И мы пустились в путь.
Нам предстояло покрыть двенадцать километров. За городом после нескольких неудачных попыток остановить попутную машину Ефим достал из кармана громадную мыльницу с красочным орнаментом, заменявшую ему портсигар, извлек из нее папиросу и закурил.
Я удивленно посмотрел на своего друга. Сначала он озирался по сторонам, хотя дорога ему была, так же как и мне, давно знакома, потом стал сосредоточенно глядеть на две далекие сопки, за которыми должно было кипеть вечное море.
Наше море…
Я тоже стал смотреть туда, сначала как бы пародируя Ефима, но потом увлекся видом крутолобых «стражей моря». Мне даже показалось, что они чуть-чуть вздрагивают. Отчего бы это? Я невольно вспомнил вчерашний вечер. «Э, Сергей, да ты совсем голову потерял», — улыбнулся я своим очень приятным мыслям.
— Ты мне как-то хотел рассказать, — неожиданно заговорил Ефим, — о Сафо, греческой поэтессе. Сейчас, по-моему, самый подходящий момент…
— Сафо? Почему это тебе вдруг вспомнилась такая древность? — удивился я. — Впрочем, изволь…
Я стал вслух рисовать образ Нади, одухотворяя его всеми поэтическими легендами, которые мне были известны.
Ефим слушал сначала серьезно, потом заулыбался.
— Что-то древнегреческая поэтесса в твоем рассказе очень похожа на Солнову. А признайся, она тебя здорово ошарашила своим решением уехать в лесотехническую школу? Уже начала сдавать экзамены в институт — и вдруг…
Я вытаращил глаза.
— Что ты болтаешь, Ефим? Надя бросает экзамены в институт и уезжает в лесотехническую школу? Надя?
Ефим рассердился.
— Ну, что ты опять шута из себя корчишь? Великий актер! Я ведь все равно не поверю твоему удивлению: если она мне сказала, то уж тебе…
Я чуть не задохнулся от такого сообщения. Видя мое смятение, Ефим скороговоркой добавил:
— Да ты что же, и вправду не знал этого? Она тебе не сказала?
Я не дослушал его.
— Пропало! Все пропало, Ефим! Она мне действительно вчера что-то пыталась сказать, но я… я никак не думал… Ей-богу, я растерзаю ее за такое самоуправство. Бросить институт ради какой-то лесотехнической школы! Да я ее… Ей-богу, в порошок сотру!..
Я обхватил Ефима и так саданул его, что если б он был даже чем-то расплывчатым, вроде тучи, то и тогда бы обязательно выкрикнул громом…
— Ты что, очумел?
— Очумел, — признался я.
И вдруг у меня появилась надежда: Надя изменит свое решение, я потребую — и она изменит! Не может быть, чтобы не изменила. Я заставлю ее сделать это…
Мы вошли в наш дом, стоявший над оврагом, на краю поселка как раз в то время, когда мой нестареющий патриарх собирался выйти из него. На отце была синяя брезентовая куртка и старая потертая мичманка, из-под которой очень красиво, по-моему, выбивалось несколько прядей. Он у меня был красавцем, красавцем в том смысле слова, в котором разбираются только кровно связанные люди: я любил его, и он мне казался красавцем. Увидев нас, отец радостно заулыбался.
— Смотри-ка! Вот кого я не ожидал! Ну, здорово, здорово, студенты… Потом вгляделся в меня, в Ефима и добавил: — Изменили морю, собачьи дети, побить бы вас как следует, да уж… опасно, сдачи дадите.
Отец был в великолепном настроении. Оставив его с Ефимом во дворе, я вошел в дом. В комнатах все было прибрано, вымыто, вычищено. Неужели это всегда так было? Почему я раньше не замечал? Прошелся от двери до письменного стола, невольно остановил глаза на собственном портрете. Портрет висел в углу, как икона, видно, написан на днях и, конечно, по заказу мамы. Я невольно усмехнулся: художник (из тех, по-видимому, что рисуют красных лебедей) изобразил меня херувимчиком с припухлым ртом и кудряшками, которых, пожалуй, не было и у Байрона. Нос срезан на добрую половину. Подошел к зеркалу, обнажил голову. Во все стороны торчали рыжие вихры, глаза смотрели с печальным равнодушием.
«Это я, я равнодушен? — возмутился я. — Ну нет!»
— Ефим! Отец! Хотите, я прочитаю вам свои новые стихи?
Ефим и отец не слышали меня. В окно я увидел: оба ходят по двору и, размахивая руками, в чем-то страстно убеждают друг друга.
Потом оба громко засмеялись. Отец потрепал Ефима по плечу. Видно было, патриарх мой в чем-то согласился с Ефимушкой, потрепал, а потом прижал к груди. «Ох, отец, отец, а со мной ведь ни в чем не соглашаешься!» — пожалел я.
Я тряхнул головой: все-таки о чем они говорят? Затаив дыхание я попробовал услышать или по крайней мере по губам догадаться о предмете разговора.
Но не услышал и не догадался. Раскрыть окно или приложить к раме ухо гордость не позволяла, и я снова заходил по комнате, читая стихи.
У меня заблестели глаза — это я увидел в зеркале, проходя мимо него, — и волосы встали «встревоженной ратью» на голове. Я почувствовал, как «волны вдохновения» с неистовой силой «ударили в берег моего сердца». Я рванулся к столу. О, если бы увидела меня в это мгновение Надя! Перед глазами проносились орды видений, картин, образов. Мое «я» заполнило всю вселенную.
Окончательно в рифмах это оформилось так:
Вы встряхните сверхчуткие уши,
Огнекрылые кони-мечты,
По дорогам скачите воздушным,
К звездам взвив золотые хвосты…
Написав эти строки, я выскочил из-за стола, хватил стулом о пол и закружился по комнате:
— Ура! Ты гений! Ты гений, Сергей Юшанин!
Я схватил исписанный листок и бросился к выходу. «Сейчас же, сию же минуту надо увидеть Надю! Никаких уговоров не потребуется, прочту ей только эти стихи…»
Я выскочил во двор.
Искать Надю мне не пришлось. Она стояла между Ефимом и отцом. Тонкая, гибкая, в самом лучшем своем платье в голубой горошек. Сияющими глазами она смотрела на меня.
— Надя! — ринулся я к ней.
«Отец и Ефим должны увидеть, как братаются поэзия и красота», — мелькнула у меня мысль, и я повторил с придыханием:
— Надя…
Пауза, а потом опять:
— Надя…
Я понял, что переборщил: «все-таки в присутствии отца», но отступать уже было некуда. Поэтому с легкой наигранностью я продолжал:
— Надя! Приди, ко мне! Приди и докажи, докажи на глазах старшего поколения (я кивнул в сторону отца), на глазах наших сверстников (в сторону Ефима), что ты никуда не едешь, что ты просто пошутила… насчет этой, — я пренебрежительно наморщил нос и оттопырил губы, — насчет этой… захолустной лесотехнической школы! Ведь так же? — И пошел на нее, делая вид, что готов поступить очень решительно.
Надя не отступила. Милые глаза ее улыбались, только чуточку изломилась и подрагивала левая бровь. «Ну что ж ты остановился? — казалось, говорили синие-синие глаза. — Что ж ты вдруг покраснел и заколебался? Говори, говори же при всех, что ты любишь меня, что ты и я, ну… — Глаза чуть скосились в сторону отца, лукаво сощурились. — Ну? — продолжали они. — Закончи свою речь по крайней мере стихами, теми, которые ты сотни раз читал…»
Надя вдруг откинула голову и засмеялась.
— Эх ты, актер! Ну какой ты актер?
Минуту-другую она о чем-то думала, потом стремительно шагнула ко мне и обвила руками мою шею.
«Ох!» — только и сумел выдохнуть я.
— Вот… вот как играют! — Раздался самый упоительный и самый звонкий поцелуй. Аж земля заходила у меня под ногами.
— Надя…
В следующую минуту она уже была около отца и Ефима.
— Стой на месте и объясняй все отцу, — приказала она. — Для этого я тебя и позвала: я выхожу за тебя замуж, а ты… ты бросаешь институт, берешь меня в жены и вместе со мной отправляешься в лесотехническую школу, так?
Мало-помалу я приходил в себя. Вот так подруга детства-юности! — восхищался я. — Как она ошарашила и старшее и младшее поколение, а?!
— Да, отец, — начал я, начал и тут же решительно кончил: — Мы решили пожениться! — Взглянул на Надю: «Это я должен был сказать?»
«Это», — ответили мне синие-синие глаза.
Вдохновляющий ответ! После него мне уже не страшна была никакая — ни большая, ни малая — дискуссия!
— Что? Мы еще дети? Мы с Надей дети, отец? Да что ты говоришь, опомнись! Нам по восемнадцать лет. Через два года будет по двадцать. А двадцать — это возраст, когда начинают брать штраф за бездетность. Ты что же, забыл про налог с холостяков и бездетных? Или, может быть, ты не одобряешь его? Ну и ну, отец! А я-то считал тебя бывалым моряком, передовым советским гражданином, человеком, который, можно сказать… — И так далее, и так далее. Одним словом, дискуссия была задушена мною в самом ее зачатке.
С первым вопросом — насчет женитьбы — было покончено. Но со вторым…