К книге
Не подняться тебе, старикЧАСТЬ ВТОРАЯ. 16
82%
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. 16
41

В самом конце панихиды к Людмиле подошел Федя Субботин. Он что-то сказал ей, и они вдвоем вышли из актового зала. А я вдруг вспомнил еще один разговор с Людмилой. 

«Вы правы, я была безжалостным человеком. Представьте себе, всю весну у моего порога цветы. Иногда букет, иногда по цветку. Сначала меня это радовало, а потом, когда поняла, чьи это цветы, меня обуял гнев, да, именно обуял, я места себе не находила от негодования. Я потребовала от моих родителей, чтобы они воздействовали на Субботиных. Отец Феди Субботина работал мусорщиком. Неказистый такой. Будто перепуганный. Ну прямо-таки чеховский герой. С лицом, похожим на плохо выпеченный хлеб…» — «Это у Гоголя», — поправил я. — «Ну да, гоголевский тип. Такой зажатый весь. С моими родителями раскланивался за полверсты. Аж противно было, хотя мой отец — всего лишь полковник в отставке. Этот Субботин-старший как увидит моего отца, так уже издали кивает ему головой, рукой машет и кричит: «Здравия желаю, товарищ енерал!» Так вот, пошел отец к Субботиным. Феди не было дома, а он отцу и говорит: нехорошо, мол, цветы каждый день под дверью, ваш Федя все таскает, зачем это, если наша Людочка не желает, меры надо принять какие-то. Я спросила тогда у отца: «Ну а он что?» — «А он, — ответил отец, — сказал, что примет меры, и все будет на высшем уровне». Прошла неделя, а цветы снова под дверью. И я рассвирепела. Тогда-то меня и обуял гнев. Я отворила его дверь, жили они этажом ниже, наискосок, в двухкомнатной квартире, и на пороге появился Федя. Я швырнула ему нарциссы и сказала, чтобы этого мусора больше под моей дверью не было. Он, знаете, побелел, слова не может сказать, а я еще так холодно и зло повторила: «Слышишь, чтобы не было этого мусора». И он сказал: «Хорошо, не будет этого мусора…» И представьте себе, не стало». 

Как же соединяется в людях нравственная чистота с жестокостью и как трудно что-то смягчить или изменить в человеческом характере, когда человек влюблен или же душой не принимает другого человека. Снова мне вспомнился трудовой лагерь у Черного моря, когда к нам в гости приехал Кособоков. Мы хорошо его встретили. Людмила сияла: она организовала какие-то невероятные сюрпризы, игры, танцы, и все было так здорово, пока не случилась беда. Были сумерки, и мы вдруг увидели Федю Субботина на вершине скалы. 

Смотрю я вниз — коричневые пятна виднеются, это огромные камни под водою. И все, кто был на этом диком пляже, тоже головы повернули, а Федя наш на самый крайний выступ пробирается. А до этого, нам рассказывали, двое ребят сорвались со скалы. Разбились насмерть. 

Мне кто-то из местных и говорит: 

— Если он заберется на этот последний выступ, назад ему трудно сойти будет… 

— Что же делать?! — вырывается у меня вопль. Смотрю я на своих ребят. Людмила была командиром отряда. Я-то про себя думаю: это он ради нее полез на скалу. А она стоит бледная, сказать ничего не может. Федя между тем выставил руки вперед, слышу, за спиной дети говорят: «Он вообще-то умеет прыгать». Я жду, и вот он в воздухе. И только когда он поплыл в нашу сторону, на душе стало полегче. И чем легче становилось, тем больше злость брала: как же он на такое пошел? Потом, много лет спустя Субботин признался, что специально на нарушение пошел, чтобы домой отправили. Нами перед отъездом в лагерь единогласно был принят «закон моря» (купание без разрешения наказывается немедленной отправкой домой). И вот собрали мы тогда всех ребят. Субботин стоит перед строем, пытается улыбнуться. Молчат ребята. Взял слово Кособоков. Он говорил о силе коллектива, о силе обязательств, о верности долгу. Кособоков, может быть, даже не веровал в макаренковскую педагогику, но не мог отойти от ее догматов, считал, что без наказаний нельзя воспитывать. Убежден был, что эти наказания могут быть разными: от зуботычины (разумеется, в редчайших и, конечно же, крайне необходимых случаях) до коллективного бойкота. Кособоков ярко говорил: наэлектризовал обстановку, и дети своими душами соединились с ним и были готовы к неправым действиям, готовы были ниспровергать, что так опасно в их возрасте! 

А я чувствовал, что коллектив наш не окрепнет, если изгонит Субботина. И выступил против. Говорил я о том, что коллектив намного сильнее станет, если научится прощать, и это не означает всепрощение и вседозволенность. 

Субботин слушал нашу перепалку, а потом сказал: 

— Не надо мне никаких прощений. Я уйду. 

Он ушел в тот же день, а мы с Кособоковым сцепились: 

— Что это за фортели ты выкидываешь?! — зло сказал он. 

— Никакие не фортели. Тут особый случай. У Субботина комплекс, я бы сказал, социальной неполноценности. Ты обратил внимание, как холодно говорила о нем Людмила Соснова? Мы совершили с тобой преступление! Мы на глазах у коллектива растоптали детское чувство! 

— Нет, ты положительно неисправим! — захохотал Кособоков. — Ерунду ты говоришь, брат, — бросил уже примирительно Кособоков и направился к детям. Я видел, как он подсел к Людмиле и у них завязался оживленный разговор. Это тогда меня задело, но я торопился: все же догнал Субботина, поговорил с ним, а когда вернулся в лагерь, то снова был поражен тем, с какой беззаботностью ребята играли с Кособоковым в мяч, и снова в центре была Людмила. Если бы не Кособоков, я бы разрушил это беззаботное веселье. Мое состояние почувствовала Люда Соснова. Улыбнулась, дескать, бросьте вы переживать… Она сияла. Изумительный цвет лица, коса длинная, глаза сверкали. Она завораживала. И все же было что-то в ней безжалостно-бездумное. Нет, она была умной девочкой. Но и ее ум, и ее красота как-то отдавали холодностью. Она ощущала себя избранницей на этой земле. Кто-то ей внушил (мама, того не желая…), что существуют люди ее и не ее уровня. Федя Субботин был человеком не ее уровня. Он и одевался не хуже других. Говорят, что его отец на одних бутылках мог бы купить автомобиль. Но все равно Субботин был сыном мусорщика. Субботин был способным учеником, и все знали, что он если захочет, то добьется многого. Но знали и то, что ему предначертано, может быть, и по линии отца пойти. Субботин до седьмого класса помогал отцу. Семейная династия мусорщиков! 

Меня вообще мало интересовал социальный статус каждого. Моя установка была такой: все равны! (Кособоков визжал от восторга: «Да ведь неравны! Зачем же голову дурью забивать?..») Думаю и не вижу иного выхода, точнее, я не знаю метода или средства уничтожения или преобразования этого социального аспекта, именуемого неравенством. Я не знаю, как сделать так, чтобы дети ощущали в учении себя равными… 

Нет, Людмила вела себя по отношению к Субботину, мне так казалось, превосходно, она замолкала, любовалась тем, как он плавает или играет в волейбол, или когда спорит, а спорщиком он был отчаянным. Но все равно, я это понимал, она всем своим существом отгораживалась от него. Это особенно я почувствовал, когда мы еще ехали в поезде. В купе, где была Соснова, подсели два солдатика. Безобидные два паренька. Недавно тоже были десятиклассниками. Мечтают после армии в институты пойти. Все казалось обычным. Но как вскипела наша Людмила: «Прошу вас, выйдите из купе». А когда они вышли, им вслед, при мне: «Неофиты!» Я потом долго думал над этой нелепой сценой. Нет, не как девочка и ученица вскипела она, а как дочь командира воинского подразделения, солдаты которого не смели переступить порог квартиры своего командира. Не тот уровень. 

Я еще тогда подумал, откуда у нее такое словечко, «неофит», даже спросил, а она улыбнулась и ответила: «А это мы урлу так зовем, а урла — это разный неотесанный сброд». Я тогда ничего не сказал, когда эти двое солдатиков покидали купе. Больше того, подумал, что ж, может быть, это и правильно, никакого кокетства, никаких лишних легких знакомств, путевых приключений, знайте, мол, Людмила наша живет в нашем здоровом и крепком коллективе, и если будет дружить, то только с нашими мальчиками. А как иначе? Запомнилось мне тогда и то, как Субботин дверью грохнул и ушел в тамбур. Я вышел вслед за ним: «Что с тобой?» 

Федя спросил: 

«А вы знаете, что такое неофит?» 

«Новичок», — ответил я. 

«Может быть, и новичок, но наши девчонки этим словом обзывают людей низкого происхождения. Я однажды спросил у них: «А что такое неофит?» Они ответили: «Раб», С тех пор я постоянно думаю о своем неофитстве. Мне и Сталин после этого понятнее стал. Он был неофитом, рабом среди всех этих Троцких, Каменевых. И отомстил им, как раб…» 

«Вот это вывод!» — проговорил я, ошеломленный. 

Слушая Субботина, я думал и о своем неофитстве. 

Я — социальный, окультуренный неофит. Я в плену своего профессионального идиотизма, своих чрезмерных претензий, своего болезненного самолюбия. Я тянусь к новациям, но напрочь скован старыми догматами. Мне кажется, что я далеко ушел от Кособокова, а на самом деле я — рядом. Если я не преодолею в себе своего рабства, я погибну. А как преодолеть, если ты изначально раб? 

Незадолго до смерти Эдвард сказал мне: 

— А ты процветаешь. 

— Откуда ты это взял? 

— Как же, книжка выходит. Говорят о тебе. 

— Падение вверх — штука смертельно опасная, — съязвил я. — Это удел избранных. 

Теперь я стоял у гроба Кособокова и думал о том, что и ко мне подкрадывается этот смертельный недуг — отравление благополучием, который, может быть, и привел Эдварда к трагическому концу. Он мне говорил как-то: «Не знаю человека, который так бы себе вредил, как ты». 

И невдомек было Кособокову, что я радовался этому своему «самовредительству».

Предыдущая главаГлава 41 из 50Следующая глава