К книге
Две повестиВ ОДНУ НОЧЬ. 9
28%
В ОДНУ НОЧЬ. 9
10

Снова и снова обхватывал я голову руками, вертелся на полке, допытывался у самого себя: «Неужели ты, Сергей Юшанин, действительно маньяк? До сих пор? В коридоре вагона, около твоего купе стоит девушка, веселая и яркая, как солнечный луч, девушка, которую ты сотни, тысячи раз называл своим божеством, девушка, за одну улыбку которой ты и сейчас, сию минуту, готов отдать себя на заклание, — неужели же ты… — Я прервал себя безмолвными восклицаниями: — Маньяк! Маньяк!.. Неужели же ты не найдешь в себе мужества, не заставишь себя слететь кубарем с полки, чтобы увидеть эту девушку? Ну, давай, давай решись!»

Я подхлестывал себя: «Скотина! Глупец! Маньяк!» Но ни кубарем, ни другим манером так и не слетел с полки.

…Через три дня после своего отъезда Надя прислала мне письмо. Оно начиналось так: «Сережик! Мальчик мой, мое неразумное дитятко, я тоскую без тебя… Я ведь знаю: ты совсем не такой, как представился в последний раз. Ты пылкий, умный, хороший, я же знаю тебя».

— Издевается, — решил я и скомкал листки. В тот же день на обороте ее фотокарточки, под дарственной надписью, я ответил ей:

Думаешь, слезами изойду?

Волосы повыдергаю в муке?

В угол дальний, заломивши руки,

Одинокий, плакаться уйду?

Думаешь, в болезненном бреду,

В буйстве шалом, от бескровья

                                               синий,

Закачаюсь, жалкий, по ветру

И останусь трупом на осине?

Нет! Ей-богу, дорогая, нет!

Будь прекрасней

                          первой во вселенной,

Но без боя умирать — измена,

Я же — к черту! —

                        не дружу с изменой…

Три, четыре дня — и пришло новое послание. Оно начиналось теми же словами, но заканчивалось иначе:

«Сережик! Не смей так поступать с моими фотокарточками: ты посадил на лицо мне кляксу… А стихотворение мне очень понравилось — ты растешь, Сережик! Только насчет «по ветру» у меня маленькое сомнение: правильнее, пожалуй, будет «на ветру». Посылаю фотографию, где я снялась с новыми своими друзьями. Великолепные ребята, не правда ли? Особенно этот — справа от меня: волевой подбородок и — кудри. Это Юра Сахнин, наш староста. Он, кстати, тоже пишет стихи.

И еще вот что хочу сообщить тебе. Вчера встретила одного человека. Он показался мне удивительным. Инженер из треста. Молодой и немножко похожий на тебя. Читал нам лекцию о лесных богатствах нашего края. Он перевернул всю мою душу. Я теперь до последнего дыхания буду сражаться за каждую березку, за каждый дубок! Лес — это вечная песня… Любой дом, любой дворец можно построить за год, ну, пусть за пять лет, а лес, настоящий лес, надо поднимать столетиями. Вся душа моя в лесе, в строительных лесах, Сережа!..»

Письмо обрывалось многоточием.

На обороте другой фотокарточки (у меня их было не меньше сотни) я ответил ей:

Уверенья не обманут,

И восторги не спасут…

«Вот так, знай наших!» — довольно ухмыльнулся я, опуская в ящик это письмо. В тот же день я сказал Ефиму:

— Ухожу…

— Куда уходишь? — не понял он.

— Ухожу, — повторил я и, выдержав паузу, высокомерно пояснил: — Ухожу из института, черт побери, понял?

— Как? — он таращил глаза.

— А так. Можешь посмотреть! — и вышел из комнаты.

В коридоре я прислонился к стене и некоторое время изображал собой окаменелость. Потом решительно отправился в канцелярию директора.

Почему все-таки я тогда так глупо поступил — из канцелярии директора побежал в экзаменационную комиссию, потребовал аттестат и кого-то, пытавшегося мне возразить, назвал замороженным судаком. Не Шкуранцева ли? О Шкуранцеве я подумал потому, что он в последнее время ко всем своим прежним титулам присоединил новый — стал старшим преподавателем пединститута.

«Парень спятил», — так, наверное, решила секретарша, когда я буквально выхватил из ее рук документы.

Я решил поступить в газету.

Пришел я туда с аттестатом зрелости и кипой стихов.

— Это мои документы, — коротко сказал я и положил то и другое на стол редактора (до этого я никогда не видел Николая Ивановича, не слышал еще ни одной его нравоучительной речи). — У меня есть литературные способности, — добавил я, — и я хочу работать в вашей газете. Дайте мне испытательный срок. До сих пор я писал только стихи, но теперь…

Редактор указал мне на стул:

— Садитесь.

Я поблагодарил и продолжал:

— …Но теперь я буду писать все, что вы мне прикажете.

Редактор улыбнулся, пухлые пальцы его, как по клавишам, пробежали по краю стола.

— Значит, будете писать то, что я прикажу? — проговорил он. — А вы знаете некоего «друга» Тряпичкина?

Вначале я ничего не понял и ответил:

— Я не знаю никакого Тряпичкина.

— Неужели? А я полагал, что в каком-то из классов вы изучали «Ревизора». Правда, этот Тряпичкин на сцене не появляется, но его вы должны запомнить: он приятель Хлестакова…

Я резко поднялся со стула.

— Ну, это вы не на того напали, товарищ редактор! Не хотите принимать на работу — укажите на дверь, но издеваться, сравнивать меня с приятелем Хлестакова… — Я замолчал, не находя слов, чувствуя, что язык мой присыхает к гортани.

Однако редактор (о, редакционный, с тихим, убаюкивающим голосом Саваоф!) не обратил ни малейшего внимания на мою горячность.

— Сейчас мне, к сожалению, некогда, — проговорил он, поднимаясь и почему-то описывая правой рукой полукруг над столом, — оставьте свои документы и это самое, — указал он на стихи, — и приходите ко мне завтра. Приходите, — он бегло взглянул на часы, — ровно к девяти, идет?

— Идет…

Левое плечо вперед, дверь справа и, кажется, открыта. «Шагом марш! — скомандовал я сам себе и очутился на улице. — Посмотрим, что скажет он мне завтра. Ишь ты, «друг Тряпичкин»!»

Был конец рабочего дня. На тротуары вывалил служилый люд — завы, замы, помы, помпомы, инструкторы, инспекторы, бухгалтеры, кассиры и прочие, прочие начальствующие и подчиненные лица. Обыкновенные люди. Но один зам или пом настолько поразил меня своим самовлюбленно-высокомерным видом, прямо-таки:

Да здравствуют замы и помы

И в первую очередь — я! —

что я невольно смутился и торопливо уступил ему дорогу.

Однако, отойдя от него и оглянувшись, я вдруг хлопнул себя по лбу:

— Сейчас же за стол и — писать! Писать басню «Осел в чинах»! Слышишь, Сергей? С этого должна начаться твоя газетная работа, сейчас же, немедленно!

Я ускорил шаг, потом побежал, я гнался за рифмами, а они — за мной. Вот-вот нащупаю ритм, вот… Я ликовал.

— Ура! Ефим, слушай! Вот что у меня получилось…

Ефим сидел на кровати и штопал носок. Мои восклицания оглушили его.

— Ну, что еще? — недовольно поморщился он. — Честное слово, тебя следует упечь в сумасшедший дом. Ну, что ты орешь?

Я захохотал.

— Ефим, друг мой, слушай!

Я начал:

Достиг Осел высоких сфер,

Осел наш лихо зажил:

И там курьер,

И здесь курьер,

И секретарь на страже!

Хоть титул и не княжий,

А топнет, словно скажет, —

Попробуй не уважить!

Басня моя еще не имела никакой морали. Но я считал ее уже вполне законченным произведением. «Ослы такие встречаются в жизни. Бывают они и завами и помами. Победоносиковы-главначпупсы еще не вымерли. Их немного, но есть. Я попал в самую цель, — решил я, — попал в сегодняшнего Победоносикова. Мораль придумаю потом…»

— Ну, чего ты молчишь? — грубо прикрикнул я на Ефима.

Ефим опрокинулся навзничь и задрыгал ногами.

— Бесподобно! Великолепно! Наконец-то, наконец ты выразил свою сущность: осел этот, конечно, ты! У него абсолютное с тобой сходство, честное слово! Если б тебя назначить хоть каким-нибудь, пусть самым что ни на есть крохотным начальничком…

Я заткнул ему рот подушкой.

— У, клеветник!

…На другой день я стал газетчиком.

Предыдущая главаГлава 10 из 36Следующая глава