К книге
Ростовщичество - кулачествоКУЛАК В АРТЕЛИ
60%
КУЛАК В АРТЕЛИ
3

Пусть это сатана, пусть это люди, —

Как хочешь назови ту злую силу,

Которая остервенясь несется

Сюда, в мой рай...

Личность Разуваевых, Колупаевых и компании несколько знакома нам. Эта грядущая сила в близком будущем, быть может, станет подавляющею, и потому она естественно вправе претендовать на большее внимание, требовать серьезного отношения к себе. Между тем фактических научных сведений о значении и важности «их степенств» несомненно мало; имеющиеся данные более публицистически-беллетристического характера. Я постараюсь немного пополнить этот пробел, представив кулака{2} в артели{3}. Трудно это, иногда совершенно невозможно. Дело в том, что кулак, нередко умный человек, сознает иногда безнравственность, а быть может и преступность своих поступков и, подчинив себе артель, господствуя над нею, как-то с крайним подозрением, почти с боязнью относится к постороннему человеку, выказывающему желание разузнать кое-что, и, разумеется, наивно было бы верить его словам, основательно не проверив их другими данными. «Нужно быть терпеливым человеком и порядочным жохом, пишет мне товарищ-исследователь, чтобы обойти мужика-кулака, в руках которого заключается многое и многое. Вы встретите обман, наглую ложь, полнейшее недоверие к вам и укрывательство истины исследуемого дела, особенно там, где чувствуется нечистое дело». Слова эти — сама истина. Действительно, нужно быть порядочным жохом, чтобы обойти кулака, в руках которого заключается многое и многое. Особенно трудно, невозможно добиться истины там, где несколько однородных артелей на одной работе эксплуатируются одним кулаком: дело очень запутывается, проверить его невозможно, сами артели сбиваются с толку и считать приходится гадательно. Другое дело, когда кулак царит в одной артели или, если и в нескольких, но на разных работах или только в разных местах. Здесь сами артельщики пунктуально, фактически, точно произведут вам все выкладки, сведут итоги охотно, со злорадством. Разумеется, нельзя принимать без проверки и эти данные.

Я изложу здесь некоторые типы эксплуатации артелей, заметив предварительно, что она очень разнообразна, видоизменчива, приспособляется к условиям, трудно поддается постороннему наблюдателю, требует с его стороны внимания, долговременного наблюдения и не может быть уложена вся целиком в определенные рамки. Чем крупнее промышленный или торговый центр, тем рельефнее она выдается, тем сильнее бьет в глаза, тем более старания, ума, Одиссеевой хитрости вложено в отделку ее, тем она пышнее, совершеннее, доходя до перла создания, до высокохудожественного произведения... Такие эксплуататорские центры мне более, чем в других местностях, пришлось наблюдать в Нижнем Новгороде и в Рыбинске. Без сомнения, то же встречается и в других местах с теми или иными уклонениями. Схватить всё разнообразие эксплуатации нет никакой возможности.

I. Крючники.

Шумит, шипит, хрипит, тяжело, ускоренно дышит, — знать, тяжело бедняге, — но смело рассекает волны пароход «Отважный», оставляя за собою клубы игриво вьющегося дыма, да сердито вздымающиеся волны, которые пошли по всей реке, колыхая и подбрасывая лодки и всякие суда и посудины. «Вот и Нижний», — толкуют в кучках стоящие пассажиры, снимая шапки и набожно крестясь на выдвигающиеся из массы построек храмы. Группы цивилизованных — купцов, мещан — влезают на верхнюю палубу, откуда виднее.

А посмотреть действительно есть на что: просторно, красиво, величественно на высокой горе раскинулся по-русски Нижний Новгород. При ярком солнечном освещении, на берегу массы вод таких рек как Волга и Ока, словно заросших лесом от множества мачт на баржах, барках и других судах, со множеством снующих взад и вперед пароходов самых различных конструкций и размеров, от небольших грузовых до громадных трехэтажных американской системы, постоянные свистки коих придают им какой-то воинственный характер, — Нижний прекрасен.

Среди группы нередко раздаются возгласы удивления, сыпятся вопросы, а на них и словоохотливые ответы.

— Вишь вон на горе, в самой средине города, стены, храмы: то — Кремль, крепость такая старинная, — поучает бородатая бывалая чуйка в одной группе. — А вон виднеется памятник Минину, вон собор, — водит он пальцем.

— А что за постройки вот направо? — спрашиваю я.

— Нешто не знаешь? — почти сердито крикнула чуйка и, бегло осмотрев меня с ног до головы, спокойнее добавила: — Видно впервой?.. Это, видишь, ярманка здесь бывает, вот через месяц откроется; на всем свете такой нет. На острове (полуострове) она; с этого бока у ней Волга, а с того — Ока.

— Вот это самая Сибирская пристань-с, — продолжает мягким тенорком типичный приказчик. — Посмотрите, что будет здесь через месяц — страсть{4}!

Резкий, оглушительный свисток парохода заглушает его.

— Вот и приехали, слава Богу, — толкуют в другой кучке.

— Миколка, гляди, вон наша пристань, — наш пароход здесь станет, а вон, направо, Меркурьевская пристань, вон Дружина, Любимовская, а там пошли пристани и не перечтешь.

Забегали лоцманы, раздалась команда капитана, засуетились пассажиры, заходили по спинам их котомки, пароход застонал тяжело, порывисто, как будто закачался и наконец совсем стал у пристани, причален, положены мостки. Пассажиры хлынули густою толпой, толкаясь, давя друг друга, крича и перебраниваясь.

Движение на набережной, на берегу и на воде необычайное, поражающее с первого взгляда. И люди, и пароходы, и лошади куда-то спешат, торопятся, все имеют занятой, озабоченный вид. Продавцы разных продуктов надоедают, нищие и монашенки буквально атакуют, с ожесточением набрасываясь на каждого встречного, особенно следя за приезжими. То и дело слышатся свистки, начиная от тонкого сопрано и доходя до могучего баритона меркурьевских пароходов, беспрестанно снующих как-то важно, с достоинством. Массы народа словно морские волны то приливают, то отливают, смотря по тому, приходит ли пароход, или отходит. Вот отходят три парохода до Астрахани — Меркурьевский, Самолетский и Волжский (Пароходное Общество по Волге); два других идут до устья Камы, а там до Перми — Любимовский и Курбатовский с арестантскою баржей; тоже вниз идет, сворачивая на Вятку, Булычевский; Дружинский и Самолетский пароходы направляются вверх до Рыбинска и Твери, а один вверх по Оке; некоторые же пароходы идут только до известных мест: Кашинский и Дубровинский до Казани (во время ярмарки), один до Бармина, «Авраам» вверх до Пучежа и т. д. В свою очередь, на смену им, и почти столько же, приходят снизу и сверху в Нижний. Удивительное, поражающее новичка движение. Пароходы разных обществ и хозяев отличаются не только конструкцией, но и многими другими особенностями, например, цветом окраски корпуса и труб. Так, трубы Самолетских и Булычевских черные с красной широкою полосой, Курбатовских — белые с черною полосой, Американских — белые, Дружинских — черные и т. д. Также и знаки: на Меркурьевских — двуглавые орлы, на Волжских — звезды, на Самолетских рожки и т. д. Разнятся и свистки, флаги, одежда лоцманов и пр. Особенно останавливают на себе внимание величественностью, подавляющею громадностью великаны-пароходы американской системы — трехэтажные Меркурьевские, Волжские, два Любимовских и американские — «Колорадо», «Миссисипи», «Миссури», «Ниагара» и «Бенардаки».

От пристани до берега сделаны мостки и от них вверх на набережную ведет широкая лестница. На этих мостках и лестницах при входе и отходе пароходов невообразимая толкотня, давка, шум, гам и брань.

Но смотрите, среди толпы возвышаются какие-то самодвижущиеся огромные тюки; медленно, но без отдыха поднимаются они один за другим по лестнице и сбрасываются на приготовленные на набережной возы; из-под них вылезают дюжие, утомленные люди: это — крючники. Так их называют потому, что у каждого имеется железный крюк с ременным концом, которым крючник через плечо задевает груз и поддерживает на спине. Они выносят товар с пароходов.

Много раз и подолгу приходилось смотреть на крючников. Обязанность их — нагружать и разгружать пароходы. Работают они артелями. Двое из них стоят на пароходе при товаре и, поднимая тюки, кладут их на спины по очереди подходящих товарищей. Если же товар берут из мурьи (нижняя, подпалубная часть парохода), тогда четверо подают тюки из мурьи, двое принимают на палубе и кладут на спины товарищей. Очередь строго соблюдается и нарушение ее не допускается, так как это могло бы повести к пререканиям, ссорам, — большой тюк никто не захотел бы нести. Стройно, в необыкновенном порядке, почти при военной дисциплине, идет работа. Только на ходу при встречах успевают обмолвиться словечком, или пустить веселую шутку на неловкость товарища. Зато, когда, решив сделать маленькую передышку минуть на пять, соберутся вместе, шуткам, смеху, подтруниваниям нет конца. Какая-то бодрая, веселящая атмосфера окружает их. Добродушие, товарищество, задушевность царят здесь. Редко услышишь брань, да и ее скоро уймут товарищи; никогда не увидишь пьяного. А уж руки поднять на товарища не моги, — десятка два дюжих рук опустятся на смутителя и такой наложат штраф, что другу-недругу закажет.

Артели эти бывают человек в 50—60. Они успевают работать на двух-трех пароходствах. Настоящие артели крючников выдаются среди всей миллионной массы волжского рабочего люда не только ростом, дюжестью{5}, нередко могучестью, но и смелостью, решительностью, а также и общественными качествами: они не только работают артелью, но артельность входить в их плоть и кровь. Приторгует что-нибудь один, не отстанут и присутствующие товарищи и покупают уже «артелью», с уступкою. Крючника даже редко можно встретить одного, а непременно с несколькими товарищами. И никому в обиду не дадутся, напротив, словно Кит Китычи{6}, сами всякого обидят. За то, за примерную любовь к артельности, за большую физическую силу, «за дюжесть», храбрость они пользуются почетом и уважением среди всей рабочей волжской массы. Это — передовые застрельщики{7}, иногда задающие тон рабочему люду. Попасть в крючники — едва ли не заветная мечта многих и многих и притом в большинстве несбыточная.

У крючников полнейшая равноправность в работе и во всех доходах и расходах по квартире, пище и прочему.

Самые знаменитые по Волге крючники — промзинцы, из села Промзино на Суре. Отсюда выходят артели их испокон веку; они имеют свои предания, историю; народ необыкновенно типичный даже среди крючников. Особенно замечательна в этом отношении одна артель, которую я наблюдал в Казани. Некоторые из членов ее достойны кисти великих художников. Представьте себе: громадный рост, атлетическое телосложение, чрезвычайно развитые мышцы, величественная осанка, всклокоченно-кудрявые черные или темно-русые волосы, небольшая, но роскошная борода, красивое, загорелое лицо, большой лоб и нос, быстрый орлиный взгляд. Что-то наложило на эту чудную голову густую тень, словно прозрачную маску; какие-то думы, видно невеселые, бродят в голове и придают лицу грустное, скорбное выражение. По временам оно дышит отвагой, решительностью. Признаюсь, много я видел типично-хороших интеллигентных лиц, но таких не видал. Резкий контраст между естественными богатствами и дарами цивилизации — грязная рваная рубаха и порты — еще более оттеняет богатство натуры и, быть может, наоборот, богатство даров цивилизации умаляет богатство натуры интеллигентной. Напряженно наблюдает глаз за таким типом помимо желания, подмечает особенности походки, манеры, голос, выражение и оттенки лица.

Труд крючников считается очень тяжелым, непосильным среднему рабочему. Улучив минуту отдыха, заговариваю с артелью для первого знакомства.

— Тяжел, братцы, ваш труд?

— Как не тяжел! Не впервой ты уж примечаешь тут, сам видишь, — раздается несколько голосов.

— Чаво вы, черти, глотки-то дерете? Говори один, — раздается заглушающий голос.

— Это ребенок наш сердится, есть хочет... Матка-то на целый день ушла, а он окромя груди ничего не ест, ну, и кричит.

Дружным хохотом сопровождаются эти слова. «Ребенок», обладающий таким протодиаконским голосом{8}, оказывается громадным, трехаршинного роста{9} детиной с добродушным, наивно-простым лицом без всякой растительности; он широко улыбается. Общему настроению невольно поддался и я.

— Ты не смотри, он у нас малютка, — ему всего 18 лет, в солдаты еще не призывали. Выростет боле, сколько еще лет рости ему. Вот маленько подождем, да думаем поставить его мачтой на американский пароход, — добавляет хриплый тенор. — Добрая будет мачта, не скоро сломается.

Шутки затихают.

— А ты видно не здешний и допреж не бывал?

— Не бывал.

— Места ищешь? В приказчиках живешь?

— Да, в приказчиках.

— Пропасть и вашего брата наезжает к ярмарке. Тоже приходится иной раз биться без места. Да что, ваша работа нетрудящая, — труда в ней нет, так будто занятие одно.

— А что, у вас тяжелые бывают грузы?

— Да видишь ли, меньше семи пудов{10} редко бывают, а то больше — 8, 10, 12 пудов{11}.

— Бывают, — добавляет другой, — и в 15 пудов{12}, а изредка попадаются и в 18{13}. Так уж тут-то покряхтишь, спомянешь не только мать, а и бабушку. Лестницы эти проклятые мучают нас; уж иной раз подкатит тебе под ложечку, руки и ноги дрожат словно в лихорадке, а спина-то так и разламывается.

— Что и говорить, трудёная работа!

— Эй, лежебоки, что языки-то распустили! Вставай, будет, — снова ревет «ребенок», вызывая общий хохот.

— Ребенок у нас старательный!

— Ну, вставай, вставай! раздаются голоса, и работа снова начинается.

Жара невыносимая. Солнце буквально жжет. Ни ветерка. Тяжело дышится.

Горы товара беспрерывно передвигаются на спинах крючников то вверх, то вниз, как вчера, как третьего дня, и так будут двигаться завтра и так целое лето, часть весны и осени.

Посмотрим на носящих. Еле двигаются они, страшно истомленные. Рваная рубаха вся мокрая от пота, ворот расстегнут, медный шейный крест монотонно покачивается, ударяя в могучую, высоко вздымающуюся грудь. Вот он остановился, быстро, машинально проводит по лицу свободною рукой (в другой — крюк, которым, зацепив через спину за тюк, поддерживает его), медленно, с усилием потирает левый бок, нетерпеливо поводит плечами, как бы поправляя груз, старается расправить стан, но немного ему удается это, и то на минуту. С лица буквально текут ручьи. Оно мрачно, сурово, искажено, со злым выражением, глаза выкатились и налились кровью, рот неестественно раскрыт, нижняя губа дрожит, лицевые жилы сильно напряжены; ноги заметно дрожат, они непомерно раскорячены, «накренены», и чем дальше, накреняются больше и больше; вот-вот, думаешь, он совсем упадет на колени. Дышит тяжело, напряженно... Ни одного слова не слышишь от них; иногда долетает вздох глубокий, тяжелый. Вот сбросил груз, встрепенулся, выпрямился, отер рукою пот с лица и, шатаясь, держась за перила, пошел за новым грузом. За ним идет другой, там третий и т. д. Считаю, по скольку раз они вынесут тюки без отдыха. Насчитал пять, десять раз, а все не отдыхают. Наконец пошли обедать. Мне захотелось спуститься и подняться по ступенькам лестницы десять раз без отдыха, и я начал, разумеется, без всякого груза. Едва-едва сделал десять оборотов и далее, хоть убей, не мог. Притом я пользуюсь хорошим здоровьем и силою. Ступенек на лестницах разных пристаней различное число — от 50 до 80. Каково же крючнику взбираться по ним с 7—12-пудовым грузом, и не десять раз, а целый день, целое лето?

Естественно думать, что такой изнуряющий труд хорошо оплачивается.

— Почем носите? — спрашиваю в другой раз.

— Три с половиной, иные четыре.

— Рубля, что ли? В какое же время?

— Мы не по времени, а с тысячи пудов. Как тысячу пудов вынесем, так, значить, и считай три с половиной-четыре рубля. Все равно у нас — хоть на пароход, хоть с парохода. Ну, на пароход-то сверху легче. И спуски сделали.

Я бегло соображаю: чтобы тысячу пудов снести, каждый раз по десяти пудов, нужно спуститься и подняться 1000/10=100 раз. А каждый раз по семи пудов 1000/7=143 раза. За это придется получить 350—400 копеек.

Выходит, раз снести десятипудовый груз стоить три с половиной-четыре копейки, а семипудовый — две с половиной-три копейки.

Итак, чтобы заработать один рубль в день, в первом случае придется подняться и спуститься 25—30 раз, то есть подняться на высоту 1500—2500 ступенек, и это с десятипудовым грузом!.. Во втором случае нужно даже до сорока раз подняться, т. е. сделать до 3200 ступенек. При этом должно иметь в виду, что придется пройти каждый раз с грузом по ровному пространству через пароход, пристань и мостки; между пристанью и лестницей приблизительно сажен 25—30{14}, а за все раза от 625 до 1200 сажен{15}. Обратно он будет идти, конечно, без тяжести. И все это, чтобы заработать один рубль!...

— Да ведь это дешево, это невозможно! — невольно восклицаю я.

— Сами, любезный, знаем это лучше тебя. Да что поделаешь? Ты смекни-ка вот что: есть нам нужно много и часто, потому отощаем в конец, и уж без водки никак нельзя; а пища куда как дорога стала. Допрежь, бывало, на пять рублей живи месяц, как хочешь, в свое удовольствие; теперича время не то: все подорожало супротив старого, и не только на 10 рублей, а и на 12 не управишь. Вот оно что, да! Хлебец вон 1 рубль 10 копеек, пшено 2 рубля, а то и 2 рубля 20 копеек. Да туда-сюда — все расход. Да на дорогу в оба конца, да себе что, жене, детишкам купишь, — так вот и посчитай, сколько осталось!...

Все сидят молча; лица сосредоточены, грустны. Только рассказчик оживлен и сильно жестикулирует.

— Что же не просите у конторы надбавки?

— То-то вот и горе наше. Мы не от конторы. Рядчик{16} у нас Анучин, выходит, первейший рядчик. Он с конторы-то берет вдвое, рублей по семи с полтиной. Он-то нас и обижает, нехристь.

— Кабы контора платила нам столько, — оживленно заговорили несколько голосов, — сколько ему, нам жисть была бы. А то вот поди. Нас у него две артели. Больше ста душ.

— Ты, любезный, сообрази, — начал сурово доселе молчавший, коренастый, средних лет детина. — Ведь без малого половину, аспид{17}, берет себе от кажинного из нас. А мы-то всего огулом{18} по 100 рублей выработаем на человека с пищей-то; ну, хоть ему по 75 рублей останется, и то ведь это хватай за 7000 будет. А за что? Господь ведает. Только сынишка записывает грузы, а он подсчитывает, да с конторой счеты ведет. Ирод{19} он, анафема{20}, вот что! — кончил озлобленный, плюнул и отвернулся.

— Да, это нескладно. Но отчего же вы сами не берете подряд от конторы прямо?

— Пустая ты башка, вот что я тебе скажу! — накинулся на меня только что говоривший. — Ну, что ты тут плетешь, ажно слушать тошно, тьфу!... Сами не берете! — передразнивает он. — Пойди-кось, возьми, прыткий ты!... Чай ведь у него там в конторе-то други, кумовья всякие, сколько уже лет дружбу водят. Нет, там нашего брата близко не подпускают. А он с ними контракты заключает.

— Ну, ребята, пора, пора на работу! — загудела артель, поднимаясь.

— Щи ноня{21} несуразные, кваску бы больше, — раздались голоса. — Да и каша не супрела{22}. Смотри, матка, заботься...

Я вышел словно в тумане. За невыносимый труд масса получает такое ничтожное вознаграждение и один за ничтожный труд получает так много — семь-восемь тысяч рублей за четыре-пять месяцев!

II. Рабочий муравейник.

Через полтора месяца я снова в Нижнем. Ярмарка в разгаре. Физиономия Нижнего значительно изменилась. Теперь он — громаднейший, быть может, единственный, торговый рынок обмена произведений между Европой и Азией. На того, кто видит ярмарку в первый раз, она производит сильное впечатление. Трудно ее описывать, да и не место здесь. Скажу только, рабочего люда сюда стекается многое множество с разных сторон и издалека.

Иду прежде всего на главный рабочий рынок — на Сибирскую пристань. Пристань эта достойна того, чтобы на ней несколько остановиться. Ярмарка, как известно, помещается на полуострове, отделенном от города устьем Оки и омываемом с двух других сторон Волгой. Значительная часть ярмарочного берега, омываемого Волгой, и называется Сибирскою пристанью. Здесь место всем товарам, кроме некоторых, имеющих отдельные помещения: например, железная пристань — на песках, т. е. на песчаных наносах устья Оки; также для мочалы{23} и деревянных изделий, для товаров, отправляемых по Московской железной дороге. Но самая большая пристань, быть может, даже большая всех отдельных, вместе взятых — Сибирская. Сюда привозятся и отсюда развозятся товары и во все верхнее Поволжье, и от Рыбинска на Петербурга, и во все нижнее Поволжье с такими крупными центрами, как Казань, Симбирск, Сызрань с железнодорожною ветвью на Моршанск, Самара с ветвью на Оренбург, Саратов с железнодорожною ветвью на Тамбов, Царицын с ветвью на Дон и Астрахань, и каспийские порты, закавказские и персидские, и на Вятку, и по Каме на Пермь, и на Сибирь, и по Оке на Муром, Касимов, Рязань, и по Клязьме на Владимир и выше, и т. д. по всему огромному бассейну Волги, Камы, Вятки, Оки, в Сибирь, Закавказье и Персию. Много миллионов пудов разного товара переносится на плечах рабочего и развозится по обширнейшему торговому району. Если бы подняться на такую высоту, чтобы люди казались по величине муравьями, то вся ярмарка, вероятно, показалась бы огромным муравейником, Сибирская же пристань и без всяких воображений и воздушных полетов разительно напоминает его. Кому приходилось раскапывать муравейники и подолгу внимательно наблюдать ту тревогу, беготню, суетню, которая поднимается при этом, тот легко может себе представить Сибирскую пристань. Та же толкотня, беготня, шумливая, непонятная для новичка, как китайская азбука, как и раскопанный муравейник. Ни за что не увидишь пьяного, здесь нет места праздному. Мимо тебя быстро идут, даже бегут, люди, все с тюками или на спинах, или на тачках; они без церемонии толкают, не обращая внимания, да и действительно не обращают внимания ни на кого и ни на что. Там и сям шныряют приличные бекешки{24}, кафтаны, даже сюртуки{25} приказчиков и кулаков, с озабоченным, деловым видом шныряют с тетрадками, с книгами в руках между «оборванною чернью» и необорванными пузатыми тюками-капиталами. Большие грузы иногда тянет целая артель и при этом так надрывает свои глотки, что не каждая барабанная перепонка останется довольною. Гудит, стоном стонет многотысячная масса, надрывается народная глотка, но еще сильнее надрываются народные мускулы, ставится ребром сила, здоровье. Над всем этим гамом царят то там то здесь раздающиеся выкрикивания кулаков и перекрикивания через ручнея трубы с подходящих пароходов с находящимися на берегу. Озадаченный, ошеломленный стоишь в удивлении. Не знаешь, на что устремить взгляд, на чем остановиться, что рассмотреть внимательнее. Слух, зрение, подавленные, отказываются служить.

— Сторонись, чего рот раззявил! — гудит над ухом. Сторонюсь, глаза невольно ищут сказавшего, но напрасно. Хожу, стараюсь овладеть собой, привести в порядок чувства, пытаюсь отдать себе отчет в происходящем. С одной стороны на воде сорокасаженные баржи и приставленные почти к берегу (берег невысокий, в уровень с баржами), соединяющиеся с ним мостиками, громадные баржи в несколько рядов, целые сотни лепятся друг к дружке, словно толпа великанов; мачты их образуют такой великолепный лес, какой в действительности редко встретишь; за ними снуют взад и вперед пароходы, словно горластые кохинхинские петухи между стадами кур; они приводят пустые и отводят нагруженные баржи, другие — товаро-пассажирские — приходят сами нагружаться. С другой стороны всего в 7—10 саженях{26} от берега стоят огромные склады для товаров наподобие амбаров, каждый в несколько десятков саженей длины и с необычайно высокими крышами. За одним рядом их, тянущимся на громадное пространство параллельно берегу и баржам, далее вглубь ярмарки тянется параллельно такой же ряд. Каждому пароходному обществу принадлежите несколько таких складов; они обыкновенно обнесены забором в виде квадрата или четырехугольника с проездными насквозь воротами, с особым красивым домом для конторы и приказчиков. Вывески гласят, какому обществу принадлежат эти дворы. Вот едва не из саженных букв вывеска «Дружина». Цифры над амбарами указывают на число их: 7, 8, 10, 12... Перехожу дальше, тянутся без конца все параллельно баржам амбары пароходств: «Каменский», «Пароходное Общество по Волге» (Волжское», говорят обыкновенно), «Курбатов» (арестантское), «Кавказ и Меркурий» («Меркурьевское»), «Американское» и т. д.

С той и другой стороны — на баржах и в складах — в бесчисленном множестве высятся буквально горы товара; горы его и в складах — более ценный; горы прямо во дворах прикрыты брезентами, или даже просто ничем не прикрыты; между этими горами шныряют и перетаскивают их массы народа. Как велико количество товаров здесь, можно судить из того, что, по словам агента «Дружины» господина Рихтера, за время последней ярмарки «Дружина» перевезла более 4 миллионов пудов{27}. Сколько же всего миллионов пудов переношено рабочими!

Но удивительный народ: истомленный, изнуренный, под палящими лучами солнца, он работает с песнью, словно веселится... Вот четверо с трудом поднимают огромные тюки и кладут на плечи двух, подходящих по очереди. При этом шестеро действующих, двое подходящих, дружно с каждым тюком на веселый тон поют:

Ребятишки подошли,

Подхватили, понесли...

Далее артель тянет какую-то большую машину с частыми остановками, причем, прежде чем начать тянуть, монотонно выводит:

Ра-аз, два-а-а, три — берем.

При слове «берем» ожесточенно тянут, выкрикивая: «берем, берем, берем», «ну, еще, еще, еще» и т. д. до остановки, потом опять то же.

Там артель тащит что-то, трудно поддающееся, подвигающееся шаг за шагом, и при этом запевающий начинает:

Ну, молодчики, (хор) еще разок,

Разудалые, (хор) еще разок!

При словах «еще разок», все дружно тянут, подвигаясь каждый раз на шаг.

При тяжестях, требующих по крайней мере минутного отдыха, все дружно поют:

Эй, дубинушка, ухнем,

Эй, зеленая, сама пойдет,

Сама пойдет, идет, идет...

Если же тяжесть идет ровно, без остановок:

Ой, пошла, ой, пошла,

Ой, пошла, пошла, пошла...

Но что это за оригинальная песня, она состоит всего из двух восклицаний, беспрерывно повторяющихся:

Эй, ух! Эй, ух! ух, ух!..

Слишком немногосложна эта песня, слишком лаконична, однообразна, но вы не в состоянии скоро оторваться от нее; тот, кто слышал ее раз, не забудет никогда: это — стон, выдавливаемый из груди мучительным трудом, вырывающийся одновременно в такт, как биение сердца, у нескольких десятков человек!.. Тяжелое впечатление производите она на невольного слушателя. Невеселые думы навевает, нехорошие картины исторического прошлого восстают в памяти... Чудится что-то возмутительное. Забитость, приниженность, рабство народное слышатся в ней; она — естественные аккорды страдания, она — стенания наболевшего сердца, измученной души...

Каков труд этих людей, мы уже знаем. Тот же вид, с теми или иными различиями, имеют и другие рабочие рынки здесь, и я их описывать не стану.

Теперь посмотрим внимательнее, как организован этот труд и какое вознаграждение достается на его долю.

Стонет, ревет, шумит многочисленная толпа, быстро перенося горы товаров с берега на баржи и обратно. Там и сям шныряют неработающие бекешки и сюртуки. Мы на Дружинской пристани.

— Ты спрашивал намедни{28}, где наш рядчик; вон он, гляди, стоит, — указывает проходящий мимо знакомый артельщик.

Легко было отличить указанного. Среди бегущих и снующих оборванных рабочих резко выделяется огромная фигура в черном длинном сюртуке, в купецком картузе{29}, в высоких лакированных сапогах. Подхожу ближе, чтобы внимательнее рассмотреть этого интересного субъекта. Он поворачивается лицом в мою сторону, причем бросается в глаза его выпуклый большой живот и вообще несоразмерная даже с его ростом толщина. Казалось на первый раз, что он весь состоит из сплошных жировых складок; складки подбородочные, шейные, лицевые, все они щедро налиты жиром и густо отполированы тоже жиром, так что лицо заметно блестит и вообще он походит на ходячий мех, налитый жиром. Маленькие бойкие глаза вертятся и бегают, нехороший огонек блестит в них. Вся эта жировая махина довольно свободно, быстро вращается, энергично жестикулирует, а зычная глотка его выделяется из всего шума тысячной толпы. То одной, то другою рукой он быстро отирает ручьями текущий пот с его лица. Он перебегает с места на место. Вот он перекрикивается с проходящим пароходом, вот ободряет артель, озирается, подзывает какую-то чуйку и быстро отдает распоряжения. Эта его зоркого глаза, кажется, не укрывается ничто; он везде успевает вовремя. Это интересный, замечательный тип; он заслуживает большего внимания, достоин кисти великого художника. Это — краса и гордость кулаков и вместе с тем предмет их зависти. С подобострастием взирают на него мелкие кулаки, как на недосягаемый идеал. Словом, этот чертополох — первейший рядчик ярмарочный, Анучин, берущий подряд нагрузки и разгрузки судов на несколько миллионов пудов от двух больших пароходных обществ — «Дружины» и «Лебедя». Одна «Дружина» перевезла за ярмарку четыре миллиона пудов.

Подхожу к сидящей невдалеке группе.

— Работу поджидаете, или отдыхаете? — спрашиваю.

— А у тебя работа есть какая? Мы возьмем, — заговорило несколько человек.

— Нет, я не по этой части.

После обычных надоедливых расспросов, кто я, зачем, откуда и прочее, удовлетворили и меня ответом.

— Баржу вон ведут нам, так поджидаем, разгружать, значит, будем.

— У вас артель что ли, или рядчик есть?

— Заправская артель, как есть. Все у нас рядчики. Так только будто для распорядку и хозяйствования изберем кого старостой, рядчиком, писарем. Да и то только почет один, а такие же они пайщики, как и все.

— Ну, разумеется, к примеру захочет артель почесть, если староста-то дюжа хорош, рублевок пять накинет при расчете ему с писарем.

— И много тут таких артелей?

— Дюжа много, сколько тебе угодно хватить.

— Одних тута наших спасских[1] сколько — не перечесть. Из Юшты нас артелей пять, а из Санского куды больше. Много выходит из Дегтяного, Пустыни...

— Нужно тебе сказать, — прерывает другой, — больше-то наши спасские идут с рядчиками. А таких как мы, без рядчиков, мало. Потому как кто задолжал ему, так уж и иди к нему в артель по контракту. Вот и у нас в Юште есть богатейшие рядчики — Парфен Иванов Нестеров, есть и другие.

— Отчего ж это так?

— Беднота, брат, обовладала нас! Худо стало жить. Чем дале, тем хуже, беда. Землей-то нас больно обидели. Крестьянством уж мы не занимаемся, бабы управляют. А подушные и разные подати{30} большие. Куда денешься? К рядчику и идешь: так мол и так, дай, ради Бога, ваше степенство... Дать-то он даст, не откажет, да уж опутает мужика почище того, как паук муху.

— Как же вы не попались в эти сети?

— Дело не хитрое, как сказать тебе. Выходить, будто мы посустоятельнее, ну, кое-как и перебиваемся, к рядчику-то не идем; а уж как невмоготу становится, идешь к своему же брату, из одной артели, значит. У кого есть, не откажет, даст, и лихву[2] положит по-божески, известно, свой брат. Так и перебиваемся из году в год. Только год от году наши артели все словно мелеют. Лет пять назад наша артель была в 50 человек, а теперь поменя{31}. Сбежали к рядчикам. Нужда заставила, у нас-то не хватило капиталов помочь...

— Сколько теперь в вашей артели?

— Наши артели не бывают большие. Говорю тебе, народ обеднел. Полусотки не бывает. Все больше 25—30 душ. В нашей — 30.

— Стало-быть, заработки у вас порядочные?

— Где уж порядочные! Грошовые заработки — одно слово. Те вон, что с рядчиками пришли, ноня ничего не заработают, все пойдет рядчику в карман. Ну, мы можа по четвертной заработаем.

— Почему же это? Ведь вы без рядчика?

— Так-то оно так, приходим мы без рядчика, да здесь то попадаем в его лапы. Видишь ли, друг, все работы большие сняты, будто на аренде у них. Вот наш брат хоша и без рядчика приходит, походишь, походишь, поработаешь где день-два, а там опять ищи работу день-два, ну, и идешь к рядчику, просишься к нему. Известно, полцены берешь супротив вольной, зато работу не ищешь, кажинный{32} день готова. Оно поваднее{33} так. Кабы прямо брать работу от хозяев, жить куда как хорошо бы было.

— Отчего не попытаетесь брать прямо от хозяев?

— Эх, друг, бараны мы, что ли? Сами видим. Да говорят тебе, все работы у них на откупу. Гляди-ка, вон наш-то крутопузый вертится, он откупает все работы на «Дружине». Чай сам видишь, сколько нашего брата мается. Тут бы заработки добрые были, кабы не этот сатана Анучин. Пойди-кось в контору, возьми работу, тебя, братец, в шею вытолкают, потому не лезь, а иди к этому самому крутопузому. А он тебе даст полцены против вольной, а то и менее. Сам-то он, бают, берет с конторы по 7 рублей с полтиной, да по 8, а нам платит по 3 с половиной, а то и по 3 рубля, выходит, за 1000 пудов. Ну, когда нашего брата помене, платит и по 4, и по 4 с половиной, да редко. А боле по 3 рубля.

— Неужели ж Анучин платит вам по 3—3,5 рубля? недоумеваю я, хотя уже раз десять приходилось слышать то же от разных артелей.

— Хошь верь, любезный, хошь не верь, а так. Много тысяч наших кровных заедает он. Да ты, когда не веришь нам, глянь на рожу его, рядчика-то, вишь разнесло ее, чуть не треснешь от жиру. Всю кровь нашу выпил, нехристь проклятый!.. Ты глянь на нас: ведь кровинки в лице нет. Измотались, сил нет терпеть. И пошли обычные жалобы...

Невольно осматриваю всю артель, переношу взгляд на проходящие и передо мной встают разные виденные мною артели. Лица все истомленные, болезненные, землистого цвета, именно «кровинки в лице нет». Поражает бросающееся в глаза несоответствие между природными дарами — хороший рост, широкое телосложение — и неудовлетворенностью потребностей натуры.

— Много ли у него работаете артелей?

— Много. Тут ведь боле 1000 душ мотается. Все боле артели, артелей 16 у него, а есть и поденные работники.

— При расчетах не бываете обмана?

— Коли не бывает! Обиду большую чинят рядчики. Примерно переносим тысяч десять пудов, а он говорит — восемь. Видим обман, да ничего не поделаешь. Скажи-ка ему, прогонит всю артель. И нет на него никакого суда. И проверить нельзя, потому нам счетов из конторы не выдают, а выдают ему, стало быть, на всех, не на одну нашу артель, а на все. Сколько Господь ему на душу положит, столько и скажет. И уж молчи, нишкни{34}... Намеднись братан{35} не утерпел при недельном расчете и говорит: «за что мол, ваше степенство, так утесняешь нас? Грешно, гыть,{36} на том свете ответишь за нас...» И боле ничего не сказал. Что ж брат, как взъелся он, заорет: «моих мол благодеяниев не понимаете, вон пошли, такие сякие...» Кланялись-кланялись, просили-просили, насилу смиловался. А братана, говорит, чтоб духу не было. Ну, и рассчитал его из артели. Что поделаешь? Ведь сами видим, праведно поступил, за артель стал, мирской человек, одно слово... Заплакал сердешный, братан-то, и пошел от нас. Ну, известно, поддержали, как смогли, трешницу накинули и всячески прощение просили.

— Но правда ли, что он так обсчитываете? Может вам это так сдается{37}?

— Нет, друг, не греши: мы супротив совести не станем клепать, мы греха на душу не возьмем, — заговорили в ответ. — Ты слушай-ка, уж как мы, значит, кажинный{38} год этим делом занимаемся, на том, стало быть, стоим, так приобыкаем{39} к делу, что не ошибемся, сколько переносим в день, а случается, что и от приказчиков узнаем, что нагрузим примерно в баржу тысяч 20 пудов, а то 25, ну и видим, как он нас, окаянный, морочит, вот на глазах ворует... А нам, братец, трудно даются эти тысячи, много поту прольешь на них, сил потратишь. Поверь, напраслину не взведем.

Я уже очень хорошо знал, насколько это справедливо, так как приходилось лично убеждаться в этом, а с другой стороны, это больное место в отношениях между артелями и рядчиками, и подобные жалобы приходится слышать постоянно и повсеместно в Поволжье.

— Слушай-ка, что я тебе скажу, — перебивает другой. — Лет пятнадцать тому простой мужичонка был этот самый Анучин, вместе ходили с ним. А теперь, поди-кось, приступу нет, купец, одно слово. Одних капиталов, бают, боле 300 тысяч. Страсть богатый. Мошна-то его набита, как и пузо, тоже чуть не лопнет. А ведь, бают, сам знаешь, от трудов праведных не наживешь палат каменных, с топора не обогатеешь, а огорбатеешь. То-то вот и есть. А откуда это? Это кровь наша.

— А что, братцы, кабы допытаться, — перебивает молодой парень, — сколько нашей крови в 1000 целковых{40}, а?

— Э, парень, кабы это учесть, так из мужицкой крови река бы вышла поболе Волги-матушки.

Меня не раз, разумеется, интересовал вопрос, сколько тысяч рублей перепадает подобному рядчику за ярмарку. К сожалению, сколько-нибудь точной цифры добиться не мог. Насколько это трудно, я сейчас скажу. Лучшим источником могли бы быть сами артели, как и в предыдущем типе эксплуатации, где каждая из них почти по пальцам перечтет все статьи дохода рядчика и притом совершенно справедливо, да и однообразие во всех артелях того типа. Не то здесь. В этом типе эксплуатация более широкая; каждый кулак эксплуатирует не одну артель, а несколько, даже до 16, как Анучин. Часто все они работают у одного хозяина, в одном месте, перетаскивают ежедневно десятки, даже сотни тысяч пудов. Притом эти артели нередко переходят от одного рядчика к другому; с конторою у них непосредственных отношений нет; все это ведет к тому, что здесь артели совершенно путаются и не могут охватить всю массу работ, следовательно, не могут судить вообще об эксплуатации кулака. Насколько дело касается себя самой, артель очень компетентна и дает определенные сведения, — разумеется, если сумеешь подойти к мужику, не возбуждая его обычного недоверия. Но раз вышел из пределов данной артели, нужно относиться осторожно к показаниям ее, как к предположениям, и принимать их, проверив данными из других источников. Не более. Следуя правилу: audiatur et altera pars{41}, разными подходцами стараешься завести знакомство, или по крайней мере разговор, с рядчиком; но встречаешь такое недоверие, подозрительность и, наконец, такой оскорбительный тон, что терпение лопается, вся политика рушится, и, излив свое озлобление в личных оскорблениях кулака, уходишь ни с чем. «Совесть не чиста у него, трусит за свои дела», — говорит мне один, комментируя подобный факт. «Захотели вы получить сведения от Анучина! — говорят в конторе «Дружины». — Воображаем, как он на вас посмотрел: ведь он подумал, что вы хотите у него хлеб отбить». По разным основаниям я склонен думать, что правы первые. Наконец, через разные рекомендации завожу знакомства с конторой, агентом и служащими. Много хлопот, много обещаний, а все-таки в результате добиваешься немногого. Но попытаюсь хотя бы приблизительно определить, сколько достается подобному рядчику.

Подряд на «Дружине» простирается за 4 миллиона пудов{42}; на «Лебеде» меньше, сколько именно — не знаю; говорят, более 2 миллионов пудов{43}. Берет Анучин:

Хотя по этим сведениям, добытым из конторы, плата рабочим значится 4 рубля, на самом же деле мне сплошь и рядом приходилось встречать цену 3,5 рубля. Возьмем среднюю подрядную цифру 7,5 рублей.[3] За 6 миллионов пудов возьмет Анучин 45 тысяч рублей. Из них половина остается ему, то есть более 20 тысяч рублей!.. Но ведь нужно заметить, что здесь совершенно игнорируются мошенничества, о которых говорят, начиная от артелей и кончая конторой. Во всяком случае, это будет minimum. Прошу принять в соображение следующее: если посредник предыдущего типа с артели в 150 человек ухитряется стянуть 6000 рублей и более, т. е. по 40 рублей с человека, то такой алчный и опытный кулак, как Анучин, конечно, стянет не менее. А так как у него работает от 600 до 1000 человек, положим круглым счетом 700 человек, то со всех и выйдет более справедливая цифра 28000 рублей, то есть около 2/3, остальная 1/3 17000 рублей пойдет на 700 рабочих, т. е. по 25 рублей на человека. Подтверждением этому может служить и то, что работающие у него не менее жалуются, чем и те, которые эксплуатируются своими рядчиками, — это с одной стороны, а с другой — цифру эту одни находили большою, другие малою. Во всяком случае, повторяю, этот расчет приблизительный. Не следуете забывать, что он сделан на какие-нибудь два ярмарочных месяца.

III. На Нижегородской ярмарке.

Одиннадцать часов. По раскаленному песку острова в устье Оки, где расположена железная пристань, тянутся длинными вереницами группы рабочих, не смешиваясь одна с другой. Это артели идут обедать. Нагоняю одну из них.

Лица все изнуренные, ноги ступают тяжело, апатично вылезая из сыпучего песку. Знать, умаялись.

— А как пройти отсюда на пароходную пристань? — обращаюсь я к ближайшим ко мне.

— Тебе ехать что ли? Уж ноня не уедешь, — пароход ушел. Опоздал, любезный! Поедешь завтра, — посыпались ответы на ходу.

— Да я только пойду узнать, во сколько часов отходит пароход и сколько стоит билет.

— Побредем с нами; вон мы тебя доведем до машины (водокачка), а там ты возьмешь налево по третьему мостику.

— Далеко ль ехать? — спрашивает другой.

— В Рязань.

— Так ты нам сусед,{44} и мы рязанские, Спасского уезда. Наших тут много, и т. д., — заговорили разом несколько голосов.

Шедшие впереди стали влезать в низкую калитку. Я раскланиваюсь, чтобы завернуть налево на мостик, желая и ожидая приглашения артели зайти к ней. Не ошибаюсь.

— Что же, любезный, зайдем, пообедаем, ведь не сейчас уедешь.

— Сусед, сусед, заходи для праздничка, — приглашают другие.

Разумеется, я не заставляю себя долго просить.

Под большим, довольно уже старым навесом, положены в несколько рядов доски вместо столов, а на пол-аршина{45} ниже тоже доски вместо стульев. Мои соседи посадили меня за свой стол, выказывая не мало забот, чтобы было поудобнее.

— Вот, братцы, вы меня угощаете, так уж и я вас угощу для праздника, — и посылаю молодого парня за водочкой. К тому ж явилась и артельная водка.

Несколько стаканчиков бойко заходили в обычном порядке по раз установленным группам, вызывая меткие, остроумные замечания, обращенные то к одному, то к другому товарищу, почему-либо обращавшему на себя внимание.

Дело пошло веселее, разговоры стали оживленнее. Оживление мало-помалу переходило в беспорядочный общий говор, над которым то там, то сям выдавались резкие крики сильных голосов. По временам крик мешал даже разговаривать мне с ближайшею группой, тогда более влиятельные и спокойные унимали товарищей постыдиться гостя.

— Ну, как заработки у вас этот год?

— Какие тут заработки? Худо, брат, уж так худо, что хуже бы нельзя. То-ись{46} вот плюнул бы да и только.

— На пищу, друг, не хватает, хоть верь, хоть не верь, — слышатся как бы в подтверждение тяжелые вздохи.

— Вот что, нужно тебе правду сказать, — начинает степенный, серьезный мужичок, — жить бы можно, кабы не эти рядчики. Они-то нас обдираюсь, жить не дают.

— Да на что ж рядчики, ведь у вас артель?

— Артель — это верно, да вишь{47} мы работаем от рядчика.

На мои вопросы мне рассказали следующее. В артели 150 человек совершенно равноправных, получающих по равному паю и несущих равные издержки; все равно участвуют и в труде. Выбираются староста, или атаман, писарь, повар. Последний в больших артелях не работает, а только приготовляет пищу, первые же работают. Отказаться от выбора нельзя. Пьяного штрафуют в первый раз на четверть{48} водки, во второй на полведра{49}, а затем в независимых артелях исключают, в зависимых же этого не позволяете рядчик, так как его интересы пострадали бы. При этом нужно заметить, штрафуют водкой не из желания попьянствовать лишний раз самим, а потому, что водка, считаемая в их труде положительно необходимой, входит постоянной статьей в бюджет; но, разумеется, от артельной порции пьян не будешь. Вообще артель очень строга к нравственным качествам членов; она не только тяжело карает пьяницу, но также энергично преследуете вора, если такой, Боже упаси, заведется; она кроме штрафов не прочь его проучить и своим судом. За брань хотя и не штрафует, но за драку штрафует начавшего или обоих. Зато она участливо относится в случае несчастия к товарищу: например, заболевший может не работать и в течение трех дней как бы считается на работе, а после того ему дается пища и помещение бесплатно и т. д. И все это делается не как-нибудь случайно, беспринципно, а по обычаю, по давно заведенному порядку. «У нас на все закон есть», «у нас так исстари ведется, от стариков», — многозначительно говорят артельщики.

Между темь на одном конце раздавались особенно резкие голоса, слышалась изысканная, непечатная брань с обеих сторон. Состязались двое разгоряченных товарищей: один громадного роста, другой невысокий, но коренастый кряж. Они сильно жестикулировали.

— Да подеритесь, черти, скорее! — кричит один зритель.

— Ожидай, на дураков напал, не таковские... — отвечает другой.

Но вот кряж чем-то уж очень задел единоборца, тот неистово заревел, схватил себя за волосы и начал без сожаления теребить, — не стерпел что-то очень обидное. Раздался хохот, кряж не утерпел и хватил в ухо. Мгновенно десятки рук растащили их. Шутя и смеясь, особенно над кряжем, быстро рассудили оштрафовать его на полведра.

— Братцы, помилуйте! — взмолился он.

— Чего клянчишь, — раздалось несколько голосов, — чай знаешь, на что шел... Не новичок, законы наши знаешь. Писарь, пиши на него полведра.

— Что ж, сейчас возьмем распить?

— Нет, нет, будет на ноня. Завтра проздравим смутьяна.

Шум мало-помалу утихает. Многие ложатся здесь же на солому, другие группами беседуют, там не громко напевают песню. Долетают слова ее:

У нас в доме недостаток,

А в кармане пустота.

— Так вот, друг ты мой сладкий, считай сам, что нам стоит рядчик: нас вот 150 душ, и мы все у него до единого в долгу, кто тридцать, кто полсотни, а кто и, боле нахватал, — всего 6000 за артелью. Стало быть, осень нужда, подати тянут, где хошь бери, ну, и идешь к своему рядчику: так мол и так, дай ради Бога. — Изволь, говорит, бери, сколько нужно, не отказывает, потому отработаешь; только, говорит, расписочку дай, да обяжись у меня в артели работать; ну, а проценту, говорит, известно, четвертак на рубль. Тяжело это нам, ох, как тяжело!.. Да что поделаешь? «Шкуру сдерут как в волости за подати, другая не скоро выростет; тоже ведь жаль, чай не чужая. Так уж мы всяк своего рядчика и знаем и у него забираем. У нас вон в Санском более десятка их степенств, то-ись рядчиков, село то большое, больше 1000 душ. Весной он нас собирает, и идем на работу.

— Куда же идете?

— Во все страны{50}. Землицы у нас мало и плохонькая. Так нас обидели... и, Господи! — вздыхает собеседник. — И бабам делать на ней нечего, ну, и заправляют с детишками да стариками, а мы все уходим из нашей волости и из соседних. Да, в разные страны уходим: какая артель в Рыбинск, какая в Пермь, а то в Астрахань, Петербург, даже Ригу; а на лето боле сбиваемся сюда, на ярмарку.

— Стало быть, он с вас за 6000 рублей возьмет процентов 1500 рублей в год?

— Какое там в год? Берут-то больше к Рождеству, а многие куда позже, а он вот летом и вычитает с нас из того, что заработаем. В год-то оно выйдете вдвое боле: считай не полторы, а три тысячи рублей.

— Однако, — не выдерживаю я, — ведь это жидовские проценты 50% в год.

— Чаво ты тут ужахаешься{51}? — вмешивается в разговор недавно подошедшая красно-рыжая голова с необыкновенно энергичным, типичным лицом. — Нас не то мутит, что столько процентов берет, а то, что берет он, анафема, за наши же деньги, — вот чего не можем простить нехристю!.. Ты слушай-ка, ведь он берет теперь на ярмарке у хозяев для нас задаток; осенью раздает нам и за это вот и берет, как расчёл ты, 50%. Нет, постой, это цветики, ягодки-то впереди.

Рыжая, почти золотая, клином борода, всклокоченные прекрасные волосы, худое, но смелое, страшно озлобленное лицо, горячее слово, ораторская жестикуляция — все это и прочее невольно приковываете к нему внимание. Словно живой и сейчас стоить передо мной этот замечательный человек со страстным взором, с воодушевленною речью, энергично жестикулирующий. Прямой, морщинистый большой лоб, сдвинутые брови, пламенные глаза, молодецкая осанка — все гармонировало в нем, выдвигало его из толпы. Стало тихо, все слушали, многие повстали и окружили нас с грустной улыбкой.

— Так вот считай, любезный, высчитывай, а я буду говорить. Перво-наперво с каждого из нас он берет по 5—8 рублей, со всех значить тыщонку сдерет; ты скажешь, за что? А мы и сами не знаем; говорит, за хлопоты, а каки-таки хлопоты? Только и хлопочет, окаянный, как бы вкуснее нажраться, да покрепче выспаться. Второе, рядчик получает два пая, да двенадцатилетний сынишка его один пай, хоть положь по 60 рублей = 180 рублей. Потом, положь уж самое малое, что он обворует нас на три тысячи рублей, уж верь, друг, не набавлю.

— Правда, правда! — гудит толпа.

— Ведь сами видим, что мошенничает, аспид: нагрузим примерно 10 тысяч пудов, а он говорить 9 тысяч, да что поделаешь? Супротив него трудёно итить{52}. Разобидь-ка его, так зимой с голоду околеешь. Все ему, жиду треклятому, мало. Еще по 1 рублю берет с души на квартиру, выходит 150 рублей. Все мы знаем, что платит за этот дом, что на улицу окнами, 85 рублей, только нас туда не пускает, говорит: пол замараем; живет там с сыном, а нам отвел вот этот сарай. Обед себе тоже заказывает в гостиницах, с нами не ест, барин... а давно ли голоштаным мужиком был?.. Стерляжью ушицу больно любит да бишкветы какие-то, а ведь все это до копеечки нам в счете ставит, а оно-то, братец, ух как тяжело, и не говори... Утеснение одно... Ну, сусчитай, сколько это удовольствие нам обходится!

Кончил — и оживленно посыпались с разных сторон эпитеты, самые отборные, непечатные, все зашевелились, разом заговорили, многие похваливали оратора.

— Ты вот, дружок, — обращается необыкновенно степенный, солидный мужичок, — спрашивал, велики ли наши заработки; дай Бог, чтобы хватило расплатиться только с рядчиком, долг-то отдать, что зимою у него забрали. Да нет, не все, верно, расплатятся. Вон Петруха-то хворал, так уж где ему расплатиться? На дорогу еще будет просить у рядчика. А вот нам хошь бы на дорогу осталось. А как придем домой, опять к его степенству: дай, ради Бога, на подати, а там на хлеб... Ох, брат, трудёно жить стало!

— Да ведь это кабала, это хуже крепостничества! — замечаю я.

— Правда, правда, заговорило несколько голосов. У господ нам жилось рази{53} так? — И пошли длинные высчитывания доказательств, почему жилось лучше «у господ». Много раз приходилось слышать подобные рассуждения, но, чтобы не повторяться, я подробно остановлюсь на этом ниже.

— Но на кой же чорт вам рядчик? Разве без него не управились бы?

— Буде тебе болтать-то! Не управимся! Сказал... Ах, ты, глупая башка! — загалдела толпа. — Контракты он с нами пишет, условия, значить, такие заключает с кажинным{54}, чтоб у него работать в артели. У него все это, брат, по закону, как следствует. Он слова не скажет не по закону — вот что!..

Много иронии, озлобления было в этом подчеркнутом «по закону». Видно, тяжело ложится на душу это лаконическое словечко.

— Однако ж, ловко он вас оплетает.

— Что и говорить, ловко, анафема!

— А ведь работа ваша, говорите, трудная.

— Супротив нашей работы, сердешный, поискать. И руки, и ноги у тебя словно отвалились, отекут, значит, кровью. И поясница, и спина болит, и всего-то тебя разломит... А уж как под ложечку подвалит, в глазах потемнеет, ажно дрожь тебя дерет, будто в крутой мороз, а жарища-то палит страшная, куда тебе — смерть да и только...

— Что же, лечитесь?

— Как не лечиться! Умирать-то чай не хоцца никому; все как ни есть плохо, а жить кажинному повадно.

— Не даром бают: не спеши на тот свет, там кабаков нет, — рапортует молодой парень.

— Ну, ты и на том свете найдешь кабак! — при общем смехе замечают ему.

— К доктору ходите?

— Нет, к вашим дохтурам не ходим, лядащи{55} они, им нашей болести не понять. У нас хвершал{56}, вроде как коновал лошадиный. Дошлый{57} он у нас такой, что куда ваши дохтура годятся. Пойдешь это в баню, распаришь косточки, а он тебе как завалит банок 15, всю спину иссечет,{58} словно полоску избороздит плугом, да еще как жильную кровь это из рук пустит, так хоть садись да плавай в крови. Ну, и полегшает, работать можно. Так, братец ты мой, два раза в лето мы бросаем кровь[4].

— Намеднись нам из лавочки попалась газетка, — снова начал предыдущий рыжий оратор, — я-то вот не читал, а письменные такие у нас есть, так там сказано, жидов где-то бьют, потому очинно{59} народ обижают. Чай сам грамотный, читал. Что те жиды? Вот свои-то хуже жидов. Мало что высасывают кровь нашу, готовы жилы повытянуть, кости наши погрызть... Сил нет терпеть!... Умирать, так умирать! — грозно закончил он с поднятым кулаком.

Гам поднялся невообразимый, озлобление было страшное.

Таков этот тип эксплуатации артелей, очень распространенный, особенно среди рязанцев. Но он не всегда однообразен, почти каждая артель имеет какую-нибудь особенность, неважную, детальную. Так, в одной рядчик берет со всех поровну, чаще по 5 рублей с человека, в другой — от 5 до 10 рублей, в третьей рядчик себе берет 2—3 пая, в четвертой — 1 пай и по 1 паю получают малолетние сынишки, один или два; в пятой рядчик погуманнее (!) берет 20% на капитал и т. д. Но сущность эксплуатации от этого нисколько не изменяется, тяжесть для народа нисколько не облегчается от того, будет ли рядчик прямо на себя брать 23 пая, или на себя 1 да 2 на детей, или обложит податью всех ровно по 5 рублей, или с одного больше, с другого меньше. Самые существенные пункты эксплуатации остаются без изменения, даже почти во всех артелях встречаешь приблизительно одну цифру, которую кладут на мошенничество кулаков — 3—4 тысячи. Числом членов эти артели мало разнятся: они обыкновенно большие, редко не достигают 100 человек, чаще же значительно более 100, до 150. Все эти рядчики совершенно не работают, на артельный счет нанимают для себя с семейством дома, на артельный же счет кушают вкусные обеды. И на вид-то они похожи друг на друга — жирные, толстые, красные. Все они одинаково закабаляют рабочего, обирая его дочиста, обязывая каждого отдельно и формально, по закону, работать у него в артели. Что-то холодное, бессердечное, отталкивающее написано у них на лице. Между кулаками существуешь молчаливое согласие, быть может, основанное на обычном праве: это своего рода стачка, вследствие которой рабочему некуда деться, кроме своего рядчика.

Крупный же кулак ведет дело на широкую ногу, он эксплуатирует несколько артелей. Не будучи односельчанином с артелями, состоя иногда купцом, как Анучин, Везломцев, Тырышкин, Филимонов, этот кулак не нуждается в том, чтобы прибегать к мелочным приемам эксплуатации, дабы выжать возможно более. Прежде всего он для артели — человек посторонний, не связанный с нею никакими интересами. Он не стремится стать членом ее, чтобы брать 2—3 пая; да ему это и невозможно, так как артелей много, и они не постоянные у него. Он не берет с артельщиков и подати, не берет с них на свою квартиру и стол, — на что ему эти пустяки? У него могучий пресс, которым он искуснее выжмет и без этих мелочей. Существенная экономическая разница между этими двумя типами та, что первый посредник, будучи членом артели, берет подряд как представитель ее, и расчеты происходят по подрядной плате; он не может рассчитать вместо 7—8 рублей с 1000 пудов по 3 рубля; он только может скрасть количество сработанного и потому должен прибегать к мелочным гадким приемам. Анучин же не имеет в этом нужды. Он не только не обязан рассчитываться по подрядной цене, а напротив, прямо рассчитывает за половину того, что берет сам; к мелочным приемам он не может прибегать уже потому, что при этом рабочему не осталось бы на хлеб. Труд мелкого кулака сложнее, разнообразнее, требует более работы мозговой; труд посредника второго типа прост, однообразен, совершенно механический: десять или более лет у него установились отношения к какому-либо обществу или фирме, точно также давно определились отношения к рабочему. Вся головная работа только к тому направлена, чтобы больше взять, меньше дать, чтобы разность между той и другой величиной была возможно бо́льшая. А так как больше взять довольно трудно в виду того, что немало столь же прожорливых акул, которые готовы на каждом шагу подставить ножку, чтобы самим занять такое завидное место, то вся его умственная работа направляется к тому, чтобы меньше дать. При этом кулак не ограничивается разделением заработка пополам с артелями, он пускает еще в ход прямо преступные действия, мошенничает, показывает не то количество пудов, какое перетаскает артель, а меньшее. Это — самая характеристическая черта всех кулаков здесь. В идеале этих человеколюбивых вожделений стремление низвести вычитаемое к минимуму, заветное их желание — вычеркнуть совсем этот минимум.

Кулак — продукт новейшего времени; история всех их, о которых приходилось расспрашивать, не восходит выше 15 лет. А до тех пор они — малоизвестные, «голоштаные» рабочие. Будучи односельчанином с артелью, зная каждого соседа, кулак ловко опутывает сетями народ, и чем дальше, тем жертв его прожорливости становится все больше и больше. Здесь не может быть и речи о каком-либо распределении заработка между кулаком и тружениками. Все идет в карман первого и редко последнему перепадает ничтожная частица. Не все даже члены артели вырабатывают сумму долга рядчику, закабаляясь уже безысходно. Да, это хуже крепостничества: это — кабала безжалостная, преступная, растущая с часу на час.

Что касается организации труда, то в таком центре, как Нижегородская ярмарка, найдешь самую разнообразную, начиная от чисто капиталистической и постепенно переходя к чисто-артельной. Тут встретишь и поденного рабочего, и кратковременные поденные, даже на часы, группы рабочих с одинаковой или различною платой, и группы на определенном различном жалованьи у рядчиков — месячном или на все лето, на его пище и на всем содержании; но огромное большинство рабочих, большинство подавляющее, организуется артельно.

Артельная организация, в свою очередь, очень разнообразна, имеет несколько типов; но, говоря точнее, должно сказать, что организация эта одна, т. е. принципы, основания, характеризующие артель, одни и те же; существенные различия состоят только в степени и разнообразии эксплуатации их кулаком. Так что собственно можно говорить в данном случае не о типах артели, а о типах эксплуатации ее.

Могут сказать, что же это за артель, если она эксплуатируется посредником и притом разнообразно? Если она не может отстоять свою экономическую независимость, обирается кулаком, служит к его наживе и ничего не дает членам сравнительно с наемным рабочим, — она не выполняет своего предназначения, теряет всякий смысл, обращается в простую группу наемных рабочих и потому не имеет ни малейшего основания называться артелью. Считая посылки правильными, я думаю, что вывод из них не вполне логичен. Представьте себе человека с оторванною рукой, ногой, искалеченного, даже лежащего на смертном одре; ведь, несмотря на это, вы все-таки назовете его человеком, мало того, он, хотя и парализованный, может быть великий человек, завтра он начнет поправляться, через неделю встанет с одра во всем величии, прославится на весь свет. Дело в том, что и несокрушимая сила можете быть парализована, но она остается силой; самый великий человек может быть в бездействии, но он остается великим. Организм, зараженный худосочием, покрытый гнойными язвами, пока живет, действует, остается организмом; быть может, он и разрушится, но может быть и выздоровеет, а пока не умер, он — организм. Так и организм артели действительно покрыт злокачественными язвами, но, заметьте, это не всегда бывает; кулачество высасывает нередко все жизненные соки из нее, и все же артель остается артелью, раз сохраняются коренные принципы, на которых она зиждется, а в данном случае это именно так и есть.

IV. Батыри.

Перехожу к третьему типу эксплуатации, которую я наблюдал в Рыбинске. Но предварительно небольшая справка. Во втором выпуске «Сборника материалов об артелях» помещена статья господина Эдемова «Рыбинские крючники». Книга эта издана в 1874 г., статья же писалась не позже 1873, вернее в 1872 г. Автор утверждает, что, хотя заработки сравнительно с дожелезнодорожным периодом упали, все-таки они значительны. «Сто рублей считается обыкновенным заработком и в среде простых артельщиков», то есть за навигацию. Конечно, бывают и очень печальные неудачи, но «вся гарантия удачи или неудачи крючничьих артелей, — продолжает автор, — зависит безусловно от движения или застоя хлебной торговли». И далее: «в батыри{60} обыкновенно выбирается (артелью) лицо, совмещающее в себе все необходимые условия, как для подыскания производства работ, так для управления и руководства своею артелью». Такое положение дел конечно нельзя назвать печальным для рабочего.

С тех пор прошло восемь или, вернее, девять лет, когда летом в 1881 г. пришлось наблюдать мне. Экономическое положение рабочего стало неузнаваемо. Не знаю, погрешил ли господин Эдемов, представив его в очень розовом свете, или наш прогресс экономический идет слишком быстрыми шагами вперед. По некоторым данным приходится думать, что второе положение вернее. Подтверждением служит огульное массовое уверение народа, что прежде вообще и в частности лет десять назад жилось «куда лучше», и еще то, что некоторые крупные местные кулаки разжились именно за это время.

Октябрьский морозный день; холодный, резкий ветер. Я в третий раз в Рыбинске. Часто встречаются теплые шубы с воротниками, полушубки. Приоделся и я. На мне полушубок, купецкий теплый картуз, высокие сапоги. Рыбинск очень оживлен, суетлив. Массы рабочих снуют взад и вперед. Одни идут с работы, другие на работу, третьи ищут ее. Работы много, работа спешная; боятся, не стала бы (не замерзла бы) Волга, но много и жаждущих заработка. Заметно, предложение труда превышает потребность в нем. Немало групп крестьян шатаются без дела.

— Работы, что ли, нет? — спрашиваю то там, то здесь.

— Да вишь народу навалило видимо-невидимо. Дома-то пусто, да и здесь не густо...

Иду на пристань, где хлеб с баржей перегружается в вагоны Рыбинско-Бологовской железной дороги для следования в Петербург, так как сорокасаженные баржи выше Рыбинска не могут идти. Пристань эта находится ниже города верстах в двух. Оживленный говор, шум тысячной толпы, снующей взад и вперед, слышен издали. Глазам представляется в то же время целый лес мачт, затем выдвигается бесконечный ряд великанов-баржей, наконец товарные вагоны. То и дело раздаются свистки на Волге с пароходов и на берегу со стремительно скачущих железнодорожных паровиков с хвостами клубящегося дыма и длинным рядом мелькающих вагонов. По временам мчится словно чудовищная бомба, шипя, испуская пар и дым, один локомотив. Вхожу на мостки, тянущиеся вдоль берега. Далеко они тянутся, — конца им не вижу. Упершись носами в самый берег, словно великаны стоят в шеренге, тесно лепятся друг к дружке баржи. Безобразные кое-как брошенные мостики соединяют то ту, то другую баржу с мостками. С другой стороны, вплоть до самых мостиков, тянется бесконечный ряд вагонов, параллельно ему другой, за ним третий. Эти ряды, то и дело наполняемые, оттаскиваются локомотивами, их место занимают другие пустые ряды вагонов и т. д. Оживление, говор, гул, толкотня — все это увлекает, ошеломляет.

В значительной степени этот замечательный рабочий рынок напоминает знаменитую, быть может, единственную в этом роде, Сибирскую пристань. Прежде всего бросается в глаза отсутствие каких-либо механических приспособлений и здесь, как и на Сибирской пристани. И здесь, как и там, труд, и труд тяжелый, мучительный. И здесь, как и там, нет места «ликующим, праздно болтающим». И здесь, как и там, ни за что не увидишь пьяного. Массы рабочего люда буквально кишат на баржах, кишат на мостках, кишат на берегу. По каждому мостику один за одним беспрерывно катит рабочий тачку, а на ней или один в 9—10 пудов{61} куль, или два по 5 пудов{62}. Вся фигура его в наклонном положении и страшно напряжена: груз приходится катить по несколько покатой плоскости мостика. Рабочий сосредоточен, серьезен, с оттенком страдания на лице. Вот он вкатил на мостки и пошел веселее. По узенькой доске вкатывает груз в растворенный{63} вагон; по такой же доске из этого перекатывает в вагон следующего параллельного ряда, из него в третий. Двое товарищей принимают от него груз и искусно укладывают в ряды, а тот снова отправляется с пустою тачкой за грузом, за ним другой, третий... не перечтешь. Во всех движениях их видна ловкость, практическая умелость, уменье приспособиться. По другому мостику то же проделывает другая группа рабочих, там третья и т. д... Это все артели, называемые здесь «каталя» (вероятно, от глагола «катать»). А вон на берегу, почти под мостками, копошатся иные группы, меньшие. Они с небольших судов таскают кули на плечах, поднимаясь по сильно наклонной доске и сбрасывая на мостки кули, откуда их берут другие товарищи и переносят в вагон. Это артели так называемые «горбачи» (таскают на спине, наживая горбы). На баржах видны третьи разновидные группы. Они развешивают зерновой хлеб в мешки, зашивают их и сдают «каталям». Это сравнительно небольшие группы, человек в 10—12, артели «насыпал». Численностью «катали» превосходят значительно обе последние группы, вместе взятые. Это артели крупные, нередко человек за 50, средним числом человек по 30. Большинство их знакомые нам рязанцы, но есть смоленские, тверские, вологодские. Рязанцев особенно много здесь весною и осенью, когда навигация в разгаре. Летом же они в Нижнем, на ярмарке. Большая часть артелей приходить сюда самостоятельно, без рядчиков, но есть и с рядчиками. Рязанцы заметно выделяются из всей массы рабочего люда. Есть что-то трудно уловимое в сложении, в походке, в манере держать себя, говорить; вместе с тем это нечто резко бьет в глаза, и человек присмотревшийся без затруднения узнает их. Но особенно их выделяет дружный образ действий, где нужно, крепкая органическая связь, артельное, истинно товарищеское отношение, смелость, дух инициативы. Рязанцы крепко стоят за общее дело, не выдадут своего, где это возможно, и не только являются инициаторами данного дела, а готовы даже иногда, как увидим, на насилие, кулачную расправу, чтобы заставить отщепенцев подчиниться общему интересу.

Я в разных местах приценяюсь.

— Почем, братцы, работаете?

— 3 с половиной, 4 с половиной, 4, — отвечают в разных местах. Т. е. 3,5—4,5 копейки с 10 пудов, или 3,5—4,5 рубля с 1000 пудов. Я уже склонен думать: что же, это ничего, работать можно. Но заметная разница в ценах, лукавые любопытствующие взгляды, а вслед затем и ухаживания около меня со следующими вопросами наводят на иную мысль.

— Что же, господин-купец, ежели у тебя товарец есть, мы работу бы взяли.

— У меня товара нет, да я и не купец.

— А то возьми нас. Мы вот отделаемся. Батырь дороже возьмет.

Я снова разуверяю их и, усомнившись в справедливости сказанной цены, начинаю настоятельно допытываться.

— Скажите, пожалуйста, почем работают теперь? — обращаюсь к проходящему приказчику.

— Разно, — машет он рукой и проходит дальше.

Я уже теряю хладнокровие, терпение готово лопнуть, с языка вот-вот сорвутся слова укора и негодования, как вдруг встречаю двоих артельщиков, с которыми виделся в Нижнем.

— А, знакомый, здравствуй! — протягивают они руки.

Нечего говорить, как я обрадовался. Рассказываю им только что происшедшее, они ухмыляются.

— Да видишь ли, они тебя за купца приняли, — поясняют подошедшие и говорят что-то тем.

— Ты уж нас прости, любезный, — улыбаясь, каются новые знакомые. — Мы тебя за купца почли, не взыщи. Цены теперь у нас... стыдно и сказать, нечего таиться.

Это недоверие народа нередко возмущает молодого исследователя до глубины души; тем более обидно, что иногда сверх всякого желания можешь быть введен в заблуждение. Нередко приходится наталкиваться на это недоверие, и обстоятельнее я коснусь этого вопроса в другой статье.

Через некоторое время в большой грязной комнате окраины города сидит за обедом артель человек в 30. Они едят машинально, словно нехотя, раз за разом, один за одним черпая ложками{64}. Обед немногосложный — щи, да каша, а едят долго, старательно разжевывая пищу.

На мое замечание по этому поводу отвечают:

— Нам скоро есть не можно. Потому ежели, значит, наглотаешься скоро, а пишша наша суровая, беспременно захвораешь. Такая болесть задерет, потому наша пишша не таковская: ее, братец, три, перетирай боле, не сумлевайся, хуже не будет.

— Эх, братцы, — перебивает другой, — хоть бы ноне водочкой маненько побаловаться.

— Каку тебе водочку! — раздаются суровые голоса. — Вишь, чего захотел!... Чай скоро жрать буде нечего — вот что!

Завязались пререкания, поднялся спорь, шум; но скоро уладилось, решили послать за четвертной{65}. Я прошу принять и меня в часть. За водкой дело пошло веселее.

Мое внимание останавливается на дюжем молодом парне, по-видимому обладателе завидного аппетита. Его очевидно тяготит медленное очередное таскание пищи ложкою; нет, нет да и прихватит вне очереди щиц. Его визави, тоже кряжистый крючник, мрачно посматривает, подмечая нарушения устойчивого обычая. Наконец терпение его лопается и начинается следующий немногосложный диалог.

— Чаво хватать, ровно собака?

— Какое тебе дело? Свое ем.

— Тут и мое есть.

— Свое ем, говорят тебе.

Еще минута, и спорщики через столь хватили друг друга по уху, а затем вцепились в волосы, но через секунду их уже разняли и оштрафовали на четверть водки, распить в ближайшее воскресенье. Так и окончился обед.[5]

— У нас ноне вроде как будто праздник какой, — подряд прикончили. Ну, так оно, значить, и по закону полагается маненечко водочки выпить. А ведь взаправду бают, что скоро жрать буде нечего: живем в долг, у батыря забираем, потому заработки наши такие лядащие, одно горе... Что было в артели, все свертели.

— Отчего же это так?

— Народу навалило страсть сколько. Подряд-то сработали, так и жди теперь, когда будет еще работа. Да это бы еще ничего. А вот платят-то нам мало, больно обижают нашего брата. Супротив нашей обиды поискать, не отыщешь.

— А почем теперь работаете?

— Стыдно сказать, почти задаром работаем.

— Все-таки по полусотенной домой принесете?

— Полно зря-то болтать! — бьете кто-то меня по плечу.

Оборачиваюсь, передо мною стоит высокий молодой малый. Худоба, изможденность и темный цвет лица без всякой растительности резко выделяют его даже среди этих несчастных. Грудь впалая, глаза неестественно блестят, голос надорванный, резкий, говорит задыхаясь.

— Наши заработки считаешь? Что же, хорошее дело, посчитай. Батыри платя теперича нам 1,5 копейки за 10 пудов с палубы и 2,5 копейки с 9-пудового куля из мурьи[6], так из мурьи четверо подают. Да кат{66} их подери, все-таки жить можно бы, кабы работы вдосталь, все в день как ни есть пудов 800, а то и 1000 на человека сработали бы, а то вон накось, три вагона нагружаем в день, значить 1.800 пудов вся артель. Вот они заработки-то наши, посчитайко-сь... Так оно выходит, кожу свою скоро съедим, вот какие заработки.

— Правда, правда! — раздаются голоса и тяжелые вздохи.

— Так-то, паря, — вступает в разговор степенный, с роскошною бородой мужичок, — сусчитай-ка: ведь мы по гривне серебра{67} зарабатываем на человека значит, а проедим по 30, не мене 25 копеек на человека, вот что. Пишша дорогая стала, беда одна. Ну, вот за 3,5 недели и наели на себя 45 рублей, значит, задолжали в лавочке. А вот суседня{68} артель наела на себя 100 рублей, артель большая, 50 душ, а работы не было. Авось работа будет, цена поднимется, отработаем.

Невольно вспоминается:

О, зачем это, Господи, дорог так хлеб

И так тело и кровь наши дешевы?!

— Да, жди, поднимется... Борода твоя допрежь{69} поднимется. Правда перебудет, да нас тогда не будет. Вон, бают, батыри с недели обещают еще спустить: вас, говорят, как собак; по 1 с четвертью опять хотят, как перед Покровом{70} было.

— Этому не бывать! — раздражительно кричит больной оратор. Опять забунтуем... Ах, кровопивцы проклятые, нехристи!...

— И забунтуем, забунтуем! — раздаются голоса.

Поднимается шум, многие усиленно жестикулируют. То там, то здесь над головами мелькают мощные кулаки. Особенно резко выкрикиваются непечатные слова. Только можно разобрать отдельные фразы: кровопивцы, кровь всю нашу выпили!... Умирать, так умирать!...

— Нешто мы не люди, не хрещоные? — пронзительно выкрикивает больной оратор. На него неприятно и страшно смотреть. — Нешто так можно обижать? Ах, они аспиды эдакие, мучители!... И чего это начальство смотрит? Нешто это можно?

Когда несколько поуспокоились, я спрашиваю:

— Какой это бунт у вас был?

— А вот слухай, — говорит собственник роскошной бороды. — Это значить, к примеру сказать, было скоро после Троицы{71}. Товару навезли страсть, дело стало быть спешное, ну, и нашего брата тоже немало. С весны-то цена стояла добрая, по справедливости выходит, а там батыри стали все спущать, да спущать, к Троице и свели цену на 1,25 копейки с куля значит; из мурьи не было. И так, словно бы сговорились все они, эти батыри-то, — разом, значить, понижали все. Стало быть, нам очинно{72} обидно, потому не заработаешь на хлеб; что допрежь выработали, а теперя проедать стали. Невтерпеж стало нам, ну, и забунтовали. После Троицы пришли на работы. Ничего, работаем. Вдруг это как закричат в одной артели: «Братцы, бросай работы! По такой цене не могим{73} работать!» И так с мостка на мосток и пошел крик, и стали все бросать работу, поскатили это тачки по кучам и сами артелями стоим по кучам, не работаем. Ну, известно, прискакали батыри; так-то их здесь ни одного не встретишь, а то все слетелись, как коршуны какие: хозяева хлебные, приказчики, начальство железной дороги — все; уговаривают работать, потому как хлеб встал, не идет, а ему к сроку надо быть, значить там неустойка какая. Батыри набавляют цену, да мало, а мы не соглашаемся. Только так — какие-то были артели не наши, а разный сброд, тех-то батыри сбили, согласились они работать. Мы им кричим, тоже уговариваем: «Братцы, стой за дело крепко, не выдавай своих»... Потому какие ж это порядки? Батыри сговорились сбавлять цену и сбавили уж до последнего, с голоду значит заморили бы нас. Так, выходит, и мы сугласие{74} имели все бросить работы, если не повысят цены вдвое. А тут они идут работать. Нешто это можно? И слухать{75} не хотят. Перебраниваться еще стали. Ну, обида это нас взяла, ведь эдакие, братец, не артельные люди. Против всех пошли. Не вытерпели мы, значит, набросились на них, кого под руки, кого в шею, кого и с мостков постолкнули чуть не в воду и мостки самые ихние разбросали. И так все это быстро сделалось; смеху сколько было. Батыри-то и хозяева очинно поробели{76}, бежать кто куда, как зайцы косые, а мы это свистим, смеемся. А уж они выходит, послали гонцов за начальством, потому бунт, говорят... Глядим это мы, мчатся на нас полиция, жандармы — страсть сколько; все начальство на ноги поднялось; бунт одно слово. Будто аж боязно стало, робость стала брать трусов. Ну, разумеется, мы ободряем: «Не робь{77}, мол, братцы, дружно стой!... Не выдавай своих!...» Поободрились, сбежались батыри, купцы, толкуют значит начальству, а мы все сбились в толпу, ждем. Только вот налетает на нас начальство и грозно этак кричит: «Как вы смеете, такие-сякие, бунтовать? Рази{78} это позволено?» — «Мы не бунтуем, ваше благородие», — кричим мы. — «Вы от работ, говорит, отказываетесь». — «Никогда не отказуемся», говорим. Наши-то, что побойчее, и стали толковать, как нас батыри притесняют и что, выходит, жить нам нельзя, а сами вон как разживаются. Все это ему рассказали толком. Что хочешь мол, а такой обиды мы не потерпим, с голоду умирать не желаем. Начальство все это выслушало; один все записывал что-то. Опосля промеж себя поговорили, да прямо к батырям. Много что-то говорили; один-то начальник больно горячился и руками так уж махал. Видим, за нас стал. После подходить к нам: «Работайте, говорит, ребята, не бунтуйте, батыри набавят». — «Зачем бунтовать, говорим, мы работать не отказуемся». Ну, уж тут мы взяли цену настоящую, стало быть согласились работать по 6 копеек сверху (с верхней части баржи) и по 8 из мурьи. И то, значит, батырям расчет был. Вон какие они берут цены!

— Только, любезный, перебивает другой, не долго эти цены продержались, не боле недели, а там все падали, падали и дошли до прежней. Невтерпеж стало, ну, на Покров стали опять бунтовать.

— Чем же кончили?

— А сошлись на цене по 2,5 копейки сверху; из мурьи-то не было. Да не долго продержалась и эта цена.

— Чаво ты мелешь — продержалась!.. Не слухай его, друг, — вмешивается опять прежний больной оратор. Та цена только на словах была, а расcчитывали они нас по 2,25 копейки. Не сдержали слова супостаты. Теперь уж опять платят 1,5—1,25 копейки сверху, да 2,5—3 копейки из мурьи. Да вот, бают, понизят и еще. Вот тут-то и живи... Можа, Господь пошлет хоть под конец заработать. (К несчастью, и этой слабой надежде не суждено было осуществиться: по позднейшим известям, неожиданно ранняя зима заморозила баржи с хлебом между Нижним и Рыбинском более 6 миллионов пудов). Ух, как плохо становится жить! Не жизнь это, а каторга — вот что. Вон как работаем! Тяжелая работа наша, а что заработаем, все проедим, еще в долгу останемся; уж домой пойдем Христовым именем{79}. Беда — одно слово... А там плати подати, хоть с голоду умри... Тоже ведь и детишек жаль. Знать, мы Божьи пасынки.

— Отчего ж не берете подряд прямо от хозяина?

— Да вишь{80}, как выстроили, значит, биржу самую, так и конец: нас в такой одеже рази туда пустят? А там все эти дела и ведутся. Батыри там и берут подряды.

— Неужели ж прежде жилось лучше?

— И, как можно! Допрежь куда лучше было. За господами отлично нам жилось, отменная жизнь была, одно слово, — бойко посыпались ответы. И пошли солидные доказательства, почему жилось лучше.

— Уж одно, друг, этих жидов-батырей не было, мучителей таких не было. Ты смекни-ка: платят нам 1,5—2,5 копейки, а берут 5—8 копеек. А за что? Нешто это можно? Нешто грабить, мучить народ позволяется? Ах, ты Господи! Ведь свой же брат мужик, десять лет тому такие же голоштанные были. А теперь нако-сь, поди, купцами стали, дома какие большущие повыстроили. Пароходы свои есть. Вон, чай видал пароход на перевозе? Это нашего батыря Емельянова. Разжирели, прямо значит в сальники обратились и мучают народ, треклятые, кровь всю выпили, кровопивцы, душу вымотали нашу. Уж злее нет, как свой брат мужик кровопивцем станет хуже всякого жида некрещеного. Так бы всех живыми съел, кабы закон позволял. Правда, бают: сыта свинья, а все жрет; богат мужик, а все копит. И не подумает, мучитель, тоже чай и мы — люди, создания Божии, жить значит хотим, тоже жена и детишки есть, жаль чай ведь и их, не с голоду ж дохнуть им... Так будто не человек, а зверь какой, — ни стыда нет, ни жалости.

Оратор говорил раздраженным голосом. В каждом его движении, в мимике лица виделось страшное озлобление; по временам он словно задыхался. Казалось, вот-вот с проклятием на устах испустит дух. С последними словами он, мучительно скорчившись, закашлялся. Кругом царило недоброе молчание, да раздавались тяжелые вздохи. Изредка то тот, то другой вставлял крепкое словцо, приправляя его внушительными жестами.

Больно было оставаться здесь.

Уж и эта сцена, одна из многих аналогичных, которых я был свидетелем, дает понятие, что положение рыбинского рабочего изменилось значительно к худшему за последние десять лет. Батырь из выборного представителя, члена артели, обратился в богатого кулака, забравшего в свои руки подряды на все работы и эксплуатирующего артель. Вследствие этого количество заработков не «зависит безусловно от движения или застоя хлебной торговли», вопреки уверениям господина Эдемова. Как в том, так и а другом случае батырь, при постоянном избытке предложения труда, зависящего от общего экономического положения, сумеет выжать из рабочего все, что возможно, оставив его при самом ничтожном минимуме. Теперь собственно от движения или застоя зависите только количество тысяч или, может быть, десятков тысяч, выжимаемых батырями из рабочих. В результате такого печального положения является то, что сторублевые заработки, действительно обыкновенные в прежнее время, отошли в вечность и составляют предмет мечтательных иллюзий рабочего. Теперь труженик только и рассчитывает прокормиться на работе, да много-много принести домой две красненьких. К сожалению, и это удается редко. Зато желающие во что бы то ни стало ликовать, пусть порадуются, глядя на могучий экономический рост батырей. Картина, действительно достойная умиления. Каких-нибудь десять лет назад ничтожные, оборванные, «голоштаные мужичонки» преобразились в толстых, красных купчин; они приобрели большие капиталы, говорят, до сотни тысяч, имеют прекрасные дома; становятся землевладельцами, пароходовладельцами и т. д. Как не ликовать, как не умиляться!.. Прогресс замечательный, американский.

Между множеством всевозможных рыбинских хищников, опутывающих в настоящее время рабочих (здесь до 50 разных посредников-рядчиков), особенно крупными операциями выделяются человек десять батырей, ежегодно забирающих в свои руки все сколько-либо значительные подряды. Крупнейшие из них: Емельянов (владелец парохода на перевозе), Батырев, Чудовы двое, Крюков, Смирнов, Осинников, Кузнецов и другие. Как же создалось такое положение? История несложная и самая обыкновенная. Лет 10—12 назад батыри, как представители артелей, при частых столкновениях с хозяевами, сумели заслужить их внимание и доверие; пользуясь этим, они мало-помалу стали брать подряды от хозяев не как представители артели, а на свое имя, беря с последних значительную комиссию. Это очень понравилось батырям, и, раз став на этот путь, пошло писать{81}, причем они все более и более старались сбить цену артелям. К тому же в Рыбинске создалась биржа; все дела торговые, в том числе и перегрузка товаров, естественно стали производиться на бирже. Батырям это было на руку{82} как нельзя более. Не могу утверждать, но очень может быть, что вследствие их интриги простых рабочих на биржу не пускают. По чьему распоряжению не пускают? — не добьешься. Кто не пускает? Да просто сторожа. Вследствие этого, по-видимому неважного обстоятельства, получились важные для рабочего последствия. До построения биржи артели все-таки имели возможность брать подряды непосредственно от хозяев, с устройством же ее эта возможность совершенно исчезла, так как все дела стали совершаться на бирже, куда рабочему нет доступа.

Весь труд батыря состоит в поддержании отношений с хозяевами и вообще в приискивании подрядов, — это с одной стороны, и с другой — в стремлении свести плату артелям к возможному минимуму. Рабочих он не ищет, напротив, они его ищут. Труд этот немногосложный, совершенно непроизводительный и крайне вредный. Ничего не создавая, не оказывая никаких услуг, он, если можно так выразиться, крайне претенциозен, требует огромной оплаты и всею тяжестью своею рушится на производительные рабочие силы государства.

Очень любопытный вопрос — во что обходятся народу эти благодетели-посредники? К сожалению, как здесь, так и в других случаях, добиться сколько-либо точных данных необыкновенно трудно, часто и невозможно. Да сомнительно даже, чтобы сами посредники точно знали свои доходы. А потому едва ли есть возможность вообще добыть точные цифры, разве поможет какая счастливая случайность. Напрасно будете обращаться к местной интеллигенции, кроме фраз-обещаний ничего не получите. Все-таки нельзя не коснуться этого вопроса, хотя бы в самом общем виде, хотя бы только открыть уголок завесы. Сколько я ни расспрашивал о цене, по которой берут подряды батыри, — дешевле 5 рублей с 1000 пудов не приходилось слышать, а нередко цена доходит до 8—10 рублей. Платят же артелям, как мы уже видели, 1,5—2,5 рубля. Из мурьи мало приходится таскать, поэтому плата 1,5 рубля более частая. Следовательно, более 2/3 идет батырю и менее 1/3 остается на долю труда. И это при минимуме подрядной платы батыря! Этот расчет мало нарушается наймом иногда небольших артелей «насыпал», тем более, что я беру минимум. Приблизительно, переводя на рубли, это будет значить вот что: в горячее время идет по Рыбинско-Бологовской железной дороге 12 товарных поездов в сутки, по 40—50 и более вагонов в каждом, а в вагон грузится 600—650 пудов. Следовательно, в сутки нагрузится до 400 тысяч пудов. (В навигацию перегружаются здесь десятки миллионов пудов. В 1880 г. более 29 миллионов пудов отправлено по дороге, не считая перегрузку с баржей на малые суда). При минимальной плате, батыри возьмут за это 2000 рублей. Из 400 тысяч пудов в мурье будет 150 тысяч пудов и 250 тысяч на палубе. За 150 тысяч пудов по 2,5 рубля и за 250 тысяч по 1,5 рубля выйдет 750 рублей. Таким образом десять трутней-батырей получат в день 1250 рублей, а по крайней мере 1000 тружеников только 750! Или батырь средним числом получит 125 рублей в день, а рабочий — 75 копеек!... Разумеется, это расчет приблизительный, но он не преувеличенный. Не верить этому нельзя.

V. Мочальный кулак.

Следующий тип эксплуатации артелей принадлежит Вятской губернии. Половина июля. По реке Вятке спускаюсь вниз. На этот раз пассажиры почти сплошь купцы и мещане, едущие в Нижний на ярмарку. Даже совершенно похожие по внешности на крестьян оказываются торговыми людьми. Подле меня сидит типичный мещанин, недавно вылезший из мужиков. Ему лет под сорок; он еще не успел разжиреть. Окладистая борода, красивое лицо, говорит бегло, красно, обращается на вы, но это ему заметно трудно и он часто, сворачивая на дружественный тон, обращается на ты. Предупредителен, любезен и большой болтун. Мы артелью попиваем чаек, очередуясь то моим чаем и сахаром, то его. Любознательность необычайная. «Кто я, что я, откуда, где был, куда еду, зачем?» и тому подобные вопросы без конца. Он видимо доволен, что напал на своего брата, мещанина, и притом много разъезжавшего и много видевшего, могущего порассказать немало интересного.

— Ну, как дела идут? — спрашиваю.

— Мои дела хорошие, нечего Бога гневить. У нас нашему брату жить можно, надо правду говорить. Довольны, довольны, благодарение Господу!

— Какие же у вас дела?

— А у меня мочальное заведение, хорошее дело. Вот проезжали Кукарки[7], так верстах в двух чай приметили мое заведение?

— Много ли у вас рабочих?

— Много, душ 100, бывает и больше. Летом-то мало, а все зимой.

— Как вы их нанимаете — помесячно или на год?

— Нет, зачем... Никакого расчету нет: найми его на месяц, да и смотри за ним, как отвернулся, он и работу бросил. Нет, мы так не нанимаем. У нас сдельно: сколько сделаешь, за столько и получишь; а ничего не сделаешь, ничего не получишь, — такое дело. У нас работают на стану, выходит, маленькой артелью из трех человек, меньше нельзя, бывает и более; на стану кули и выделывают. Как сделают 100 кулей, так и подай им пять с полтиной. А они промеж себя уж рассчитываются. Хоть в день сработают 100 кулей, хоть в месяц — это их дело.

— А если хорошо работать, старательно, в какое время сделают 100 кулей?

— Старательно в неделю сделают. Более не сделать, потому работа кропотливая. Иной стан едва в две недели успеет.

— Народ-то не балованный у вас, не пьяницы?

— Нет, нечего клепать, надо говорить по совести, народ у нас старательный, не пьющий. Ты посмотри, друг, удивишься, — когда только они спят. Перед сном это я каждый день обхожу заведение, часов стало быть в 10. И все еще работают, спать и не думают. Встаю я в 4 часа, иду, а уж все на работе. Я грешным делом и днем час-другой прикурну{83}, а они полежать полчаса, и, смотришь, опять на работе. Как это они так, не знаю, а мало спят. Трудновато бы, кажись, это.

— А пища чья у них?

— Ихняя, разумеется, — стану я еще хлопотать об этом!

— Почем же вам материал обходится на куль?

— А вот считай. Купил я 10 тысяч пудов мочалы в Уфимской губернии; с доставкою обошлось по 70 копеек пуд, потому большая партия, а то дороже. На 100 кулей нужно 18 пудов мочалы. Значит 100 кулей мне стоят 12 рублей 6 гривен — это мочала, да 5 рублей 50 копеек за работу. Итого выходит 18 рублей, ну, куль обходится 18 копеек.

— А продаете почем?

— 28—30 рублей на месте за 100 кулей, а бывает и выше.

Я начинаю высчитывать, смеясь, его доходы, а он поправляет, где нужно: из 18 пудов выходит 100 кулей, из 1 пуда выйдет 100/18, из 10.000 пудов 100×10000/18=1000000/18=55555 кулей. Минимум барыша, как видно, 10 копеек на куль, следовательно, за все кули 5500 рублей круглым счетом. Если же взять среднюю цену 30 копеек за куль, тогда барыш будет 6600 р. Итак, доходы этого производства распределяются так: валовой доход 16650 рублей, стоимость материала 7000 рублей; процент на капитал с 7000 положим 600 рублей; т. е. 8,5%; на долю труда и кулака остается 9000 рублей; из них 2/3 идет посреднику, 1/3 труженику!..

— Однако, удивляюсь я, ведь это останется вам 6000 рублей!..

— Надо полагать, что так, потому ежели цена не подходящая, я придержу товарец, а свое возьму; опять же мочалу покупаю за наличные, а оно ведь это что-нибудь значит, — известно, дешевле. Одно слово, дело хорошее и, правду сказать, не хлопотное. Можно и еще у нас кое-чем заняться. Вот я везу на ярмарку шерсти тысяч на восемь, а назад повезу с ярмарки разных товаров: все будто ехать не задаром.

— Тысчонки две еще перепадет?

— Надо бы так, да ведь кто ж его знает? Каковы будут цены, не узнаешь, может и более возьмешь.

— Значит, дела отлично идут?

— Нечего, нечего Бога гневить, довольны. Ты бы посмотрел, какой у меня дом: барин разорился, так у него купил; какая мебель, посуда, ты бы диву дался. А лошадки-то какие! — говорит он, сладко осклабляясь{84}. Да что говорить, барином зажил, вот что, а давно ли мужиком был?

— Стало быть, сам разжился, от отца не пришлось получить?

— Какое там от отца! Всего-то на ноги стал лет десять. Так, значить, с последних сил сбился, кабачок открыл. Бог пособил, хорошо пошло дело. Открыл другой. Да пожар немного подпортил. Теперь-то уж кабаки бросил. Одно, друг, я тебе скажу, — начал он, немного помолчав, грустным тоном, — сынка Бог не дает. Дочери-то две. Одну в прошлом году выдал замуж за богатого купца. Какую соболью шубу я ей справил на бархате, 600 рублей стоила! Да что девки? — товар продажный. Вот кабы сынка Бог дал... Эх, как обидно! И за что Господь наказует?!

— А может за то, что очень рабочих обижаете?

— Нет, какая обида... Я не неволю. Не хорошо, иди, ищи себе работу. И не обсчитываю.

Через некоторое время я его спрашиваю:

— Вот вы ведете такое большое дело, а состоите мещанином; не требуют с вас, чтобы записались в купечество?

— Как не требовать? Да я тоже не дурак, — за что буду платить? Я заведение поставил на чужое имя, тут у меня приятель есть, и веду дело по приказчицкому свидетельству. Этак-то дешевле.

Через некоторое время он, как бы в свое оправдание, прибавил: у нас многие так дела ведут.

VI. Строители баржей.

Перейдем к производству баржей. Это промысел древний, распространенный, дает занятие и кусок хлеба многим тысячам рабочих. Кто разъезжал по Волге, Оке, Каме, Вятке и т. д., тот видел бесчисленное множество судов (в 1880 г. было до 33000 штук) разных величин и разных названий, — значительно преобладают, впрочем, баржи, — тот поймет, насколько этот промысел велик, особенно имея в виду недолговечность судов, как он важен для народа и насколько важна для общества и государства правильная его постановка. Значение этого промысла усугубляется еще тем, что он производится позднею осенью, более зимой, т. е. именно в то время, когда работа для крестьянина особенно необходима и когда ее трудно иметь. При том часто баржи строятся не в крупных промышленных центрах, требующих рабочего отхожего{85}, со всеми, довольно уже выясненными, неблагоприятными последствиями этого, а в глухих лесных местностях, на огромных пространствах губерний Нижегородской, Костромской, Тверской, Ярославской, Вологодской, Казанской и т. д., непременно на сплавных реках, как Ветлуга, Унжа, Кострома, Шексна, Молога и т. д., и всегда строятся местными крестьянами. А между тем этот промысел остается необследованным. Нельзя же считать сколько-нибудь за исследование убогое описание в 10 строках артелей барщиков{86} в небольшой и крайне поверхностной статье «Артели в Сычовском уезде Смоленской губернии», помещенной в 1 выпуске «Сборника материалов об артелях», точно также как и несколько строк в «Докладах сельскохозяйственной комиссии» (Валуевской) о постройке судов по реке Мологе и Чагодоще. В старой статье Корнилова тоже несколько строк. Более, кажется, ничего нет по этому предмету.

Впрочем, и я не намерен остановиться на основательном описании этого производства в данном случае. Это было бы совершенно неуместно здесь, да кроме того я и сам недостаточно знаком с ним, так как мое путешествие окончилось октябрем, и если я имел возможность наблюдать этот промысел, то только по Волге и благодаря тому, что в этом году, при хорошем урожае, многие поспешили постройкою баржей, чтобы успеть пустить их осенью в дело. А потому уже в начале августа можно было наблюдать по Волге немало начатых баржей.

Не мешаешь прибавить следующее. Если я не был на всех рынках этого производства, то имел возможность, при постоянных столкновениях с рабочею массой, много раз встречать тех самых крестьян, которые зимою у себя строят баржи, и таким образом из их рассказов мог составить понятие о промысле. Кроме того, те рынки, на которых я наблюдал его, Балахна и Нижний Новгород, бесспорно могут считаться самыми крупными и типичными центрами его, особенно Балахна.

По всем рассказам, в глухих, далеких местах постройка баржей, в огромном большинстве случаев, производится на артельном начале, — веянья цивилизации еще не проникли туда, и характер производства остается древненародным, артельным. То же говорят и вышеуказанные печатные материалы: так, по словам «Доклада», только на Мологе и Чагодоще 41 артель барочников.

Не то на волжских пристанях, и особенно в Нижнем и Балахне. Эти рынки уже значительно окулачились, и хотя здесь встретишь самые разнообразные, какие только могут быть, типы организации труда, но преобладающий — чисто-кулацкий, тип же чисто артельный здесь большая редкость.

Балахна представляет из себя крайне удобный пункт для постройки баржей. Начать с того, что между городом и берегом расстояние довольно порядочное, лежит на большом пространстве значительное углубление, нечто вроде болота, всё лето наполненное вонючею водой. Это углубление, защищенное с одной стороны городом, с другой берегом, с горами навороченного на нем леса, представляет удобное, как бы самою природой предназначенное место для постройки баржей, будучи защищено как от холодных зимних ветров, так и от снежных заносов. Кроме того, огромное значение имеют следующие условия: бойкое положение Балахны близ такого торгового центра как Нижний, громадная лесная пристань, местожительство, быть может, самых крупных предпринимателей в этом деле, центральное положение в районе рабочих, именно плотников и конопатчиков, причем почти все мещане Балахны искусные плотники и барщики, занимающиеся этим промыслом испокон веку, — все это создает из Балахны крупный центр производства баржей.

Здесь строится их ежегодно 30—40 штук, а в этом году ожидается более. Уже эта валовая цифра, не считая множества более мелких посудин и огромных пароходных корпусов, дает некоторое понятие о значительности этого производства, если принять во внимание, что баржа сто́ит от 9 до 10 тысяч рублей и более. Около этого промысла питаются не только барщики и конопатчики (последние всегда работают артелями), но и лесные артели, рубящие и приготовляющие лес, сплавные артели, сплавляющие плоты, артели выгрузчиков леса на берег, пильщиков и другие. Главными строителями считаются местные богатые купцы, Худяков и Плотников. Первый является рядчиком пароходного общества «Кавказ и Меркурий» и, как для общества, так и для других, строит ежегодно баржей по 15 из своего леса и берет тысяч по десять за сорокасаженное судно{87}. Купец Плотников строит их до десяти штук. Как владелец больших лесов и паровой лесопильни на Балахнинской лесной пристани, Плотников строит из своего леса и по тем же ценам, как и Худяков. Будучи акционером пароходного общества «Лебедь», он вместе с тем является и рядчиком для постройки баржей и обществу. Третье, самое крупное пароходное общество, «Дружина» имеете несколько рядчиков более мелких. Так, на Боровской пристани в Нижнем уже в сентябре было отстроено пять баржей для «Дружины». Вообще, все крупные пароходные фирмы сдают постройку их непременно рядчикам и никогда не становятся в непосредственное отношение с артелями{88}. Еще большее количество их строится по всему верхнему Поволжью купцами и богатыми крестьянами по одной и по несколько, так сказать на свой страх, с целью продать, отдать в аренду, или для собственной надобности.

Самая организация труда замечательно разнообразна, видоизменчива, от чисто капиталистической постепенно нисходя до строго артельной. При этом более мелкие рядчики, как Тюрин или Пряхин («Дружинские»), строят баржи не из своего леса, а берут только плотничью работу, по цене от 1500 до 2000 рублей, строят чисто на кулацких началах, нанимая рабочих помесячно или понедельно. Крупные же рядчики-предприниматели, как Худяков и Плотников, строящие из своего леса, часто для работы нанимают артели, или передают более мелким рядчикам и, еще реже, имеют рабочих месячных и недельных. Точно также организуется труд и у хозяев-предпринимателей. Нередко также сдается подряд не на всю баржу, а на части ее: выстлать днище, или даже полднища, поставить копани (огромные, из двух частей, почти под прямым углом стоящие бревна, составляющие остов постройки, подобно ребрам грудной клетки), обшелевать{89} один бок или всю баржу, сделать палубу, оконопатить{90}, окрасить и произвести отделку (лестницы, караулки, соколки (отхожие места) и пр.). Преобладают разновидности кулацкой организации.

Цена, как подрядная, так и рабочая плата — помесячная, понедельная, поденная — самая неустойчивая, неопределенная. Средняя цена за плотничью работу 40-саженнаго судна — 1500—2000 рублей. При отдаче подрядов по частям разнообразие еще большее. Так, выстлать днище стоит от 75 до 150 рублей и выше. Поставить копани, то есть обделать их и установить (до 160 штук) — от 150 до 300 рублей. Обшелевать бок — от 75 до 150 рублей, обшелевать всю баржу — вдвое и т. д. Месячная плата от 10—15 рублей восходит до 25—30 руб. Такая шаткость, неопределенность цены зависит от многих причин. На первом плане урожай хлеба. Хороший урожай, усиливая против обыкновенного потребность в баржах и разных посудинах, а с другой стороны более обеспечивая рабочего и таким образом не заставляя его искать какой бы то ни было заработок и во что бы то ни стало, естественно ведет к возвышению цен и наоборот. Затем последние зависят в каждом данном случае от величины баржи, или какой другой посудины, так как они не имеют строго определенных размеров: например, бывают в 30—35 саженей{91}, более в 40{92}, но встречаются и выше, 40—45 саженей{93}. Также влияет на цены и местность, где строится баржа. Одна цена будет в Балахне, Нижнем, Рыбинске, куда рабочий приходит, где содержаться ему стоит значительно дороже, нежели когда она строится где-нибудь в глуши, на Унже или Ветлуге, местными крестьянами. На каждом данном рынке цены могут временно подниматься и опускаться, сообразно тому, превышаете ли спрос на труд его предложение или наоборот.

Как ни интересно было бы определить доход рядчиков в этом производстве, но приходится отказаться даже от какой-либо попытки к этому. Если возьмем предпринимателя, например Плотникова, то, обнимая всю сложность производства, увидишь невозможность вычислить действительную стоимость посредничества. Дело в том, что нужно определить ценность леса, употребленного на баржу, а это едва ли возможно и для самого хозяина, так как им куплены большие леса, производство ведется обширное; затем надо знать цену заготовки леса, доставки, выгрузки, выделки копаней, пилки досок, стоимость работ и т. д. Значительно легче добиться барышей рядчиков более мелких, берущих на подряд только работу, без материала. Но и здесь встречаешь непреодолимые затруднения. Работает 20—30 человек; почти всем жалованье различное, начиная от подростков, которым платы не полагается: «что даст рядчик», говорят они на вопрос о получаемом жалованье, и от 5—7 рублей постепенно плата возвышается, сообразно искусству, опытности, до 20—25 и даже иногда до 30 рублей в месяц. Притом рабочие непостоянные: один уйдет, проработав неделю, другой — две; на этой неделе 20 рабочих, на следующей 30, а там 25, — вот и усчитай тут!

Насколько трудно учесть и разобраться в этой путанице, доказывают такие, иногда возможные, факты, что даже опытные рядчики ошибаются и вместо барыша берут убытки. Так, в этом году кулаки, взявшие подряды от «Дружины» по 1650 рублей очень рано, вероятно, в начале августа, когда цены на труд еще не выяснились, по словам многих, взяли убытки, так как, вследствие большого требования на рабочих, цены установились высокие. Впрочем, убытки рядчиков номинальные, ввиду того, что, как говорили, контора набавит. Единственно возможно усчитать выжимание посредников, когда они постройку ведут не сами, а сдают артелям — всю ли целиком баржу или по частям. Мне приходилось наблюдать случаи, когда рядчик, взяв подряд за 2 тысячи рублей, отдавал артели или артелям за 1500, даже за 1400 рублей. Нужно иметь в виду, что кулак никогда не ограничивается подрядом на одну баржу. Во всяком случае то бесспорно, что значительные куши отрываются рядчиками от трудовых заработков артелей. Бесспорность этого подтверждается тем, что они быстро богатеют, разживаются на глазах у всех.

Какие нежелательные результаты получаются при этом, видно из того, что кулацкие инстинкты здесь проникают в массу и глубоко разъедают артель. Нередко можно встретить артели в 4, 6, 8—10 человек, которые не стыдятся сами нанимать месячных рабочих и даже в количестве, превышающем число членов. Обращаясь к ним с укорами за безнравственность желания жить за чужой счет, за несовместимость принципов артели с эксплуатацией рабочих, получаешь довольно развязные ответы: «мы-де не неволим: коли не доволен, ищи себе место». При этом ссылаются на всем известные факты, что такой-то рядчик нанимает сотни рабочих, да разбогател-то как — страсть...

Против такой логики трудно возражать, да и бесполезно. Так рассуждающие слишком уже, в душе по крайней мере, окулачились, инстинкты наживы закопошились у них, страсть разжиться за чужой счет охватила их, эксплуатация уже дала им доказательства всей прелести обдирания ближнего. Тщетно вы станете убеждать, что это не по-товарищески, не по-христиански, — все ваши слова бесследно разобьются, как волны о гранитный утес, при заманчивых примерах быстрой и легкой наживы кулаков, со всеми прелестями богатой, независимой жизни. Справедливость требует заметить, что это явление приходится наблюдать, во всем его неприглядном свете, главным образом в мещанских артелях, а в чисто крестьянских — редко.

VII. Конная тяга судов.

Перенесемся на Оку. Бассейн ее интересен во многих отношениях, интереснее даже Волги, а для исследователя народа — это чистый клад. Дело в том, что Волга в среднем своем течении ниже Нижнего не русская, а инородческая река: здесь проезжай сотни верст на лошадях, сутки-другие на пароходе, увидишь, конечно, много интересного, оригинального, увидишь черемиса, чуваша, татарина, армянина и т. д., но реже увидишь русского. Иногда, при массе пассажиров на пароходе, просто не отыщешь русского мужика. Наконец, думаешь, вот мужик настоящий русский, набрасываешься на него, стремишься душу отвести, но действительность скоро разбивает иллюзию: оказывается, мы или совсем не понимаем друг друга, или понимаем с большим усилием.

Не то Ока: бассейн ее захватывает самые коренные, глубоко исторические великорусские области, как Рязанская, Владимирская, Суздальская, Нижегородская..., без всякой инородческой примеси. Гвоздем вбит здесь только татарский Касимов, но этот неважный диссонанс в таком могучем оркестре ничтожен тем более, что он занесен искусственно, волею великого князя, и с великорусским уездом мало имеет общего. Не раз в истории выступала вперед на сцену то та, то другая из этих областей, становясь центром, представителем идеи всего русского народа, рельефно обрисовывая свои особенности, бьющие в глаза, но в то же время и трудно уловимые. Эти особенности остаются и никогда не изгладятся. Здесь дух народа сохранился в более патриархальном виде, более целомудренным. Здесь найдешь любопытные типы. Самые замечательные рассказчики, знатоки песен, пословиц и прочего, которых встречаешь и на Волге, и на Каме, непременно отсюда; здесь живее предания старины глубокой; сильнее бьется пульс тысячелетней седой Руси; здесь именно вырос, создался самый замечательный, глубоко народный богатырь Илья:

Как из славного города Мурома,

Из села того Карачарова.

Здесь и теперь живо предание о нем, и теперь много вам расскажут об этом чудо-богатыре. Словом, именно «здесь русский дух, здесь Русью пахнет».

Но Ока интересна не только в историческом бытовом отношении, она несомненно интересна и в обычно-экономическом. И это потому, что в то время, как Волга в достаточной мере уже так сказать окапитализировалась, вернее, окулачилась, шаг за шагом уничтожая формы труда народно-экономические, бытовые, Ока еще в значительной степени сохраняет эти последние. Правда, и здесь пар и кулак производят энергический напор, и здесь прекрасные дары науки, цивилизации, самые великие завоевания в области ума на благо человечества попадают в руки посредника, капиталиста и, по крайней мере в настоящее время, обогащая его, не приносят мужику ничего, кроме вящего{94} разорения.

Но вероятно нигде эти блага цивилизации, пока полезные только для капиталистов, не встречают такого решительного отпора, как в области Оки, со стороны экономических народно-бытовых форм. Разумеется, в результате последние отступают, оттесняются все более и более, но они защищаются и отступают с честью. В самом деле, не странно ли, сколько лет уже существуют и пароходство по Оке, и железная дорога Московско-Нижегородская вдоль Клязьмы, а движете баржей бурлаками (редко) и конскою тягой не только не прекращается, но нередко успешно конкурирует с пароходами и с железною дорогой, потому что доставка, говорят, обходится дешевле. Разумеется, товары более ценные и требующие скорой доставки перевозятся па́ром{95}.

Трудно сказать, в каком числе идут баржи конскою тягой теперь, так как точных данных нигде не найдешь; но есть некоторые факты, говорящие за то, что конская тяга значительно распространена. Чтобы судить об этом, достаточно указать на тот факт, что только по Клязьме (пароходов нет) и только на одну знаменитую фабрику Морозова в Орехово-Зуево идете ежегодно не менее 40 баржей. При этом нужно заметить, что Орехово-Зуево — самый высокий предельный пункт движения судов, так как выше, в посаде Павлове, Клязьма уже запружена мельницей. Сколько же еще идет в Ковров, Вязники, Хо́луй, Владимир и т. д.? И все эти пристани — Ковров, Вязники, Владимир, Орехово-Зуево — станции железной дороги. Движение особенно усиливается в течение ярмарки. Не один десяток миллионов пудов перевозится также по рекам Москве, Цне, в верховьях Оки (в нижнем течении значительно преобладает пароходная тяга).

Эта отрасль труда дает хороший заработок населению и имеет для него серьезное значение. Коноводов выходит особенно много из Гороховецкого уезда; организация у них большею частью артельная. Обыкновенно собирается несколько одномочных крестьян, т. е. могущих выставить приблизительно равную человеческую силу и лошадь или по две лошади (пара), и составляют артель сообразно с величиною груза на барже: чем больше груз, тем больше и артель. Впрочем, артели в 25 пар лошадей редко бывают, чаще пар в 8—12. Дело в том, что даже такие реки, как Волга, Ока, все более и более мелеют, представляя в летние месяцы значительное препятствие для больших судов. Притоки этих рек мелеют еще более и потому недоступны для больших судов, которые притом же нагружаются очень мелко. Например, на Клязьме мне встречались суда не более 20—28 саженей{96}, да и эти могут идти не глубже 7—8 вершков{97}, т. е. с грузом тысяч 7—8 пудов{98}.

Условия договора бывают различны. Иногда договариваются на пару лошадей, причем обычаем установлено, сколько пудов полагается на одну пару. Мне пришлось слышать такую цену: от Нижнего до Хо́луя на одну пару 40 рублей. Чаще берут с пуда, например, копеек 4, 8, 12, смотря по расстоянию. Артели эти строго типичны, члены их совершенно равноправны. Место отправления — с одной стороны все пристани Окского бассейна, с другой — Нижний, куда на ярмарку стекаются товары с Оки и откуда расплываются обратно самые разнообразные продукты, главным образом, Волжского бассейна. На этих местах отправления артели на взятый задаток закупают возможно большее количество сена, овса и провизии для себя: хлеба, пшена, масла, говядины, водки и пр.

Без кулаков не обходится дело и здесь. И здесь, как и везде, кулачество довольно разнообразно. В простейшей форме оно является в таком виде: один-два степенных мужичка, заручившись благорасположением купца, берут у него ежегодно подряд на доставку товаров с приличным задатком. Нередко такие мелкие посредники, не имея возможности взять подряд непосредственно, принимают его от более крупного кулака, причем последний за комиссию иногда берет с них процентов 40—50, т. е. отдает почти за половину цены, которую взял сам. Таков первый самый важный для кулака шаг. Затем он отправляется в свою деревню, чтобы организовать потребную двигательную силу, т. е. известное количество людей и лошадей. Подсчитав средства, он приглашает на аудиенцию своих должников. Один взял у него на подати 5 рублей, другой две меры овса, — на посев не хватило, — тот брал хлебом при нужде, за иным с прошлого года оставался должок. Ну, и нельзя — иди в кабалу; и кладет он им жалованье, смотря по длине путины, месячное или недельное. Кладет рублей 10 в месяц, а с лошадью и 20. Да рабочему-то мало приходится, а чаще случается, что не остается ничего, потому что, «как начнет высчитывать, — говорят крестьяне, — долги да проценты, так только и думаешь, чтоб еще в долгу не остаться».

Типичным представителем другого рода кулака, высшего полета, может служить рядчик, берущий подряд на всю поставку товаров на фабрику Морозова в Орехово-Зуево. Этот редкий счастливец, краса и гордость кулаков, уроженец Гороховецкого уезда, деревни Разстригиной. Лет 15 назад он, говорят, был простой лямошик{99}. «С нами же вот так в лямке ходил{100}, значит самый маломочный был», — говорит мне один из его сотоварищей по лямке, «да вишь попал в такую статью, доверие значит получил от Морозова, облюбил этот его-то! А допрежь мы все артелями у него брали, — у Мороза-то куда справедливее было!»

Теперь он — важная персона, капиталист, владелец, по общим отзывам даже кулаков, не менее как трехсот тысяч рублей. У него пропасть своих барж, огромные дела... Сам он, разумеется, доставкой не занимается, а передает подряды по мелочам мелким рядчикам или артелям.

Чтобы судить о том, какая малая толика перепадает в его туго набитую мошну, нужно иметь в виду следующее: говорят, от Морозова и к Морозову идет 40 барж, в оба конца значит 80; кладя только по 7000 пудов{101} на баржу, получим более полумиллиона пудов{102}. Одни говорят, что с Морозова подрядчик берет по 12 копеек с пуда, другие доходят до 15 копеек, а сам он платит по 6—7 копеек.

Возьмем минимальную цифру, которую он берет, и максимальную, которую дает, т. е. возьмем минимум суммы, остающейся рядчику, получим с пуда 5 копеек, а с полумиллиона пудов составится 25000 рублей! Нужно иметь в виду, что баржи принадлежат рядчику; но он покупает их при случае, подержанные, за бесценок, не свыше 500 рублей. Следовательно, этот капитал смело можно игнорировать, имея в виду то, что при расчете мы взяли минимум. Да, наконец, если положить на этот капитал 10%, то не Бог весть сколько будет — 1,5—2 тысячи рублей.

VIII. Рыболовные артели.

Иногда, нельзя сказать чтобы часто, кулак прорывается даже в глубоко устойчивые, крепкие артели рыболовов. Останавливаться здесь на этого рода эксплуатации не стану, ввиду того, что эти артели значительно уже изучены, а вместе с тем и кулак в них достойно оценен. Скажу только, две коренные причины разъедают рыболовную артель: это — откупная система на воды казенные и частные, в связи с бедностью народа, вследствие чего лучшие воды нередко отбиваются посредником и эксплуатируются или им самим, на кулацком начале, или арендуются у него исполу{103} артелями. Вторая причина менее важная — отсутствие вблизи рынка. Артели много теряют, сбывая кулаку рыбу, особенно при отсутствии конкуренции. Вопрос этот разработан мною в ряде статей, печатавшихся в журналах «Русская Мысль» и «Северный Вестник».

Не безынтересно отметить при этом, что даже среди этих артелей, сравнительно менее закабаленных и потому более благоденствующих, повседневные толки о лучшем житье-бытье в прежнее время приходилось встречать так же часто, как и среди прочих рабочих. Толки эти весьма однообразны, как и общий тон их и даже отдельные выражения. Некоторое представление об этой думе народной может дать следующий разговор.

— Плохо жить становится, ух как плохо! Рази это жисть? мучение одно, вот что! И чем дальше, братцы, тем все хуже и хуже. Каторга, а не жисть — одно слово!... — только и слышишь со всех сторон на разные тоны каждый день.

— Да неужто ж и впрямь прежде лучше жилось? — в сотый раз спрашиваю, в надежде хоть раз получить отрицательный ответ.

— И, как можно! Допрежь куда лучше жилось. Допрежь была чудесная жисть. За господами нам жилось, как у Бога за пазухой. Той жисти чай уж и не вернуть! Богачество было — одно слово! — в сотый раз слышу один и тот же ответ.

— Да ты сообрази, друг, рази это не жисть? Земли у тебя, значить, вдосталь — паши сколько можешь, оброк не велик, у тебя лошади, коровы и всякой скотинушки полон двор, у тебя и покос добрый. Нужен лесок, погоришь ты, к примеру, аль пристройку сделать понадобилось, пойди, спроси, отказу нет, аль корова пала, барин поможет, вот что, потому как были мы барские, так барин и заботился об нас, потому мы его были и в обиду не давал перед начальством, одно слово заступник был.

— Что говорить, — перебивает другой, — тоё жисть не повернешь назад, ау!... Одно слово — равнее жилось, равнение значит было. Только одна обида — господин был. А насчет того, чтобы свой брат — ни-ни, богатеев не было. Они-то, мучители, злы и обижают нашего брата. А ты вон глянь таперь, что с энтой самой волей стало, — чудное деянье! Никакого заступника не стало, у мужика-то! Кажинный так и норовит содрать только с него. Беда, брат, как заступника не стало. Никто не заботится об мужике. Ну, ты смекни вот: человек, выходит, обеднел, лошадь к примеру пала, тута бы как раз его поддержать маненько, дать бы деньжонок — потому, как же быть мужику без лошади? — никак нельзя, какой же он мужик, коли земли ему пахать не на чем. Значит крестьянствовать нельзя. Ан не тута-то было. Приходит это староста: давай подати, такой сякой; ему что хошь, а чтобы подати были на лицо, начальство беспременно требует. И ежели ты не представишь подати, так он и старосту выдерет, потому с него, примерно, со станового{104}, тоже требуют, чтобы подати, значить беспременно были, а то и со службы долой. Ну и тащи, выходить, у мужика последнюю корову — вот оно што. А рази это праведно? Где же энто писано? а? Нет, ты постой, вот сдохнула лошадушка, начальство свело со двора корову, что же мужику? ему как есть одно разорение остается. Потому мужику без скотины нельзя — уж это не пахарь, — нищий он, вот что! Али пойдешь к своему брату, мужику-богатею, он тебе даст, только не рад будешь: так опутает, страсть. Порядки! Неча сказать! Нет, друг, барин заботился об мужике, не давал беднеть. Вот оно с воли-то и пошло заправское разорение. Чай уж и не перебедовать нам! Эх, воля, воля! Правду бают, иная воля хуже неволи.

— Что ты мелешь, дурацкая рожа? — не вытерпишь иногда глубоко возмущенный прислушивавшийся кулак. Да разве это можно быть, что бы таперь жилось хуже крепостничества? Ну, что ты зря болтаешь! Слушай-ка: перво-наперво ты свободный человек, а не раб, а тогда ты был раб, понимаешь? не свободный, а господский был, как скот какой. А таперь ты вольный, что хошь делай, никто тебе, выходит, не запретит. Таперь ежели у тебя в башке то много ума, так ты не то что первейшим купцом можешь стать, но и сенатором, — вот что. Стой, стой, молчи, погоди! — кричит он на начинающих протестовать. — Слухай дальше. Таперь все значит сравнены, потому как все люди, так все должны быть равны, будь ты хоша генерал, а я к примеру мужик, это все равно; ежели бы он меня обидел, к примеру сказать, харю бы мне раскроил, так уж шалишь, брат, я хоша и мужик, а ты будь генералом, а значит найду суд, ни за что не прощу, по суду упеку. А рази в крепостных можно было так! Там не то что рожу, шкуру с тебя сдерут, до смерти убивали, как скотов продавали, вот что, глупые вы, — говорить он, победоносно оглядывая толпу. — А таперь ни бить, ни сечь не приказано. Стой, стой, да молчи, черти! — кричит он снова на протестантов, — а не то в харю дам, — потрясает он толстым кулаком. — Таперь суд у нас есть, праведный суд и милостивый для всех, будь ты хоша первейший генерал или последний мужик. А вот земство еще. Велено, чтобы сами справляли свои общественные дела, значит выборные из всего уезда, ну и опять справедливо, хоть генерала выберут, хоть мужика, — все равны, сидят за одним столом. Ах, вы, мужичье! ничего не понимаете, — заканчивает он, торжественно оглядывая слушающих.

Но только он кончил, как с разных сторон разом заговорили несколько человек, заговорили горячо, перебивая друг друга, стараясь перекричать один другого. Кулак недолго слушал. Он с озлоблением плюнул и, ядовито улыбаясь, полез «в класс» (2-ой класс){105}, бросив на ходу несколько бранных слов: хамы! сволочь!

А «хамы», сильно задетые за живое, никак не могли успокоиться и высказали отрывочно много горькой истины. Вообще они сходились на том, что «таперь господ боле стало», т. е. живущих за счет мужика, значит в том числе считаются купцы и кулаки; что бедноты более стало, а потому кабала, рабство увеличились. Что секут{106} теперь тоже за недоимки{107}; «у господ же больно доставалось дворовым» только. Что суд пристрастен к богатому. Что «земство совсем лядащая штука: там истаго{108} мужика не встретишь», а все господа, да купцы с кулаками, жалованье себе кладут большое, а проку в нем для крестьянина ни чуть.

— Да, да, правда, что говорить! Кака ни на есть, а волю получили мы. И большое спасибо Батюшке-Царю от нас за это. Только вот что, дружок, хоша волюшка и чудесная вещь, а все же без землицы нам не можно быть. Крестьянину без земли никак не можно, ни-ка-а-к!... Ежели значит крестьянин останется без земли, так тогда уже и конец свету — светопреставление будет. А землицей то нас и обидели, круто обрезали, одно слово. Вот и выходит, что это не заправская воля.

IX. Кулак в Константинове.

Проезжая от Ярославля вверх по Волге, уже издали видишь, как по возвышенности и по склону ее, на значительном пространстве, широко расползлось какое-то чудовище, просторно раскинув свои громадные части. Эта гидра высоко подняла множество своих голов, головы учащенно дышат, испуская смрад и клубы дыма, словно хотят задушить им само небо. Показавшееся под вечер при помощи ненадежного органа зрения чудовище оказывается заводом смазочных минеральных масел В. И. Рагозина.

Положение рабочего на заводе г. Рагозина мало чем отличается от положения фабрично-заводского рабочего. Там на горе целый городок образовался из однообразных домиков, расположенных маленькими кварталами довольно широко. В каждом таком коттедже две разгороженных комнаты для двух семейств. К сожалению, комнаты очень малы. Далее направо больница; есть доктор, фельдшер, акушерка; многого еще нет... Но дальше к делу.

Завод кишит рабочими, их тут несколько тысяч, спешат закончить громадные постройки, а потому большинство из них не постоянные, а временные. Вот каменщики, плотники, штукатуры, печники и т. д.

— Как работаете, от рядчика, месячно? — спрашиваю то в тех, то в других группах.

— От рядчика, месячно, на лето, — отвечают.

На вопросы о цене получаю разные ответы: 5—7 рублей в месяц, иногда 8 и очень редко опытным мастерам 12—15 рублей.

— Ну, а кормит хорошо-ли рядчик?

— Как хорошо! Лядаща пища. У рядчиков не разжиреешь. Вот в артелях дюже хорошо едят. Артельная каша густая, бают, а у нас так только, лишь бы душа не улетела. А тело вишь какое у нас — заправская шкура, одна кожа, вот что! Разве он тебе мяса в щи даст, рядчик-то? Как же, разевай рот шире. Нет, брат, шалишь! Вас гыть мясом кормить, вы с жиру сбеситесь. Его пищу не боле 5 рублей клади на человека, — отвечают мне почти одно и то же в разных группах.

Все кулаки и кулаки... Вдали работают землекопы.

Наконец-то, думаю, увижу и артели. К удивлению оказывается, что и землекопы работают от рядчика. Я уже теряю всякую надежду увидать хоть одну артель в этом царстве капитала. Но вот вдали на окраине видны пильщики. Это уж, конечно, артели, они иначе не работают; не одну тысячу пильщиков видел я, и всегда не иначе, как артелями от 2 до 8—10 пар. Наконец-то душу отведу, — думаю, пробираясь к ним. 21 пара, разделенные на 5 артелей, мерно, раз за разом, то наклоняют, то поднимают стан свой, вместе с движением пилы вверх или вниз. Каково же было мое удивление, когда узнал, что и пильщики у г. Рагозина работают от рядчика!.. Обратимся к рабочим постоянным. И эти, кроме чисто-заводских, работающих прямо от конторы, заарендованы также кулаками. Огромное количество разных чернорабочих — от рядчиков. Возчики для передвижения продуктов и разных тяжестей — тоже от рядчика. Передвижение продуктов на судах в Ярославль или Рыбинск (а из Балахны в Нижний) — от рядчиков. Громадное производство бочонков — 100 бондарей — от рядчиков и т. д.

Естественно, меня заинтересовало, во что обходится здесь рабочему ненужное посредничество. Но это такая трудная вещь, что положительно чёрт шею сломает. Несмотря на усиленные расспросы рабочих, несмотря на приставание к рядчикам, несмотря даже на обязательную любезность директора завода, г. Попова, пришлось добиться далеко не всего Дело в том, что разнообразие условий поразительное: один берет известную работу на подряд, огулом{109}; другой работаете с сажени{110}, аршина{111} (плотники, пильщики), и притом цены самые разнообразные, например: на стену, потолок, крышу; третий подряжается доставить определенное число рабочих по известной плате поденно{112} и т. д. У одного они — на своей пище, у другого — на его.

Приведу некоторые примеры из того, что более определенно пришлось узнать. У рядчика 50 человек землекопов; за каждого от конторы он берет по 90 копеек в сутки, в месяц 1350 рублей. Платит он средним числом по 8 рублей в месяц, 400 рублей всем. Пища, по общим отзывам, стоит не более 6 рублей на человека — 300 рублей на всех. Значит, 50 рабочим в месяц чистых достанется 400 рублей, тогда как одному рядчику 650 рублей, т. е. на долю труда идет немного более 1/3 чистого заработка, посреднику же — 2/3. Рядчик получит в 81 раз более того, что получает производитель — работник.

Следующий расчет относится собственно к Балахнинскому заводу, но так же дело это поставлено и в Константинове. Как ничтожный остаток недавней старины, то там, то здесь, на небольших расстояниях, уцелела по Волге тяга небольших судов бурлаками. Так с балахнинских кирпичных заводов идут в Нижний кирпичи, а с Рагозинского — масло. С Константиновского же завода тягой идет масло до Ярославля и Рыбинска. Дело это небольшое, невелик здесь и кулак, но в массе он не менее важен, чем и крупный, и нередко ловче объегоривает{113} рабочего, а потому по праву он может претендовать на внимание к нему, тем более, что пройдет 2—3 года, и он станет видным кулаком. Последний здесь — капиталист, он владетель судна, стоящего 400—500 рублей (подержанное — полцены). Подобное судно вмещает 3—4 тысячи пудов{114}, а на обратном пути — против течения — 1500 пудов{115}. Обыкновенно рядчик берет 2 копейки с 1 пуда. Значит, за один путь в Нижний и обратно возьмет 100—110 рублей. За лето он сделает не менее 20 путин{116}. Следовательно, за лето рядчик возьмет 2000—2200 рублей. Тянут судно шесть рабочих, балахнинские мещане; у руля сам кулак. Рабочим он платит за путину со свалкой и навалкой{117} 5— 6 рублей, всего 30—36 рублей. Пища обойдется (5—7 дней, едят раз в день) не более 8—10 рублей. Значит все расходы рядчика на путину будут 38—46 рублей, а за 20 путин — 760—920 рублей. Выходит, 6 рабочих за один из самых тяжелых родов труда получат за лето 600—720 рублей, а рядчик — 1200—2240 рублей, не считая 10% на капитал, т. е. посредник из общего заработка берет 2/3, а на долю труда остается 1/3; один рабочий получит 1/18, кулак 12/18.

Возьмем еще пример. На обоих заводах существуют значительные бондарни{118}. Бондарное производство чрезвычайно несложно. Бочонки выделываются из приготовленного материала, не выходя из рук одного рабочего. Каждый выделывает в день два бочонка. Готовый материал по определенной цене доставляет завод. Казалось бы, к чему здесь рядчик?Полюбуйтесь же, как прекрасно организован труд. Весь подряд на изготовление бочонков берет кулак по 2 рубля 20 копеек с бочонка. Господин директор Попов самым решительным образом уверял меня, что материал, доставленный заводом рядчику, стоит 1 рубль 50 копеек с бочонка. Следовательно, за производство одного бочонка завод платит 70 копеек. Не имея основания не доверять господину Попову, я оставляю на его совести этот расчет. Дело в том, что в Балахне, по добытым мною данным, посреднику должно оставаться за производство бочонка 75 копеек, а между тем условия на обоих заводах одинаковые. На обоих заводах рядчики платят одинаковые цены рабочему за производство 1 бочонка — 60 копеек на его (рабочего) пище{119}. Значит кулаку с каждого бочонка остается чистых 10, по расчету господина Попова, и 15 копеек, по расчету на Балахнинском заводе. При сотне рабочих, производящих каждые два бочонка в день, ему перепадет 20 рублей, по второму расчету 30 рублей в день, т. е. 500— 750 рублей в месяц... Нельзя не сознаться, что подать, собираемая рядчиком неизвестно за что, слишком обременительно тяжела — 6—9 рублей в месяц с человека.

X. Алебастровый вампир.

В заключение рассмотрим еще один тип эксплуатации. Дело идет о мало известном, или даже совершенно неизвестном в печати добывании алебастра, которым щедро наделен гористый берег Оки, особенно в Муромском и Горбатовском уездах. Горбатовский алебастр отправляется обожженный по железной дороге в Москву и Нижний. Он низкого качества и ценится дешевле и, вследствие последнего обстоятельства, удачно конкурирует в Москве с алебастром высшего сорта — муромским. Особенно ценится жайский. В данном случае я буду говорить исключительно о муромском.

Здесь алебастр добывается во многих местностях, как села: Жайское, Клин, Сапун, Болотниково, Базарово, Голенищево, Караваево и т. д. Для добывания крестьяне соединяются в артели по 10, 15, 20 человек и более. Таких артелей насчитывают до 100. Составляются они из однодеревенцев{120}. Члены состоят, как из взрослых, так и из подростков, у кого есть, получающих также пай. Эти ставят артели магарыч. Каждый пай выставляет по женщине для нагрузки алебастра на баржи. Работает артель сообща. Обедать ходят домой. Вырученные за алебастр деньги делят на равные паи, сообразно числу членов. Работы начинаются с Николы (6 декабря), подготовительные же ранее, и кончаются весною, в конце марта или даже в начале апреля. Поэтому наблюдать самую работу мне не довелось, но я был во многих центрах этого производства и подробно расспрашивал.

Осматривая в первый раз местность производства, видишь только, что горы во многих местах осели, опустились, точно будто дождевые ручьи размыли их, видишь щели в горах, преимущественно у подножия их; здесь же замечаешь какие-то, словно искусственные, насыпи глины, иногда уже значительно поросшие травой, в разных местах валяются куски жилистого, нередко с розовым оттенком, алебастра. Горы покрыты дровяным лесом{121}; вокруг — глушь, тишина. Там вспорхнет птица, здесь из-под ног выпрыгнет заяц и пойдет прыгать по высокой горе. Никаких признаков человеческой деятельности не замечаешь.

Артели, организовавшись, прежде всего делают вход в гору, на некоторой высоте от подошвы ее, и подпирают его, чтобы не обвалился; потом начинают рыть в горизонтальном направлении пещеру вглубь горы, пока не встретят слоя алебастра. Галереи приходится рыть длинные, так как алебастр залегаете довольно глубоко; они достигают нередко 100 саженей{122} и более. Ходить в них можно согнувшись, и они нешироки. Иногда, прорыв безуспешно ползимы, артель бросает с проклятиями это место и ищет более счастливое. Дойдя до слоя алебастра, взрослые члены артели подкапываются под него, стоя на коленях, в согнутом положении; подростки вывозят выбрасываемую глину на кобылках (род санок) из пещеры. По мере подкапывания, под слой алебастра ставят подставки, продолжая работу далее и увеличивая постепенно количество подставок на случай обвала. Когда подкопают слой, выбивают постепенно подставки, начиная с дальних и переходя к ближним, и уходят. В течение ночи слой отваливается. Затем его разбивают на небольшие куски и нередко для этого прибегают к действию пороха, после чего алебастр вытаскивают и кладут в кучи.

Труд этот ужаснейший, истинно каторжный. В узких, низких, длинных пещерах копошатся живые существа, грязные, голодные, изнуренные. При слабом мерцании в непроницаемой темноте дымной лучины, они кажутся гномами, говорил мне один учитель. Тяжесть труда усугубляется убийственным воздухом, так как никакой вентиляции, разумеется, нет, без света, да и дым лучины не имеет выхода. Необходимость прибегать ко взрывам порохом довершает мерзость воздуха; он становится невыносим даже для привычного рабочего, который падает в обморок и выносится с раскрытою грудью на снежок шатающимися товарищами и обильным трением снегом приводится в чувство для того, чтобы затем снова начать невыносимо-убийственный труд, в корне подтачивающий его силы. Особенно ужасна участь подростков, работающих с 13 лет. Они должны беспрерывно вывозить из пещеры землю и глину на кобылках с полозьями по голой земле. Для этого впрягаются в кобылку, перекидывают лямку через грудь и, чтобы везти значительный груз на большом пространстве, крепко упираясь ногами, в наклонном положении, всеми силами налегают на грудь, так что она находится постоянно в сжатом, сдавленном положении. Понятно, как это должно отразиться на здоровье будущего работника. Сильно также страдает шея — она страшно растирается и постоянно находится в воспаленном состоянии, так что к ней больно прикоснуться. К тому же редкая зима обходится без того, чтобы не задавило обвалом нескольких несчастных.

Но как же оплачивается эта работа? Вероятно, этот опасный, отвратительный труд получает должное вознаграждение? Вероятно, высокая цена влечет сюда рабочего — убивать силы, здоровье свое и своих семей? Посмотрим.

Обыкновенно за зиму артель добывает алебастра по 1000 пудов на пай, случается по 800, часто и по 1200 и, как счастливое исключение, даже по 2000 пудов. За 1000 пудов с нагрузкой на баржи посредник платит им 15—20 и редко 25 рублей. Это за целую зиму такого труда на своей пище!.. Если положить только 120 рабочих дней, а их более, то и тогда придется рабочему 15 копеек в день на своей пище. И притом труд женщин от каждого пая для нагрузки баржи не принимается во внимание. Но и этот нищенский заработок — фикция для рабочего: он всецело идет на подати, недоимки и проценты на долг кулаку.

Но, может быть, само производство невыгодно? Быть может, оно более такой нищенской подачки труженику и не может дать? Быть может, сама судьба преследует его?

Вот что мне в коротких словах пришлось узнать от рабочих и разных лиц по этому поводу (особенно искренно благодарю священника села Жайскаго, отца Парфения, к которому я имел рекомендации, за его любезность). Почти все горы здесь, не считая ломок Голицына, или приобретены в собственность купцом Быковым, живущим в селе Жайском, как Болотниково, Голенищево, или им арендуются. Считаю нужным заметить, что горы покупались им не отдельно, а с принадлежащими к ним имениями, разумеется, по дешевой цене, так что в покупку гор никакой капитал им не вложен; с другой стороны, аренды за горы, нередко крестьянские, он платит ничтожные. Таким образом, собственником или фактическим владельцем на огромном пространстве залежей алебастра является купец Быков.

Эта крупная капиталистическая персона — продукт «пореформенного» хозяйства. Сын небогатого крестьянина, он особенно разбогател в последнее десятилетие. Теперь он — владелец нескольких имений, значительных залежей алебастра, пароходов, многих баржей, ведет огромное производство, закабалил множество рабочих, получает несколько десятков тысяч годового дохода. Еще несколько лет назад было два предпринимателя, кроме Быкова, в алебастровом производстве; но, на счастье последнего и на несчастье крестьян, оба они, — говорят, совершенно не по экономическим причинам, а просто по семейным обстоятельствам, или даже за смертью{123}, — сократились, и Быков зацарил деспотично один. Теперь даже трудно новому предпринимателю вступить с ним в конкуренцию, так как горы он или скупил, или долгосрочно арендует, рабочие закабалены, дело поставлено умело и на широкую ногу чуть ли не полумиллионного производства. Как отразилось на рабочем это воцарение, самовластие крупного кулака, — понять нетрудно. Прежде, при конкуренции, цены за 1000 пудов алебастра доходили до 70 рублей и даже выше, теперь они спустились до 15—20 рублей, и нельзя быть уверенным, что не спустятся еще ниже. По крайней мере Быков уверяет рабочих, что сбыт алебастра идете туго, ввиду конкуренции дешевого дуденевского (Горбатовскаго уезда), что дела его вообще плохи и что он хочет даже бросить производство. Это он говорит не одним рабочим и в этом нельзя не видеть желания Быкова подготовить народ к понижению цен на труд.

Это свидетельствует, что даже сам кулак сознает преступную безнравственность разнузданной эксплуатации, что и у него просыпается совесть, но только для того, чтобы, замазав неправдой глаза окружающим, пойти по пути разорения массы еще дальше... Фактически ему легко это сделать. Население обездолено реформой, земли мало и плоха. Никаких производств и заработков кроме алебастрового нет. Конкуренции у Быкова нет и быть не может. При беззастенчивом вранье, что производство падает, и совесть якобы чиста. Работники же, закабаленные кулаком, находясь к нему в обязательных отношениях{124}, безгласны. Дело в том, что осенью и зимою Быков дает крестьянам задатки, но через старост, которые, вычитая нужное на подати, остальное (!) отдают рабочим. В свою очередь, старосты благодарят по своему, выдавая из волости обязательства от лица каждого работать у Быкова{125}. И вероятно, среди этих мучеников мало недоимщиков, и вероятно, местная администрация получает награды и благодарности от начальства... за усердие. Но интересно спросить: за усердие к чему? Мало того, благодетель-кулак дает хлеб и пшено, — бери, отработаешь... Так и запутывается рабочий. А создав кабалу, можно уже все сделать с последним (ведь он не убежит теперь), даже голодом уморить. Кулак хорошо знает, что кто только может — бежит из этой проклятой местности, куда глаза глядят.

По словам лиц знающих, в том числе отца Парфения, который близок с Быковым не менее 20 лет (на его глазах последний и разбогател), добывание алебастра Быковым простирается свыше 800 тысяч пудов ежегодно {126}. С нагрузкой на свои баржи, взяв среднюю плату с 1000 пудов 20 рулей, весь продукт ему будет стоить 16000 рублей. Доставляется алебастр в Рязань, Коломну и Москву. Так как ему не было бы расчета возить в Рязань и Коломну, если бы доставка в Москву была значительно выгоднее, то, можно думать, московский рынок определяет цены и рязанские, — разница лишь в стоимости перевозки. Поэтому буду вести расчет по московскому рынку. Во что обходится доставка, можно сказать только приблизительно. Как уже было замечено, за доставку товара из Нижнего до Орехова-Зуева берут по 7 копеек с пуда и находят выгодным; принимая путь от Муромского уезда по Оке до Коломны и далее по реке Москве до Москвы вдвое большим предыдущего, причем перевозка производится Быковым своим пароходом и на своих баржах, потому обходится не вдвое более предыдущей цены, а менее, положим 10 копеек с пуда, то доставка всего количества обойдется в 80000 рублей. Стало быть, весь алебастр при доставке в Москву будет стоить около ста тысяч рублей.

Когда я осенью, при свидании в Москве с А. И. Кошелевым, передавал ему между прочим тот факт, что артели алебастровые получают по 20 рублей с 1000 пудов, А. И. решительно отказался поверить этому, так как он сам платит для своего имения на Оке, в Рязанской губернии, 200 рублей за 1000 пудов. В свою очередь, последнему отказался поверить я, — настолько высокою показалась мне цена эта. Интересовавшая меня стоимость алебастра на московском рынке вполне подтвердила справедливость слов А. И. Оказалось, в Москве низшая цена на горбатовский алебастр — 220 рублей за 1000 пудов, муромский же 280—320 рублей и выше. Положим, что Быков продает мелким торговцам только по 225 рублей; за 800 тысяч пудов он возьмет 180 тысяч рублей. Следовательно, чистых у него останется 80 тысяч рублей. Но сбросим, наконец, 20 тысяч рублей на разные непредвиденные расходы, и все-таки останется громадный куш в 60 тысяч рублей.

Но посчитаем еще кое-что. Он каждый год покупает подержанные по дешевой цене баржи, гусяны{127} и прочее до 100 штук, и на них отправляет вверх алебастр, а там продает их по значительно высшей цене, так как лесные материалы там дороги; от этой операции кладут, как самый возможный минимум, 5000 рублей дохода. На обратном же пути он закупает в Рязанской губернии дешево хлеб и привозит в Муромский уезд, где цена значительно выше. Притом много он дает в долг с громадными процентами, — на эту статью кладут ему опять как минимум 5000 рублей. И это еще не все. Крайне неприятно констатировать факт, свидетельствующий, что жадности, алчности людской не может быть предела. Достаточно насмотревшись на кулацкую натуру, даже я бы не поверил, если бы сам много раз не слышал от рабочих, что и такой крупный капиталист как Быков прибегает к мелким мошенническим приемам.

— Наложишь это кучи алебастра в квадраты, — говорят они, — свешенного{128}, уж мы значит привыкаем, с глазу видим сколько тысяч в них. Приходит хозяин, баим{129}, 10 тысяч к примеру выставили, померяет это он значит ленточкой, — нет, говорит, здесь боле восьми тысяч не будет, не приму. Бьешься, бьешься, кланяешься, слезно молишь. Ну, говорит, Бог с вами, ведро водки ставлю... Неправедно поступает, обида — одно слово, да что поделаешь?

Много я видел обездоленных местностей и в этот год и прежде, но что увидел здесь, выше всякого представления, — это что-то невероятное.

Для рабочих особенно тяжела была зима 1880/81 года, когда неурожай довел цены на хлеб до 1 рубля 80 копеек за пуд.

— О-ох, тяжело было зимой, — твердят в разных местах бабы, — уж так тяжело, так тяжело!.. Чуть было шкуру свою не съели. Хлебец-то, батюшка, испечешь — темнее земли, так только будто название одно; там и мучицы-то в нем не видно, жмышку{130} натолчешь, намешаешь, мякины подсыпешь, — ну, и чего там еще... Придут это с работы, умаялись сердешные, а какой тут обед? Пустые щи да хлебушко. Похлебают, и бегут на работу, а хлебушка-то с собой уж и нельзя взять, — нетути. Вечером придут, уж на них лица нет, еле дотащатся до избы. Тут бы поесть надоть маленько, да чего? Так сердешные упадут, где попало, и лежат как убитые, только вздыхают. А заглянешь, из глаз слезы текут. То ли он спит, то ли так лежит, Господь его знает. А детишкам-то, бедняжкам, каково? Ведь слабеньки еще, ребятки-то, а возить глину — ух как тяжело! Все силы вымотали. Уж и не чаяли перебедовать. Эх, что уж говорить, как-нибудь доживать до смерти надоть!

— Обижает вас хозяин-то? — навожу я.

— Где не обижать? Известно, обижает. Нешто Господь накажет зря? У него, у хозяина-то, вишь один сынок первыш, да и тот бешеный стал, на цепи сидел. Уж каки-каки начотчики{131} не были, все значит отчитывали его и знахари разные, да вишь Господь прогневался, так не излечить...

Отчаяние слышится в каждом слове, голосе, во всей фигуре... Здесь не услышишь протест, не услышишь резкой брани, негодования на мучителя своего, не увидишь никакой попытки выбиться из этого положения, да и возможности нет. Убиты силы, притуплено чувство, порабощена воля, угнетено, под пятой кулака, человеческое достоинство.

XI. Заключение.

Этой дюжиной типов, разумеется, не исчерпывается все разнообразие кулацкой эксплуатации артелей. Но несомненно, эта картинная галерея, выхваченная из самой жизни, несколько уясняет значение кабалы в народном хозяйстве. Ведь за каждым типом стоит целое полчище подобных посредников, с теми же приемами, с теми инстинктами, с тою же жадностью, но, разумеется, с разными мелкими индивидуалистическими особенностями, нисколько впрочем не нарушающими стройности, цельности типа. И если эти типы выведены не совсем целостно, не с должною полнотою, обстоятельностью как экономическою, так и художественною, то нужно знать, как трудно, нередко невозможно, изучить деяния кулака, даже просто проникнуть в его маленькое царство, какие препятствия непреодолимые встречаешь на этом пути. И никаких пособий{132}, никаких облегчений. В печати этот вопрос даже не поставлен (эксплуатация артелей), кроме, впрочем, отдаленной страны белых медведей{133}, да и то только относительно рыболовных артелей{134}. Местная интеллигенция такая несчастная, такая убогая, что от нее позаимствоваться{135} чем-либо в этом роде странно думать. Мне самому ранее не приходилось глубоко интересоваться этим вопросом, да и в данное время существенный вопрос для меня был — артельная организация. Вот почему нередко приходилось основываться только на слухах, на общем говоре массы, строго проверяя их по возможности справками с разных сторон, даже от самих кулаков, хотя в последнем случае почти всегда это было безуспешно. Самый верный источник для оценки эксплуатации — сама артель, в чем мне много раз приходилось убеждаться; но, к сожалению, часто и она многого не знает, да нередко и сам кулак не в состоянии точно определить свою добычу.

Кулачество сильно растет и крепнет. А наряду, как бы параллельно ему, все растет бедность народная. То несомненно, что оно — продукт, новый в русской жизни, продукт хозяйства, так сказать, «пореформенного». До реформы, при несвободном крепостном труде, не было благоприятных для него условий, и кулачества, как грозной силы, не существовало. Реформа 19 февраля 1861 года дала сильный толчок его развитию, выдвинула его едва не на первый план и оно пошло гигантскими шагами вперед, с ужасающею силой, и, чем дальше, сила его растет все более и более. Много кулацких типов пришлось мне наблюдать, о многих пришлось слышать, иногда даже вскользь, и слишком редко, почти как исключение, в крупных типах, генеалогия кулака восходила к дореформенному времени, когда он был очень мизерным. Огромное же, подавляющее большинство — продукт хозяйства «пореформенного», считающее себя 10, много 15 лет; а до того времени они — «простые лямошники», «лядащи мужичонки», такие же «безпартошные»{136}, по словам встречаемых их прежних сотоварищей. На глазах у всех возросли многомиллионные купцы «Губошлеповы» из ничтожных мужиков, теперь советники и кавалеры разных орденов.

Судя по всему, развитие кулачества не остановится; можно быть уверенным, что оно будет идти столь же быстро вперед, как шло и доселе. За это говорит как все растущая масса мелких посредников, так и значительный резерв еще некулаков, простых рабочих, даже членов артели, сильно зараженных хищническими инстинктами, — это с одной стороны; а с другой — отсутствие решительных препон{137} для увеличения числа их, не только отсутствие, но даже невозможность скоро ожидать таковых. Главное же — непомерно растет бедность народная. Таким образом, кулак на просторе, на свободе, при самых благоприятных обстоятельствах, развивается и проявляет свою мощь очень ощутительно для народа. Он закабаляет не только отдельных рабочих, но, вступая в отчаянную борьбу с организованным трудом, порабощает огромные артели, десятки их. И слабая, угнетенная артель уступает крутой силе, нередко уничтожаясь, чаще впрочем сохраняя неприкосновенным весь свой строй, излюбленные, от старины ведущиеся порядки, откупаясь баснословною{138} данью. Последняя превосходит всякие размеры. Мы уже видели, что эксплуатируемые артели часто на очень выгодных заработках, при убийственном труде, зарабатывают только горбы да мозоли, уходя домой с пустым карманом, даже Христовым именем питаясь в дороге. Поэтому смело можно утверждать, что кулачество, наряду с крупнейшими факторами обеднения народа, занимает не последнее место.

Где разгадка такому положению? Почему артель на всех позициях разбивается кулаком? Не доказывает ли это бессилие негодность ее? Не есть ли это нечто фатальное, непреложное, какой-либо экономический закон? Чтобы правильно понять общественный факт, а тем более такое крупное явление, нужно со всею осторожностью рассмотреть условия, причины его, постараться уяснить последствия их, и тогда только можно понять, оценить явление. Посмотрим, при каких условиях происходит данное явление и какие причины влияют на него. К сожалению, рассмотреть обстоятельно влияния и причины здесь нет возможности — они очень разнообразны и многосложны; в совокупности — это весь наш современный строй со значительною дозой последствий прошлого. Поэтому придется коснуться их в самом общем виде. Перед нами два представителя противоположных начал. Кулак — хитрый, пронырливый — влезает в доверие к крупному капиталисту, умеет иногда поставить себя так, что последний неловко чувствует себя без него. Алчность, хищнические инстинкты в нем непомерно развиты. Он — владелец сотен душ, «по закону» закабалившихся к нему под напором голода. С другой стороны — сильная духом, могучая солидарностью товарищей, но голодная, беззащитная, забитая артель. Ей не доверяет капиталист, косо смотрит на нее начальник. Фон этой лаконичной картинки: бездеятельность, преступая апатия интеллигенции, недоверие к народу, невнимание к нуждам рабочего, благоприятная для кулаков экономическая политика правительства. Нетрудно понять, на чьей стороне при подобных условиях останется победа. Голод — самый деспотический самый беспощадный фактор человеческих действий. Ничего нет удивительного, если артель под влиянием его закабаляется кулаку. Это тем более понятно, что, кроме голода, есть еще могучий к тому фактор — обременительные подати при отсутствии доступного кредита. Но вот более счастливые рабочие избегли кабалы, перебились кое-как, идут на заработки. И им не избежать кулака: он, словно отвратительный паук, загородил своими сетями все входы и выходы и только поджидает беззащитную жертву, чтобы, опутав ее, высосать из нее все соки. Крупные подряды уже позахвачены им, и потому или сиди без работы, или иди опять в кабалу. При таких неравных условиях борьбы иного конца и не может быть. Нелепо ставить это в вину артели, доказывать этим ее бессилие, негодность. Самый сильный организм можно поставить в такое положение, что его одолеет посредственная сила.

Что касается значения бедности в данном случае, то оно понятно. Но вот другой крупный фактор, действующий в том же духе, — тенденция капитализма, — требует небольшого пояснения. Дело в том, что у нас и капитализм какой-то странный, словно бы самобытный. В то время, как основная тенденция европейского капитализма — концентрирование капитала, переход его все в меньшее число рук, но зато в более крупных размерах, посредством подавления более крупным капиталом более мелкого, — у нас пока этого не замечается, но зато проявляется интересная тенденция его — насаждение, создание кулаков. Крупный капитал как-то фатально создает около себя посредников-рядчиков, которым и сдает подряды, не желая иметь дела непосредственно с рабочими артелями, не доверяя им. Дело в том, что пронырливые кулаки, шныряющие, толкущиеся во множестве, положительно монополизируют все подряды; у них установились с хозяевами известные, из году в год повторяющиеся отношения; они иногда при нужде дадут и залог, заключат условие на поставку известного числа рабочих. Хозяин доволен, он знает, что ему не придется думать о найме рабочих, заботиться, чтобы они не сбежали, не бросили его в самое горячее время. Не удивляйтесь, он не может понять того, что если рабочий дорожит местом с нищенским жалованьем у рядчика, то с двойною платою от хозяина, разумеется, дорожил бы еще более. Рядчик — человек знакомый, надежный, ему можно поверить. «Не то артель, — рассуждает он, впадая в унисон с кулаком, — бросит как раз в горячее время. Иди, тягайся с ней — что с нее возьмешь?» Притом рядчик как ни на есть все-таки не мужик, скорее свой брат, он и выглядит как купец, с ним и чайку можно напиться, и бутылочку хересу испить, — приятный человек, одно слово. А что, может, он как будто маловато платит артели, так ведь нельзя же, из-за чего-нибудь хлопотать надо, даром никто не станет. Кроме того, там, где рядчик зависит не прямо от хозяина, а от приказчика или управляющего, интересы обоих еще теснее связаны: от первого перепадает и приказчику кое-что. Это не раз приходилось слышать и убеждаться самому в этом.

И вот вы видите около крупных фирм, как «Дружина», «Кавказ и Меркурий», около промышленных предприятий, около капиталистов, таких как Морозов, Рагозин и т. д., требующих огромные массы труда, могущих дать сносный кусок хлеба миллионам тружеников, — везде вы видите сплошные сети хищников-посредников, совершенно ненужных, опутывающих ими рабочего, который и бьется в них, словно запутавшаяся муха. Как уже было указано, с этою целью кулак не остановится ни перед чем и сплошь и рядом, положительно везде, даже самые крупные кулаки прибегают к мошенничеству.

Эта тенденция нашего капитализма наводит на некоторые размышления. 8 лет назад П. Е. Пудовиков с силой и убедительностью выставил некоторые положения, над которыми нельзя не задуматься. «На ее заключительной странице (история нашего земледелия) увидим, — говорит он, — полное истощение почвы в каждом уголке Русской земли и полное процветание промышленности. Россия превратится в сплошное село Павлово, в котором и нищих будете столько же, сколько в нем, т. е. половина. Но где мы найдем рынок для своих изделий, когда Англия с 10 миллионами не знает, куда девать свои изделия? Но кроме этого, где, в какой стране будут заготовлять хлеб на 80 миллионов голодных ртов?» В последние два года вопрос о капитализме в России выступил с новою силой и заинтересовал общество. Положения, столь энергично выставленные господином Пудовиковым, были убедительно развиты. Со своей стороны, и я вполне присоединяюсь к мнению, доказывающему невозможность капитализма у нас. Но едва ли следует ликовать вследствие этого. Дело в том, что у нас возможно нечто несомненно худшее: у нас вполне возможен надвигающийся со всех сторон экономическо-кулацкий строй. Какая же разница между тем и другим? Капитализм прежде всего расширяет производство, руководясь наукой, умело эксплуатирует каждое новое изобретение. Он глубоко заинтересован открытием все новых и новых рынков для расширяющегося производства; государство является в этом смысле деятельнейшим пособником, не отступая даже перед войной. Вследствие этого сильно развивается торговля, выгодная для страны-производителя. Обширно эксплуатируются правильным образом естественные богатства ее; обращается огромное внимание на земледельческую культуру. Проявляются заботы о том, чтобы облегчить участь рабочего, к чему уже сделаны серьезные попытки.

Ну, а кулачество? Оно о таких пустяках не заботится. Купит ли кулак богатейшую землю, он как хищник накидывается на нее, варварски выжимает из нее все, что возможно, и, обессилив в несколько лет, взяв сотни процентов на капитал, не прочь ее продать крестьянам за тройную цену. Купит ли он вековой девственный лес, и, словно злая стихия, в несколько лет не оставит и стебелька. Какое ему дело до правильных научных понятий? Какое ему дело до того, что, обессиливая землю, уничтожая леса, а через то уменьшая плодородие страны, влияя на суровость климата, сокращая количество необходимой влаги, создавая мелководье рек, он обрекает родину на ужасную участь? Какое ему дело до того, что, отнимая у народа прямо изо рта куски хлеба, он создает нищету, ведет его к вымиранию? Какое ему дело до всего этого? «А хоть трава не расти! — вырывается из его ожирелого брюха. Какая такая родина? — разводит он руками. — Что такое народ? Известно, хам! — решает кулак. — Что же с ним церемониться, с мужиком-то? Дери его, лишь бы только на работе с голоду не околел, потому наедет начальство, хлопот много и расходов. Там, дома, хоть и умрет — ничего». К тому же кулак действует «по закону». Ведь он не вор какой-нибудь, не преступник. Его деяния начальство не запрещает. Даже при необходимости оно прямо встанет за него и задушит готовое вырваться наружу чувство мести... Он хорошо знает, какую силу представляет собой. Он знает великое обаяние денег и, ослепленный, уверен, что не только закупает силу земную, но и небесную, отваливая тысячи на храмы Божии, богадельни и прочее.

Мы видим, что кулак, ничего не производя, не оказывая никаких полезных услуг, а только будучи бесполезным посредником, слишком много берет себе, так много, что нередко труженику не остается ничего. Два совершенно нежелательных и в высшей степени опасных обстоятельства создаются вследствие этого: обеднение народа и его развращение очевидными примерами быстрого, легкого обогащения путем обдирания ближнего.

Быть может, самый крупный, самый важный вопрос — где выход из такого положения? Да и есть ли он, возможен ли вообще? Кулачество уже так разрослось, так окрепло, въелось в народный организм, настолько обессилило его, что деятельность отдельных великодушных лиц, самоотверженно пожелавших бороться против него, даст ничтожные результаты, вернее — никаких. Земство тоже мало может сделать. Представьте себе, что Рязанское, например, земство, воодушевясь патриотическим стремлением, пожелало бы вырвать из рук кулаков закабаленные спасские артели. Но от желания, от слов до дела, а тем более до успеха — далеко. Представим самые благоприятные условия: представим, что земцы самоотверженны вполне, что они прониклись до мозга костей интересами народа, положим, что их энергии нет пределов, что они готовы на всевозможные жертвы, не задумаются ни перед какими затратами... Итак, земство нашло и употребило огромный капитал на выкуп артелей, и притом, как от посредников, так и от недоимок. Артели организуются и идут на заработки без кулаков; но последние уже обогнали их и позахватили все подряды на крупные работы. Не сидеть же артелям без работы; и они идут к рядчику и возвращаются домой по-прежнему почти ни с чем. А дома хлеба не хватает, не хватает на уплату податей — и артель снова в кабале у местного кулака. Не единичные мелкие попытки нужны и спасут нас, а необходимо радикальное лечение всего организма. Если может что земство, так это что-либо совсем неважное, частное, нисколько не изменяющее общего положения. Дело зашло уже очень далеко, и не пигмейские{139} попытки нужны. Смешно, конечно, ожидать чего-либо от городских обществ. Сами артели бессильны. Бессильны и общества всякие — ученые и неученые, после сытного обеда рассуждающие и вкривь и вкось о мужике. Здесь нередко можно услышать из уст сытого ландлорда{140}, пускающего искусные клубы дыма от дорогой сигары, тяжкие обвинения народа в лености, пьянстве, безнравственности, энергичные доказательства чуть не многоземелья у крестьян

Но где же, в чем выход? У нас все привыкли сваливать на правительство, от него привыкли ожидать всех благ, в нем видеть спасение. И бесспорно, правительство — именно та сила, которая единственно могла бы разрешить данный вопрос.

Оно обладает великим авторитетом и огромною силой. К величайшему сожалению, мудрейшая старушка, история, дает суровые, беспощадные уроки: она учит нас, что правительство часто опаздывает, что оно не сознает всего ужаса положения, что оно проникается идеей тогда, когда бывает уже поздно, когда ослепительно блестит молния и гремят оглушительные раскаты грома, предвестники страшной грозы.

Возьмем для примера один из самых возмутительных типов эксплуатации — рыбинских крючников. Дело могло бы быть решено без всяких комиссий и сведущих людей. Сами артели укажут прекрасный выход, только прислушайтесь к ним. Вот какой план много раз мне приходилось слышать.

Артели выбирают приблизительно одного представителя на 20 человек, для чего мелкие артели соединяются. Все представители избирают из себя очередных человек по пяти, примерно на неделю; они представители всех рабочих, составляя постоянную контору при бирже. Весь смысл ее в том, чтобы имеющие потребность в труде обязаны были обращаться именно в контору (для чего и нужен авторитет правительства), которая и выставляет потребное число рабочих к известному сроку. Капиталисты могут быть спокойны: предложение труда всегда превышает спрос на него, значит, без рабочих не остались бы. Представители же артелей сумеют повести дело по справедливости, лучше чем кто-либо, установив, при постоянном избытке предложения труда, очередь между артелями, так что заработки их будут равномерны, — в этом можно быть вполне уверенным. Вся трудность — в авторитетном слове правительства. Для внешней убедительности оно могло бы поставить своего чиновника, нечто вроде бухгалтера, подчинив его артелям. Содержание его для последних было бы совершенно необременительно. В ценах же разногласия между хозяевами и артелями не могло бы быть, так как они вполне удовлетворились бы платимыми теперь батырям, и потому легко можно бы установить таксу.

Кулаки творят свое дело, нередко прикрываясь и прибегая к содействию дружественной низшей власти. Понятно, как это влияет на народ. Святость закона подрывается: в нем мужик не видит своего защитника. Это ведет далее, и нередко слышатся горькие жалобы на власть, обаяние которой начинает колебаться в глазах народа. «И чего это правительство смотрит?» — слышишь нередко печальные укоризны. К чему это может повести, трудно сказать, но несомненно то, что голова народа работает в том направлении, что надеяться не на кого, что власть против него. Ничем не сдерживаемая, даже потакаемая преступная алчность кулаков волнует народные умы, разжигает страсти народа, подталкивает его на активные протесты; маленькие бунты, нередко успешные, приучают рабочих надеяться только на собственные силы. И кто поручится, что мы не накануне беспорядков, но уже не на юге, и не жидовских, а против своих, которые «хуже жидов?» И кто поручится, что эти беспорядки скоро будут подавлены, не причинив огромного вреда России? И кто поручится, что, подавленные, они снова не возникнут с новою и большею силой? И к чему это приведет?!.

Из всего вышесказанного можно вывести следующие положения: 1) кулак — продукт хозяйства «пореформенного»; 2) главнейшие стимулы кулацкого прогресса: бедность народная, создающая нередко кабалу огромных артелей, тенденция самобытного капитализма создавать около себя народных вампиров и потакание низшей власти; 3) на ряду с крупнейшими факторами обеднения народа, не последнее место занимает кулачество; 4) вступая в единоборство с артелью, кулак побеждает, иногда уничтожает даже ее; 5) он развращает народную массу, наглядно показывая всю прелесть жизни, основанной на легкой, в ущерб народа идущей наживе; 6) ничего не производя, посредник изнуряет, обессиливает рабочую массу; 7) он не останавливается ни перед чем и постоянно прибегает к беззаконным средствам наживы, даже к мошенничеству; 8) в борьбе с ним бессильны земства и городские общества, последние даже стимулируют посредничество; еще более бессильны частные лица; 9) дальнейшее возможное развитие кулачества поведет к образованию своеобразного государственно-экономического кулацкого строя, так как капиталистический строй у нас невозможен; 10) кулак подрывает все более и более в глазах народа авторитет власти, высший авторитет закона, так как, закупая расположение низших властей, дает ему повод думать, что вообще власть против него; 11) ожесточая народ, доводя его до того, что даже прославленное многотерпение лопается, разжигая таким образом страсти народные, он создает огромные опасности для государства; 12) государство непосредственно и более всех заинтересовано в поддержании порядка, во многом, если не во всем, зависящего от экономического положения народа; нормальность этого положения — призвание и цель государства.

Предыдущая главаГлава 3 из 5Следующая глава