К книге
Не подняться тебе, старикЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 17
34%
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. 17
17

Майбутнев — другой мир, другие измерения 

Когда я сказал Кособокову, что мне надо съездить в командировку с единственной целью, чтобы проведать моего друга Александра Ивановича Майбутнева, он пробурчал: 

— Что еще за дамские штучки… 

— Он может умереть. Операция сложная… 

— Ну и что? — Кособоков глядел на меня как-то совсем необычно. Мне даже показалось тогда, что ему нужен конфликт со мной. Причины тому были. Именно в это время меня стали таскать в Комитет социальной защиты, и майор отдела запрещенных изданий Чаинов мотал на проволоку мою душу. Я и сбежать хотел хоть на какое-то время от этих дрязг и неприятностей. А Кособоков между тем добавил: — Тебе не следовало бы сейчас уезжать. 

Я взорвался: 

— Позволь мне самому знать, что мне следует делать! 

Я стал оформлять командировку в Таганрог с таким расчетом, чтобы сделать остановку в Донбассе, где жил мой друг и где его должны были оперировать. Мне не только надо было проведать Александра Ивановича, надо было еще и самому успокоиться рядом с ним. Он был единственным человеком, а точнее единственной душой, которая могла исцелить меня. 

Я пришел сразу в больницу, где лежал Александр Иванович. Спросил у врача: 

— Что это за операция? Серьезно это?! 

— Как и всякая резекция… 

«Резекция», я так понял, означала, что моего Майбутнева положат на живот, полоснут по спине скальпелем, затем раздвинут два ребра и удалят оттуда пораженную часть лёгкого… 

— Так это же даже хорошо, — улыбался неизменно своей доброй и заразительной улыбкой мой друг. — А то знаешь, я уже давно чувствовал, что у меня что-то лишнее в груди. Вырежут, черт бы его побрал, — легче будет ходить. 

Вот в этой фразе был он весь, в этом был его стиль — вроде бы валять дурака, и дурак его был бесконечно веселым и беспечным, задиристым и таким же щедрым, как и он сам. Этот дурачок, сказочный, сейчас несколько позабытый, снимал груз, радовал, будто хохотал ежесекундно: «Смотрите, черт бы вас побрал, веселее, самый тяжкий грех на этой земле — тоска и занудство!» И он валял своего дурачка тоже весело до отчаяния. 

Я распрощался с моим другом и отправился на вокзал. 

Вдруг перед самым отходом поезда бежит мой Александр Иванович, уже на ходу вскакивает в вагон, а под пальто — больничный халат. Кричу ему: 

— Я сорву стоп-кран! Ты с ума сошёл! Тебе же операция предстоит! 

— Та не хлопочись, — отвечает он. Подождут, черти с этой операцией. Было бы что хорошее, а то операция, надо же такое придумать — по живому ризать. 

Я пожал плечами. Поезд был скорым, до следующей остановки километров сто — сто пятьдесят. Мы пошли в ресторан, он снова стал валять дурака, а я подумал: «Может быть, это как раз то, что ему нужно — зарядиться жизненными силами перед операцией». 

Мы наговорились всласть, по приезде в Таганрог зашли в магазин, накупили разной вкуснятины, и он отправился назад. 

Вернулся он только утром, не то в пять, не то в шесть утра, вошел в палату и как Дед Мороз стал раздавать всякую всячину, а главное, вяленую рыбу: чехонь, рыбцов, чебаков. 

— Откуда ты набрал всего? 

— Пока вы тут, черти, спите, я уже и к Азовскому морю смотался… 

— Ладно, трепись больше. 

— И дня не может прожить, чтобы не придумать чего-нибудь, — в комнате стоял хохот. Пришел врач: «Что у вас тут?» 

— А вот Александр Иванович придумал, будто он уже к Азовскому морю смотался, рыбы наловил. 

Врач улыбнулся, похлопал Майбутнева по плечу и сказал, что он хорошо выглядит: хороший сон всегда на пользу… 

Таким его и знаю с конца пятидесятых годов, когда впервые встретился с Александром Ивановичем в глухом селе, куда приехал я, чтобы создавать новую школу. 

И первым человеком, которому открыл я свой замысел, был Александр Иванович Майбутнев. 

— Настоящую школу будущего построим. — Я поймал себя на том, что подлаживаюсь под стиль моего нового друга, поэтому и слова у меня лепились друг к дружке в непозволительной, может быть, манере: — Именно школу будущего, чтобы как в настоящем коммунизме все было, черт бы его подрал… 

Даже Александр Иванович, видавший виды, опешил, когда я ему тайно и доверительно стал про высокие материи говорить. Тогда я свято верил во все, что было связано у меня с этой школой будущего. Другой на месте Александра Ивановича, может быть, так и сказал бы: «Не темни, дружок!» — а он нет, он почесал у себя за ухом, потом вроде бы как на часы посмотрел и сказал: 

— А чего именно у нас ты решил эту школу строить? Вроде бы глухота у нас такая, что дальше некуда, даже электричества нема… 

Но на этот счет у меня была своя идея: настоящий опыт должен развиваться не в каких-то особенных условиях, а именно в самых, можно сказать, неблагоприятных, чтобы всем было видно и понятно, что успех, обозначенный во многих сочинениях великих педагогов и мыслителей, можно обеспечить запросто… 

— А людей дэ взяты? — спросил с горьким сочувствием Александр Иванович. — Кто сюда пойдет работать в такую глушь: ни квартир, ни клуба, ни дороги… 

И на это была у меня теория: входи, родная душа, здесь увидишь, что не святые горшки лепят, что этих горшков я в своей жизни столько налепил и с кем? А с кем попало! С уголовниками, с малограмотными, с детьми, наконец. Я рассказывал о том, как раньше на Севере работал, какой опыт у меня получился и как не дали мне развернуться, тут я перешел совсем на шепот, и Александр Иванович уже не почесывался и не смотрел на часы. Когда я закончил свой рассказ, он спросил: 

— Так ты считаешь, что каждый человек может стать талантливым учителем? 

— И человек, и ребенок — все необыкновенно талантливы, если создать условия… 

— Все, и даже эти дебильные, кажуть, у нас таких двое? 

— Зови их сюда, и я покажу тебе чудеса, только все это мы должны в секрете держать, чтобы раньше времени нас не застукали… 

— А чого нас должны застукивать? — спросил он. 

— А потому, что настоящий идеал всегда пугает людей. Точнее, тот идеал, который в книжках расписан, тот ничего, тот, идеал еще терпим, бумага все выдержит, а вот стоит опустить этот идеал на землю, как он тут же загнивать начинает, плесенью покроется, и только одно остается людям: выбросить его за непригодностью… 

— А чого так? 

— A вот это загадка самой жизни, — отвечал я. — Может быть, мы и разгадаем ее с тобой, но, пока она не разгадана, мы должны с тобой хорониться и избегать громких слов. 

На следующий день я повесил объявление на дверях сельпо: «Провожу бесплатное практическое занятие, доказывающее, что каждый человек талантлив, исправляю любые умственные нарушения…» 

Мы с Александром Ивановичем собрали всю детвору в округе, я раздал детям краски, кому акварель, кому гуашь, кисточки они свои принесли. Когда я объявил, что они сейчас за двадцать минут должны нарисовать кого-то из своих близких — портрет, по детскому обществу пошло очень знакомое мне оживление — испуг, первый испуг: как же я прикоснусь при всех к краскам, к бумаге, кисточкам, а вдруг не получится! И я сказал детям: «Сейчас у вас первый испуг, так закройте глаза, я сейчас этот испуг уберу, а ну закрыли, нет-нет, не подсматривайте, ты вот, как тебя зовут, Саша, так вот ты не подсматривай. А ну, Александр Иванович, бери вот ту дровеняку и всыпь этому испугу по зубам, чтобы он к бесовым чертям убрался куда-нибудь подальше, может, в байраки, а может быть, еще дальше, что же вы, Александр Ивановичу и помочь мне не хотите?» Майбутнев не привык еще к такой ерунде, почесал он за ухом, глянул как бы на часы и заорал: «Кыш! Кыш, черт бы вас побрал!» — «Э-э-э, так дело не пойдет! — сказал и я. — Надо как следует страх выгонять, вот так!» — И я что есть мочи затарабанил дровенякой по пустой бочке, и лупил ее, пока не рассмешил детей, а потом сказал: «Ну все, а теперь за дело, друзья, заметьте, у кого остался страх в груди, тот может ко мне подойти, а может и ничего не делать, может лечь на травку и полежать…» Таких детей не оказалось. Все принялись за работу, я ходил между рядами, дело было в школьном дворе (на улицу были вынесены парты для покраски), так вот, я ходил между рядами, то и дело беря из детских рук листочки с рисунками, и показывал: 

— Нет, вы посмотрите, какой рисунок, какая линия, какое цветовое пятно! А что же получилось у Васи Копылова? (Это и есть «дебильчик», как представил его мне Александр Иванович.) 

Ребята глядят на странный рисунок, один ящик, можно сказать, а посредине что-то вроде глаза и рта, и поразительно: глаза голубым — и черный штрих, и этот штрих вызвал хохот, почему же глаза заштрихованы, что это такое, сроду таких глаз никто не рисовал. 

— Рисовал! — восторженно кричу я. — Но Вася открыл то, к чему Модильяни пришел несколько раньше. 

Я веду ребят в темную комнату, где уже установлен эпидеаскоп, и доказываю, что портрет Модильяни и рисунок Васи схожи, а рисунок Коли Данилова — это другой слабенький мальчик — так похож по манере на врубелевский, такие же объемные пятна, такие же цвета, краплак с синим, розовое с голубым. «У каждого человека, — говорю я, — свой цвет и своя линия, никто этого просто раньше не замечал. Вот попробуйте еще нарисовать». И мы снова рисуем, уже поздно, уже кое-кто из родителей пришел: чем же тут дети занимаются? — и глядят на Васю Копылова, а его оторвать от рисунка нельзя, сроду такого в жизни своей короткой он не встречал, хоть ему и не всякий раз говорили вслух: «Дурак ты дураком весь, и ничто тебя никогда не исправит». А тут ему вдруг такое сказали, что он не хуже, а может быть, даже и лучше всяких там заграничных мастеров может рисовать. 

На следующий день пришли Вася с Колей Даниловым и стали просить, чтобы еще я им дал задание. Я попросил их двери моей комнаты гуашью разукрасить, пусть все знают, чьи это рисунки на стене. Тогда и другие дети попросили, что бы я им тоже дал какое-нибудь задание, я предложил стенку у меня разрисовать. И вот они рисуют — кто муравья, а кто божью коровку, кто бабочку, и животных — лошадь, собачку, кошку — такая стенка получилась, а сколько хохоту было, когда все это рисовалось, сколько шуток и самых серьезных разговоров было вокруг этой дивной живописной фрески. 

Но не всем понравились мои занятия с детьми. Приехали тогда и педагоги в школу, одни, кстати, большая часть, говорили: «Прекрасно, настоящее творчество так и прет из детей…» А были такие, у которых одно мнение осталось: «Шарлатанство, незачем каждого к кисти да музыкальным инструментам тянуть, нельзя настоящее искусство профанировать…» Мы и остались тогда с единомышленниками, которые верили в мою методу, и готовы были перенести этот дух на все другие виды занятий. 

Особенно поддержал меня музыкант Чарушин. Он разрабатывал любопытную теорию о ритмах, как способах человеческого общения, считал, что музыкальный язык более доступен детям, чем язык речевой, но, к сожалению, этим языком пренебрегают. Чарушин доказывал, что каждого ребенка можно научить играть на духовых инструментах, и объяснение давал — оно меня потрясло, и Александра Ивановича тоже потрясло. 

— Духовой инструмент ставит каждого в необходимость играть всем своим духом, здесь связи напрямую идут, без всяких прокладок. Человек вкладывает всего себя, и чем цельнее личность, тем полнее звучание. 

Чарушин Васю Копылова и Колю Данилова нашел самыми цельными, в их руках инструмент давал необыкновенное звучание. И как он объявил это нашим детишкам, все с уважением стали глядеть на этих отсталых ребят. Позже все обратили внимание, что Копылов и Данилов стали лучше учиться и по другим дисциплинам. И это Чарушин объяснял: напряжение, которое создается игрой на духовых инструментах, способствует умственному развитию. 

Но как бы там ни было, а все дети стали и хорошо учиться, и хорошо работать в мастерских, которые мы именовали громким словом «завод», а занятия — производительным трудом. 

Александр Иванович доверительно признался, что в далеком детстве любил рисовать, а после войны как-то скопировал шишкинских трех медведей, но удовлетворения не получил, чувствовал, что нельзя в жизни ничего копировать, что настоящее, свое собственное сидит в нем. Показал он мне дощечку, на которой выжег свой дом, колодец рядом, женщину — это его мать, я предложил, чтобы он попробовал себя в цвете. 

— Давай сыграем в такую игру: я напишу на листке бумаги все основные цвета, какими ты будешь пользоваться в рисунке, и я непременно отгадаю твою палитру… 

— А если я все буду делать наоборот? 

— Все равно отгадаю, но ты уж не делай наоборот… 

Я действительно отгадал его цветовую гамму: ярок, светел, щедр — все выразилось в его рисунке, и я не скупился на похвалу. 

Через несколько дней прихожу к нему, а его мать и говорит: 

— Сашко зовсим здурив, була така картина с медведями, усю сикирою порубав. 

* * * 

Я любил бывать у Александра Ивановича в старом доме под рыжей черепицей. Хата разваливалась: крыша протекала, с боков дуло, под диваном, заглянул однажды, пол обваливался, а Александр Иванович острил по этому поводу:

— А оно даже так лучше. Живешь вроде бы как на природе. 

Однажды прихожу к нему, все комнаты уставлены тазами и ведрами: течет отовсюду. А он смеется: 

— Какие же звуки от этих капелей, лучше всякого клавесина, чи того ксилофона, лежав ночью и думав: лучше мелодии сроду не чув. 

Жена и мать ругаются, а ему все равно. А может быть, не все равно. Может быть, он своего дурачка валял. Прикрывался этим дурачком. Впрочем, как тут прикроешься, когда каждый день, об этом сам Александр Иванович мне говорил, его поедом ели домашние: 

— Та деж ты взявся на нашу голову. У всех мужики, як мужики, а у нас не поймешь чого. Ну хиба не бачишь, шо течет з усих концив… 

— Та да там вин баче, — подключалась мать. — Очи, мабуть, горилкой залив… 

— Та де там горилка, я уже мисяц як не нюхов ей, з вами зальешь очи! 

— Детвора пидрастае, ну де воны будут жить, чи ты не думаешь своею дурной бошкою, шо треба о дитях позаботиться хочь трошки… 

Александр Иванович в таких случаях сбегал из дома и вздыхал с облегчением, когда оказывался на значительном расстоянии от своих близких. Он приходил ко мне в школу, где я жил, тоже совсем бездомный, ютился тогда в чужом флигелечке, это, так сказать, телесная оболочка моя ютилась, они мне были вовсе ни к чему — и эта телесность, и этот флигелечек, поскольку моим домом был весь мир, чертогами моего духа была моя фантазия, а моей поддержкой, моим живым воинством и спасением были дети. И Александр Иванович бежал в мои чертоги. 

Мне кажется, что он находил что-то такое во мне, что отдаленно напоминало ему свое собственное «я». Его жена разгадала суть его симпатий ко мне: 

— Кажись, Сашко, ты нашел человека, который дурнее тебя… 

И когда нашу школу закрыли, потому что она бельмом в глазу для всех стала — как же, здесь дети всесторонне развивались, и об опыте нашем пошла молва по всей стране, — и я вынужден был переехать в город, где другую школу принял и стал ею руководить, ко мне приехал Александр Иванович, и некоторое время мы славно с ним поработали. В этой школе тоже были успехи большие, дети уже не в два, а в три раза быстрее усваивали программы, и нас спрашивали: «А что вы будете делать с освободившимся временем?» — Я, смеясь, на это отвечал: «Это все равно что спрашивать, если бы у нас полное изобилие в стране было: что мы будем делать с прекрасным качественным продуктом и товаром?» Но оппонентам нашим доказывать было бесполезно, потому что нет на свете ничего страшнее педагогической власти. Эта власть никем и никогда не контролировалась, она неуправляема, ее чиновники давно выстроили бастионы и крепости, окружили себя своими и наемными войсками — не подступиться к ним. 

У этой власти была единственная серьезная обязанность — закрывать то, что может угрожать бастионам по-настоящему, а угрожало, как правило, то, что детям приносило радость, а государству пользу. Вот по этим причинам тогда и закрыли нашу школу. Александр Иванович, смеялся: 

— Ты поступаешь на работу только для того, чтобы открыть, а потом закрыть школу и уволиться. 

— А может быть, мы чего-то и стоим с тобой, пока нас закрывают. 

— Ты считаешь, что мы этим чертям нужны, чтобы у них хоть какая-то работа была? 

— Конечно! Это их главная забота! 

— Ты хоть бы съездил куда-нибудь пожаловался. 

— Куда? 

— Ну хотя бы к Президенту. 

— О, о нем ходят легенды! И знаешь, какие? Слабым он не помогает, потому что слабый все равно, сколько ему ни помогай, концы отдаст, а сильному бесполезно помогать, потому что сам способен выкарабкаться. 

— Значит, надо быть чем-то средним, черт бы его побрал, — решительно сказал Александр Иванович. 

— Ты вместо того, чтобы болтать, лучше бы собрал свои манатки: завтра едем в новую школу, нас пригласили в другой город. И на очень выгодных условиях: нам дают квартиры в новом доме, и ты наконец сможешь перетащить свое дорогое семейство из своей дыры… 

— Э, нет, из моей дыры меня уже никто и никогда не выгонит, а из твоего города обязательно попрут, потому что не вижу я возможностей поладить с твоими педагогическими властями. 

Когда я возвращался от Александра Ивановича в Москву и рассказывал про курьезные случаи сельской педагогической жизни, Кособоков мне говорил: 

— Ах, не тем ты занимаешься… 

— Как не тем! — возражал я. — Ты посмотри, какие рисунки! Я ничего не видел более талантливого в своей жизни! Такого мнения придерживаются и в Союзе художников… 

А потом спрашивал у себя: «Почему Эдвард так хорошо мыслит, так верно пишет о необходимости гармонического воспитания, даже о народности, а сам физически не выносит ни того, ни другого?..» Неужто мы так сломаны и искорежены, что не в состоянии отличить белое от черного? И снова мне вспомнился Александр Иванович, слышались его слова, когда он разговаривал с детьми: «Смотрите, какая веточка красивая, какой листочек, какая божья коровка прекрасная…» И лицо его при этом становилось таким проникновенным, точно он всем своим существом хотел передать детям особо важную мысль, что этот мир хрупок и нежен, что постичь эту тонкость мира дано каждому, только надо правильно настроиться… 

Когда я и об этом рассказал Кособокову, он бросил раздраженно: 

— Ну это уж вообще черт знает что!

Предыдущая главаГлава 17 из 50Следующая глава