К книге
Не подняться тебе, старикЧАСТЬ ВТОРАЯ. 17
84%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 17
42

Никто не поверит, что я едва не прикончил Кособокова там, на берегу Черного моря. На следующий день после ухода Субботина Кособоков пригласил меня на свое, как он выразился, стойбище. Я хоть и отправился к нему в гости, а все равно не мог преодолеть к нему неприязни. Любопытная эта штука — дружба-вражда. Как вспоминаю про все свои беды, так еще больше сосет под ложечкой. Тогда я никак не мог понять, что вовсе все от него все мои беды шли, а от меня самого, но вот вбил себе в голову: он виноват — и баста! А он за мной, как за малым дитем, — чаю в постель принес, не скрою, ужасно приятно было. Просыпаюсь — и глазам своим не верю! Стоит он передо мной. Я перепугался было, но вижу, глаза у него добрые-предобрые. А говорит… Сроду таких слов я от мужика не слышал. И с каждым словом глаза его делаются все грустнее и грустнее: 

— Я уже полчаса смотрю на тебя, оторваться, брат, но могу. Чистый ты человек. 

Я не понял, что это он про чистоту вдруг, стал переспрашивать, но он махнул рукой. 

— Пошли на рынок. Люблю южные рынки, — сказал и зафугасил в угол свои штиблеты. — Пойду в чем мать родила. 

Шли мы по песку босиком, потому что рынок был на самом берегу моря. На рынке он покупал фрукты и овощи и мне не давал расплачиваться: «Сегодня ты мой гость». Он ел морковку, обтирая о рубаху. 

— Помыть бы. 

— От чего мы умрем, никому не известно, — отвечал он, хрумкая морковкой. 

Потом мы ели сливы, огурцы, вишни. В руках у нас было по нескольку пакетов, и нам, пожалуй, было очень весело. Повстречались девицы, его знакомые, которые прямо-таки напрашивались в гости на наши фрукты-овощи. Но я был холоден и неприступен. Эдвард присматривался ко мне. А я хорошо помнил его слова: «Вот бы посмотреть на тебя на морском песочке, на бережочке бы посидеть с тобой. Никак не пойму, что ты за человек». — «А на бережочке что — сразу становится все ясным?» — спросил я тогда. «Определенно». И вот мы на бережочке. Я и сейчас думаю: а все же при всех его теневых сторонах он был искренней и чище меня. Потому что то, что тогда со мной произошло, или, точнее, что могло произойти, было совершенно необычным по своей сути. Я и до сих пор не могу понять, что же это было: игра или фантасмагория, замешенная на моем болезненном воображении. Я, конечно же, склоняюсь к тому, что это была игра: не поднял бы я на него руку, но все же и в этой игре мелькали такие зловещие тени, что при надлежащих обстоятельствах они запросто могли бы обратиться в грозовые тучи. И дело не в том, что я тогда его не ударил, а в том, что во мне, в этом я готов поклясться, сидела глухая и непримиримая ненависть к нему. И я с этой ненавистью ничего не мог поделать. Она временами стихала, а временами вспыхивала во мне и разрасталась в бурю. И тогда эта вспышка дала о себе знать, а дело было вот так. 

Я уже говорил, что Эдвард особо относился к своим мужским достоинствам. Считал себя сильным, смелым, выносливым. Сто восемьдесят семь росту, девяносто два вес, плечи — косая сажень, ноги длинные, крепкие, талия тонкая — весь как из бронзы отлит. Отлит не каким-нибудь халтурщиком — мастером! 

— А не сплавать ли нам вон туда, ближе к турецкому берегу?.. Как ты? 

— Идет, — сказал я. — Если только пороху у тебя хватит. 

Он смерил взглядом меня, рядом с ним я — коротышка, и рассмеялся. 

«А зря ты смеешься, — сказал я про себя, и сразу все обиды, нанесенные им, в одно мгновение мне припомнились. — Рано смеешься, старик!» Мы поплыли. У меня с водой особое родство. Странное дело, координация движений ни к черту, что-то с мозжечком, должно быть, а вот в воде со мной происходит нечто невероятное. Легкость появляется необычайная. Будто морская пучина отдает мне всю свою сладость. Причем отлично работает дыхание, куда лучше, чем в ходьбе, а тем более в беге или при подъеме на гору. Сколько мы плыли, я не знаю, только вдруг Эдвард говорит мне: 

— Может, повернем? 

— Ну что ты! У берега болтаемся. Вижу, как он тяжело дышит. Нет у него такого слаженного контакта с водой, как у меня. Плещется, как бревно, покраснел, пыхтит, а я легко то вперед заплыву, то назад к нему возвращаюсь. 

— Хочешь, ракушку достану? — говорю ему. — Тут метров девятьсот! 

— Брось дурить! — кричит он. А я ныряю, и меня, должно быть, целую вечность нет, а потом я пробкой выскакиваю и подаю ему розовую раковину. — Может, написать тебе на ней: «Привет с Кавказа»? Он не отвечает, бережет силы. 

Мы плывем дальше, и уже берега не видно. И вдруг я ощутил в себе новое единство с морем. Я и море вместе. А он, Эдвард Кособоков, так часто предававший меня, — один против нас. И новая легкость появляется в моем теле, а ему, вижу, все тяжелее и тяжелее плыть становится, и что-то будто в нем заклинило, молчит он, пыхтит и плывет вперед, нет чтобы назад без промедления посербать, а он все дуется и плывет, тоже мне герой! 

И вдруг я слышу, он хрипит. Что-то хочет сказать мне, а я не могу понять. 

— Чего ты? — кричу я у него над самым ухом. Вижу: совсем посинел, глаза вытаращились, и лицо все точно от боли перекосило. 

— Судорога! Левая нога… Не дотянешь ты меня, — это он едва успевает сказать. 

— Держись! — говорю я и ныряю под него. Иголки, конечно, никакой у меня нет, но есть зубы, и я нацеливаюсь зубами в его ногу. Кусаю раз, кусаю второй раз. Наблюдаю за ногой: вижу — расправляются пальцы. 

— Отпустило! — кричу. И вижу: повеселел он. Повернули мы назад. Плывем, а берега все нет да нет. Уже и я устал, а берега не видно, а вдруг не туда плывем. Но, слава богу, вдруг показались горы. Выплыли мы. А когда на берег вышли, я ему и говорю: 

— А знаешь, Эдвард, я утопить тебя хотел. 

— Спасибо тебе, родной, если бы не ты, кормил бы я рыбок, — ответил он, рассматривая прокушенные места. — Ну и клыки же у тебя, брат! Под суд бы тебя за такие укусы… 

— А все-таки не прав ты с Субботиным. Представь себя на его месте, — неожиданно сказал я. 

Кособоков пристально посмотрел на меня и ответил: 

— А ты напоминаешь мне моего братца Каспирова. Он тоже грешит, а потом кается. 

— Я не каюсь. 

— Ну а кто тебе мешал защитить Субботина? Кто?! 

Из личного архива Кособокова 

Подборка статей о кособоковской школе (1958 г.). Основная мысль: «Кособокову удалось за короткий срок создать школу, где в единстве осуществляется трудовое, музыкальное и физическое воспитание. Идеи реформы школы реализованы…» И тут же вырезка из статьи в «Правде» за 11 апреля 1983 года: 

«…Нет ничего удивительного в том, что М. П. Щетинину удалось в короткое время создать школу радости, куда ребята бегут, как на праздник: такой дар отпущен ему природой — умение строить детскую жизнь по законам вдохновенного труда и красоты. Это остро чувствуют и школьник, и родители. Феноменальный факт: с Белгородчины, где раньше учительствовал Щетинин, приехали в Зыбкое ученики, которых он учил: хотят у него закончить среднее образование.

Талант есть талант: при далеко не лучших условиях всего за два года местная школа стала центром культуры в селе». 

И на полях: «Немедленно послать к Щетинину Колобродину и Елисеева». 

Тогда же, кажется, в апреле 1983 года, Кособоков сказал мне: 

— Попомни мои слова. От силы год-два продержится Щетинин. 

— Но его же теперь поддерживают все — обком и райком… 

— Это существенно, но не главное. Ведомство, брат, вот где собака зарыта. Оно все решает. Оно рождает, и оно умерщвляет. 

— Но Щетинин — сотрудник Ведомства. 

— Рядовой сотрудник, а замахивается как Президент. 

— Так Президенту же лучше: на его ниве сеется вечное и доброе — создается новая школа. 

— Не говори глупостей. Президенту надо, чтобы ничего не создавалось. 

— Как же так? 

— А вот так! Это наше новое социальное порождение: инертность как высшее выражение активности, — он рассмеялся. 

Я читал его «вырезки о Щетинине» — всматривался в заметки на полях: «прожектер», «неуч», «демагог», и было невыносимо горько. Листаю дальше. Читаю запись Кособокова: «Григорьев вынудил меня выступить против Щетинина и Никитиных. Так и сказал, мерзавец: «Не выступишь — пеняй на себя… Дело принимает политический оборот». Знаю, что пугает, а не выполнить его просьбу не могу, иначе зарубит мою рукопись». 

Здесь же выписка из доклада Б. П. и Л. А. Никитиных: «…Наши ребята не боятся сквозняков, промокших ног, едят снег и сосульки, выбегают босиком на снег всю зиму без боязни простудиться, купаются в реке, когда вода еще холодная. Легко переносят разные неудобства и трудности во время поездок и походов — жару и холод, жизнь в палатке. Нечувствительны они к переменам климата, воды и пищи. Крепко спят где угодно и на чем угодно. У всех хорошо работают желудки: за все годы было три случая желудочно-кишечных заболеваний, и даже простое расстройство желудка бывает крайне редко. До года малыши совсем не болеют». 

И пометки Эдварда: «Попов выступил против меня в защиту Щетинина и Никитиных. Я ему сказал: «Напрасно ты их поддерживаешь. Весь президиум против этих «чайников». — «Знаешь, чего я боюсь больше всего?» — спросил этот шизик. «Чего?» — «А вдруг этот педагогический энтузиазм кончится? Иссякнет… Березы перестанут расти, ели засохнут, реки и птицы исчезнут, солнце погаснет…» 

«Я всегда знал, что и ты недалеко от этих «чайников» ушел», — ответил я». 

Далее следовали наброски о преподавании гуманитарных дисциплин. 

Я так понял, Кособоков пытался возобновить свои прежние записи, посвященные крутым изломам истории. Последние заметки были сбивчивы и бессистемны, но я чувствовал направление его поисков. Видимо, Кособоков собирался возвратиться к тем щемящим помыслам своей молодости, когда он блистал и жаждал истины. В одном месте он написал: «Я мог бы о себе сказать словами Блонского: «Меня увлекало революционное разрушение старой педагогики. Убежден, и ту педагогику, которую мы создали за семь десятилетий, мы должны поделить надвое: оставить педагогику двадцатых годов и напрочь отбросить теоретические установки, в основе которых лежит сталинизм. Как ни странно и как ни печально, но именно Макаренко оказался выразителем сталинистской педагогики. Как же современно звучат сегодня замечательные слова П. П. Блонского, которыми начинается его работа «Задачи и методы новой народной школы»: «Великий грешник тот, кто льстит народу и тем убаюкивает его, мы же смело, хотя и со скорбью, скажем, что народ темен, дик и малопроизводителен. Черные тучи нависли над страной, и народное невежество и пассивность народа являются страшной угрозой для счастья и свободы России. Вопрос о просвещении народа и воспитании в нем самодеятельности — вопрос будущего России… Главное место, где воспитывается народ, есть школа». 

Далее следовали размышления о десталинизации школы. 

Я читал и думал: как мы уповаем всегда на повороты! Неужели любой крутой поворот может нас переиначить? И другое: Кособоков, Ларионов, Григорьев по своей сути, так сказать, вне казенного общения, может быть, даже замечательные, добрые люди. Больше того, наедине с собой они восторгаются прогрессивными идеями, людьми, которые готовы на плаху положить голову, лишь бы защитить истину, а на службе — нравственные уроды, социальные бандиты, лжецы, конформисты и предатели. Как в них эти два плана сочетаются между собой? 

Ведь почувствовал же Кособоков, что наступил черед великих перемен и он должен сменить свои пластинки, вернуться к истокам не только своей честности, но и к истокам революции, которые так влекли того же Блонского и многих других. 

Поразила меня еще одна его мысль: «Понимают ли современные новаторы Щетинин, Шаталов и прочие, что новая методика может быть рождена только на гребне полной десталинизации педагогики? Думаю, что нет. Иначе к чему эта дурацкая подмена педагогики гармонического развития педагогикой сотрудничества, педагогикой манипулирования?!»

Предыдущая главаГлава 42 из 50Следующая глава