Снова и снова обхватывал я голову руками, вертелся на полке, допытывался у самого себя: «Неужели ты, Сергей Юшанин, действительно маньяк? До сих пор? В коридоре вагона, около твоего купе стоит девушка, веселая и яркая, как солнечный луч, девушка, которую ты сотни, тысячи раз называл своим божеством, девушка, за одну улыбку которой ты и сейчас, сию минуту, готов отдать себя на заклание, — неужели же ты… — Я прервал себя безмолвными восклицаниями: — Маньяк! Маньяк!.. Неужели же ты не найдешь в себе мужества, не заставишь себя слететь кубарем с полки, чтобы увидеть эту девушку? Ну, давай, давай решись!»
Я подхлестывал себя: «Скотина! Глупец! Маньяк!» Но ни кубарем, ни другим манером так и не слетел с полки.
…Через три дня после своего отъезда Надя прислала мне письмо. Оно начиналось так: «Сережик! Мальчик мой, мое неразумное дитятко, я тоскую без тебя… Я ведь знаю: ты совсем не такой, как представился в последний раз. Ты пылкий, умный, хороший, я же знаю тебя».
— Издевается, — решил я и скомкал листки. В тот же день на обороте ее фотокарточки, под дарственной надписью, я ответил ей:
Думаешь, слезами изойду?
Волосы повыдергаю в муке?
В угол дальний, заломивши руки,
Одинокий, плакаться уйду?
Думаешь, в болезненном бреду,
В буйстве шалом, от бескровья
синий,
Закачаюсь, жалкий, по ветру
И останусь трупом на осине?
Нет! Ей-богу, дорогая, нет!
Будь прекрасней
первой во вселенной,
Но без боя умирать — измена,
Я же — к черту! —
не дружу с изменой…
Три, четыре дня — и пришло новое послание. Оно начиналось теми же словами, но заканчивалось иначе:
«Сережик! Не смей так поступать с моими фотокарточками: ты посадил на лицо мне кляксу… А стихотворение мне очень понравилось — ты растешь, Сережик! Только насчет «по ветру» у меня маленькое сомнение: правильнее, пожалуй, будет «на ветру». Посылаю фотографию, где я снялась с новыми своими друзьями. Великолепные ребята, не правда ли? Особенно этот — справа от меня: волевой подбородок и — кудри. Это Юра Сахнин, наш староста. Он, кстати, тоже пишет стихи.
И еще вот что хочу сообщить тебе. Вчера встретила одного человека. Он показался мне удивительным. Инженер из треста. Молодой и немножко похожий на тебя. Читал нам лекцию о лесных богатствах нашего края. Он перевернул всю мою душу. Я теперь до последнего дыхания буду сражаться за каждую березку, за каждый дубок! Лес — это вечная песня… Любой дом, любой дворец можно построить за год, ну, пусть за пять лет, а лес, настоящий лес, надо поднимать столетиями. Вся душа моя в лесе, в строительных лесах, Сережа!..»
Письмо обрывалось многоточием.
На обороте другой фотокарточки (у меня их было не меньше сотни) я ответил ей:
Уверенья не обманут,
И восторги не спасут…
«Вот так, знай наших!» — довольно ухмыльнулся я, опуская в ящик это письмо. В тот же день я сказал Ефиму:
— Ухожу…
— Куда уходишь? — не понял он.
— Ухожу, — повторил я и, выдержав паузу, высокомерно пояснил: — Ухожу из института, черт побери, понял?
— Как? — он таращил глаза.
— А так. Можешь посмотреть! — и вышел из комнаты.
В коридоре я прислонился к стене и некоторое время изображал собой окаменелость. Потом решительно отправился в канцелярию директора.
Почему все-таки я тогда так глупо поступил — из канцелярии директора побежал в экзаменационную комиссию, потребовал аттестат и кого-то, пытавшегося мне возразить, назвал замороженным судаком. Не Шкуранцева ли? О Шкуранцеве я подумал потому, что он в последнее время ко всем своим прежним титулам присоединил новый — стал старшим преподавателем пединститута.
«Парень спятил», — так, наверное, решила секретарша, когда я буквально выхватил из ее рук документы.
Я решил поступить в газету.
Пришел я туда с аттестатом зрелости и кипой стихов.
— Это мои документы, — коротко сказал я и положил то и другое на стол редактора (до этого я никогда не видел Николая Ивановича, не слышал еще ни одной его нравоучительной речи). — У меня есть литературные способности, — добавил я, — и я хочу работать в вашей газете. Дайте мне испытательный срок. До сих пор я писал только стихи, но теперь…
Редактор указал мне на стул:
— Садитесь.
Я поблагодарил и продолжал:
— …Но теперь я буду писать все, что вы мне прикажете.
Редактор улыбнулся, пухлые пальцы его, как по клавишам, пробежали по краю стола.
— Значит, будете писать то, что я прикажу? — проговорил он. — А вы знаете некоего «друга» Тряпичкина?
Вначале я ничего не понял и ответил:
— Я не знаю никакого Тряпичкина.
— Неужели? А я полагал, что в каком-то из классов вы изучали «Ревизора». Правда, этот Тряпичкин на сцене не появляется, но его вы должны запомнить: он приятель Хлестакова…
Я резко поднялся со стула.
— Ну, это вы не на того напали, товарищ редактор! Не хотите принимать на работу — укажите на дверь, но издеваться, сравнивать меня с приятелем Хлестакова… — Я замолчал, не находя слов, чувствуя, что язык мой присыхает к гортани.
Однако редактор (о, редакционный, с тихим, убаюкивающим голосом Саваоф!) не обратил ни малейшего внимания на мою горячность.
— Сейчас мне, к сожалению, некогда, — проговорил он, поднимаясь и почему-то описывая правой рукой полукруг над столом, — оставьте свои документы и это самое, — указал он на стихи, — и приходите ко мне завтра. Приходите, — он бегло взглянул на часы, — ровно к девяти, идет?
— Идет…
Левое плечо вперед, дверь справа и, кажется, открыта. «Шагом марш! — скомандовал я сам себе и очутился на улице. — Посмотрим, что скажет он мне завтра. Ишь ты, «друг Тряпичкин»!»
Был конец рабочего дня. На тротуары вывалил служилый люд — завы, замы, помы, помпомы, инструкторы, инспекторы, бухгалтеры, кассиры и прочие, прочие начальствующие и подчиненные лица. Обыкновенные люди. Но один зам или пом настолько поразил меня своим самовлюбленно-высокомерным видом, прямо-таки:
Да здравствуют замы и помы
И в первую очередь — я! —
что я невольно смутился и торопливо уступил ему дорогу.
Однако, отойдя от него и оглянувшись, я вдруг хлопнул себя по лбу:
— Сейчас же за стол и — писать! Писать басню «Осел в чинах»! Слышишь, Сергей? С этого должна начаться твоя газетная работа, сейчас же, немедленно!
Я ускорил шаг, потом побежал, я гнался за рифмами, а они — за мной. Вот-вот нащупаю ритм, вот… Я ликовал.
— Ура! Ефим, слушай! Вот что у меня получилось…
Ефим сидел на кровати и штопал носок. Мои восклицания оглушили его.
— Ну, что еще? — недовольно поморщился он. — Честное слово, тебя следует упечь в сумасшедший дом. Ну, что ты орешь?
Я захохотал.
— Ефим, друг мой, слушай!
Я начал:
Достиг Осел высоких сфер,
Осел наш лихо зажил:
И там курьер,
И здесь курьер,
И секретарь на страже!
Хоть титул и не княжий,
А топнет, словно скажет, —
Попробуй не уважить!
Басня моя еще не имела никакой морали. Но я считал ее уже вполне законченным произведением. «Ослы такие встречаются в жизни. Бывают они и завами и помами. Победоносиковы-главначпупсы еще не вымерли. Их немного, но есть. Я попал в самую цель, — решил я, — попал в сегодняшнего Победоносикова. Мораль придумаю потом…»
— Ну, чего ты молчишь? — грубо прикрикнул я на Ефима.
Ефим опрокинулся навзничь и задрыгал ногами.
— Бесподобно! Великолепно! Наконец-то, наконец ты выразил свою сущность: осел этот, конечно, ты! У него абсолютное с тобой сходство, честное слово! Если б тебя назначить хоть каким-нибудь, пусть самым что ни на есть крохотным начальничком…
Я заткнул ему рот подушкой.
— У, клеветник!
…На другой день я стал газетчиком.