К книге
Золотые ножи. Вечера у маркизыВечера у маркизы. II Три злоключения
88%
Вечера у маркизы. II Три злоключения
21

…Монсеньор Фрейсину[69] не заставил себя упрашивать. Это был опытный и правдивый рассказчик, умеющий мгновенно приковать к себе внимание аудитории. Он с видимым удовольствием уселся в большое кресло, служившее ему то ли трибуной, то ли скамеечкой для исповеди, и начал свой рассказ.

Монсеньор Фрейсину

Мне было пятнадцать лет, когда в 1780 году я приехал в Париж. Сразу по приезде я на какое-то время забыл о своем приходе в Эрмополисе и даже о полученном религиозном образовании. В целом я уже определился со своим призванием, но окончательно еще ничего не решил и, не будучи ни в чем уверенным, относился ко всему довольно легкомысленно. Признаюсь, я даже решил, что окончательно определюсь лишь в том случае, если мое призвание выдержит испытание Парижем. Принципиальное решение на этот счет мой юный разум сформулировал так: «Если удастся устоять перед соблазнами Парижа, тогда мне не о чем беспокоиться, и я с легкой душой пойду по предначертанному пути».

В моем бумажнике лежали два рекомендательных письма, а точнее говоря три, если считать таковым вексель на тридцать луидоров. Первое рекомендательное письмо было адресовано княгине де Ламбеск, герцогине Эльбефской, а второе его высокопреосвященству прелату Кристофу де Бомону, архиепископу Парижа. Присутствующие здесь дамы слишком молоды, чтобы помнить княгиню де Ламбеск, но некоторые из вас, господа, были с ней знакомы. Так вот, что касается княгини, то этой женщине было в ту пору лет тридцать восемь – сорок, она была очень красива, очень добра и восхитительно мила. Достаточно было взглянуть на нее, чтобы понять, что жизнь ее проходит спокойно, благостно и безмятежно. С самой первой нашей встречи я полюбил княгиню всей душой и сразу уверился в ее расположении ко мне, причем эта уверенность пришла ко мне еще до того, как она сама выразила готовность оказывать мне покровительство.

Но совсем не так меня приняли у почтенного архиепископа Парижа, старика семидесяти шести лет, изнуренного неспокойной жизнью и тяжкими трудами. Я был слишком молод, чтобы отдавать себе отчет в том, что церковный владыка столь высокого уровня ежедневно получает не меньше двадцати рекомендательных писем и не в состоянии проявлять заботу обо всех юнцах, приезжающих к нему из провинции. Мне показалось, что принял он меня слишком холодно, и меня это обидело. Он был родом из Дордони, а я из Авейрона, а ведь обе эти местности находятся на юге Франции и обе в Гиени, и, по моему тогдашнему разумению, он, будучи земляком, должен был оказать мне особое гостеприимство! Думаю, в дальнейшем я бы никогда более не наведался в дом архиепископа, если бы не одно обстоятельство: княгиня была лучшим другом этого замечательного прелата. Она взяла на себя труд походатайствовать за меня, и уже через две недели мне определили рабочее место в комнате, расположенной за кабинетом его высокопреосвященства, и поручили переписывать набело рукопись сочиненных им четырех томов «Пастырских напутствий», которые готовили ко второму изданию.

Полагаю, незачем напоминать присутствующим об исключительной чуткости, благородстве и неисчерпаемом милосердии этого святого человека. Нельзя сказать, что мир обошелся с ним несправедливо. Его проповеди и книги стоят в одном ряду с прочими его добродетелями, однако со мной он был резок, даже очень резок, и демонстрировал по отношению ко мне холодность, подчас граничившую с отвращением. Княгиня, которой я досаждал своими жалобами, заклинала меня проявлять терпение. Я терпел, но лишь из любви к ней самой. Тем не менее наступил день, когда его высокопреосвященство обвинил меня в нечестивости и лишь за то, что в его рукописи я исправил старую орфографию, употребив новое правописание, появление которого приписывают Вольтеру. Кровь прихлынула к моей голове, а кровь у меня наполовину перигорская, наполовину гасконская, и я разломал перо прямо над новой страницей рукописи.

Монсеньор не стал меня увольнять, а просто вышел из комнаты. Я же схватил свою шляпу и выбежал через другую дверь, твердо намереваясь окунуться в мирскую жизнь и больше никогда не иметь дела со служителями церкви. На тот момент моим главным врагом был грех гордыни, но имелось немало и других пороков, среди которых стоит упомянуть демона любопытства. К тому времени я еще недостаточно познакомился с Парижем, и мои второстепенные грехи кричали мне прямо в уши: «Ты забыл о цели своего путешествия! Ты так и не подверг испытанию выбор жизненного пути! Париж велик, он не вмещается в комнату за кабинетом! Париж – это не то, что ты видишь в тихом будуаре, где тебя принимает прекрасная и добрая княгиня де Ламбеск!» В тот вечер мелкие грехи раскричались громче обычного, и я даже почувствовал, что они проникли в глубины моего сознания, стремясь донести такую мысль: «Спасение души возможно на любом жизненном пути. Чтобы стать членом семьи, надо эту семью любить, а ты уже убедился, что не создан для общения с людьми церкви. Они с самого начала очень плохо отнеслись к тебе, и даже тот, кто считается лучшим и святейшим из них, проявлял по отношению к тебе отчуждение и неприязнь…»

Было часов пять, когда я покинул дом архиепископа. В глубокой задумчивости я шел по набережным куда глаза глядят. Как и все, кто, не будучи служителем церкви, проживал в доме монсеньора, я одевался в полуцерковной манере: короткая сутана с пелериной и стриженные в кружок волосы, как говорили в те времена «под горшок». Дойдя до конца набережной Гранд-Августин, я свернул на улицу Дофин и машинально остановился перед лавкой Феро, знаменитого старьевщика, чьи лотки с выставленными товарами тянулись до самой улицы Невер. На зеркальной двери лавки красовалась надпись на греческом языке: Познай самого себя. Я подумал, что среди положений античной философии не было подобной максимы (достойной, кстати, самого Христа), и тем более такой, какую было бы уместно начертать на лавке старьевщика. Однако надпись производила огромное впечатление на молодых насмешливых жителей этих мест, соседствующих с учебными заведениями, которым Феро в значительной мере был обязан своей популярностью. Я внял греческому призыву и взглянул на себя со стороны. Вы, конечно, знаете, что, согласно легенде, за каждым зеркалом скрывается демон. И вот впервые в жизни я устыдился своей внешности, которая показалась мне до смешного нелепой, причем главным образом из-за одежды, которая в тот момент была на мне.

Со дня своего появления в Париже я еще не потратил ни гроша, и в кармане у меня по-прежнему лежали тридцать луидоров. Моя рука сама потянулась к потайному кармашку, и сквозь тонкую ткань сутаны я нащупал золотые монеты, которые тут же принялись тихонько позвякивать.

«Черт побери!– подумал я (увы, именно так я и подумал: черт побери!),– вот оно испытание! Очень хочется поглядеть, как я буду смотреться во фраке[70] и при шпаге!»

Стоявший на пороге зазывала обратил на меня внимание, взял под руку и сказал:

– Входите, господин аббат. Вы сами себя не узнаете, когда выйдете от нас. У нас все новое и продается по разумной цене. На верхнем этаже имеется специальная комната для духовенства. Мы поставляем одежду для соборов Сен-Сюльпис, Сен-Женевьев, Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Жермен-д’Оксеруа, Сен-Рош, Сен-Мерри, Сен-Жерве…

Он и дальше перечислял бы названия соборов и церквей, но я остановил его и сухо сказал:

– Друг мой, я не принадлежу к духовенству. Есть ли у вас в продаже костюмы, подходящие для ношения шпаги?

– Ах, дорогой вельможа, вы еще спрашиваете! – воскликнул он, подталкивая меня к двери. – У нас двенадцать залов, не считая галерей, буквально забиты одеждой! Прикажите подать, и вы не пожалеете… Мадам Феро, этот молодой господин желает переодеться!

Отступать было поздно. Мадам Феро в течение сорока лет одевала школяров. Одно мановение ее руки, и я был одет с головы до ног. Помимо верхней одежды, на мне красовались камзол, кюлоты, шелковые чулки, туфли с пряжками, шляпа с галуном и, черт побери, рапира! От одного вида рапиры я чуть не сошел с ума. До чего же приятно носить рапиру! Мысль о том, что ею можно насквозь проткнуть чье-то тело, не внушила мне никакого ужаса. Для того ведь и нужны рапиры! В мощных руках мадам Феро я крутился, как волчок, а она, покончив с моим одеванием, сказала: «Кавалер, вы очаровательны, как сладкий поцелуй!» Зеркало полностью подтвердило ее слова. Свои старые обноски я сложил в пакет и оставил его на хранение у мадам Феро, а за все эти прекрасные наряды, в которых я покинул ее заведение, она потребовала с меня лишь тринадцать луидоров.

Когда я оказался на улице, мне страстно захотелось повстречать монсеньора, чтобы он увидел, как шикарно теперь выглядит его переписчик из комнаты позади кабинета. Навстречу мне шествовал какой-то мушкетер. Я развернулся и прошагал за ним сотню шагов, стараясь перенять его походку. На меня смотрели все прохожие, и я догадывался, что каждый из них говорит про себя: «Черт побери! Как красив этот благородный молодой человек!» И вообще мне казалось, что, глядя на меня, любой человек неминуемо скажет: «Черт побери!»

Тут мне пришла в голову мысль, что я должен немедленно отправиться в Оперу. Там меня, несомненно, ждет главное испытание. По правде говоря, к тому времени мысли об испытании уже вызывали у меня внутренний смех. То, что прежде я воспринимал, как свое призвание, теперь казалось мне детской забавой. Что же касается четырех толстых томов «Пастырских напутствий», которые меня заставляли переписывать, то они встали непреодолимой преградой между мной и вратами храма. Я зашел пообедать в ресторан «Сосущий теленок» на площади Шатле, где спустил аж пол-луидора, и вышел довольный, как целый полк французских гвардейцев. Испытание прошло успешно и завершилось полной победой «Сосущего теленка».

В те времена Опера находилась рядом с Пале-Рояль на улице Валуа неподалеку от Фонтанного дворика. Театральный зал тогдашней Оперы сгорел лишь через год, в 1781 году. Я шел по улице Сент-Оноре, уперев руку в бок и держа нос по ветру. Никому бы не посоветовал нападать на меня в тот момент, черт побери!..

Неожиданно чей-то добрый звучный голос произнес у меня над ухом:

– Черт побери! Сразу видно, что этот благородный молодой господин находится наверху блаженства. Я люблю молодежь и охотно стану лоцманом для того, кто еще не освоился в этом океане удовольствий, коим является славный город Париж.

Бывают такие дни, когда все сходится одно к одному. Я оглянулся и увидел обладателя звучного голоса. Им оказался кругленький толстячок довольно неряшливого вида, с изрядно покрасневшим носом, но в целом вполне симпатичный и к тому же гордо несущий пышные усы. Я сразу почувствовал к нему доверие, потому что всегда считал себя прекрасным физиономистом. В самом деле, невозможно ошибиться, когда видишь перед собой такое жизнерадостное лицо. Не прошло и минуты, как мы вдвоем отправились под ручку в Оперу. Он галантно заплатил за два места во втором ярусе и сказал: «Сочтемся позже», после чего мы вошли в залитый светом вестибюль, во все времена вызывающий восторг у бедных провинциальных мошек, спешащих сжечь свои крылышки в пламени свечи. В тот вечер давали «Армиду» Глюка. Первой, кого я увидел непосредственно под собой в ложе балкона, была княгиня де Ламбеск. Она была одна. Я специально раскашлялся в середине арии, чтобы привлечь ее внимание, но все мои старания оказались напрасны: княгиня обожала Глюка и, наслаждаясь шедеврами маэстро, никого не желала ни видеть, ни слышать. Кашлял я громко, но она даже не повернула головы. Ничего не могу сказать о впечатлении, произведенном на меня в тот вечер музыкой, которую я так страстно полюбил впоследствии. Мне казалось, что эти звуки я слышу во сне. Музыка служила лишь аккомпанементом к развернувшейся вокруг меня феерии. Все это было так ново, что у меня от счастливого томления останавливалось сердце. Я был одурманен, ослеплен и буквально плавал в неведомом забытьи.

– Ну что ж, молодой человек, – сказал мой компаньон в антракте, – вижу, что приехали вы издалека. Вы даже не замечаете, что некая прекрасная дама внимательно следит за вами…

Я тут же подумал о княгине, на ложу которой я некоторое время не обращал внимания. Она по-прежнему была одна, и ее лорнет действительно был направлен на меня. Я немедленно расправил плечи. В тот момент я был готов отдать половину оставшихся у меня луидоров за такие же усы, как у моего товарища. Как бы то ни было, я полностью сохранил самообладание, в чем могу поклясться, и несмотря на отсутствие усов выглядел, полагаю, как истинный парижский шалопай. Княгиня опустила лорнет и отвернулась от меня, а я испытал прилив неописуемой гордости, когда подумал, что наверняка ее шокировал.

– Как же так! – не унимался мой спутник. – Мы даже не хотим взглянуть на ту, чье сердце успели покорить?

– То есть как? – искренне удивился я. – Мной заинтересовалась еще одна дама?

– Взгляните, но очень аккуратно, – понизив голос, сказал он, – в третьей ложе сбоку от нас находится молодая прекрасная маркиза…

Я взглянул – крайне аккуратно – и увидел даму, чьи пунцовые щеки мерцали, как два букета алых пионов. Вполне возможно, что она была молодая и даже маркиза, но выглядело это совсем не так. Что же касается красоты, то с этим все было в порядке: она сияла ярче солнца. Заметив мой взгляд, она опустила глаза и любезно подала мне знак своим веером. К сожалению, при мне не было зеркала старьевщика Феро, с помощью которого я мог бы познать самого себя, но не сомневаюсь, что гребешки всех петухов на свете показались бы бледными в сравнении с моими пылающими щеками.

– Ну как? – поинтересовался мой компаньон. – Что скажете по этому поводу?

По правде говоря, я не знал, что сказать. Испытание проходило слишком стремительно и полностью меня захватило. Мне было всего пятнадцать лет. Эта дама с красными щеками внушила мне чувство, как две капли воды похожее на ужас. Я закрыл глаза, и в моей памяти всплыла комната, расположенная за кабинетом архиепископа. На этот раз я не испытал к ней отвращения.

– Драгоценный мой, – продолжал нашептывать мой чичероне, – чтобы освоиться в этом городе, вам необходимо какое-нибудь приключение. Я займусь организацией легкого ужина в кабаре. Ни о чем не беспокойтесь, просто выдайте мне тридцать луидоров на стол и на букет цветов.

– Тридцать луидоров! – воскликнул я. – Мне не требуются ни стол, ни цветы, сударь, а тридцать луидоров – это в два раза больше того, чем я располагаю.

Он искоса взглянул на меня и проворчал в бороду с истинно провансальским акцентом, который до того момента тщательно скрывал:

– Черт побери! Из-за него у меня весь вечер насмарку!

На самом деле за тот вечер он заработал мои шестнадцать с половиной луидоров, которые в антракте перекочевали в его карман из моего кармана. В «Сосущем теленке» я выпил три четверти бутылки бургундского, и в результате голова моя стала такой тяжелой, что, пока в садах Армиды гремела музыка Глюка, я незаметно уснул. Проснувшись, я обнаружил, что со мной сыграли злую шутку. Мой попутчик бесследно исчез. Я бросился ощупывать потайной карманчик, и тут передо мной раскрылась вся горькая правда: я был разорен. Тридцать луидоров продержались в моем кармане лишь четыре часа. Таким оказался результат предпринятого мной испытания. Правда, у меня еще оставалось барахло, купленное у старьевщика, включая золотые пряжки и массивную серебряную гарду шпаги, за которые я отдал пятьдесят франков.

Да какая там шпага! Я больше не повторял, как заклинание: «Черт побери!» Я на полном серьезе собирался броситься в Сену с парапета Пон-Нёф[71].

Поникнув головой, я спускался по ступеням Оперы, раздавленный постигшим меня несчастьем. Неожиданно я услышал, как кто-то позвал меня: «Дени!»

Это мое имя. Я получил его при крещении. Мне показалось, что я узнал этот голос. Я вяло повернул голову и увидел карету. Она стояла в тупике, который именовался Дворик Урри. На его месте сейчас проделан проход на улицу Валуа. Через застекленную дверцу я разглядел спокойное ласковое лицо княгини Ламбеск. Мне сразу захотелось сбежать, но тот же голос требовательно произнес:

– Дени, подойдите ко мне!

Я застыл в нерешительности, но все же подошел. Дверца кареты была открыта. Княгиня велела мне сесть в карету, и ее великолепные белые лошади рысью помчались в сторону улицы Сен-Доминик. Княгиня долго молчала, а потом печальным голосом спросила:

– Дени, что означает этот маскарад?

Я ответил, не отдавая себе отчета в том, что говорю:

– Я не хочу возвращаться к монсеньору.

– Но почему, Дени?

– Потому что он злой человек и у него невыносимый характер.

– Ваша карьера на церковном поприще… – проговорила княгиня своим обычным ласковым голосом.

– Сударыня, – прервал я ее, – я не хочу становиться священником.

– А кем вы хотите быть, Дени?

– Я хочу умереть, – ответил я и залился слезами.

Княгиня надолго погрузилась в молчание. Мы въехали на улицу Сен-Доминик и остановились у ворот ее особняка.

– Прощайте, сударыня, – с трудом выговорил я, – поверьте, я всегда буду помнить о вашей доброте…

– Замолчите, Дени, – отрезала она. – Извольте следовать за мной. Мне надо с вами поговорить.

Мы вместе прошли по парадной лестнице особняка. Княгиня отправилась в свои покои, а я в одиночестве ждал ее в гостиной, где висел портрет архиепископа, написанный в полный рост. Я встал перед портретом и злобно взглянул на него. Мне показалось, что на его почтенном лице застыло выражение презрения и недоброжелательности.

– Вот, значит, кого католический мир почитает, как святого! – воскликнул я. – Ну что ж, Господь непременно узнает, что он одним единственным словом разрушил мою карьеру, и смерть несчастного ребенка тяжким бременем ляжет на его душу!

– Вы сошли с ума, Дени, – раздался за моей спиной ласковый голос княгини. – Все равно я не могу поверить, что у вас злое сердце. Бедное дитя, садитесь рядом со мной и поговорим. Что с вами произошло?

Тут я страшно возбудился и принялся с жаром рассказывать ей об обидах, нанесенных мне монсеньором. Я был уверен, что горечь моих слов потрясет ее до глубины души. Она терпеливо выслушала меня.

– Вы все сказали, Дени? – спросила она, когда я закончил свою пламенную речь.

– Разве этого недостаточно? – весьма непочтительно воскликнул я.

Она улыбнулась и прикоснулась своей прохладной рукой к моему пылающему лбу.

– Нет, этого недостаточно, Дени, – ответила она. – Этого недостаточно, чтобы предъявить столь тяжкие обвинения человеку, чистое сердце которого вместило в себя безграничное милосердие и сострадание.

– Вы знаете его, сударыня, лучше, чем я, – ответил я, чувствуя, как во мне закипает раздражение, – и у вас, разумеется, есть основания для такого рода утверждений.

Со всей ответственностью утверждаю, что в тот момент я нисколько не опасался утратить дружеское расположение ко мне моей благодетельницы. Она же терпеливо сносила мои бестактные реплики, оставаясь при этом спокойной и безмятежной.

– Да, Дени, – ответила она, – я действительно знаю его лучше, чем знаете вы, мой друг, и у меня имеются серьезные основания утверждать то, что вы от меня услышали… Если здесь повешен портрет Кристофа де Бомона, причем в одном ряду с портретами моих предков, – сказала она, сдерживая охватившее ее волнение, – то для этого имеются очень веские причины…

Она замолчала и погрузилась в размышления. Мне же хотелось, чтобы мой визит к ней поскорее завершился.

– Где вы намерены провести эту ночь? – неожиданно спросила она.

Я, по правде, об этом еще не думал. От мысли, что я остался один-одинешенек, у меня сжалось сердце, и я ответил со слезами на глазах:

– Не спрашивайте об этом, сударыня, и позвольте мне откланяться.

Я попытался встать, но она жестом вернула меня на прежнее место. Вновь наступила тишина.

Наконец она заговорила.

– Дени, – сказала княгиня, – в жизни каждого человека время от времени наступают черные дни. Вы мне интересны, я вас полюбила и поэтому хочу преподать вам полезный урок. Но вы еще недостаточно повзрослели, дитя мое, чтобы я была с вами полностью откровенна… и вы, возможно, не поймете меня в полной мере, тем более, что именно сейчас признание, которое я пытаюсь сделать, дорогого стоит… оно в тысячу раз дороже, милый мой Дени, чем любая часть моего состояния, которой я могла бы вас одарить.

– Сударыня… – пробормотал я, отчаянно пытаясь понять смысл сказанных ею слов.

– Дени, – остановила меня княгиня, – вы испытываете ко мне теплые чувства?

– О, госпожа княгиня!..

– Может ли тронуть вашу душу пример из моей личной жизни?

– Разумеется, сударыня… но какое отношение?..

– Я уже сказала вам, что в жизни каждого человека наступают ужасные роковые времена, – перебила меня она, понизив голос. – Такое случается и с мужчинами, и с женщинами… Еще хочу сказать, что Бог может услышать человека, но лишь при одном условии: если человек способен долго бороться и терпеливо страдать… Я верю в ваше предназначение, Дени. Не существует человека, чья воля толкнула вас на тот путь, по которому вы шли еще вчера, и с которого сегодня в припадке безумия вы пытаетесь сойти. Я бы никогда не пожелала вам стать священником, если бы вы могли в ответ представить хотя бы одно серьезное возражение или продемонстрировать истинное отвращение к этому поприщу. Даже если бы я увидела, что после серьезного размышления у вас сохранились хотя бы минимальные сомнения и неуверенность, я не стала бы вас уговаривать. Вместо этого я сказала бы вам: «Размышляйте, постарайтесь познать самого себя». В принципе достаточно того, что вас однажды посетила мысль о церковном служении. Одна эта мысль равнозначна взятому на себя обязательству, и, хотя перед Богом и людьми вы все еще сохраняете свободу выбора, тем не менее ваш отказ равнозначен отступничеству по отношению к самому строгому и непостижимому судье, коим является ваша совесть. Хочу пожелать вам, Дени, чтобы в вашей жизни никогда не наступил такой день, когда вы будете вынуждены отвернуться от собственной совести. Именно поэтому я, женщина, достигшая того же возраста, что и ваша любимая мать, собираюсь рассказать вам о том, о чем обычно говорят только на исповеди или во время молитвы…

Она умолкла. Я безуспешно пытался ее понять. Однако в моей душе уже возникло чувство волнительной благодарности за одно лишь намерение, которое высказала эта благородная женщина, занимавшая несравненно более высокое положение, чем я. После побега из дома архиепископа внутри меня ожили самые темные стороны моей натуры, она же оживила все светлое, что хранилось в моей душе. Поверьте, дорогие слушатели, в моей натуре немало светлого, и то, как изменилась моя жизнь после разговора с княгиней, служит тому подтверждением.

Внезапно княгиня заговорила. Каждое слово давалось ей с большим трудом. Казалось, что она преодолела тяжкие сомнения перед тем, как сказать мне:

– Мое дорогое дитя, в этом мире никто не может избежать последствий первородного греха. Какое бы положение ни занимал человек, он беззащитен перед высшей истиной, которая гласит: мир, в котором мы живем, обрекает нас на тяжкие испытания. Когда уверяют, что лишь в покое совершаются церковные таинства, когда прославляют покой священника, монахини или супруги, никогда не имеют в виду, что покой абсолютен. Он всегда относителен. В утверждении об относительности покоя содержится намек на тот факт, что тревога и волнение неизбежно сопутствуют мирской жизни, и что житейские бури неизбежно настигают людей неординарных, не подчиняющихся общим житейским правилам. Я бы уподобила житейские правила своего рода щиту, но между щитом и непроницаемой эгидой, которой, согласно легенде, обладала Минерва, огромная дистанция.

Но оказывается человек может стать обладателем легендарной эгиды. Для этого надо лишь подчиниться правилам, уподобив их непроницаемой оболочке, которая будет верно вам служить. Подчините свою совесть правилу, и вы увидите, что правило – это золотая оправа, а совесть – сам бриллиант.

Когда мне исполнилось двадцать два года, я уже шесть лет, как была замужем. Князь был всего лишь на пару лет старше меня, то есть он и сам был совсем молодым человеком. Так устроена жизнь, что мужчины долго остаются молодыми в сравнении с нами и за счет нас, тогда как женщины подобны солдатам, сражающимся с неприятелем: каждый прожитый женщиной год сокращает ее молодость минимум на два года.

Что собой представляет мирская жизнь, я узнала только после замужества. Из монастыря я сразу попала в дом моего мужа. Поэтому в мирской жизни у меня совсем не было друзей, но зато, будучи в монастыре, я свела знакомство, воспоминания о котором до сих пор хранятся в глубине моего сердца. Дружба с Мари де Рие заменила недоступную мне радость семейных отношений, поскольку я была сиротой и единственной дочерью своих родителей. Все, что я не смогла получить в кругу семьи, дала мне Мари. Она стала моим счастьем и сердечным другом. Я любила ее в тысячу раз больше, чем возможно любить родную сестру.

Живя в монастыре, я была очень серьезна, благоразумна и несколько холодна. В отличие от меня, отважная и блистательная Мари, эта прекрасная, остроумная и шаловливая чаровница, благодаря своему живому воображению заранее предвкушала все удовольствия и радости мирской жизни. Я же в ходе наших бесед старалась умерить ее пылкие устремления. Даже имена, которые мы дали друг другу, по-своему символизировали особенности наших характеров: она звала меня Кармелиткой[72], а я шутки ради называла ее Княгиней.

Однажды в монастырь приехала с визитом одна ее родственница. Они долго о чем-то беседовали в комнате для свиданий. После того как они расстались, у Мари были красные от слез глаза. У нас никогда не было секретов друг от друга. Я поинтересовалась причиной ее слез, но она ничего не ответила и еще сильнее расплакалась. Затем с печальной улыбкой, от которой сжалось мое сердце, она сказала:

– Похоже, что княгиня – это ты, а я – кармелитка.

С того дня я уже никогда не видела Мари веселой. Теперь она была задумчива и молчалива, и только мне иногда удавалось оторвать ее от тоскливых дум.

– Ах, сестренка, – говорила она мне, – что станет со мной, когда мы расстанемся?

Я тоже постоянно думала об этом. Мне очень хотелось раскрыть ее тайну. В том, что у нее была какая-то тайна, я нисколько не сомневалась. Но Мари упорно молчала, а я боялась ее расспрашивать. Мне понадобилось три дня, чтобы решиться сказать ей о том, что я выхожу замуж. Но едва я заговорила об этом, как она страшно побледнела.

– За кого ты выходишь, сестра? – резко спросила она.

Я назвала ей имя моего будущего мужа.

Она опустила глаза и так печально улыбнулась, что у меня едва не разорвалось сердце.

– Вот и сбылась первая часть моего предсказания, – прошептала она. – Ты стала княгиней, неужели мне суждено стать кармелиткой?

Мари отказалась присутствовать на моей свадьбе, а ведь она так мечтала о светской жизни! Я добилась, чтобы князь позволил ей постоянно быть со мной, но она отклонила мое предложение. Поначалу я часто навещала ее, но постепенно у меня появились другие заботы. Бог благословил первые годы нашего брачного союза, и вскоре я стала матерью. Однако ни великая любовь, ни великие радости не стерли из моей памяти воспоминания о Мари. Я по-прежнему любила ее и люблю до сих пор, как дорогую нежную сестру.

В тот самый день, когда родился мой сын, я получила от Мари письмо, в котором она сообщала, что стала послушницей в монастыре кармелиток. Письмо дышало любовью ко мне и благочестием, но сквозь каждое его слово проступала искренняя грусть. У Мари по-прежнему была какая-то тайна. Человек, конечно, может уединиться в монастыре, но страдание не отпустит его, где бы он ни находился. Расставание с Мари повергло меня в глубокую печаль.

Послушникам не разрешается писать письма, а видеться мы могли крайне редко. Все же я посетила ее вместе с моим маленьким сыном, и она поцеловала его, пряча глаза и заливаясь слезами. Через несколько месяцев она дала обет, после чего мы расстались навсегда.

Новых друзей я не завела по той же причине, по какой невозможно вложить в свою грудь другое сердце. Вся моя жизнь теперь складывалась из выполнения светских и домашних обязанностей, при этом и в свете, и дома я полностью принадлежала своему мужу, который любил меня без памяти. Так продолжалось шесть лет. Я ведь уже сказала, что сама история началась в тот год, когда мне исполнилось двадцать два.

Слушайте внимательно, Дени, и постарайтесь отнестись к моим словам не только как к уроку. Вы станете священником, я в этом уверена. Представьте себя священником, а я буду говорить, как женщина, которая в настоящий момент заменяет вам мать. Я имею на это право.

Настал день, когда я поняла, что мой муж больше меня не любит. В любви мужа заключена сила женщины и ее добродетель. Те, кого любят, не должны кичиться своей чистотой! Ведь путь у них прямой, легкий и не тернистый. Свой долг они исполняют без усилий так же, как живут и как дышат. Но те, кого не любят… Та, что продолжает любить, не будучи любимой!.. Мой дом, которым я так дорожила, погрузился в печаль. Дом, казавшийся мне полной чашей, внезапно опустел. Я смотрела, как улыбается мой сын, и мне хотелось плакать, а когда я видела на улице счастливую и умиротворенную женщину в объятиях простого рабочего, мое сердце переставало биться.

Муж больше не любил меня! Но почему? Разве в моем возрасте, когда женщина полностью раскрывается и расцветает, я утратила красоту? Разве Бог наделил меня лишь половиной главного богатства женщины, коим является ее молодость? Однако вокруг меня было немало женщин, которых находили не такими красивыми, как я, а между тем они были любимы. Я видела женщин, которые были старше меня, но оставались красивыми. Чем же я стала не хороша? Уж не утратила ли я саму душу?

Помните, Дени, я говорила вам о черных днях? Отныне каждый день под нашим семейным кровом стал черным. Мой муж больше меня не любил. Но я-то его любила, и в моей голове поселилась мысль о мести. Несколько недель я не находила себе места от злости и отчаяния, а потом присмотрелась к свету, в котором всегда можно укрыться от забот и печалей, и поняла, что лучшего места для мести мне не найти.

Я бросилась очертя голову в водоворот светских развлечений и вскоре обнаружила свою соперницу. Она была не так красива, как я, не так молода, как я, гораздо глупее меня, и характер у нее был хуже моего. Я подумала: «Мое превосходство настолько велико, что раздавить ее не составит труда». Я принялась кокетничать направо и налево, и в результате моя соперница была побеждена, раздавлена и всеми забыта. Свет со всей определенностью встал на мою сторону. Но мой муж не разделял мнение света.

Мой муж продолжал ее любить, а мной пренебрегать. Что дала мне моя победа, одержанная с помощью света? Ведь билась я не для того, чтобы понравиться свету. Призом в этой схватке мог быть только мой муж. Получалось, что я проиграла битву.

Я покинула свет, причем сделала это так же внезапно, как и сблизилась с ним. Муж, даже не заметивший моего триумфа, точно так же не обратил внимания на мое отсутствие в свете. Для него я больше не существовала. Мой дом в какой-то степени перестал быть его домом, а поскольку с любой действительностью рано или поздно свыкаешься, мне приходилось терпеть его показную радость по поводу наших неожиданных встреч, выглядевшую оскорбительно и пошло. Сколько раз мне приходилось слышать от него слова, которыми обмениваются безразличные друг другу люди, случайно встретившиеся после долгого перерыва: куда направляетесь, что-то давненько вас не видно…

Все окончательно встало на свои места, когда я перестала появляться при дворе. Муж вообще пропал из виду, а вдобавок ко всему стало твориться что-то ужасное: немногочисленные друзья, иногда нарушавшие мое уединение, не выказывали никакого удивления по поводу отсутствия хозяина дома. Никто не спрашивал, как у него дела. Наш разрыв стал общеизвестным и общепризнанным. Некоторые добрые души дошли до такого варварства, что позволяли себе говорить слова утешения и призывали меня быть благоразумной! В итоге, решив, что мой особняк расположен слишком близко от поля недавней битвы, закончившейся моим поражением, я уехала в замок Ангумуа, где меня настигла тяжелая болезнь. Мое выздоровление было таким же безотрадным, как траур по усопшему: возвращение к жизни лишь усиливало мое отчаяние.

Однажды вечером мне показалось, что мой пустынный замок наполнился народом, а в темном алькове, где я из-за постоянной слабости проводила большую часть суток, вспыхнул луч радости и надежды. Рядом со мной появился князь Ламбеск. Он решил сделать мне сюрприз. Мне показалось, что я спасена и возблагодарила Бога за то, что он не позволил мне умереть. Князь, как всегда, был добр и проявлял по отношению ко мне дружеские чувства. Он просто следовал нравам нашего общества и делал вид, что не догадывается о том, какое горе мне причинил. Князь пробыл в замке два дня, а затем продолжил свой путь. Сопровождавший его виконт д’Ольни сообщил (полагаю, не ведая, какую боль он мне причиняет), что в его замке, расположенном неподалеку от Ла Рошели, князя ожидает моя соперница. Проезжая мимо моего замка, муж решил нанести мне визит.

Этот виконт д’Ольни был красивым молодым человеком моего возраста. В юности мне часто приходилось его видеть, поскольку он был кузеном моей подруги Мари.

Мари, бедная моя любимая Мари! Мне казалось, что, если бы она находилась рядом со мной, я была бы вполовину менее несчастна. Я чувствовала непреодолимую потребность раскрыть кому-нибудь свое сердце. Одиночество давило на меня невыносимой тяжестью, и никто, кроме Мари, не смог бы облегчить мою участь. В этом мире я любила лишь двоих: князя и Мари. Я часто принималась писать письма моей подруге, испытывая наслаждение оттого, что на бумагу изливается кровь моего сердца. Но все письма остались недописанными, потому что Мари не могла их получить. Мари была заточена в монастыре. Мари была мертва!

Знает ли кто-нибудь, какие желания терзают человека, жизнь которого испорчена навеки? Встав на ноги, я поняла, что больше не могу оставаться в деревне и мне необходимо срочно уехать в Париж. На что я надеялась, отправляясь в Париж? Объяснить это я не могла, но меня охватило такое лихорадочное стремление, что я даже не заметила, как доехала до Парижа. Однако по возвращении в семейное гнездо, где прежде я была так счастлива, меня поразила столь сильная боль, сопровождавшаяся постоянным головокружением, что я едва не сошла с ума. Возможно, это было связано с тем, что за все мои страдания я обиделась на Бога и перестала посещать церковь.

Однако человеку свойственна тяга к борьбе, и вот однажды мне в голову пришла идея. Такие идеи часто приходят в голову женщинам. Я подумала, что смогу победить, если буду бороться на равных. Выражение «на равных» имеет довольно смутный смысл, потому что пользуются им вконец отчаявшиеся женщины. Что значит на равных? Я даже не была уверена в том, что та, кто крадет мое счастье, способна действовать так же, как и я. Я захотела разобраться в этом. Мне было известно, что одна из моих монастырских знакомых давно катится вниз по наклонной плоскости и виной тому ее слишком острый ум и слишком большая склонность к авантюрам, благодаря которым она уже успела снискать скандальную славу. Я имею в виду маркизу Х, которая заправляла в некоем полусвете и грозилась запрячь в свою карету мужей всех недотрог, которые когда-либо указали ей на дверь. В свое время мне тоже пришлось отказать маркизе от дома. Я явилась к ней и была принята из чистого любопытства. Я намеренно унизилась перед этой сиреной и умоляла научить меня ее пению…

Маркиза засмеялась мне в лицо и сказала: «Берите пример с меня, дорогая!»

Я была возмущена, но, по правде говоря, какой еще совет она могла мне дать?

Прошло полгода. В одной книге я прочитала, что пробудить любовь можно при помощи ревности. К тому времени я в значительной мере утратила ясность ума и здравомыслие, что едва не возымело роковые последствия. Дело в том, что виконту д’Олни приглянулась роль моего верного и почтительного воздыхателя. Моя ошибка заключалась в том, что я сама заронила искру надежды в сердце этого галантного человека, за что и была немедленно наказана, так как ощутила по отношению к нему нежное сочувствие, напоминавшее… Однако мы по-прежнему сохраняли чисто дружеские отношения. И тем не менее удар достиг своей цели. Князь оказался страшным ревнивцем. Виконт начал проявлять настойчивость, нагоняя на меня ужасный страх, но князь не сводил с меня глаз. Я была настолько зачарована собственной победой, что старалась не замечать опасности и намеренно закрывала глаза на реакцию князя. Однажды вечером я была в Опере и сидела одна в своей ложе. Князь находился в ложе моей соперницы, и тут в мою ложу зашел виконт. Он заговорил со мной о любви. Я перевела взгляд на князя и внезапно почувствовала, что больше его не ревную…

Это было как удар молнии. О, совсем не этого я хотела добиться, когда боролась с мучавшей меня болью! Из моих глаз полились слезы. Этими слезами я оплакивала свою тоску, от которой мне удалось избавиться. Передо мной разверзлась пропасть. Я ясно ее видела. Она жадно тянула меня к себе, словно змея, зачаровывающая свою добычу. Я сказала виконту, чтобы он велел подать мою карету, и запретила ему провожать меня. Вернувшись к себе, я написала письмо и положила его на ночной столик князя, а сама, невзирая на поздний час, бросилась прочь из дома и побежала по улице.

Я, как и вы, Дени, хотела умереть и даже вообразила, что могу умереть раньше, чем упаду. Улицы были темны, но приговор, который я объявила сама себе, огненными буквами горел перед моим взором. Я позволила себе затеять игру со смертельным оружием и этим же оружием нанесла себе смертельную рану. Дитя мое, если вы больше не чувствуете ревности, то это значит, что вы утратили чувство любви. Но почему я перестала любить своего мужа? Именно потому, что в душе я чувствовала вину перед ним.

Вы и представить себе не можете, куда я шла той ночью. Прежде Кристоф де Бомон был моим исповедником, и я шла, намереваясь броситься к его ногам и просить об убежище.

Он был один в своем кабинете и усердно работал. Я рухнула на колени и раскрыла ему свое сердце. Он спросил:

– Как вы намерены поступить, дочь моя?

– Я знаю, – ответила я, – что в вашей власти, святой отец, добиться, чтобы замужней женщине предоставили убежище в монастыре. Мне необходимо воздвигнуть стену между собой и моим собственным сердцем. Я хочу умереть для мира, чтобы не рухнуть в пропасть, на краю которой сейчас нахожусь.

Он взял в свои руки обе мои руки и усадил меня рядом с собой.

– Вы все еще любите своего мужа, дочь моя, – сказал он.

– Нет! Нет! Нет! – произнесла я три раза. – В этом и состоит мое наказание! Я больше его не люблю! Я больше его не люблю.

– А как же ваш сын?.. – прошептал он.

Я закрыла лицо руками и залилась слезами.

Он замолчал и, казалось, глубоко ушел в себя. Когда я взглянула на него, то сквозь слезы увидела его благородное и ласковое лицо, на котором отразилось все накопившееся в его сердце беспредельное милосердие.

– Дочь моя, – сказал он, – постарайтесь выслушать и понять меня. Я хочу рассказать вам одну чрезвычайно назидательную историю, которая случилась не далее, как вчера. Положение, в которое попала героиня этой истории, весьма схоже с тем положением, в котором оказались вы… Я не исповедовал ту женщину, которая, как и вы, пришла ко мне, чтобы раскрыть свое сердце, и поэтому не связан никакой тайной. Я воспользуюсь правом пастыря и расскажу вам ее историю в надежде, что это станет благом для вашей души… Вы слушаете меня, дочь моя?

– Я слушаю вас, отец мой…

Монсеньор помолчал и сказал:

– На том самом месте, где вы только что преклоняли колени, вчера распростерлась, рыдая, другая женщина, из глаз которой лились не слезы, а собственная кровь заблудшей. В ее безумных глазах отпечаталось совершенное ею преступление. Именно так, дочь моя. Эта женщина несчастнее, чем вы. Она только что совершила преступление, и небесный огонь немедленно ее покарал!

Ей столько же лет, сколько и вам, она, как и вы, красива и мила, но ее отчаяние не сравнится с вашим. Чтобы скрыть, что она женщина, эта несчастная облачилась в мужскую одежду, но ей пришлось бежать из последних сил, и в результате ее длинные волосы выбились из-под шляпы и разметались по плечам. Она коснулась лбом моих ступней и сказала:

– Покарайте меня! О, покарайте меня! Я монахиня!

У меня сжалось сердце, когда я представил себе страшную глубину ее падения. Божье дитя в такой час и в таком платье в одиночестве блуждало по парижским улицам! Но чем глубже падение, тем дальше следует тянуть руку утешения и помощи. Я сказал ей:

– Дочь моя, раскройте мне свою душу, и Господь будет милостив к вам.

Она сложила перед собой руки в знак благодарности и, содрогаясь от рыданий, пробормотала:

– О, монсеньор! Возможно ли, чтобы милосердие Господне было бы столь же великим, сколь велико мое преступление? Я пришла к вам потому, что в вас я вижу своего спасителя… Но сможете ли вы помочь?.. Достаточно ли для этого святости высшего церковного владыки?.. Я пропала! Я пропала!

Глаза ее застыли. В них уже не было слез. Я поступил с ней так же, как с вами: взял ее руки в свои и усадил на то место, на котором сейчас сидите вы.

– Я кармелитка, монсеньор, – сказала она с той решительностью, на какую толкает человека отчаяние. – В монастыре я оказалась по той причине, что обманулась в своей первой детской любви. В тот самый день, когда должно было состояться мое прощание с миром, я поняла, что приняла ошибочное решение, но было поздно. Тем не менее, сожалея о сделанном шаге, я совершила то, что задумала, но глубоко спрятала свои чувства под монашеской одеждой, которая покрывает нас, словно саван. Я была любима. Эта мысль засела во мне, как яд, который навсегда убил мой покой. Однако я глубоко верила, а Божье милосердие безгранично. В первые же мгновения моей новой жизни я почувствовала, что какая-то сверхъестественная сила защищает меня от себя самой. И внутри меня, и вокруг разом все смолкло. Я мечтала обо всем забыть и просила об этом Бога, как о великой милости. Но я пошла еще дальше и раскрыла свое сердце настоятельнице монастыря, этой поистине святой служительнице церкви. Она велела мне молиться, уверив, что в молитве я найду утешение. Нисколько не нарушая строгих правил нашей обители, она нашла способ приложить к моим ранам бальзам доброты. Она привязалась ко мне недостойной, но, к сожалению, этот шаг милосердия стал причиной того, что у меня появились соперницы и враги. Вскоре она умерла, и ее место заняла одна из тех, кто утверждали, что я была фавориткой прежней настоятельницы.

Почему Бог, который защищает человека от великих опасностей и сильных страстей, отворачивается от него, когда ему грозят лишь мелкие неприятности, порожденные завистью и гневом? Наша новая настоятельница проявила по отношению ко мне необычайную строгость, причем сделано это было в тот момент, когда я еще не окрепла душой, и демон смущал меня даже в моей келье. Моя прежняя святая покровительница оказывала мне нежную поддержку, а новая настоятельница обращалась со мной крайне холодно и выстраивала между нами непреодолимую стену молчания. Надежда на спасение покинула мое больное сердце, и в результате оно вняло страшному, но дорогому зову, идущему извне.

Монсеньор, нас, монахинь, можно считать умершими, но могильный мрамор – это недостаточная защита от всесильного зла. Я смогла вырваться из монастыря. Вы сами это видите, ведь я нахожусь у ваших ног. После смерти моей блаженной покровительницы я успела получить два письма из мирской жизни. Я и сама не знаю, как они дошли до меня. Оба письма я обнаружила среди страниц моего молитвенника. Я не стала их читать, но и не сожгла. Я похоронила их вместе с собой, спрятав под плитой в полу моей кельи.

Однажды утром, чувствуя себя разбитой и отчаявшейся, я открыла сборник молитв Богородице, чтобы воззвать к утешительнице страждущих. Между первых двух страниц я обнаружила миниатюру. Это был портрет Анри, которого я так любила! Он был изображен с разверстой грудью, внутри которой виднелось его сердце, и на нем огненными буквами было написано имя Марии.

Но это не было имя Матери Божьей, это было мое имя. Я закрыла рукой его искусительную улыбку, но продолжала видеть ее сквозь свою руку. Я закрыла книгу, и она проступила сквозь книгу. Я бросилась на колени. Но вместо молитвы мой голос, прорывавшийся сквозь рыдания, был способен произносить лишь одно слово: Анри! Анри!

Монсеньор, рядом со мной уже не было бесконечно доброй души нашей святой матери-настоятельницы, которой я могла излить свое страдание. Я была одинока, а когда одиночество перестает быть спасительным, оно подталкивает к злым делам. Этот портрет наполнил собою всю мою келью, и Бог оставил меня, предоставив дьяволу полную свободу действий. Я подняла плиту и прочитала оба письма. Они жгли меня, словно огонь. Именно в этот момент я пропала. Я любила, и запретить себе любить я уже не могла! Я сняла с себя аналав и спрятала его там, где лежали письма, а на его место, у сердца, поместила оба письма и портрет. Прошло три дня. На четвертый день в куске хлеба – Господи, это было только вчера!– я обнаружила клочок бумаги, на котором было написано: «Белое яблоко на третьей справа яблоне». Стояла солнечная погода, и все монахини отправились в сад. Я сорвала яблоко, которое показалось мне очень тяжелым. В нем были спрятаны двадцать золотых монет и письмо. Золото предназначалось для одной особы, которая должна была помочь мне бежать. В письме говорилось, что на моей скамье на хорах для меня положена мужская одежда, и еще там были инструкции, которым я должна была следовать. Я даже секунды не колебалась, монсеньор. Помню, что я невольно улыбнулась под своей вуалью, когда взглянула на настоятельницу и подумала, что своим побегом я славно ей отомщу.

Будучи на хорах, я не осмеливалась взглянуть на свою скамью. Но по окончании вечерней молитвы я дождалась, пока все сестры разойдутся, и, трепеща от страха и надежды, бросилась к скамье. Там я обнаружила сверток с одеждой, которая сейчас на мне. Я совершила святотатство, сменив одежду в святом месте. Приближалось вечернее время, которое было указано в письме. Я спрятала свою монашескую одежду под скамьей и направилась в коридор. Там меня поджидала сестра-послушница, лицо которой было спрятано под вуалью. Я смело двинулась к ней навстречу и протянула руку с золотыми монетами. Она взяла монеты, пересчитала их, а затем сказала: «Когда будете проходить мимо башни, громко крикните: „Шевалье д’Эли“, и следуйте за мной». Через две минуты я уже была на улице. Мне на плечи накинули плащ, и две дрожащие руки подхватили меня и донесли до кареты…

Монсеньор, Анри хотел немедленно отправиться со мной в Намюр. Он очень застенчивый и не вынес бы скандала, но я воспротивилась… О, монсеньор, нет никаких сомнений, что над душой, нарушившей обет, тяготеет проклятье! Прыжок, который необходимо совершить, чтобы преодолеть ниспосланную небом пропасть, отделяющую человека от злых дел, уносит вас далеко за противоположный край этой пропасти, и там вы совершаете падение, самое низкое из всех возможных. Именно я, окончательно утратив разум, упросила его остаться в Париже! Именно мне неразумной захотелось участвовать в нечестивой оргии! Именно я потребовала устроить ночь безумств, чтобы отпраздновать то, что я назвала освобождением! Именно я, монсеньор, оставаясь под стенами обители, где я, давшая обет, совершила отступничество, именно я воскликнула: «Хочу поехать в Оперу!..»

После этих слов голос монахини сорвался, она разрыдалась, и я, архиепископ, чье сердце раздиралось от боли и страдания, был вынужден через силу улыбнуться и попытаться смягчить ее муки. Ее душа была погружена в ад. Я ясно это видел и был настороже. В миру этот ад зовется отчаянием.

– Я не знаю, что происходило дальше, – задыхаясь, промолвила она, утирая струившийся по лицу холодный пот. – Я, вырвавшаяся из уз одиночества, сбросила застилавшую мой взор вуаль и с широко раскрытыми глазами ступила на порог дома, где царят пошлые мирские радости. Яркий свет ошеломил меня, толпа меня воодушевила, а музыка окончательно одурманила. Я с головой погрузилась в атмосферу блеска и пения. Не знаю, повторяю, я не знаю, что все это время творилось вокруг меня. Меня захватили нереальные ослепительные мечты, и я, не отрываясь, слушала Анри, который говорил мне о своей любви… Очнулась я оттого, что произошло нечто ужасное!

Рядом со мной уселся какой-то мушкетер и нагло коснулся моего подбородка. Он угадал, что под мужской одеждой скрывается женщина. Анри побледнел от гнева, встал и дал мушкетеру звонкую пощечину. Оба вышли под ропот зала. Я устремилась за ними, но потратила много времени, продираясь сквозь плотную толпу. Добежав до колоннады, я по крикам догадалась, куда двигаться дальше. Я бросилась на улицу и услышала звон клинков. Ноги не держали меня, но я рванулась вперед, вытянув перед собой руки и испуская дикие крики. Мушкетер и Анри дрались под уличным фонарем. Я увидела, как шпага мушкетера пронзила грудь Анри, после чего он упал. Я зашаталась и упала на его тело. Клинок пробил сердце Анри, и оно уже не билось.

– Монсеньор, – не делая паузы, продолжила монахиня, причем с таким напором, словно ужасное воспоминание придало ей какую-то неведомую силу, – шпага, проткнувшая сердце Анри, одновременно избавила меня от дурмана и помешательства. Я поняла, что на нас обрушилась Божья кара. Неясно было одно: почему огонь небесный прошел мимо меня, почему он покарал того, кто был виновен меньше меня, почему он пощадил меня, истинную виновницу случившегося? Неужели данный мною и нарушенный обет по-прежнему ограждал меня от напастей?

В тот же момент я поняла, что мой обет подобен неразрушимому ковчегу, против которого не действует даже преступление, и что тот, кто бездыханный лежит на земле, мой любимый Анри, есть не кто иной, как человек, осмелившийся коснуться Ковчега Завета[73]. Потому-то он, подобно левиту Оза, мгновенно пал, пораженный небесным огнем.

Я понимаю, что обо мне скажут люди. Они скажут: «Ты женщина без сердца и без веры, и ты не способна любить! Ты радуешься, что молния поразила не тебя, и теперь ты отвернешься от тела человека, который тебя любил! Ты забудешь его и будешь дважды проклята! Ты дважды эгоистка! Ты отринешь преступную сделку с ним так же легко, как перед этим нарушила священный договор. Так знай, что и Бог в свою очередь проклянет тебя дважды».

Но так ли это? Людям неведома благодать, которая нисходит на того, кто дал обет. Люди не способны понять, что в священном браке с Господом Бог выступает одной из сторон… Велите мне замолчать, монсеньор, потому что я помимо своей воли начинаю оправдывать совершенное мной преступление, и мне кажется, что на меня вновь находит безумие, ведь я все еще считаю себя невестой Христовой!..

– Она устремила на меня отчаянный взгляд, – прервал свой рассказ архиепископ. – Скорбное выражение ее лица время от времени смягчалось, и тогда чело несчастной озарялось неведомым светом. На лице этой женщины явственно отражалась борьба между Небом и преисподней…

– Так все и произошло, – продолжила она тягучим голосом. – Я отвернулась от Анри. Я оставила его труп лежать на мостовой. Еще минуту назад я тысячу раз отдала бы за него свою жизнь. Я ушла и стала искать храм, двери которого оставались открытыми в этот час. Я хотела возблагодарить Бога, который поставил между нами непреодолимую преграду смерти и сделал это до того, как преступление, совершенное лишь мысленно, стало святотатственной реальностью. Отныне Анри нуждался лишь в молитвах, и я хотела молиться за него. Я хотела воззвать к милосердию из глубины моей недостойной души. Но все храмы были закрыты. Тогда я бросилась на колени на паперти церкви Сен-Жермен-д’Оксеруа и омыла слезами ее камни. После этого я уже не могла плакать.

И тогда я направилась к вашему дому, ведь вы мой учитель и мой отец. Бог указывает заблудшей овце дорогу к пастырю. Монсеньор, я не могу вернуться в обитель, двери которой закрыты для меня, и не могу оставаться вне обители, ведь там мое место и данный мной обет. Я не знаю, как я могу спастись, и не хочу этого знать, потому что я стою на коленях перед вашим высокопреосвященством и говорю: «Наместник Бога, спасите меня!»

Она умолкла. Я обхватил голову руками, внутренне собрался и попросил совета у Того, кто является нашим поводырем в лабиринте земной жизни. Следовало ли спасать эту женщину? В этом я нисколько не сомневался. Спасать надо всех и всегда. Я думал лишь о том, как ее спасти, и ничего не мог придумать. Как проникнуть в дом, отделенный от мира непреодолимой стеной? Как избежать скандала, который, в отличие от самого преступления, убивает наверняка?

Она неправильно истолковала мое молчание и в отчаянии прошептала:

– Милости, монсеньор, прошу от вас милости!

Внезапно она произнесла твердым голосом:

– Вы ведь понимаете, что покинувшей монастырь монахине негде укрыться в этом мире. Перед ней лишь два пути: скатиться на самое дно бездны порока или решиться на самое запредельное преступление. Наместник Бога, верните мне Бога, чтобы он защитил меня от позора и от самоубийства!

Я посмотрел на настенные часы. Был уже час ночи. Я позвонил и приказал запрягать карету. Монахиня ни о чем не спрашивала. Она была ко всему готова и ко всему безучастна. Я велел ей садиться со мной в карету и приказал кучеру ехать в монастырь кармелиток.

В пути мы не обменялись ни единым словом. Перед воротами монастыря я вышел из кареты один и громко постучал. После долгого ожидания в окошке появилось лицо привратницы. Она раздраженно спросила, почему в такой час нарушают покой церковного учреждения. Я строгим тоном ответил:

– Я Кристоф де Бомон, архиепископ Парижа, и в соответствии с возложенными на меня обязанностями я могу в любое время суток проинспектировать монастырь кармелиток.

– Монсеньор!.. – пробормотала привратница.

Я просунул в окошко свой пастырский крест, который она поцеловала.

– Откройте! – приказал я.

Она открыла.

– Откройте вторую решетку! – вновь приказал я.

Когда приказание было выполнено, я спросил:

– Что может помешать мне увидеться с матерью настоятельницей?

– Ничего, монсеньор, – ответила мне бедная сестра. Она была взволнована, и вся дрожала. – Я покажу вам дорогу.

– Я знаю дорогу, – отрезал я. – Возвращайтесь к себе и принесите мне ключ от башни.

Это приказание также было мгновенно выполнено. Я запер привратницу в ее сторожке, вернулся к карете и велел монахине выйти из нее. Несчастную так лихорадило, что было слышно, как стучат ее зубы. Мы вместе зашли на территорию монастыря. Я запер наружную дверь, и мы оказались в полной темноте.

– Ведите меня к часовне, – сказал я.

Она наощупь двинулась в нужном направлении. Мы шли по длинным коридорам, даже не пытаясь приглушить звук наших шагов. На нашем пути попадались лишь запертые снаружи кельи. Можно было не опасаться, что кто-то следит за нами. Наконец мы добрались до хоров и зашли внутрь.

– Заберите вашу монашескую одежду, – сказал я своей спутнице.

Она повиновалась и, вернувшись, сказала:

– Увы, монсеньор, моя келья, как и все остальные, закрыта снаружи!..

– К вам заходят по ночам? – спросил я.

– Нет. Сестра-надзирательница лишь закрывает кельи на замок.

– Ключи хранятся у нее?

– Она отдает их матери-настоятельнице.

– Ведите меня к матери-настоятельнице.

Моя спутница задрожала, и я услышал, какое-то клокотание в ее груди.

– Я заслужила наказание! – с трудом прошептала она. – Мать-настоятельница безжалостна!..

Я повторил:

– Ведите меня!

Мы вновь шли по длинным коридорам.

Над дверью кельи настоятельницы, расположенной в центре второго этажа, горела лампа.

– Оставайтесь здесь, – сказал я монахине. – Стойте в конце коридора и ждите меня.

Она облегченно вздохнула и поцеловала край моей сутаны. Я пошел один и решительно постучал в дверь кельи настоятельницы.

– Кто осмелился?.. – спросила внезапно проснувшаяся настоятельница.

– Я Кристоф де Бомон, милостью Божьей и Святого Престола архиепископ Парижа.

– Монсеньор!..

Я услышал, как она в спешке набрасывает на себя одежду, после чего дверь резко открылась.

– В чем дело, монсеньор? – спросила она. – С чем связан визит вашего преосвященства в столь поздний час?

– Сестра, в Опере видели одну из ваших монахинь, – сказал я.

– Кармелитка в Опере!.. – воскликнула потрясенная настоятельница. – Такое невозможно!

– Мне доложили об этом сегодня вечером.

– Это невозможно! – повторила она. – Сейчас я вместе с вами проверю все кельи.

– А я не согласен, сестра, потому что я вам не доверяю…

– Монсеньор!.. – пробормотала она и отступила, не выдержав моего строгого взгляда.

– Дайте ключи, сестра! – повелительно сказал я.

Ключи лежали на молитвенной скамеечке. Она протянула мне их, склонив голову.

– Какой из этих ключей от вашей кельи?

Дрожащим пальцем она указала мне на ключ.

– Этого достаточно, сестра, все остальное я сделаю сам.

Я вышел и поступил с настоятельницей так же, как ранее поступил с привратницей: запер ее двойным поворотом ключа. Теперь весь монастырь был в нашем распоряжении. Монахиня подвела меня к своей келье, дверь которой я немедленно открыл. Пока я ждал за дверью, монахиня сняла мужскую одежду и надела монашеское одеяние. Отныне снять его ей уже не суждено. Возвращенную мужскую одежду я спрятал под своей сутаной.

– Теперь, – сказал я, – отдайте мне письма и портрет.

Она заплакала, отдала мне портрет и письма и простерлась ниц. Я благословил ее и ушел.

Поворачивая ключ в замке, я услышал, как она прошептала:

– Монсеньор, помолитесь за него!..

– Сестра моя, – сказал я бледной напуганной настоятельнице, ждавшей меня в своей келье, – то, что мне доложили, не соответствует действительности. Все монахини находятся в своих кельях. Но этот мир поражен нечестивостью, поэтому проявляйте бдительность… и, чтобы по праву носить имя матери, будьте не только справедливы, но и ласковы с сестрами…

– На этом завершился рассказ монсеньора, – сказала княгиня. – Вы и сами понимаете, бедный мой Дени, с каким почтительным интересом я его выслушала. Хочу напомнить вам об одном обстоятельстве, про которое вы, возможно, забыли: в монастыре у меня была любимая сестра, и звали ее Мари…

В тот же день я узнала о смерти кавалера де Рие, кузена Мари, убитого на дуэли под фонарем в десяти шагах от здания Оперы.

Этого кавалера звали Анри.

Получилось так, что я сидела на том самом месте, на котором накануне сидела моя любимая подруга, полумертвая от невыносимой боли Мари!

– Дочь моя, – промолвил, обращаясь ко мне, архиепископ, – в теологии есть одно понятие, над которым все посмеиваются, потому что не понимают его смысла. Я говорю о благодати, сопутствующей положению, которое занимает человек. Вы выслушали поучительную историю и теперь вам откроется смысл этого понятия. С точки зрения иерархии христианских ценностей, каждому положению, занимаемому человеком в этом мире, сопутствует своя благодать, а каждой функции, выполняемой человеком, свойственны свои характерные особенности. Вступая в брак, женщина дает обет, и именно поэтому она принадлежит своему семейному очагу, причем на тех же основаниях, на каких монахиня принадлежит своему монастырю. Если не брать крайних случаев, то можно утверждать, что воздвигать непреодолимую стену между двумя супругами – это, возможно, не столь скандально, но столь же плохо, как и проделывать в стене брешь для монахини-беглянки. И брак, и монашество – это те положения, которые человек занимает с Божьего благословления и на основании данного им обета. Вчерашняя женщина была, безусловно, виновна, вы же, благодарение Богу, пока еще только больны. Мой пастырский долг состоит в том, чтобы возвращать в лоно церкви заблудших овец, и неважно, заплутали ли они окончательно или только немного сбились с пути. Сегодня я поступлю так же, как поступил вчера, правда воспользуюсь совсем другим путем, потому что путь, ведущий в мир, прямо противоположен пути, ведущему в монастырь. Сегодня я повторю новозаветную фразу: «Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу». В этой жизни вы выполняете две функции: супруги и матери. Я верну вас к исполнению вашего долга.

Так вот, Дени, он поступил со мной так же, как поступил с Мари. Он привел меня в гостиную, в которой мы сейчас находимся.

К тому времени князь еще не вернулся. Мы нашли письмо, в котором я сгоряча простилась с ним навсегда, и уничтожили его, после чего вот уже пятнадцать лет я остаюсь счастливейшей из жен и самой счастливой матерью на свете…

Закончив свой рассказ, княгиня взглянула на часы. Был час ночи.

– Именно в это время мы с монсеньором отправились в путь, – с очаровательной улыбкой сказала княгиня. – Жермен, зайдите в гостиную!

Появился Жермен.

– Запрягайте карету, – приказала княгиня.

– Но ведь сейчас… – попытался возразить я.

– Вы намерены ослушаться? – нахмурив брови, спросила княгиня.

– Боже упаси, сударыня, но… дело в том…

Она взглянула на мой вызывающий наряд.

– Надо же! – со смехом сказала она, – все три истории случились в Опере, и только я одна избежала переодевания… Где вы оставили свою сутану, Дени?

– В заведении Феро, сударыня, на улице Дофин.

– Следуйте за мной, Дени… Жермен! Мы едем на улицу Дофин в заведение Феро.

Феро пришлось подняться с постели, так как в противном случае княгиня разнесла бы весь магазин в щепки. Мне вновь пришлось встать перед философским зеркалом, предлагающим прохожим познать самих себя, и во второй раз переодеться. Я избавился от наряда и шпаги и сел в карету. Архиепископ еще не ложился.

– Монсеньор, – сказала княгиня, – это я задержала у себя Дени, потому что сына и мужа не было дома… Этот мальчишка прекрасный рассказчик, и к тому же нам никто не мешал…

Одному Богу известно, что именно я рассказал княгине!

Не могу передать ощущение счастья, с которым я возвратился в комнатку за кабинетом, где уже была расстелена постель. А еще я с огромным удовольствием взглянул на толстенную рукопись «Пастырских напутствий». Укладываясь в кровать, я услышал, как княгиня говорит архиепископу:

– У него прекрасное сердце, но слишком горячая голова… Монсеньор прекрасно знает, что надо делать, когда у человека такой характер.

Я переписал все четыре толстых тома в старой орфографии и по Божьей милости с тех пор ни разу не бывал в Опере.

Предыдущая главаГлава 21 из 24Следующая глава