Вопрос об отношениях с русскими красавицами возникал у участников будущего Конгресса еще на родине. Провожая Риверу в заокеанское путешествие, жена сказала ему: «Ну и убирайся к своим грудастеньким!»[581] Более мягко выразилась подруга Драйзера Хелен Ричардсон: «Да ты влюбишься в одну из русских девушек, свяжешься с ней и убежишь, не вернешься». Драйзер парировал: «Кто, я? И русские девушки! Эти дикие большевички? Да разве американские девушки хуже?»[582] Классик американской литературы выполнил свое обещание наполовину – на второй день после приезда он провел ночь с жившей в Москве американкой Рут Кеннел, которая стала его переводчицей и любовницей на все время пребывания в России[583].
Некоторые из экзотических стереотипов о новой России, которые постоянно возникают в травелогах, имеют гендерную окраску. Речь идет об «обобществлении женщин», которое живописала западная бульварная пресса в первые годы после захвата власти большевиками. Хотя к 1927 году всем стало ясно, что никакой национализации на этом фронте не произошло, иностранных наблюдателей крайне интересовали идеи о «раскрепощении полов», «новой морали», «бескрылом эросе» и т. д. Женщины, прибывшие на Конгресс из Западной Европы и Северной Америки, пытались разобраться в гендерных хитросплетениях советской повседневности. Большинство феминисток, таких как немка Елена Штеккер, приветствовало освобождение женщины от «тирании семьи и мужа», простую процедуру избавления от брачных уз. Заключительные декларации рабочих делегаций, побывавших на праздновании Октября, неизменно перечисляли среди достижений социализма дородовой отпуск, час на грудное кормление во время смены и сохранение рабочего места[584].
Журналистов, не понаслышке знакомых с недостатками формального уравнения полов, мучили сомнения: «Не правильнее ли этот процесс называть не „эмансипацией“, а „стерилизацией“? Быть может, сведя Эрос к простейшей и удобнейшей функции – утолять сексуальные потребности и обеспечивать прирост населения, – Россия создает цивилизацию, наиболее враждебную всему природно-женскому?»[585] Дороти Томпсон, которая поставила эти вопросы, пришла к выводу, что в Советской России брак и любовь не «освободились от оков». Вместо старых цепей государство им выковало новые – уже без сентиментальных и эмоциональных привязанностей, которые делали прежнюю систему хоть сколько-нибудь сносной.
Немало делегатов Конгресса вместо теоретических размышлений о преимуществах социалистической морали искали развлечений на любовном фронте, исходя из априорных представлений как о «раскрепощенности», так и о связанной с ней легкой доступности местных женщин. Переводчицы ничего не имели против легких романов с иностранцами, олицетворяя собой «простое стремление к удовольствиям». Рангом ниже находились женщины, зарабатывавшие сексом на жизнь, – завернутые в пуховые платки, они прогуливались перед каждой из гостиниц, где жили преуспевающие нэпманы. «Уже издали они вытягивали три пальца, показывая тем самым количество рублей, за которое они пойдут с вами»[586]. Организованные группы рабочих резко отличались от «индивидуалов» – у первых не было ни времени, ни денег, чтобы устраивать себе персональную программу по вечерам, вторые имели и то и другое. Кто-то просто «заглядывался на русских красавиц»[587], кто-то спешил познакомиться с ними поближе, посещая варьете, ночные рестораны и прочие злачные места, доживавшие на закате нэпа свои последние дни[588]. Каждый день был наполнен реальной или придуманной эротикой.
Вернувшись с церемонии открытия Конгресса, Драйзер погрузился в размышления о достижениях СССР и судьбах Америки, пока в полночь в дверь не постучали. «Я побоялся, что это какая-то девушка, и, поскольку я не чувствовал необходимости в дальнейшем возбуждении, дверь не открыл»[589]. Коллеги по писательскому цеху не без зависти отмечали, что к Барбюсу была приставлена «хорошенькая куколка-секретарша»[590]. Его немецкий коллега по писательскому цеху акцентировал внимание на социальных контрастах, которые выгоняли молоденьких девушек на вечернюю Тверскую. «Некоторые из них в шубах и голубых шалях, но большинство носит ту же печальную одежду нищеты, что и толпы попрошаек и беспризорников. Сани с молодцом медленно едут по краю улицы. Кучер показывает кнутом на девушку, она послушно садится в сани, которые тут же уезжают». К Вегнеру подошла девочка-подросток и задала два коротких вопроса – когда и где. Услышав, что у немца нет жилья, она усмехнулась: «Ага, ты тоже беспризорный?» «Многие из них – выходцы из обедневшей буржуазии, и они предлагают свое тело как последнюю ценность московским рабочим – когда-то все было наоборот, какая же жестокая справедливость заключена в этом всемирном переломе!»[591]
Романтические отношения, возникавшие буквально на второй день после прибытия иностранного гостя в Москву, так часто описываются в травелогах, что закрадывается мысль, а не отвечают ли они на запрос их читательской аудитории, в своих эротических мечтах освобождавшейся от условностей буржуазного брака. Прагматичному подходу Драйзера противостоит безудержная идеализация комсомолки Надежды, с которой Вегнер несколько раз сталкивается на улицах Москвы, прежде чем у них завязываются платонические отношения. В отличие от американца немец не переходит постельной черты, хотя в его травелоге влюбленные сидят на кровати и ждут, пока заснет сосед писателя по гостиничному номеру[592]. Не будем перечислять как минимум десяток профессоров и общественных деятелей, которые в ответ на приглашение просили разрешить им взять с собой секретарш и референток[593].
Москва явилась благодатной почвой для развития романа между писателем Синклером Льюисом и журналисткой Дороти Томпсон. Оба были близки еще в Америке, оба получили приглашение на Конгресс лишь в последний момент, когда от поездки отказались звезды первой величины. В отличие от Дороти, приехавшей на октябрьские торжества, Синклер остался в Берлине, но через месяц прилетел в Москву, объяснив встречавшим его журналистам, что не может жить без своей подруги. Томпсон оставила занятный травелог, богато изданный и ставший бестселлером, Синклер не стал выкладывать свои впечатления о России на бумагу. Сразу по приезде из России в марте 1928 года пара оформила свои отношения, а еще через год Льюис стал первым американским писателем, получившим Нобелевскую премию по литературе.
Панаит Истрати путешествовал по Советскому Союзу со своей спутницей Марией-Луизой Бо-Бови, оставив в Париже жену Анну Мунш. Верный своему credo, в книге о России он избегал эротических деталей, сосредоточив внимание на бесправии и незащищенности советских женщин, которые становятся жертвой принуждения и насилия со стороны представителей новой советской номенклатуры. Писатель не жалеет черной краски для того, чтобы увязать мораль с политикой: «В одном каспийском городе два видных коммуниста сажают в свою машину женщину, везут к себе и насилуют. К несчастью, женщина оказывается супругой одного партийца, который поднимает шум. Именно его и исключают из партии»[594]. В данном случае западный читатель должен был содрогнуться оттого, насколько далеко зашло «буржуазное перерождение» российских чиновников с партбилетом в центре и на местах.
Конгресс друзей оправдал усилия своих организаторов и материальные затраты на пребывание в стране не виданного ранее числа иностранцев уже тем, что стал источником оригинальных выводов и далекоидущих обобщений, которые по итогам пребывания в СССР сделали представители западной творческой интеллигенции. Хотя их анализ и выходит за рамки нашего исследования, краткая характеристика некоторых литературных трудов, данная в этой главе, представляется отнюдь не лишней. Можно без особых потерь отбросить крайности – с одной стороны, безудержные восхваления «строящегося социализма», буквально списанные с полос советских газет, с другой – желчное расставание с просоветскими иллюзиями, которое изложил на бумаге Панаит Истрати.
Полученный усредненный итог вызывает закономерный вопрос: почему же нарисованная в травелогах картина отличается от академического взгляда историков на советскую историю второй половины 1920‑х годов в лучшую сторону? Подобно врачам, следующим принципу «не навреди», писатели и журналисты отдавали себе отчет в том, что фронтальная атака на советскую систему, и прежде всего отрицание ее особости, вписывание в континуитет дореволюционной российской истории («красный царизм», «азиатская деспотия»), утопит их произведения в море доминирующих суждений, укоренившихся в общественном мнении.
Отсюда стремление сделать акцент на новизне и позитиве, объявив «болезнью роста» или «наследием отсталости» то, что нельзя было не разглядеть даже сквозь розовые очки. В психологическом плане можно говорить и о влиянии «советского гостеприимства», которое у подавляющего числа гостей вызывало естественное чувство благодарности. Для них в Советском Союзе не строили потемкинских деревень (как минимум в 1920‑е годы), но стремление «подать товар лицом» относится к ключевым чертам русского национального характера. Ну и, наконец, столь же понятным являлось желание иностранных гостей сохранить полезные личные контакты, что позволяло надеяться на новые визиты в страну социальных чудес.
В наименьшей степени позитивный настрой той части западных интеллектуалов, которая приняла приглашение и приехала на Конгресс друзей 1927 года, порождала неосознанная слепота или осознанная продажность. Эти люди не были доверчивыми простачками, которые безоговорочно доверяли своим советским «руководам». Они прибыли в СССР затем, чтобы найти то, что искали, фактически решая задачу с уже известным ответом. Надежды и ожидания, связанные с Советским Союзом, «порождали особую остроту восприятия действительности»[595]. Тот же Вегнер, человек крайне далекий от политэкономии, увидел в растущих масштабах обобществления сельского труда в СССР угрозу социального геноцида: они «могут привести традиционное крестьянство к безделью или гибели»[596].
Что касается прямого подкупа «инфлюэнсеров» столетней давности, то документы показывают, что такой инструмент отсутствовал в арсенале организаторов Конгресса. Не было и ресурсов, необходимых для его использования. Щедрые гонорары, о которых шла речь выше, давно уже являлись привычной практикой в отношениях советской власти и интеллигенции. Кроме того, полученные «пряники» приходилось употреблять на месте – конвертация полученных рублей в валюту для иностранцев производилась только по высочайшему разрешению. Иное дело за рубежом – там собранные в СССР впечатления нетрудно было конвертировать в путевые очерки, которые с удовольствием принимала читательская аудитория. Успехом у нее пользовались именно травелоги – образы других стран, окрашенные личным опытом автора, а не его политическими убеждениями.