К книге
Золотые ножи. Вечера у маркизыВечера у маркизы. I Юные годы Шарля Нодье[59]
83%
Вечера у маркизы. I Юные годы Шарля Нодье[59]
20

У госпожи маркизы… Однако здесь позвольте мне прерваться и отметить, что в те времена, когда эта новелла впервые была опубликована, у меня имелись веские основания для того, чтобы скрыть от широкой публики имя госпожи Рекамье[60], выведенной здесь под именем маркизы. К великому сожалению, в наши дни подобных оснований уже нет, и теперь я могу признаться, что дело происходило в Аббэ-о-Буа. Так уж было заведено, что по окончании обеда у госпожи маркизы кто-нибудь обязательно рассказывал некую историю, и читатель, разумеется, заметит, что отнюдь не человеку с улицы доверялась ответственная роль рассказчика.

Госпожа Рекамье

* * *

Обед подошел к концу. Шатобриан, опираясь на руку хозяйки дома, подошел к большому каминному экрану и занял рядом с ним свое излюбленное место. Виктор Гюго задумался о чем-то своем, сидя неподалеку от Сен-Бева, а Мюссе, тогда еще совсем молодой, сидел прикрыв глаза, словно вслушиваясь в какие-то лишь одному ему ведомые серенады. В числе сотрапезников здесь присутствовали также Бальзак, Виньи и еще несколько знаменитостей, давно причисленных к лику бессмертных.

Маркиза сказала: «Сегодня ваша очередь, господин Нодье[61]. Расскажите нам свою историю».

Бальзак широко раскрыл глаза, давая понять, что готов с жадностью внимать каждому слову. Шатобриан, несмотря на болезнь, с усилием улыбнулся и поближе придвинул кресло.

Нодье не заставил себя упрашивать, однако на его лице промелькнуло выражение, какое бывает у ребенка, которому неожиданно задали каверзный вопрос. Хочу предупредить читателей, что я не склонен ставить перед собой невыполнимые задачи и поэтому не буду воспроизводить здесь особые манеры и формы изложения, присущие этому почтенному рассказчику, в частности его изысканное простодушие и наивность, хорошо знакомые просвещенной публике.

Я просто перескажу вам историю первой детской влюбленности и донесу ее до читателей в том виде, в каком она запечатлелась в моей памяти.

Начал он так:

– Случилось это в середине 1797 года. Мне в ту пору уже исполнилось пятнадцать лет. Я учился в предпоследнем классе лицея и писал свою первую научную работу, которая называлась «Рассуждения о назначении усиков у насекомых и об их органе слуха…»

Тут рассказчику пришлось прерваться, потому что послышался скрипучий смешок Бальзака, который сказал:

–Как же далеко это отстоит от «Сказки о короле Богемии и семи его замках»[62].

– Так и есть, – ответил Нодье. – Мне и поныне непонятно, каково мое литературное призвание. Полагаю, что я всегда был и остаюсь библиофилом. Однако вернемся к моей истории. После пасхальных каникул я возвратился в лицей Безансона и тут выяснилось, что все мои школьные товарищи охвачены грубой мужской истомой. Так уж сложилось, что в жизни учеников предпоследнего класса пасхальная неделя всегда играет особую роль: именно в эти дни подростками впервые овладевает страсть.

Итак, все мои товарищи вернулись обуреваемые страстями. Каждый из них разом потерял покой – от долговязого Жюля, который уже начал прикладываться к ликеру, до Марсьяля, нашего minus habens[63], излюбленного объекта насмешек господина учителя.

Шарль Нодье

И у каждого из них уже была своя пассия. Не прошло и недели, как мои порочные и совершенно счастливые товарищи стали причиной смятения, охватившего город Безансон. В Жюля без памяти влюбилась жена секретаря суда, Фредерик покорил сердце жены мирового судьи, приходившейся ему тетей, из-за Армана утратило покой семейство присяжного поверенного, а Марсьяль сбил с пути истинного горничную своей матери.

Все эти несчастные женщины не смогли устоять перед своими новоявленными кавалерами. И ни один из пылких воздыхателей, вступив в любовную битву, не потерпел поражения.

На фоне столь славных триумфаторов я выглядел весьма бледно, поскольку не мог похвастаться ни одной победой. Их оскорбительное превосходство ввергало меня в горькое уныние. По четвергам, как только заканчивались занятия, они выбегали из школы в шляпах набекрень и сразу было видно, что это настоящие мужчины и баловни судьбы.

Я же по четвергам шел к своей матери, и она водила меня на прогулку по древнеримским развалинам, куда сроду не забредала ни одна душа, которую можно было бы соблазнить. После прогулки я добавлял несколько страниц к «Рассуждениям о назначении усиков…», а вечером, повесив нос, возвращался в лицей.

Зато все остальные по возвращении в лицей выглядели в точности, как Ришелье после интимного ужина, и каждый спешил рассказать о своих преступных похождениях. Бедные мужья славного города Безансона!

А еще каждый считал своим долгом спросить меня:

– Ну а ты, Шарль, так и останешься дурак дураком?

Я смущался и не знал, что ответить. Мысль о том, что мне далеко даже до minus habens, я имею в виду Марсьяля, начисто лишала меня покоя. Но горничной моей матери было пятьдесят пять лет, и она питала отвращение к шуткам.

В итоге я до того отчаялся, что не решался смотреть в глаза моим торжествующим товарищам.

Удивительнее всего, что мне ни разу не пришло в голову усомниться в истинности их любовных побед. Я совершенно искренне считал их счастливчиками.

И вот за две недели до начала каникул в припадке безнадежной тоски я решился раскрыть свою душу и попросил верзилу Жюля объяснить мне, каким способом он одерживает свои победы. Я так прямо и спросил: «Как тебе удалось покорить жену секретаря суда?»

Жюль ответил:

– Ты так и не понял, бедняга? Да это же проще простого! Тут главное не теряться. Женщины не могут устоять против решительности и натиска. В таком деле нужна лишь отвага.

– Вот ее-то у меня и нет, – признался я.

– Это и так понятно, бедный Шарль. Зато мы, как увидим женщину, сразу идем на приступ. Говори ей, что хочешь, и готово дело!

– Как это: что хочешь?

– Говори первое, что придет тебе в голову. Никто не станет в этом разбираться. Главное решиться.

– На что решиться? – настырно спросил я, чуть не плача.

Даю голову на отсечение, что Жюль, как и я, не знал ответа на этот вопрос.

–Ты просто глуп,– сказал он, глядя мне в глаза.– С женщинами надо шутить, их надо веселить, можно, например, хихикать над учителями… Тогда они начинают понимать, что тебе кое-чего хочется… что ты отвязанный… что ты потешный… что ты, черт побери, молодой!

Он покровительственно похлопал меня по плечу.

– Надо быть полным придурком, чтобы в твоем возрасте оставаться невинным! – сказал он. – Если не можешь заставить себя раскрыть рот, тогда сядь и напиши письмо!

Эта мысль настолько меня поразила, что я даже ощутил прилив отваги. Перо и чернила всегда придавали мне уверенность. Пока я обдумывал первую фразу будущего любовного послания, Жюль распрощался со мной, бросив на ходу:

–Возьми себя в руки! Если и после каникул ты не обзаведешься страстишкой, тогда никто и разговаривать с тобой не будет!

Я был поставлен перед выбором: любовное приключение или бесчестье, и никаких промежуточных вариантов!

Я стал стремительно худеть. В конце семестра я не получил ни одного поощрения. Мои «Рассуждения о назначении усиков…» не продвинулись ни на шаг.

Уезжая домой на каникулы, я взял с собой толстую пачку сочиненных мною любовных посланий. Для того чтобы в этих письмах появился адресат, требовалось лишь одно: обзавестись любовницей. Я серьезно и добросовестно обдумывал возможные кандидатуры дам, к которым следовало воспылать страстью, понимая, что в противном случае меня неминуемо подвергнут остракизму. При этом я решительно отметал любые особые условия и ограничения. Мне было абсолютно безразлично, будет ли она блондинкой или брюнеткой. Что касается роста и лица, то тут также допускались практически любые варианты. И только в отношении возраста я установил четкие ограничения: не моложе четырнадцати лет и не старше сорока пяти.

Передо мной открывалось широчайшее поле деятельности. При почти полном отсутствии ограничений мои возможности, как мне казалось, были безграничны. Однако я так ничего и не смог найти! Точнее говоря, все, кого я находил, внушали мне невыносимый ужас. От одной лишь мысли, что та или иная особа получит мое пламенное послание, я весь покрывался гусиной кожей.

Для своего возраста я был слишком маленьким, щуплым и выглядел как ребенок. Моя мать, уроженка Франш-Конте, была красивой и доброй женщиной, отличавшейся благодушием и медлительностью. Она и представить себе не могла истинных причин моего постоянного уныния. Беседуя обо мне со своей подругой мадам Буур, с которой они были неразлучны, мать по обыкновению говорила:

– В прежние времена я бы сделала Шарля священником… в прошлом семьи от этого только выигрывали.

Я приходил в отчаяние, слыша эти слова.

А как же любовная страсть? Моя любовная страсть! Даже в глазах своей матери я мог бы возвыситься лишь благодаря любовной страсти!

Уже упомянутая мадам Буур приходила к нам четыре раза в неделю. В остальные дни мать наносила ей ответные визиты. Мадам Буур была замужем за главным нотариусом города Безансона. Обе они ежедневно часов по семь сидели лицом к лицу, произнося время от времени пару слов, которые выговаривались в особой тягучей манере, присущей жителям Безансона. Каждый день они говорили примерно одни и те же слова, причем каждое слово произносилось в одно и то же время.

Это правило соблюдалось с неукоснительной точностью. Нельзя сказать, что они дружили. Просто они не могли обойтись друг без друга.

Не знаю, хоть убейте, была ли мадам Буур красива или уродлива. В моем понимании она и возраста не имела. Это была просто мадам Буур, что-то вроде мебели, которую я привык видеть на одном и том же месте.

Если бы меня попросили ее описать, я бы сказал, что женщина она была высокорослая и носила просторную одежду из черной ткани. Специально для нее в нашем доме в одном из ящиков комода держали гофрированный чепец. Приходя к нам, мадам Буур неизменно надевала его, предварительно сняв шляпу. Она всегда приносила с собой вязание, которое доставалось из огромной ситцевой сумки в цветочек, висевшей у нее на плече на длинной зеленой ленте. Усевшись, она вешала сумку, пропустив ленту через выступ на спинке стула.

Таким образом, сумка висела позади нее, находясь вне поля ее зрения.

Последнее обстоятельство приобрело особую важность. Отныне на нем строились все мои надежды, и оно стало отправной точкой моего счастья и причиной всех последующих несчастий.

Мадам Буур ни разу в жизни не сказала мне ласкового слова. Зато она частенько направляла на меня добродушный взгляд и, зевая, говорила:

– Ваш Шарль не так уж некрасив и, когда вырастет, будет не хуже других.

Вы и представить себе не можете, до чего часто мать и мадам Буур зевали, когда сидели вдвоем. Полагаю, что таким образом они обе развлекались.

Мадам Буур была на голову выше меня. Ее мужские шаги я узнавал, когда она еще только поднималась по лестнице. На ногах у нее всегда были тщательно вычищенные туфли на подошве толщиной с палец. За год до описываемых событий мы как-то втроем вышли на прогулку и попали под дождь, так она засунула меня под мышку и утащила домой.

В итоге я влюбился в мадам Буур. Сделал я это от отчаяния, а также из боязни предстать перед моими товарищами в роли нарушителя конвенции и заслужить всеобщее презрение.

Дальше события развивались следующим образом.

В один из последних дней каникул около четырех часов дня мать сказала мадам Буур:

– Клементина, передайте мне, пожалуйста, ножницы.

Это имя произвело на меня магическое действие. Больше всего меня удивило следующее обстоятельство: мадам Буур оказалась женщиной!

Поначалу это открытие показалось мне неправдоподобным и слишком смелым. Тем не менее я оторвался от книги Линнея[64] и исподтишка взглянул на нее.

Клементина! На ней были белые туго натянутые чулки и просторные туфли, в которых свободно болтались ступни. Ее рука, машинально орудовавшая спицами, выглядела, на мой взгляд, слишком мощной, однако меня поразила ее исключительная белизна. В сонных глазах Клементины застыла прежде не замечавшаяся мной ленивая нежность. И в довершение всего, хотите верьте, хотите нет, она оказалась блондинкой! Я впервые заметил, что из-под ее гофрированного чепца выбиваются невероятно красивые светлые волосы.

Клементина! На вид мадам Буур было года тридцать два, максимум тридцать пять.

Она вновь зевнула, дав мне возможность рассмотреть ее ослепительные зубы.

Боже, как могло случиться, что все это время моя пассия находилась у меня под носом, а я ее не замечал?

Я понял, что это и был объект моей страсти! Жена нотариуса! Куда до меня Жюлю с его женой секретаря суда!

Я отложил в сторону Линнея. У меня горели уши. Неслышно поднявшись в свою комнатку, расположенную двумя этажами выше, я стал разбирать связку писем. Наконец я выбрал самое красивое, самое нежное, но, главное, самое смелое письмо.

В каждом письме я благоразумно оставлял пробелы, чтобы вставлять в них имя той, кого в будущем неминуемо соблазню. В них-то я и вписал волшебное имя Клементины.

Клементина! Затем я пулей спустился по лестнице и необычайно ловко, не вызвав ни малейшего подозрения, засунул письмо в ситцевую сумку с цветочками.

Грудь моя вздымалась. Теперь я от всего сердца презирал Жюля и смог спокойно уединиться в дальнем углу комнаты. Там я стал внимательно рассматривать эту несчастную, которая из-за меня отныне и навсегда лишится покоя.

Около пяти часов моя Клементина, как обычно, сказала:

– Не знаю, придет ли сегодня за мной господин Буур.

А моя мать, как водится, ответила:

– Все возможно.

Тут я почувствовал, что у меня по спине течет холодный пот.

Я совсем забыл о господине Бууре! Мужем Клементины был коренастый брюнет с вечно недовольным лицом, который мог крайне неодобрительно отнестись к письмам, написанным его жене, и в особенности к письму, лежавшему в ее сумке. У господина Буура был тик, отчего у него постоянно дергался рот. Его лицо с характерным его тиком мгновенно всплыло у меня перед глазами. Мне даже показалось, что, когда он схватит меня за шиворот, его тик станет еще сильнее…

«Черт его побери! – подумал я. – Чем, в конце концов, я хуже Жюля. Ведь не боится же Жюль секретаря суда!»

Да и вообще, зачем господину Бууру рыться в сумке своей жены? К тому же он всего лишь нотариус.

Тут вы зевнули, дорогая Клементина, а я, увидев ваш широко разверстый рот, испытал ранее не ведомое мне сладкое томление.

Назевавшись вдоволь, мадам Буур закрыла рот и запустила в волосы одну из своих спиц. Она всегда так поступала перед тем, как в соответствии с ежедневной программой общения сделать важное объявление.

– Говорила ли я вам, – спросила она, – что в будущий четверг приедут Антонен и Луи?

– Возможно, я об этом слышала, – ответила мать.

Тут на меня напала дрожь, а в глазах заплясали искорки. Если мать знала об этом, то почему она ничего мне не сказала? Какая же она непредусмотрительная! Теперь из-за этой женщины ее единственный сын погибнет во цвете лет!

Она знала! Она знала, что скоро должны приехать Антонен и Луи!

Луи был толстым бургундским фермером, а Антоненом звали кавалерийского капитана.

Только не подумайте, что моя мать взволновалась! Она вязала, она зевала, в общем, она развлекалась, как и в любой другой день недели!

А между тем ее сын скоро окажется в лапах грубой деревенщины и безжалостного солдата! Тут я понял, что мне не стоит рассчитывать на собственную мать. Придется спасаться в одиночку. И я предпринял решительные действия. Пробравшись за спину мадам Буур, которую я когда-то назвал своей Клементиной, я попытался залезть в ее сумку.

– Что ты там делаешь, Шарло? – спросила она своим тягучим голосом, звук которого поверг меня в ужас.

Меня и без того неотступно преследовали страшные образы. Перед глазами маячили мощные волосатые руки, заканчивавшиеся огромными крестьянскими кулаками, в ушах не смолкал сабельный звон, а фоном всему служило перекошенное тиком лицо нотариуса Буура, который строил мне кровожадные гримасы.

Как же меня занесло в такую компанию?..

В этом месте изящный, почти женский рот Шатобриана растянулся в улыбке. Бальзак покачал своей раблезианской головой. Очевидная наивность последней сентенции вызвала шушуканье в аудитории.

– Поймите ради Бога! – произнес Нодье с покаянным видом. – Я исповедуюсь перед вами со всей доступной мне откровенностью, и все посетившие меня мысли довожу до вас в том виде, в каком они теснились в моей голове.

– У вас из сумки выпал платок, – ответил я мадам Буур.

– Спасибо, Шарло.

–Надо было сказать мадам и поклониться, – заметила мать.

От ужаса у меня скрутило живот.

Целых два часа я вертелся вокруг злосчастной сумки. Я пошел на такие ухищрения, которые сделали бы честь североамериканским дикарям, вышедшим на тропу войны. Но Чактас[65] никогда не обрел бы свободы, если бы мадам Буур связала его лентой от своей сумки.

– Да что с тобой, Шарло? – вновь спросила она. – Уж не сошел ли ты с ума?

– Возможно и такое! – строго заметила моя добрейшая мать. Она даже отложила вязание и стала меня разглядывать.

Я с трудом сдержал крик отчаяния и двинулся вверх по лестнице, оставив в сумке вещественное доказательство моего преступного замысла.

У меня градом лились слезы, когда я прощался со скромной обстановкой моей комнаты. Я написал прощальное письмо долговязому Жюлю, в котором объявил, что именно он стал причиной моей трагической кончины.

«Бессонными ночами к тебе будет являться мой призрак,– написал я.– И еще тебя будет неотступно преследовать голос, идущий из глубины моей могилы, и т.д., и т.п.» У меня и поныне хранится это письмо. В тот момент я счел его своим духовным завещанием. Наступило время ужина. Я спустился в столовую и спросил у матери:

– Она унесла свою сумку?

– Что он такое говорит? – спросил мой отец.

– Возможно, этот ребенок окончательно потерял голову, – ответила мать. – Марш спать!

Я, ни о чем не сожалея, пошел спать. На ужин подавали мясо с кровью. В этом я усмотрел намек на мою горькую участь.

Первые минуты, проведенные в постели, были ужасны. Но затем Бог послал мне утешительную мысль. Я подумал, что эта сумка из хлопчатобумажной ткани настолько огромна, что каждый предмет тонет в ней, словно в открытом море. Чтобы его выудить оттуда, потребуется целая экспедиция. А что, если мое письмо пролежит в сумке до тех пор, пока не умрут мадам Буур, ее муж, аграрий и кавалерийский капитан? Всего-то и надо, чтобы эти четверо отправились на тот свет!

В итоге я заснул и мне приснился долговязый Жюль, говоривший мне: «Ты сильно вырос в моих глазах!»

Утром я уже ничего не помнил. Так уж устроены дети.

Но пока я выбирался из кровати, кто-то решительно постучал в дверь моей комнаты. Я мгновенно покрылся холодным потом.

– Не входите! – в ужасе закричал я. – Я в ночной рубашке!

Я надеялся, что если за дверью стоит офицер со своей саблей, то он не осмелится сразу войти, а сам я тем временем безнадежно искал, куда бы мне спрятаться. Дверь все же открылась, будто я предложил войти. Оказалось, что ко мне явился увалень из нотариальной конторы Буура, служивший там посыльным.

– Как дела, господин Шарль? – спросил он.

– Неплохо. А как вы сами и ваши домашние?

– Потихоньку, дома все в порядке. Спасибо… Вот вам письмо от хозяйки. Меня послали лично к вам…

– Мне письмо? – в ужасе воскликнул я.

Сельский скороход положил письмо на стол, потянулся и промямлил:

– Вы очень достойный человек, господин Шарль… так я им и передам…

Почерк на конверте принадлежал кому угодно, только не нотариусу!

Моя Клементина прислала мне ответ! Прав был Жюль, когда говорил: «Женщины не способны устоять перед нами».

Вот что написала моя Клементина:

«Дорогой Шарль,

у меня к тебе очень важное дело. Нам надо поговорить. Приходи через час к воротам Юлия Цезаря, я буду тебя ждать.

Навеки твоя

Клементина».

Сами видите, она немедленно назначила мне свидание. Все-таки женщины совсем потеряли стыд. Я был ошарашен и одновременно смущен свалившимся на меня счастьем. А еще я не был готов вот так открыто продемонстрировать жителям Безансона, что у меня есть любовница.

Кроме того, мне хотелось, чтобы Клементина сменила туфли и оставила дома свою матерчатую сумку.

Однако отступать было поздно. Я надел белую рубаху, тщательно вычистил свои лучшие ботинки, начистил полировальным камнем пуговицы на школьной форме и вылил на волосы весь остаток помады. Почему-то мне показалось, что я стал законченным негодяем. Тщательно подготовившись, я ускользнул из дома, а оказавшись на улице, придал своему лицу наглое выражение и стал вызывающе поглядывать на прохожих.

Только не подумайте, что я стал жертвой мистификации. Моя любовница действительно ждала меня у ворот Юлия Цезаря. На ней было новенькое платье и туфли цвета терновой настойки, а в руках она держала крохотную сумочку из черной тафты. Можно было не сомневаться: любовь подвигла ее на кокетство.

– Дорогой мой Шарль, – проговорила она, пока я, краснея и конфузясь, топтался подле нее, – значит, ты меня любишь?

– Такое возможно, – ответил я, копируя стиль моей матери. Я так смешался, что на большее был не способен.

– Тогда поцелуй меня – предложила она.

Я прижался к ней щекой.

– Нет, дорогой Шарль, не так!

Мне захотелось плакать, а она не унималась:

– Мой дорогой Шарль, тебе известно, что такое любовь?

– Еще бы! – сказал я.

Только сейчас я почувствовал прилив отваги.

Она взяла меня под руку, и мы вышли из города. Был ранний час, и мы не встретили никого из знакомых. Эх, вот бы на нашем пути оказался долговязый Жюль!

Я никак не мог набраться мужества и взглянуть на Клементину.

Счастье вдруг показалось мне вещью запретной и недостижимой.

– Как же так, дорогой Шарль, – сказала она, – ты не хочешь сжать мою руку?

– Конечно, хочу, – ответил я.

– Скажи, дорогой Шарль, ты совсем не испытываешь угрызения совести оттого, что заставляешь меня пренебречь долгом и пойти по неверному пути?

Я почувствовал, что такая мысль щекочет мое самолюбие.

– Будет вам! – воскликнул я. – Давайте забудем о предрассудках!

– Я очень бы этого хотела, дорогой Шарль… но способен ли ты защитить меня?

– Еще бы! – лихо ответил я.

– Мой муж очень ревнив, – продолжала гнуть свое Клементина.

Я уже и думать забыл об этом Бууре. Но тут передо мной вновь замаячило его недовольное лицо, искаженное тиком. Тем не менее я напустил на себя свирепый вид и ляпнул:

– Тем хуже для него!

– Луи очень строг… – продолжала твердить моя возлюбленная.

– Какого черта, ведь я мужчина! – пробормотал я неуверенным голосом, который уже начал дрожать.

– А Антонен просто ужасен, когда вспылит!

Не могу передать словами, до чего тяжелыми показались мне в этот момент кулаки деревенского жителя, и какой нереально длинной почудилась сабля капитана кавалерии. У меня тут же возникло желание немедленно смыться.

– Так что же? – спросила Клементина. – Ты колеблешься?

– Вот еще! – ответил я. – Три человека – это ничто!

– Значит, ты способен защитить меня, слабую женщину, от всех этих тиранов! – восторженно воскликнула она.

– Ни о чем не беспокойтесь, – пробормотал я сквозь зубы.

При этом я подумал: «Какова Мессалина![66]»

К тому времени мы ушли далеко в поля.

Она огляделась и сказала:

– Иди ко мне, Шарль, я прижму тебя к своему сердцу.

Только в тот момент я понял причины странного поведения Иосифа по отношению к жене Потифара[67]. Я был готов пожертвовать рукописью «Рассуждений о назначении усиков насекомых» за возможность уклониться от объятий моей Клементины.

Тем временем эта слабая женщина, которую я поклялся защищать, обхватила меня поперек туловища и, как зонтик, сунула себе под мышку. Затем, явно злоупотребляя охватившим меня оцепенением, она проворно отстегнула бретельки, поддерживавшие мои штаны, в результате чего штаны, лишившись помочей, упали на землю. И вот посреди мягкого гула и стрекотания, висевших над сонными утренними полями, раздался звонкий шлепок. Это была порка, устроенная мне Клементиной…

– Ах, бедный Нодье! – сказал Шатобриан, смеясь во весь голос.

Все собравшиеся последовали примеру знаменитого автора «Мученика»[68]. Безмолвствовал только Бальзак, очевидно, размышлявший о том, как он втиснет эту незатейливую историю в будущие главы «Человеческой комедии».

– Знаете, она могла бы бить меня не так сильно, – простодушно вымолвил Нодье среди всеобщего веселья. – Каждый ее шлепок сопровождался звонким щелчком, какой издает кнут кучера почтовой кареты. Закончив порку, она поставила меня в мокрую траву и очень ласково сказала:

– Мой муж и оба мои брата гораздо сильнее меня. Ты, дорогой мой Шарль, не в состоянии меня защитить. До скорой встречи. Когда я пойду к твоей матери, я захвачу свою большую сумку. Напиши, как ты залечил свои ягодицы, и постарайся бросить записку в сумку.

Как видите, моя Клементина была не из тех женщин, которые лезут за словом в карман.

Сказав это, она ушла. Я был раздавлен и хотел лишь одного: чтобы земля немедленно разверзлась и поглотила меня. Поняв, что этого не случится, я возвратился в Безансон. Мне казалось, что весь город смотрит на меня и в голос смеется. А еще мне казалось, что всем известно, в какое место меня ранили.

Я увидел булочницу, стоявшую на пороге своей лавки. Она сказала:

– Похоже, все у вас складывается прекрасно, господин Шарль!

Мне захотелось заколоть ее кинжалом. Она улыбалась. С чего бы ей улыбаться?

Едва я вошел в дом, как повариха крикнула мне:

– Приходила жена нотариуса. Она просила передать вам ее комплименты.

– Она виделась с матерью?

– Они вдвоем над чем-то смеялись. Я впервые такое видала.

Моя участь была решена. Мать сидела в своей комнате и вязала.

Я спросил у нее:

– Пистолеты отца лежат на прежнем месте в шкафу?

– Такое возможно, – ответила она. – Закрой дверь, я боюсь сквозняков.

Я закрыл дверь и заглянул в шкаф. Пока мать мирно вязала, я завладел пистолетами отца. Они были довольно необычными и их постоянно просили передать в музей Безансона. Я демонстративно зарядил их на глазах у матери, которая продолжала спокойно вязать.

– Я обесчещен! – сказал я ей.

– Такое вполне возможно. Это должно было случиться, раз вы не хотите взяться за ум, – ответила она.

– Такого больше не случится. Я немедленно покончу с собой!

Клянусь, что и после этих слов моя добрая мать не оторвалась от вязания. Она лишь нежным голосом сказала:

– Шарль, не делайте глупостей!

– Ты всего лишь женщина! – выкрикнул я. – Тебе не понять, что такое бесчестье!..

Я даже произнес небольшую речь, которую моя добрая мать выслушала, не зевая. Зевала она только тогда, когда развлекалась с женой нотариуса.

Закончив свою речь, я потряс пистолетами и бросился бежать по лестнице, которая вела в мою комнату, в полной уверенности, что моя добрейшая мать кинется за мной или вцепится в мою одежду.

Но она и не думала отрываться от своего немилосердного вязания.

Сначала я бежал очень быстро, потом перешел на шаг, а затем стал медленно подниматься ступенька за ступенькой.

Я все надеялся, что мать вырвет у меня из рук это роковое оружие.

Но чем дальше я поднимался, тем меньше ждал от нее решительных действий. На последних ступеньках мне уже было достаточно, чтобы она просто позвала меня.

Разве найдется на всем белом свете вторая такая же бессердечная мать?

Теперь мне оставалось только пустить себе пулю в лоб, потому что никто не удосужился отнять у меня эти чертовы пистолеты!

– Шарль!

Не могу передать, как я желал услышать этот издалека долетевший зов, тихий, как шепот.

Мне хватило одного прыжка, чтобы оказаться в самом низу лестницы.

– Вы звали меня, мама?

– Возможно! – ответила она недовольным голосом. – Я только что тебе сказала, что боюсь сквозняков… а ты опять забыл закрыть дверь!

Это было уже слишком! Я одновременно выстрелил из двух пистолетов, но ни в одном из них не оказалось кремня.

Мать усадила меня, полумертвого от страха, к себе на колени и приласкала.

– Похоже, – сказала она, – вам так и не удалось отыскать действующие орудия убийства.

А потом, я точно это помню, она вновь взялась за вязание и добавила:

– Когда ты вырастешь, Шарль, имей дело только с такими женщинами, у которых ноги больше, чем туфли, которые они носят…

* * *

Нодье умолк. Шатобриан пожал ему руку. Бальзак пристально взглянул на рассказчика, сверкнув своими черными глазами. Казалось, что он ищет инструмент для измерения бесконечной глубины последних слов рассказа. В конце концов их он и испортил своей попыткой уточнить смысл сказанного.

– Это аксиома, – сказал Бальзак. – Различие между двумя женщинами равно квадрату разности между размером их туфель и размером ног.

– Тсс! – оборвала его маркиза. – Даже будучи Бальзаком, нельзя позволять себе толковать Нодье!

А Шатобриан добавил:

– Похоже, вы правы, дорогая моя. Любому языку далеко до безупречного французского.

Предыдущая главаГлава 20 из 24Следующая глава