Речь Бухарина не относилась ни к одному из двух пунктов повестки дня, поэтому дебаты по ней открывать не стали. Вероятно, даже организаторам Конгресса было ясно, насколько неуместно звучал агрессивный тон его доклада в достаточно пестрой аудитории. Следующий день, 12 ноября, должен был стать последним для Конгресса. Первым делом была оглашена резолюция по докладу Рыкова – внести ее проект, подготовленный в недрах партийного аппарата и одобренный членами Политбюро, было поручено делегации германских рабочих[395]. Хотя список докладчиков по первому пункту повестки дня не был исчерпан и наполовину, собравшиеся единогласно приняли резолюцию и перешли ко второму пункту – борьбе с военной угрозой. Изначально этому вопросу отводилось центральное место на Конгрессе, но реальный ход событий отодвинул его в тень.
Согласно сценарию, доклад о путях борьбы с военной угрозой должны были сделать английские рабочие – представители нации, которая в тот момент выступала в роли главного империалистического хищника[396]. Профсоюзный активист Джаггер привел цифры, свидетельствующие о растущей гонке вооружений, и озвучил сводку преступлений своей страны, поскольку «Англия, как наиболее заинтересованная в разгроме СССР, всячески стремится вовлечь СССР в войну путем провокаций», совершаемых в Китае[397]. Он призвал немногих остававшихся в зале участников Конгресса сохранять бдительность и слегка развеселил их, переделав на антивоенный лад старую английскую поговорку «Запирай сарай, пока лошадь еще не украли»[398].
Затем слово предоставили Анри Барбюсу, который должен был выступать по первому пункту повестки дня, но пропустил предыдущее заседание. Французский писатель зачитал заготовленный текст, восхваляющий достижения советской экономики и культуры; фактически это был патетический рассказ о его полуторамесячной поездке по Советскому Союзу[399]. Конфуз мало кто заметил – многие делегаты просто прогуливали заседания, ссылаясь на отвратительный перевод, столичные организации забирали своих подопечных на собственные мероприятия.
В заключение Барбюс дал новую трактовку своей антивоенной позиции, которая сделала ему имя в годы Первой мировой войны. С абстрактным пацифизмом было покончено. Над СССР «сияющим отблеском русской революции» нависает страшная угроза империалистической войны. Русские готовы драться, защищая свои достижения, но мы не должны впадать в безудержный оптимизм, считая, что в ближайшем будущем война не начнется. «Пацифистская идеология маскирует ужасную действительность мечтательной дымкой. Религия мира – такой же опиум, как и всякий другой… Люди дают убаюкать себя привычными напевами, конгрессами с идеальными программами, они внимают знаменитым официальным тенорам, распевающим в Женеве и Локарно»[400]. Примером правильной стратегии был назван организованный Мюнценбергом Брюссельский конгресс против империализма, который взял курс на объединение сил международного рабочего и национально-освободительного движения колониальных народов.
К концу работы Конгресса уже стало почти традицией, что каждый день его участников радовал своим посещением кто-то из членов Политбюро ЦК ВКП(б). Под занавес выступил председатель ВЦСПС Михаил Томский, представивший вторую резолюцию, посвященную защите Советской России от военной угрозы. В его докладе также доминировала простая логика классового подхода: «По-прежнему идет борьба империалистических хищников за передел мира… Грядущая война будет в десятки раз гибельнее, чем империалистические войны в прошлом»[401]. Если она неизбежна, то тем более неизбежна агрессия против СССР. Для ее недопущения нужно устранить сам империализм. Как и Бухарин, Томский увязал военную угрозу с увеличением мощи ведущих мировых держав, которые, с одной стороны, у себя дома проводят рационализацию, выбрасывая на мировой рынок все более дешевые товары, а с другой – переносят производство в свои колонии. «Эмиграция капитала в новые колониальные страны создает конкуренцию европейскому континентальному капитализму, новую сумму производительных сил, обостряет и приближает конфликты в борьбе за рынки»[402].
Вслед за Джаггером Томский выразил уверенность в том, что главным поджигателем будущей войны будет Великобритания – в советском обществе еще свежа была память о весенней «военной тревоге», завершившейся разрывом дипломатических отношений. Путем разного рода провокаций Лондон пытается «подбросить войну нам, сыграть на чувствах государственной горячности, на престиже», чтобы развязать военный конфликт между СССР и Китаем. «Мы, конечно, очень болезненно реагируем, когда наши представительства громят в той или другой стране, мы очень болезненно реагируем, когда из‑за угла убивают наших лучших товарищей»[403]. И все же мы демонстрируем, что понимаем престиж иначе, нежели буржуазные государства, подчеркнул Томский. Гораздо выше мы ставим «вопрос о том, как можно избежать пролития крови крестьян и рабочих, ради этого мы готовы идти даже на ряд уступок»[404].
Заявление о готовности к компромиссу ради сохранения мира в Европе было одной из немногих новаций, прозвучавших в ходе Конгресса. Фигура Томского была и остается одной из самых недооцененных в советской истории между Лениным и Сталиным. Именно он принял на себя ответственность за создание в 1925 году Англо-русского комитета профсоюзного единства, который стал одной из главных мишеней для Троцкого и его единомышленников. Даже накануне разрыва с англичанами Томский ясно видел границы возможного: «Нельзя требовать, чтобы платформа организации в составе реформистов и коммунистов всецело удовлетворяла коммунистов»[405].
В своем выступлении он упомянул о переговорах с лидерами Генсовета тред-юнионов, которые не видели реальной угрозы войны, упрекая советских коллег: «…вот вы все время кричите о войне, как в анекдоте: волк идет, волк идет, а никакого волка нет». Опыт 1914 года показал, что «война придет и сразу хватает человека за горло, ставит перед ним тысячу новых вопросов… Нужно быть дурачком, чтобы говорить тогда, когда война началась, о резолюциях»[406]. Следует действовать самостоятельно, нельзя доверять социал-демократам, которые в момент начала новой войны вновь займут «национальную позицию», встанут в ряды буржуазных партий.
В своих докладах, ставших содержательным стержнем Конгресса друзей, «тройка» умеренных лидеров ВКП(б) не представила какой-то особой платформы, но продемонстрировала свое лицо. Разделение тематики между главными докладчиками (успехи социализма – «закат Европы» – угроза войны») выглядело естественным продолжением их функций в государственной системе Советского Союза: правительство, идеология, профсоюзы. Мы не будем строить домыслы о том, обратили ли на это внимание Сталин и его приверженцы, занятые октябрьскими торжествами и борьбой с оппозиционерами, но факт игнорирования ими Конгресса несомненен (хотя Молотов был даже избран в его Президиум).
Все это невозможно назвать случайностью. Рыков и Томский подставили плечо Бухарину, рискнувшему проявить самостоятельность и инициативу. Околдованные фразами о «коллективном руководстве», они не увидели новых правил игры, нового стиля правления, формирования авторитарной вертикали власти. Срыв мероприятия, согласованного в Политбюро еще до начала трений между сталинской и бухаринской группами, грозил их резким обострением и переходом в фазу открытого конфликта. До тех пор, пока на каждую из групп сохранялось давление «объединенной оппозиции», этого старались избегать.
Ситуация резко изменилась осенью 1927 года, после вывода из ЦК Троцкого и Зиновьева и исключения из партии их сторонников. Одновременно Сталин пошел ва-банк в экономической сфере, буквально продавив в Политбюро принятие чрезвычайных мер при проведении хлебозаготовок. Скрепя сердце «правые» согласились с этим шагом, поверив в его временный характер[407]. В этих условиях открывать новую линию противостояния, да еще и по второстепенному вопросу, было бы неразумно для каждой из сторон. Кроме того, полный отказ или сворачивание масштабов Конгресса вызвали бы злорадство оппозиционеров и негативное эхо за границей, что ударило бы по международному авторитету страны.
В результате был заключен неформальный компромисс: Конгресс друзей СССР отдавался на откуп «правым» (в лице прежде всего Бухарина и его окружения в Коминтерне) и проводился по изначальному сценарию, но сталинская фракция отказывалась от какого бы то ни было участия в нем. Впоследствии, в период борьбы с «правым уклоном», Сталин ни разу не подверг проведенное мероприятие критике, что подтверждает авторскую гипотезу о «договорняке», который не вошел в историю только потому, что не потребовал ни малейших жертв от договаривавшихся сторон.
Работая с источником, анализируя документы прошлых эпох, историк использует сравнительно-генетический метод. Разногласия и конфликты противоборствующих сторон зрели и разрастались, проявляя себя в тематических акцентах, выборе слов и выражений в ходе парламентских дебатов и газетных кампаний, на партийных съездах и подпольных сходках. При изучении материалов Конгресса друзей складывается впечатление, что в какой-то момент динамика этого процесса была поставлена на паузу – настолько сглаженным и стандартным был язык его участников, не исключая и главной тройки докладчиков. Однако эта остановка не могла быть долгой.
Большевистская догматика, опиравшаяся на культурные формы и архетипы, сформировавшиеся в российском обществе на протяжении столетий, входила во все большее противоречие с динамикой нэповской эпохи. Писатели и поэты, журналисты и учителя без труда освоили язык власти, но последняя не могла не почувствовать их растущее «своеволие», которое стало предметом изучения целого течения современной историографии[408]. Тщательный отбор выступавших и «помощь» со стороны советских кураторов делали свое дело – смысловой спектр любого доклада легко укладывался в пятиминутку любви и ненависти, перед которым пасуют любые научные методы, вплоть до популярного контент-анализа. Конфликт пафосного языка власти и общественного «своеволия», который весьма своеобразно отразил Конгресс друзей, появился не в 1927 году, к этому году он прошел уже достаточно большой жизненный путь[409].
Важной составной частью «великого перелома», открывшего эпоху сталинизма, стало искоренение культуры диалога, которая находила себе ниши в обществе позднего нэпа. Не случайно стенограмма Конгресса так и не появилась в СССР, за исключением перепечаток того, что уже было опубликовано в прессе. Но уже три года спустя массовым тиражом вышел объемистый сборник написанных как под копирку деклараций, которые публиковали иностранные рабочие после посещения СССР, став одним из символов победы канонизированного языка над живой культурой[410].
Трудно себе представить, чтобы участники Конгресса, вернувшись в свои страны, сохранили стиль и лексику своих московских докладов. Их просто не поняли бы даже единомышленники. Произнося нужные слова с трибуны и раздавая интервью, иностранные гости следовали правилам игры, которые им предлагали московские «руководы». Так гость хвалит приготовленные хозяйкой блюда, даже если они не пришлись ему по вкусу. Тот из делегатов, кто был настроен на конструктивную работу, достаточно быстро понял, что дело не в плохом переводе или его отсутствии – ритуал происходящего действа не подразумевал содержательных дискуссий. Зал пустел от часа к часу, «только члены президиума и нудные ораторы строго отсиживали заседания, тогда как остальные участники проводили все время в буфете»[411].