
Молва вездесуща. Сквозь стены молва подсмотрела все, что происходило тогда в кабинете Кособокова. Три любимых женщины, а может быть, любящих (это похожа на правду, Эдвард всегда говорил: «Я человек гаремный, замыкаться на ком-то одном — болезненный процесс. Пара — тупиковая пограничная ситуация, брат!»), так вот, три преданных существа стояли над поверженным Эдвардом Кособоковым и обласкивали истинного мужчину: даже ревность отступила на задний план, они готовы были принести себя в жертву, лишь бы помочь хоть в чем-то страдающему экстрамужу.
Нехорошо я говорю. А все, наверное, потому, что меня особенно бесило, как он безобразно (так мне казалось) относится к женщинам и как они, дуры, липнут к нему.
У меня так складывалась жизнь, что я не то чтобы боялся женщин, я их боготворил, и это, как ни странно, действовало им на нервы, и Кособоков посмеивался надо мной: «Дурак. Не это им нужно». Я про себя думал: «Животное. Отвратительное, ненасытное, похотливое животное. И как только в педагогику ты пошел! Тебе бы…» Он смеялся: «Нет в мире ничего выше непреходящей любви. Только ханжи считают по-иному. И извращенцы». И смотрел на меня ехидными глазами: «Уж не извращенец ли ты?» А я злился и думал про себя: «Вот они, бесы, в чистом виде. Сластолюбцы-бесы. Всегдашние бесы!»
Мой идеал женской красоты вырастал будто в заточении, в каком-то стесненном страдании. «Чистейшей прелести чистейший образец» таился даже не в мадоннах, крепких и гармонически развитых. Что-то хрупкое, совсем беззащитное влекло меня. Святая Инесса Риберы, мусатовские болезненные девы, блоковские видения — вот чему я поклонялся. Я понимал, что этот мой идеал никак не сходился с моей ограбленной душой, с моими здоровыми началами. Я был груб и жаден к наслаждениям. Во мне тоже жила неукротимая ненасытность. Но она то ли была придавлена, то ли не суждено ей было еще раскрыться. Как бы то ни было, а однажды я сделал вывод, что моя так называемая нравственная чистота — ложь. Меня скорее раздражало отсутствие во мне того быстрого и легкого влечения, какое, всегда бурлило в Эдварде. И радовало: не становлюсь я рабом своих страстей. У меня другое назначение. Я даже придумал теорию своеобразного переключения энергии.
Десять лет с детьми. Им, детям, я отдавал всё. И только поэтому что-то настоящее высеклось из моей души. Я знал и верил: оно пойдет расти буйными побегами. Мне казалось, что плотский мир только убивает духовные начала. Человек оказывается не способным творить. Микеланджело в своей жизни, думал я, лишь семь дней любил женщину, а потом, страстно любя, расстался с нею, сказав: «То, что мы ночью отдаем женщине, отнимаем днем у мрамора». Моим мрамором были дети. Я им отдавал свою любовь, свои слезы, свою веру, свои надежды. Приходили на ум педагогические аналоги. Признания нежного и искреннего швейцарца: «С утра до вечера я был среди них. Все хорошее для тела и духа шло к ним из моих рук… Моя рука лежала в их руке, мои глаза смотрели в их глаза. Мои слезы текли вместе с их слезами, и моя улыбка следовала за их улыбкой…» И Макаренко: десять лет без отпуска, без выходных. Без увлечений. Он был приуготовлен к великой любви. Он ждал эту любовь. А потому, может быть, все просто красивое отвергал. Как же мучилась рядом с ним «холеная», «фигурная», с ямочками на щечках прекрасная инспектриса Марья Кондратьевна Бокова: «Слушайте, вы, Диоген Семенович! — обращалась она к великому подвижнику. — Если вы сегодня не придете ко мне вечером, я вас буду считать просто невежливым человеком…» И замечание завхоза Калины Ивановича: «Фигурная женщина, ты знаешь, а даром здесь пропадает. Ты, Антон Семенович, не смотри на нее теорехтически. Она на тебя поглядаеть, как на человека, а ты, как грак, ходишь без внимания». — «Как тебе не стыдно! — отвечал ему Макаренко. Не хватает, чтобы и я романами занялся в колонии». — «Эх ты! — крякнул Калина Иванович, по-стариковски закуривая трубку. — В жизни ты в дурнях останешься, вот побачишь…»
Меня восхищало это соединение разных начал в макаренковском облике!
А как жил великий Корчак?! Каким самоотречением была охвачена его душа, когда он вместе с детьми предпочел умереть — через огонь крематория пронес свою любовь к детям!
Великий Кособоков был слеплен из другого теста. На других дрожжах взросла его душа. Молва, однако, щадила его. И женщин щадила. И они, милые грации, в тот роковой час оказались рядом с ним. Рядом с буйствующей стихией:
— Я уйду! — кричал Кособоков. — Брошу все и уйду! Пусть горит оно синим пламенем.
— Ты не можешь бросить дело своей жизни, — сказала первая грация.
— А почему бы тебе не сделать перерыв? — обмолвилась вторая.
— И защитить диссертацию, и получить лабораторию — почему бы с этого конца не подойти к делу? — так подытожила третья грация.
Новоявленная примавера состоялась — Кособокое последовал совету прекрасной грации: бросил свое дело, ушел из прославленной школы. И через день он уже говорил, нестрадающий, бодрый, широкий, уверенный в себе:
— Я сделаю тысячи таких школ! Нужна система. Я ее создам. И дело надо ставить на государственные рельсы.
Вот с какой целью он, оставив школу, подался в Научное Ведомство!