К книге
Явление ГорбачеваСтраница 2
50%
Страница 2
2

Паралич воли? Блатной закон: умри ты сегодня, а я завтра? «Большинство членов Политбюро, — рассказывает бессменный горбачевский помощник Валерий Болдин, — просто не знали, кого изберут, а кого освободят. Эта тайна — основа великой власти лидера — позволяла ему решать судьбу ЦК и Политбюро волевым путем. И мало кто знал, что это важнейшее решение — плод личных размышлений».

Как бы там ни было, в первые же год-два пространство для реформ было расчищено, горбачевские назначенцы рады стараться: дерзай.

И он дерзнул.

3.

Уже в мае 1985 года было принято давно откладывавшееся постановление «О мерах по преодолению пьянства и алкоголизма», в мае 1986-го — «О мерах по усилению борьбы с нетрудовыми доходами».

Горбачёв, кажется, не был их инициатором — пошел будто бы в тактических целях навстречу ханжеским призывам самых закоснелых и не добитых пока еще идеологов коммунистической морали, но ведь пошел же!..

И тут взвыл уже не аппарат, взвыло население, которое ждало от нового вождя послаблений, а отнюдь не очередных запретов.

Да и как не взвыть, если, — вспоминает Александр Яковлев, — «началось невообразимое преследование частной торговли овощами, картошкой, фруктами, цветами. Началась охота за огородниками, за владельцами тех крохотных ферм в четверть гектара, развитие которых вширь определило бы всю дальнейшую судьбу Перестройки. <…> Партийные организации, милиция, другие советские органы охотно и свирепо выполняли запретные постановления».

И с той же, хотя, пожалуй, даже большей свирепостью стали насаждать в стране сухой закон, будто не ведая, — еще раз процитируем размышления Яковлева, — что «у нашего народа все можно отнять, даже землю, даже самого Господа Бога, но только не водку».

Обе пилюли власти постарались подсластить, приняв тогда же, в апреле 1986-го, постановление «об ускорении решения жилищной проблемы в стране», в котором самонадеянно утверждалось, что к 2000 году каждая семья получит отдельную квартиру или дом.

Эти посулы, что называется, приняли к сведению, но им, разумеется, ни один вменяемый советский человек не поверил. И запись в дневнике драматурга Виктора Славкина: «Я понял, кто наш начальник, — наш начальник Манилов», — очень выразительна. А вот на вылавливание злополучных частников, на хищническую вырубку виноградников и удар по бюджету, как личному, так и государственному, народ отреагировал дружно и незамедлительно — ползучим саботажем, оскорбительными анекдотами о «пятнистом Мишке» или разудалыми частушками:

               Ты пропой нам, Пугачёва,

               Как прогнать нам Горбачёва.

               Откопать бы Брежнева

               И зажить по-прежнему.

Так что, придя к власти на волне едва не единодушного доверия и больших ожиданий, Горбачёв это доверие тут же утратил. Да и к следующим его реформам — типа предложения демократически выбирать бригадиров, мастеров, директоров социалистических предприятий — отнеслись, мягко говоря, скептически, а над идеями ускорения попросту посмеялись.

Власть, конечно, изо дня в день заполняла газеты, радио- и телеэфир рапортами о все новых и новых победах курса на перестройку, и многое исторически значимое в первые же годы было действительно сделано: академик Сахаров получил разрешение вернуться в Москву, диссиденты освобождены из лагерей и тюрем, ограниченный контингент советских войск выведен из Афганистана. Ну и, что говорить, безусловны колоссальные усилия Горбачёва и ассистировавшего ему Шеварднадзе в сфере внешней политики, благодаря которым железный занавес прохудился, угроза третьей мировой войны оказалась отдалена, если не вовсе снята, Советский Союз перестал пребывать осажденной крепостью и всем миром восприниматься как «империя зла», умножились контакты наших граждан с иностранцами и т.д. и т.п.

Все так. Но — как бы помягче выразиться — эти перемены никак напрямую не улучшили жизнь подавляющего народного большинства, его повседневный уклад. Их ни съесть, ни выпить, ни поцеловать… Поэтому аплодировали, конечно, сбрасыванию бояр с царского крыльца, но довольно быстро выяснилось, что новая чиновная рать ничем не лучше опостылевшей. Радовались борьбе с привилегиями и коррупцией, но и она никак не сказалась на росте благосостояния рядовых сограждан. И хуже того — под напором реформ оно, это благосостояние, стало заметно хуже. Инфляцию еще держали в узде, но ценою разраставшегося дефицита, когда из торговли стало вымываться решительно все. Участились невыплаты зарплат. Появились, как и было обещано экономистами, первые безработные, забрезжили, сначала только на окраинах, вспышки недовольства, и часто с национальной окраской…

Тут забеспокоились уже и самые верные сторонники «партии Горбачёва». «Странно, — читаем мы в дневнике журналистки Татьяны Юрьевой, — слышать, как по телевизору говорят о переменах, которых на самом деле пока нет. Или мы их не ощущаем? Переворот сверху явно не получился. Людей меняют, а систему — нет!».

Об обещании дать каждому по квартире власть забыла тотчас же, будто его и не было. Отменили, не вдруг, но отменили и самые идиотские постановления «блаженных придурков», как назвал Яковлев своих товарищей по Политбюро: то, что было направлено против частников, рухнуло в ноябре того же 1986 года, антиалкогольное со скрипом додержалось до 1988-го. Пошли вроде бы структурные преобразования экономики, но тоже как-то через пень-колоду, по испытанной за десятилетия схеме: шаг вперед — два шага назад. Ускорение? Какое уж теперь, помилуйте, ускорение?..

Если что и можно однозначно занести в актив перестройки, то это гласность, понятую как право публично говорить о любых, в том числе и самых мрачных, страницах национальной истории и современной реальности.

4.

Подавляющему большинству населения эта гласность опять-таки ничего не дала, кроме бесплатного развлечения, зато ободрила и вдохновила интеллигенцию.

Не всю, конечно. Самая прикормленная и за десятилетия раскормленная ее часть, почуяв угрозу, тут же, разумеется, ухватилась за «принципы», то есть за свое монопольное право на привилегии и доминирование в культуре, за тиражи, доходы, дачи, ордена и премии, магазины «Березка» и поездки на растленный Запад. И это бы еще ладно, хотя, как показывает хроника, сковырнуть засидевшихся генералов в штатском удалось только кинематографистам и, может быть, театральным деятелям, а вот у писателей, у композиторов и художников это так и не получилось до самого финала перестройки.

Хуже другое — со столпами сталинизма в культуре не сразу, не вдруг, но все заметнее, даже нерасторжимее сомкнулись наши неонародники, заявившие о себе как о ходатаях по делам униженных и оскорбленных или, говоря иначе, по делам тех, кто от декретированных реформ не получил ничего, кроме дополнительных тягот.

Интеллигенция наглядно, до взаимного ожесточения раскололась. Но раскололась и власть: Яковлев, архитектор и идеолог перестройки, при почти всеобщей поддержке средств массовой информации горою стоял за обновление культурного ландшафта в стране, тогда как другой, альтернативный идеолог Лигачёв и послушный ему командный аппарат протежировали тем, кого тогда называли националистами, а позднее назовут коммуно-патриотами или красно-коричневыми. А что же сам Горбачёв? Он, насколько можно понять, то ли испытывал нечто вроде душевной склонности к неонародникам, то ли, как это и положено главе государства, хотел, возвысившись над схваткой, быть «своим» для всех, кто между собою отчаянно воюет: ездил на поклон к Леониду Леонову, признанному патриарху «русской партии», советовался с Юрием Бондаревым, присвоил Егору Исаеву, Петру Проскурину и Валентину Распутину звания Героев Социалистического Труда, защищал Илью Глазунова от Яковлева, отдал, вопреки протестам того же Яковлева, руководство газетой «Советская Россия» сталинисту Валентину Чикину, а неистового жидоборца Станислава Куняева назначил главным редактором журнала «Наш современник» и даже в деятельности пресловутого общества «Память» предлагал найти что-то здоровое…

Помогло это плохо. Вернее, совсем не помогло.

Рубежом стала XIX конференция КПСС в июне 1988 года, на которой Бондарев выступил с пламенной речью, показавшей, что неосталинисты и неонародники уже сомкнулись в противостоянии реформам и что их примирение с «прорабами перестройки» невозможно — во всяком случае, в сфере идеологии.

Что же касается гласности, нацеленной на демонтаж всего советского порядка вещей и мыслей, то она к этому времени уже развернулась во всю мощь. Подстегиваемая не столько публичными декларациями власти, еще загроможденными убаюкивавшей марксистской риторикой, сколько личными инициативами, поддерживаемыми методами ручного управления.

И здесь нельзя переоценить роль Александра Николаевича Яковлева.

Это он уже в начале 1986 года распорядился напечатать крамольную речь Родиона Щедрина на VII съезде композиторов СССР, рекомендовал Элема Климова в руководители Союза кинематографистов, провел хитроумную операцию по допуску на экраны «Покаяния» Тенгиза Абуладзе, это с его подачи Виталий Коротич был назначен главным редактором «Огонька», а Егор Яковлев — «Московских новостей», ставших витриной, трибуной и рупорами перестройки. «Там, — откровенничает Михаил Полторанин, руководивший в ту пору “Московской правдой”, — все совсем на другом уровне было. Егор [Яковлев] брал все статьи очередного номера в папочку и ехал с этой папочкой к Александру Николаевичу Яковлеву, и Яковлев эту папочку смотрел — вот это пропускаем, а это не пропускаем. Даже в “Правде” такого не было, только в “Московских новостях” и в “Огоньке”».

Так ли? В каких-то случаях, нам известных, действительно так. Однако санкционировать, то есть одобрить, можно только то, что предложено, уже написано, поставлено или снято. И, вероятно, без всякой санкции, а благодаря инициативе и неожиданно проснувшейся отваге редакторов великопостная «Литературная Россия» первой (11 апреля 1986 года) печатает подборку стихов Николая Гумилёва («В редакции, — рассказывает ее сотрудник Георгий Елин, — обрывают телефоны: кто разрешил? НИКТО! Просто все вдруг поняли, что так нам и надо действовать — хватит спрашивать, можно или нет: берем и делаем»), на страницах «Знамени» в том же году появляется «Ювенильное море» Андрея Платонова (№ 6), в «Москве» — роман эмигранта Владимира Набокова «Защита Лужина» (№ 12), а в Воронеже издают сборник повестей и рассказов еще одного эмигранта Евгения Замятина.

Окно возможностей — такое царило ощущение — могло вот-вот захлопнуться. Следовательно — процитируем дневник Николая Коняева, — «в Москве самые любимые сейчас слова: “Надо успеть”», и, если удастся, опередить тех, кто мешкает. Ведь и «ЛитРоссия» так расхрабрилась скорее всего потому, что проведала: в высокотиражном «Огоньке» (и там-то с санкции Яковлева!) спустя шесть дней выйдет гораздо более масштабная гумилевская публикация. И вот как — выразительный пример — о судьбе «Печального детектива», нашумевшего на заре перестройки («Октябрь», 1986, № 1), вспоминает Виктор Астафьев: «С романом произошли неведомые мне чудеса: из “Октября”, куда я его и отправил, телеграфируют, чтоб я летел в Москву — редактировать: “Срочно! Сдаем в номер! Время не терпит!” Я, опытный, битый автор, — и не чешусь, знаю, чем все это кончится — обсуждениями, уговорами, разговорами, обращениями в верха».

Однако же в редакцию заглянул: «А там аж все дымится, там почти революция: номер журнала сдан, мой текст дают досылом, вдогонку, и никакая доплата им за типографские расходы не страшна, и ничего-то им не страшно: “Я положу, положу этот роман на сиденья делегатам двадцать седьмого съезда партии вместе с газетой «Правда» и другими органами, прославляющими нашу жизнь!” — горячился главный редактор “Октября” Анатолий Ананьев.

И ведь положил».

«На скользковатых страницах “Огонька”, — изумляется обозреватель парижского “Континента”, — впервые за его долгую нечистоплотную историю появились, пользуясь выражением Пастернака, “куски горячей дымящейся совести”, многолетний страх и умолчание сменились каким-то вызовом бесстрашия и выговариваемости, какой-то подчас доходящей до бравады вседозволенности».

5.

И — будто плотину прорвало. На экраны страны вышли фильмы, годами, а то и десятилетиями томившиеся «на полке». Рокеров из полуподполья выпустили во Дворцы культуры и Дворцы спорта. Художники-нонконформисты поначалу тишком стали устраивать свои выставки в окраинных галереях и клубах. А литераторы поколения дворников и сторожей, которых пока еще не печатали, придумали себе клуб «Поэзия», пустились концертировать везде, где их готовы слушать, и требование «литовать», то есть предварительно пропускать даже устные тексты через цензуру, соблюдалось теперь отнюдь не так строго.

Ведомственные и местные начальники со всем этим безобразием по привычке еще боролись: что-то запрещали, кого-то стращали, а Дмитрия Александровича Пригова так и вовсе арестовали, попытавшись упрятать в психушку, — за то, что он на деревьях в парке развешивал листочки со своими стихотворениями. Общественность, однако, тут же вознегодовала, так что, не продержав и трех дней, Пригова, конечно, выпустили, и этот случай стал единственным в годы перестройки и последним на многие десятилетия вперед примером преследования людей культуры за их политические взгляды и/или эстетические убеждения.

В театрах, сначала в московских и ленинградских, но вскоре и по всей стране, аншлаги. Официальной премьерой еще в июле 1985-го на сцену Ленкома возвращается выброшенный двумя годами ранее из репертуара спектакль «Три девушки в голубом» по пьесе Людмилы Петрушевской, и, по словам Анатолия Смелянского, у публики возникает «ощущение, что она открывает незнакомую страну. В стране этой правили иные законы, был в обиходе иной язык и иная шкала событий. Кошка сбежала из дома — напасть, крыша течет — несчастье, сортира нет на даче и приходится ходить в курятник — кошмар, поважнее съезда партии».

Предыдущая главаГлава 2 из 4Следующая глава