Одно есть бесцветное и бестелесное, безначальное и бесконечное. В нем живут миры и люди. Оно неуловимо разумом, перед ним свертывается фантазия.
Что это? Бог?
Нет, время.
Мы говорим, что оно движется, и даже придумали счет его движению — сутки, годы, столетия. Но кто определит его скорость?
Было уже около трех часов ночи. Поезд шел, останавливался и снова шел. Колеса стремительно отстукивали марш. За стенами вагона бесновалась снежная вьюга. Только никого не пугал ее разбойный посвист. Люди спали.
Дуй, ветер, дуй! Лети вперед, наш железный скакун, клубись, сивая грива, рвись в клочья, оставайся позади маленькими облачками.
Хочу заснуть. Не так-то просто! Время застыло для меня. В голову лезут всякие нелепые строчки. Боже, какой сумбур в голове! «Дуй, ветер, дуй…», «Ох ты, сердце…» — да так можно сойти с ума!
Посмотрел на Платова. Спит человек! Спит и в ус не дует. И нет ему никакого дела до того, что у его соседа от тоски да печали мозги набекрень съехали! Обидел начинающего автора. (Кстати, надо запомнить его слова «Дон-Кихот, только наоборот: тот, благородный мечтатель, принимал баранье стадо за войско, вы — войско за баранье стадо…» — довольно любопытно, не лишено, пожалуй, некоторого смысла, а? Потом это надо будет где-нибудь использовать.) Обидел, можно сказать, в самое сердце уязвил — и спит.
А я?
— Да знаешь ли ты, — я соскочил с полки и выпрямился перед своим спящим соседом, — что я… что у меня… да мне еще в детстве
…юноши Данко
Сердце горящее снилось:
Ночь, и вдруг вспыхнуло ярко —
Тьма перед ним расступилась.
А сейчас? Я и сейчас, как Данко, — наконец сформулировал я свою мысль, — я готов разорвать свою грудь, выхватить из нее пламенеющее сердце и отдать его людям. Возьмите, если вам нужно! Возьмите, если оно поможет вам быть счастливыми! Вот какой я! Вот… А ты?
Поезд остановился. В вагоне вдруг стало шумно. В наш плацкартный вагон, несмотря на активные протесты проводника, вломилась целая ватага ночных пассажиров. Проводник пытался выставить их, а поезд уже тронулся. Где мое место? Конечно, там, где попрана справедливость!
«Видите ли, — негодуя, рассуждал я, — чтобы не нарушить покоя одних, тех, что спят в его вагоне, — там, в тамбуре, ретивый служитель сталкивает с поезда других и еще ссылается, наверное, при этом на свой служебный долг! Не дезорганизуйте, мол, работу железнодорожного транспорта. Приучайтесь, дескать, к дисциплине! Не путайте, мол, божий дар с яичницей, то есть мой спальный вагон с другими, неспальными… А то, — рассуждал я дальше за проводника, все более и более распаляясь, — а то, что поезд стоял на этой станции всего одну-две минуты, что на улице пурга и ни зги не видно, — это не мое дело, это меня не касается. Это… Убирайтесь, пока поезд не набрал хода, слышите?» Я был уже на выходе.
— Это как же понимать ваши действия, папаша? — заговорил я, кладя на плечо проводника свою увесистую, со следами чернил руку. — Это как же понимать? — повторил я. — А вот, если я вас попытаюсь со ступенек… на ходу поезда, а? Вам это понравится, папаша? Пропустите сейчас же людей, слышите? А то я шутить не люблю…
Проводник лишился речи. Наверное, никто за всю предыдущую жизнь не оскорбил его так, как я. Это был средних лет мужчина. От «папаши» у него было мало: чуточку запавший в левом углу рот да веерок морщинок, почему-то в основном у правого глаза, — вот и все. На меня он мог обидеться за одно только это фамильярное «папаша», но я еще, кроме этого, позволил…
— Да как ты смеешь? — наконец выдохнул он. — Думаешь, раз отрастил кулаки, так тебе и море по колено? Хулиганить, думаешь, тебе кто-нибудь позволит? Ну, кто-нибудь, может быть, а у меня твой номер не пройдет!
Шутки были отброшены. Проводник взял меня в работу. Я выдвинул условия:
— Будем объясняться без кулаков. Пропустите сейчас же людей, а потом на стоянке поезда пойдем к вашему главному начальству. Там, в его присутствии, вы подтвердите мне ваше право сталкивать людей на ходу. Там вы узнаете, с кем имеете дело…
Проводник был явно обескуражен. Он смотрел на меня, как на сумасшедшего; даже ночные пассажиры — три девушки и один хлопец примерно моего же возраста — и те отпрянули от меня. Выяснилось: никто никого не пытался сталкивать… Наоборот, в тамбуре до моего появления проводник без всякой рисовки проявил истинное геройство. Он отчитывал ошибочно севших в его вагон пассажиров — да, но не потому, что они рвались именно в его вагон, а потому, что при посадке одна девушка неловким движением выбила из его рук фонарь, а потом сама свалилась вслед за фонарем. Проводнику пришлось, рискуя жизнью, броситься за нею, когда паровоз уже дал гудок. Вот он и кричал о нарушителях дисциплины, о дезорганизаторах работы транспорта.
Опять мне было стыдно, как стыдно! Поистине «Дон-Кихот наоборот»!
Я готов был повиниться перед проводником. Из одной крайности шарахался в другую: просил прощения с дрожью в голосе и чуть ли не со слезами на глазах.
— А я, простите, я… Я, видите ли… я полагал…
— Да уж ладно, ладно, — отмахнулся от моих покаяний проводник. — Идите отдыхать, молодой человек, чего уж там, всякое бывает, идите…
Он отвернулся. Небольшого роста был проводник, и, судя по узким плечам, не очень больших сил; несколько минут назад, сравнивая себя с ним, я сам себе казался богатырем: я рвался на борьбу за справедливость! А теперь… Теперь я горбился и не знал, куда девать свое нескладное, большое тело.
Я топтался на месте. Не мог же я в конце концов уйти из тамбура пигмеем.
Я достал папиросы и закурил. Пачку долгое время держал в руках, ожидая, что проводник все-таки когда-нибудь кончит озабоченно разглядывать свой фонарь и посмотрит на меня. И тогда я попросту, как лучшему другу, предложу ему папиросу: «Покурим, мол…» Еще раз, уже не словами, а всем видом своим хотел я попросить у него прощения.
Но проводник не оглянулся, он прошел мимо меня боком. Так же прошли и ночные пассажиры. Искоса взглянул на меня только парень — так себе, самый обыкновенный парень, с рыжеватым чубчиком, выбивавшимся из-под ушанки, и слегка вздернутым носом, ничем не примечательный. Но он, этот ничем не примечательный парень, отойдя от меня, наклонился и что-то шепнул своей соседке. Та громко засмеялась.
— Да, конечно, самым лучшим себя считает, — донесся до меня ее насмешливый голос, — пуп земли…
— Ну и черт с вами, — рассердился я и пошел в свое купе.
Я решил во что бы то ни стало заснуть. Советуют в таких случаях вообразить огромное стадо черных баранов, а себя пастухом и гнать, гнать это черное стадо под черным небом, гнать до тех пор, пока не упрется оно в горы, — тогда придет сон.
Я вообразил и то, и другое, и третье, но у меня так ничего и не получилось: во-первых, я никак не мог заставить баранов повернуться ко мне теми местами, откуда у них растут хвосты. Поэтому не я, а они миллионами своих лбов, рогов, светящихся глаз наступали на меня, а где светящиеся глаза, какая уж там чернота; во-вторых, ночные пассажиры остановились именно около нашего купе, и их приглушенные голоса немилосердно сверлили слух — мне чудилось, что говорят обо мне, высмеивают меня; в-третьих…
В-третьих, произошло то, чего я никак не ожидал, и уверен, что и вы не ожидаете сейчас, — я вдруг среди других голосов услышал… «Нет, это уже бред какой-то, — вначале подумал я. — Откуда ей быть здесь?» Но было то, что было: я услышал вдруг Надин голос!
«Дешевый сюжетный ход», — улыбнетесь вы. Но мне тогда было не до улыбок. Я, ей-богу, сжался в комок. «Откуда? Каким образом? Значит, она та девушка, которую спас проводник? — мелькнула страшная догадка. — Ну да, только ее я не видел в лицо. Значит, она была свидетельницей позора, который я обрушил на свою же голову. Надя?!»
Девушка говорила, что ей уже не больно, просила своих друзей не беспокоиться: доедет как-нибудь, а там, в леспромхозе… Да, сомнений не оставалось: это был Надин голос…
Я криво усмехнулся:
«Обо мне ни единого слова. Ну что ж, пусть будет так. Вернемся на исходные позиции: «Дуй, ветер, дуй!..», «Ох ты, сердце…» Она меня стыдится, да…»
И вдруг я взорвался. Да как она смеет, как она смеет топтать меня в грязь за одну-единственную в жизни ошибку! (Разумеется, я не имел в виду случая с проводником: это было пустячное недоразумение по сравнению с той, другой ошибкой, которую я допустил по отношению к самой Наде.) Ну хорошо, я сказал ей тогда: «Ты не идешь в институт потому, что захвачена модой: комсомолка, видишь ли… Теперь принято говорить, что мы все, кроме самых даровитых, окончив десятилетку, должны идти на производство. А я, я никуда не хочу идти — я хочу петь песни, понимаешь? Хочу делать то, что хочу. Вот и все. Надя, ведь ты любишь меня, любишь! А раз любишь, мы должны быть вместе… Вместе!»
Что было, то было: я сказал ей все это. Глупо! Но ведь я просто хотел тогда пооригинальничать: вот, смотри, дескать, как я самостоятельно мыслю. Кстати, и отец с Ефимом пусть посмотрят!
Она ничего не ответила мне тогда, только как-то не то удивленно, не то горестно»качнула головой.
— Ну вот, теперь ты видишь, видишь, невеста? — повернулся к ней отец. — Прямо выродок какой-то: кто-то должен работать, добывать хлеб, а он — петь песни… Эх, дал бы ему по шее, да боюсь: остаток разума выбью! — И, желчно сплюнув мне под ноги, пошел в дом.
Ефим смущенно потоптался около нас и последовал за ним. Я остался с Надей.
Я сразу сбавил тон.
— Конечно, я сейчас сказал чушь, — признался я. — Но ты пойми меня, пойми, Надюша!..
Она прервала меня:
— Наверное, не пойму. Вспомни, что ты сам не так давно писал в сочинении? У меня хорошая память, и я могу процитировать тебя, выдающегося философа, — улыбнулась она. — «Все в человеке, все для человека!» Эти горьковские слова ты объяснял так: не вообще в человеке, не вообще для человека, а все в трудящемся человеке, все для него. Да, только в нем и только для него! Возьмем, к примеру, гениального художника. Он написал великую картину. Мы восхищаемся и картиной и ее творцом. Но разве картину создавал только он, художник? Нет. Создавали ее вместе с ним сотни, тысячи людей. Они построили художнику жилище, отапливали, освещали его, они кормили, поили, одевали художника, дали ему полотно, краски, кисти, учили его детей, лечили их в случае болезни… Пока он создавал свой шедевр, другие люди делали за него сотни работ, и эти работы вливались в его труд. То же самое можно сказать о книге великого писателя, ученого, об опере, симфонии великого композитора. Кто бы ты ни был, но если ты человек труда, если ты своим делом приносишь людям какую-то пользу, ты — соавтор всего великого и прекрасного, что творится и воздвигается на твоей земле… Вот что писал ты! Я это очень хорошо запомнила. Но, оказывается, это были только слова, на самом же деле…
Надя назвала меня ханжой. Я энергично возразил. Тогда она сказала другое:
— Пусть не это, тогда ты маньяк… Маньяк! И теперь мне понятно, почему ты так настаиваешь, чтобы я обязательно окончила институт, хотя я побывала в анатомичке и убедилась, что никогда не смогу быть медиком: в самом ближайшем будущем ты видишь себя лауреатом, твои стихи и поэмы будут печататься во всех газетах и журналах, ты будешь звездой, а я, твоя жена, окажусь всего-навсего каким-то лесным сторожем! Всего-навсего… — Она усмехнулась, кокетливо повела бровями, коротко приказала: — На колени и проси прощения!
Но я не сделал этого. Я не только не преклонил колени — я осмелился топнуть ногой и протянуть к ней руки с видом заклинания.
— Нет! Прощения я не попрошу, и слушай меня! Я говорю серьезно: ты никуда не поедешь, ты останешься в институте, иначе… Иначе это будет наша последняя встреча! — выкрикнул я и на этот раз уже не с просящим, а с диктаторским видом опустил на ее плечи руки. — Попробуй не выполнить моего требования!
Но Надя стряхнула с плеч мои руки, а своими обвила мою шею.
— О, глупый глупыш! Никогда, ты не забудешь меня, — и четырехкратно — в одну щеку, в другую, в лоб и долго-долго в губы — поцеловала меня. — Теперь можешь возвращаться в институт, Сережа. До свидания! И только помни: всегда, когда захочешь, найдешь меня в лесной сторожке.
И исчезла.
Больше я ее не видел. Полтора года. И вот теперь…