Когда пираты вели Эме дю Бюк де Ривери к Топкапы по людным улицам Константинополя, путь перед ней расчищали евнухи султана, размахивавшие хлыстами из грубой бегемотовой кожи. Алжирский дей[134] решил преподнести юную француженку в дар своему господину – падишаху, турецкому султану, тени великого Аллаха на бренной Земле.
Совсем недавно Эме возвращалась домой в Мартинику из монастыря в Нанте, где слыла любимицей всех местных сестер. И не зря: она была красивой, умной, набожной, очаровательной и юной. Провожали воспитанницу со слезами и молитвами, и даже сама настоятельница взошла на причал, чтобы помахать Эме платочком. Ах, знай монахини, какая судьба ждет их любимицу, как горько бы расплакались, как горячо стали бы взывать к Всевышнему!
Но теперь Эме, затянутая в роскошную парчу и окутанная вуалями, должно быть, вспоминала предсказания старой негритянки Юфимии Дэвид. В Мартинике моя героиня вместе с кузиной, темноволосой субтильной девчушкой, которую мир вскоре узнает под именем Жозефины Бонапарт, прокралась на закате сквозь заросли тростника к дому старой прорицательницы, чтобы позолотить ей ручку. Тогда это все казалось вздором: короны, троны, пиратские корабли… Девочки не верили гадалке, но слушали ее затаив дыхание, а предсказания запомнили надолго…
И вот теперь, с трепещущим от ужаса сердцем Эме смотрела на шагавшего к ней вразвалочку огромного мужчину: за незнакомцем тянулась подбитая горностаевым мехом накидка, а на тюрбане покачивались перья фламинго. То был главный черный евнух, Кызляр-ага, знатный нубиец, Его Чернейшая Светлость. Мужчина явился к Вратам Блаженства посмотреть на подношения дея Сиятельному повелителю.
Рядом с евнухом возвышалась пирамида из голов. Некоторые из них были настолько свежими, что до сих пор сочились кровью. Эме словно угодила в капкан. Ей же это не приснилось! Нет, то была судьба, от которой не сбежишь. В голубых глазах девушки, едва заметных из-за яшмака, мелькнул первобытный ужас, а потом они закрылись: Эме упала в обморок.
О героине этой части, «французской султанше», матери султана Махмуда II, реформатора, заложившего основы нового турецкого государства, мало что известно. Но стоит лишь услышать о существовании Эме, ее влияние тут же начнет бросаться в глаза. Оно прослеживается и в глобальных политических переменах, и во внешней политике, и в мелких курьезных деталях. Например, становится понятно, откуда в гареме появился французский учитель танцев и почему султан Махмуд предпочитал шампанское.
Турки по натуре замкнуты и не любят рассказывать о своих женщинах и семьях. Заговоры и интриги, особенно те, что зарождались в самом сердце Топкапы (а таких было много), навеки остались окутаны завесой тайны. Все обитатели гарема знали, что Эме дю Бюк де Ривери – неверная, гяур[135], а потому относились к ней с куда большим подозрением, чем к одалискам из черкешенок или грузинок. Ей, француженке, приходилось держаться в тени, ведь на кону оказалась не только ее жизнь, но и будущее ее сына. Тому предрекли, что он станет султаном, и Эме очень хотелось, чтобы пророчество сбылось. Негоже, чтобы о наследнике ходили слухи, будто тот поддался пагубному европейскому влиянию.
Так Эме превратилась в невидимку, в загадочную тень, чье присутствие ощутимо, но незримо. Она скользила по коридорам и павильонам Топкапы, словно диковинный призрак. Красоту Эме признавал весь гарем, но этим дело не ограничивалось. Высокопоставленные чиновники и придворные привыкли к страстям и интригам разлагающейся знати, управлявшей Османской империей из глубин Топкапы. Француженка же стала глотком свежего воздуха, символом справедливости, свободы и деликатности.
Эме дю Бюк де Ривери – прекрасное доказательство, что сильные люди в подходящих обстоятельствах становятся вершителями судеб. На единственном известном нам портрете французской султанши той не больше шестнадцати, но лицо ее полно уверенности. Ни следа пассивности или робости. Предположу: едва Эме осознала, что изменить ситуацию не может, то постаралась выжать из нее максимум – и добилась многого.
Носик у моей героини аккуратный, чуть вздернутый; брови округло изгибаются; рот маленький, но губы пухлые, с очерченной аркой купидона (в те времена это считалось очень привлекательным). Глаза большие, прозрачно-голубые. Поговаривают, что в них отражались и томность, и любопытство. Лицо у Эме волевое, но, впрочем, впечатление наверняка смягчали по-нормандски светлые кожа и волосы. В гареме мою героиню прозвали Накшидиль – «прекраснейшая». Достойная похвала, если учесть, что в Топкапы ее окружали чарующие рабыни и одалиски.
Эме родилась в 1763 году в Мартинике в Пуэнт-Руаяль. Ее семья принадлежала к благородному норманнскому роду. Его основатель сеньор Пьер дю Бюк в юности служил офицером в личном полку кардинала Ришелье, но юношу выгнали за то, что он ввязался в дуэль и убил соперника. А ведь в то время за подобные поединки можно было угодить на плаху!
Пьер сбежал из страны, нанявшись на корабль, идущий в Вест-Индию, и поступил на службу к губернатору Сент-Китса. Там юноша преуспел, и вскоре его назначили адъютантом нового губернатора Мартиники. Пьер пустил корни на острове: приструнил туземцев, построил первый в округе сахарный завод и обзавелся большой процветающей плантацией в Ла-Тринити. Конечно, «пустил корни» он весьма условно. Пьер продолжил вести военную службу, а также ввязываться в разные лихие авантюры; он получил несколько ранений, но всегда выходил из схваток победителем. В 1701 году дю Бюку жаловали дворянство за верную службу Франции и помощь в развитии колоний.
Сыновья Пьера остались на Мартинике и продолжили приумножать и улучшать семейные владения да заключать браки с местными переселенцами. Один из его потомков, Анри дю Бюк де Ривери, стал отцом нашей героини. Однако в год ее рождения он умер, а вскоре, через шесть лет, в мир иной отошла и его вдова Мария-Анна д’Арбуссе-Бофон. Тогда малышку удочерил один из близких – мсье дю Бюк де Сент-Прёв.
Семья у девочки была большая: предостаточно всяких дядюшек, тетушек, кузенов и кузин разных степеней родства. Все они холили и лелеяли Эме, а помогала им в этом ее да – нянечка-мулатка, души не чаявшая в малышке. Одной из лучших подруг моей героини стала ее кузина Мари Жозефа Роз Таше де ла Пажери – Жозефина. Похоже, климат на острове был какой-то необычный: очень уж много тут уродилось царственных особ. Франсуаза де Ментенон была морганатической супругой Людовика XIV, Жозефина станет императрицей Франции, ее дочь Гортензия – королевой Голландии, ну а Эме было уготовано войти в историю как валиде-султан, королева-мать Турции. Удивительно, что все эти чаровницы выросли на Мартинике!
Большим французским семьям нравилась островная жизнь. Дни перетекали в месяцы и незаметно сливались в годы. Размеренное существование нарушали лишь редкие ураганы да сердитое бормотание вулкана Монтань-Пеле. Повсюду зеленела буйная тропическая растительность, багровели бугенвиллеи, колыхались пальмы, плодоносили бутылочные тыквы, папайи и хлебные деревья. Горы и ущелья утопали во всем этом великолепии. Теплые пассаты гуляли от бухты к бухте, разнося пряные ароматы.
Мартиника была усеяна просторными, но достаточно простыми плантаторскими поместьями. Одно из них, в Ла-Тринити, принадлежало опекуну Эме. Там трудились рабы, но обходились с ними по меркам того времени вполне человечно. Они с радостью приняли мартиникийскую моду: носили мадрасский клетчатый муслин и платки из легкого шелкового фуляра, которые накидывали на плечи, будто шаль. А на иссиня-черные макушки рабы водружали всяческие накрахмаленные тюрбаны.
Все на острове было пропитано духом мистицизма. Местные перешептывались о пророчествах, темной магии, призраках, ритуалах и зомби. К сладкому цветочному аромату плюмерий примешивался ядовитый смрад зловещего колдовства.
О предсказании, услышанном Жозефиной в юности, мы знаем слишком много, чтобы посчитать рассказ о нем простой легендой. Об этом случае подробно писала мадам Ленорман, известнейшая французская гадалка и подруга императрицы. С предсказательницей советовались Талейран, Наполеон, Жан-Поль Марат и даже российский император Александр I. Что же до Жозефины, то та рассказала гадалке о случае, приключившемся с ее кузиной Эме.
В 1820 году Ленорман опубликовала «Исторические тайные мемуары императрицы Жозефины» (Mémoires historiques et secrets de l’Impératrice Joséphine), где и поведала о предсказании. Конечно, легко списать это все на мистификацию, но ведь о нем рассказывал не один современник Эме. Поговаривают, что сама императрица, находясь на вершине славы, вспоминала о трагической кончине, которую предрекла ей Юфимия Дэвид. Сэр Вальтер Скотт утверждал, что слышал эти пророчества во время итальянской кампании Наполеона, задолго до взлета и падения Жозефины.
Коммуна Труаз-Иле, принадлежавшая семейству Таше де ла Пажери, находилась примерно в двадцати пяти километрах от поместья дю Бюков в Пуэнт-Руаяль, а потому Эме и Жозефина часто проводили время вместе. Как-то раз, когда им было лет двенадцать, девочки решили отправиться к известной гадалке, жившей неподалеку от Труаз-Иле. Прорицательница обитала в покосившейся лачуге, тропа к которой заросла огромными дикими лилиями, amaryllis gigantea. Жозефине, увлекавшейся ботаникой, цветы очень понравились. Намного позже она начала выращивать их в Мальмезоне. Поговаривали, императрица часто вздыхала, разглядывая нежные лепестки, и вспоминала о мартиникийской пифии.
Когда Жозефина и Эме вошли в лачугу, то увидели, что на циновке скрючившись сидит женщина и что-то бормочет на загадочном языке. Несомненно, мадам Ленорман, сама обожавшая всякую мистическую абракадабру, этот момент приукрасила.
Девочки положили в фиолетово-розовую руку прорицательницы серебряные монетки и принялись наблюдать, как Юфимия внимательно изучает их ладони. Будущая императрица Франции, ставшая символом ее расцвета, и будущая валиде-султан, мать Великого турка, тени Аллаха на Земле, слушали пророчество, разинув рты.
Подробно поведав Жозефине о трудном начале ее жизненного пути: о приключениях, любовниках, несчастливом браке с де Богарне, о революции, вдовстве и двух детях, Юфимия начала описывать второго супруга собеседницы. По словам прорицательницы, он будет темноволосым, ничем не примечательным на вид, но слава его прогремит на весь мир. Множество наций падет ниц перед великим завоевателем. А Жозефина станет его дамой, королевой, но, превратившись в живую легенду, умрет несчастной, отвергнутой, полной тоски по простой и тихой жизни на Мартинике. С одной частью пророчества мы точно поспорить не можем: по словам Юфимии, перед отъездом Жозефины с острова по небу пронесется странный метеор – росчерк света, посланный свыше.
И правда, это явление наблюдали многие. Насколько мы знаем, когда будущая супруга Наполеона отплывала из Мартиники, мачты корабля озарились огнями святого Эльма[136]. «Будто вокруг судна вспыхнул сияющий венок», – писала мадам Ленорман.
Но юную Жозефину, плывущую в сторону чужих краев и незнакомца-мужа, такое знамение вряд ли утешило. Тогда она бы с бóльшим удовольствием поиграла в куклы.
Эме подошла к прорицательнице и протянула ей кофейные зерна, которые та использовала для гаданий. И вновь пророчество оказалось на удивление точным.
«Тебя отправят в Европу учиться, но твой корабль захватят пираты. Ты попадешь сначала в плен, а затем – в гарем. Там у тебя родится сын. Он станет великим правителем, но путь к трону его ждет тернистый да залитый кровью предшественника. А что до тебя, то ты никогда не познаешь громких придворных почестей, хотя жить будешь в прекрасном дворце и станешь там полноправной владычицей. Затем же, едва ты почувствуешь, что обрела наконец счастье, радость твоя растает как дым, а затяжная болезнь сведет тебя в могилу».
Нетрудно представить, как кузины восторженно впитывали каждое слово Юфимии. Будущее, которое она им предрекала, казалось и жутким, и желанным. Романтичным, словно в книге! Но стоило ли верить гадалке? Родным о встрече с ней точно лучше не рассказывать: засмеют.
Однако забыть такое пророчество сложно, и через несколько лет, когда опекун решил, что Эме следует учиться во Франции, девушка, должно быть, вспомнила, что в море ее могут поджидать пираты, и внутри у нее все содрогнулось. От страха ли? Или от томительного предвкушения? Пятнадцатилетней красавице жизнь в тихой коммуне Сент-Роз наверняка быстро приелась. Если у Эме и были тревожные предчувствия по поводу предстоящего путешествия, делиться ими она ни с кем не стала, так что в 1776 году девушка покинула Мартинику и направилась в Нант вместе с горячо любимой нянечкой.
В Фор-де-Франс (тогда город назывался Фор-Руаяль) пестро одетые рабы выбежали на пристань помахать отчаливающему кораблю. «Adieu madras, adieu foulards», – доносилась до пассажиров традиционная песня, которой мартиникийки провожали возлюбленных-моряков. Судно взяло курс на восток.
Монастырь сестер-визитанток в Нанте, где предстояло учиться Эме, считался престижным пансионом для благородных девиц. Воспитанницы жили в затворничестве, но монахини относились к ним без чрезмерной религиозной строгости. Хотя и вольностей в Нанте не позволяли; не то что в некоторых монастырях XVIII века, как, например, одном из венецианских, который, по словам Казановы, был лишь «домом свиданий», или в бежайском, где одна распутная португальская монахиня записывала пикантные подробности каждой встречи с любовником.
Нет, в Нанте воспитанницы получали образование (хотя их и не перетруждали), вышивали и проводили время за другими благопристойными занятиями. Предполагалось, что такой распорядок подготовит Эме к будущей жизни. И, возможно, он и правда ей помог – даже больше, чем мы способны представить. После монастырской строгости роскошь гарема наверняка казалась ей особенно сладкой.
Вспоминала ли она о пророчестве за постной трапезой в столовой, скромно потупив взор? Или во время исповеди? Или по ночам, лежа на узкой кровати? А когда вышивала и помогала сестре Анжелике с вареньями и соленьями? Думала ли о том пророчестве, невероятном, будто сказка, далеком и недостижимом, словно история о Спящей красавице? А может, как истинная креолка, по-мартиникийски суеверная, она сразу же смирилась с предсказанием, тайно упиваясь знанием о своей жуткой и великолепной судьбе.
Рассказывают, что в детстве Эме все давалось легко: и учеба, и многочисленные увлечения. И Жозефина, и моя героиня играли на гитаре, а в монастыре девушка брала уроки пения и игры на арфе. Кто знает, может, Эме лукаво улыбалась и выбирала навеянные Востоком мелодии, вроде «Султанши» Куперена. Или оживлялась на уроках географии, «изучении земного шара», когда речь заходила о Восточном полушарии. Ну а Расина, ставшего к тому времени классиком, наверное, разрешали читать в свободные минуты даже в строгом монастыре. Если так, то Эме, несомненно, с головой погружалась в трагичную историю любви, развернувшуюся на страницах «Баязета».
В стенах монастыря моя героиня провела почти восемь лет. Задержалась она там оттого, что в 1778 году между Францией и Англией разгорелась война за колонии в Америке, а потому путешествовать по морю стало просто небезопасно. Эме и не возражала: будь что будет, думала она. Даст Бог, вернется домой целая и невредимая, выйдет замуж да сделается степенной матерью семейства.
В 1784 году, когда Эме исполнился двадцать один, война закончилась и девушка отправилась из Нанта на Мартинику. Сопровождали ее молитвы всего монастыря, где Эме стала любимицей, коллекция книг, чтобы скоротать два месяца в дороге, да верный страж-дракон, оберегавший принцессу, – старая грозная нянюшка.
Через несколько дней в Бискайском заливе разразилась страшная буря. Корабль был маленький и хлипкий, так что выдержать натиск стихии не мог. Вскоре судно дало течь. К ночи последние надежды и вовсе угасли: корабль пошел ко дну. Но тут – о, чудо! – на горизонте показался парус. Огромный торговый фрегат спешил к ним на помощь. В чернильной тьме, под гул бурных волн, путников и команду, промокших до нитки, погрузили на испанское судно, державшее курс на Балеарские острова.
На следующий день палило солнце. Гнев природы утих. Спасенные высушили пожитки и теперь наслаждались ровным ходом корабля. Но счастье длилось недолго. Теперь беда пришла от людей. Пока путешественники радовались чудесному спасению, любуясь показавшимися вдалеке розовыми башнями Пальмского собора, за кораблем увязалась погоня. Когда на судне заметили алжирских корсаров, пытаться сбежать или отбиться было поздно. Подумать только, пираты! Казалось, даже раздуваемые ветром паруса поникли от страха. Вскоре пиратская галера поравнялась с кораблем.
Эме наверняка уже смирилась с судьбой – или и вовсе воспрянула духом, представляя чудеса, которые в красках расписала ей Юфимия. Вскоре она впервые увидела корсаров: мрачных, презрительно ухмыляющихся, в красных банданах. Негодяи даже не удосужились обнажить сабли, ведь испанские торговцы ничего не могли противопоставить головорезам. Корабль с триумфом взяли на абордаж.
В те времена пиратство уже постепенно сходило на нет, но Тунис и Алжир до сих пор кишели морскими разбойниками. Алжир и вовсе превратился в крепость: он, расположенный на возвышении над узкой бухтой, стал прекрасным убежищем как для корсаров, так и для их судов. Город находился в подданстве Турции, но все пираты Варварийского берега[137] знали, что местный губернатор их защитит.
Стены белоснежного города-крепости Касбы тянулись вдоль холмов, а с вершин на непрошеных гостей недобро поглядывали дула турецких пушек. В ее бесконечные лабиринты и зловещие недра из-за навесов почти не проникали лучи света. И именно там, во мраке собиралось все Средиземноморье. Испанцы, итальянцы, арабы, берберы, нубийцы, греки и арабы ели, спали, занимались любовью, воровали и дрались.
Неровные булыжники местной мостовой были склизкими от грязи; крысы пировали в кучах мусора; на мясницких прилавках алели кишки, а рядом благоухали букеты из жасмина и гвоздик – любимые цветы арабов. Иногда за какой-нибудь рваной пестрой занавеской мелькал выложенный голубой плиткой двор: в центре непременно возвышались фонтан или фиговое дерево, а чернокожие рабы, суетясь, раздували пламя в жаровне.
Старухи-сводни стояли на порогах своих заведений, громко расхваливая «товар», и иногда над крышами зданий, где на закате собирались женщины, разносилась трель флейты или резкий вскрик. Зловещая слава Касбы росла и множилась долгие столетия. Даже пираты ступали тут осторожно.
Нам остается только гадать, что чувствовала плененная Эме, когда ее вели по этим лабиринтам выше и выше, ко дворцу дея в глубинах цитадели – месту, которое охранялось тщательнее, чем резиденция губернатора-дженина, располагавшаяся в нижней части города. В то время деем Алжира был Мухаммад V бен Отман, хитрый семидесятилетний старик. Он был достойным преемником страшного Хайреддина Барбароссы, который когда-то захватил город для турок, а ныне покоился в пышной усыпальнице у Босфора. Как и он, Баба Мухаммад наводил ужас на все Средиземноморье.
Наместник был господином всех пиратов Варварийского берега и стоял за своих подчиненных горой. Набеги, организованные им, проходили удачно, и, пусть в Европе за его голову сулили кругленькую сумму, он лишь насмехался над всем цивилизованным миром, сидя в своей алжирской крепости. Только в тот год небольшой отряд его пиратских судов разгромил флотилию из трехсот массивных испанских военных кораблей. Морские волки обожали старого прохвоста, а потому всю лучшую добычу первым делом несли ему.
Легко догадаться, что произошло, когда корсары высадились на испанский корабль и увидели на палубе Эме в сопровождении нянюшки. Капитан, заприметив красавицу-француженку, посчитал ее ценной добычей и решил отвести ее к Бабе Мухаммаду.
В XVIII веке работорговля на берегах Африки процветала; в одну лишь Турцию шел целый поток из темнокожих невольников. Тех несчастных мальчиков оскопляли, чтобы позже они пополнили ряды охранников-евнухов. Однако операцию мало кто переживал, ведь после кастрации юношей закапывали по пояс в раскаленный песок, отдавая на милость судьбе: либо раны затянутся, либо несчастный умрет.
Белые евнухи, которых в основном поставляли из Восточной Европы, тоже пользовались спросом. Светлокожие рабыни, в основном красавицы-черкешенки и гречанки, продавались втридорога. Ну а уж если пиратам удавалось заполучить относительно редкий приз – молодую блондинку-европейку, – господин на похвалу не скупился.
Так что Эме была прекрасной добычей. Зря ее нянюшка молилась и угрожала. Капитан просто запер девушку у себя в каюте и приказал, чтобы с француженкой обходились уважительно. А вот что случилось с остальными женщинами на борту и со спутницей Эме, мы не знаем. Может, старушке разрешили и дальше сопровождать госпожу? Или она растворилась во мраке Касбы? Или нянюшку отправили восвояси? Хотя последнее маловероятно, ведь та могла разболтать о случившемся. Как бы то ни было, никаких свидетельств до нас не дошло.
Что же до Эме, то, похоже, едва дей увидел француженку, то понял: перед ним – красавица, достойная стать жемчужиной султанского гарема. Воистину, такой дар бы надолго расположил властителя к тому, кто его преподнес. Дей приказал держать Эме под охраной и не трогать. Мнения моей героини, конечно же, никто не спрашивал, но, предположу, что она уже не сомневалась: пророчество свершилось.
Вскоре пираты подобрали великолепный корабль под стать будущей фаворитке султана, и Эме, затянутая в роскошные восточные одежды и окутанная вуалями, поплыла в Константинополь.
Теперь девушка всецело отдалась на волю судьбы. Началось очередное путешествие – прочь от всего, что было Эме знакомо и мило. Растаяло далекое эхо Франции и Мартиники. Никто не махал ей слезно платочком с причала, не читал молитвы, не пел на прощание «Adieu madras, adieu foulards». С тех пор у Эме не осталось ничего родного. Так она и проживет остаток своих дней: одинокая, будто призрак, скитающийся по миру смертных.
Но иногда, если приглядеться, можно разглядеть намеки на то, что в Топкапы таилась француженка. Порой эти знаки принимают странные формы: причудливые шары монгольфьеры, проплывающие над минаретами Айя-Софии; письмо шехзаде[138] Селима королю Людовику XVI, объявляющее о дружеских намерениях; ввод системы карантинов; даже манера, с которой ее сын, султан Махмуд II, получивший прозвище Реформатор, общался с западными европейцами. Возможно, взгляд правителя уже предвещал кровавую развязку. Однажды Махмуд казнит двадцать шесть тысяч турецких янычар – врагов западного прогресса, к которому так стремилась Эме и за который так усердно боролась. И не станет янычар – воплощения жестокости и тирании традиций; воинов, причинивших столько боли французской пленнице.
Среди всех таких странностей, которые мир так долго и старательно игнорировал, самым ярким, пожалуй, стал другой поступок султана Махмуда. Однажды тот пойдет против самого Наполеона и поможет навсегда изменить ход истории. Может, султан поступил так потому, что хотел отомстить за родных. Потому, что когда-то одна юная француженка из Мартиники хотела защитить кузину Жозефину, которую Наполеон столь жестоко отверг, разорвав с ней брак.
Пиратский корабль скользил вдоль дальних берегов Африки. Руины Карфагена и бело-лазурные дома Сиди-Бу-Саида замелькали на фоне красных земель Туниса. В глубине континента растворялся в небе голубой изгиб гор Джебель-Букорнин, а за ними – дымчатый силуэт пиков Джебель-Рессас. Африка исчезла из вида.
Путешествие было долгим, словно время застыло навечно. Сицилия, Греция, Эгейские острова, побережье Сирии, а потом за бортом внезапно появились безжизненные просторы Дарданелл, за которыми разливалась молочная голубизна Мраморного моря, пестревшего стаями резвящихся дельфинов и островками.
Рядом с Константинополем воды оживали: мимо сновали корабли, галеры, магоны[139] и каики[140], спеша в Блистательную Порту.
Судно Эме обогнуло мыс, и перед путешественниками во всей своей красе предстал Константинополь, сверкая на солнце тысячами куполов и минаретов. Вот она, столица Османской империи, а там – халиф, повелитель правоверных, падишах Варварийских государств, тень Пророка на Земле, султан Абдул-Хамид I. Судьба Эме дю Бюк де Ривери.
Как только корабль встал на якорь, до палубы долетел шум гавани, а взгляд моей героини устремился к Топкапы, возвышающемуся между Европой и Азией на мысе, который ласкают воды Босфора и Золотого Рога. Чего в султанской резиденции только не было: дворцы, торговые палатки, конюшни, кухни, бараки, тюрьмы, пыточные, увеселительные сады и мечети. Всего в Топкапы могло разместиться около двадцати тысяч человек. Рядом с зубчатыми укрепленными стенами тянулись вверх темные мрачные кипарисы, столь же пугающие, сколь и величественные. Такое зрелище несравнимо ни с чем.
И вот Эме привели к Вратам Блаженства, а она, увидев главного евнуха, потеряла сознание.
Очнулась моя героиня уже в гареме. Теперь она была одной из сотен одалисок, которые, оказавшись здесь, получали новое имя и личность, будто монахини, принявшие постриг, а потом всю жизнь следовали строгим правилам, приносили себя в жертву силам, с которыми не могли совладать, и больше никогда не возвращались во внешний мир. Эме это все, наверное, напомнило монастырь в Нанте. Такой же суровый надзор, да множество хихикающих, шушукающихся, ребячащихся девушек, которые дружили и между собой, и друг против друга.
Самым юным обитательницам гарема было всего двенадцать. Никто из одалисок не говорил по-французски, а Эме не могла понять ни слова из того, что слышала. Насмехались ли над ней, унижали, критиковали, поддерживали? Эме оставалось ориентироваться только на интонации. Очевидно было лишь одно: ей завидовали, и такой красавице так и хотелось преподать урок.
Но если одалиски ничем не отличались от воспитанниц монастыря в Нанте, то все остальное в гареме поражало новизной. Еду уж точно не назовешь ни пресной, ни постной. Благородные девицы в пансионате не нежились часами в турецких термах, как это делали наложницы: нагие, с блестящей от масел кожей, одалиски омывали друг друга благоухающей водой, вплетали в длинные волосы жемчужины и павлиньи перья, лакомились сладостями, сплетничали, наслаждались томной, жаркой праздностью хаммама. Полная противоположность чопорным нравам монастыря, где купание считалось ненужным напоминанием о греховной плоти; мыться разрешалось только если тело укрыто свободной холщовой сорочкой. Да, Топкапы и монастырь – небо и земля.
Постепенно Эме начала привыкать к новой жизни, где диковинным образом переплетались роскошь и запреты, этикет, ритуалы и вольности.
Дворец турецкого султана всегда был символом манящих тайн, и многие из них, даже спустя столетия, так и не раскрыты. Мало кому из чужеземцев довелось переступить его порог, а потом – пройти дальше второго двора. Время от времени чрезвычайным посланникам оказывали подобную честь, и они возвращались с удивительными рассказами, но все же, пока в 1909 году Османская империя не пала, мы почти ничего не знали о буднях Топкапы. Лишь единицам из тех, кто угодил в его путы, удавалось сбежать и поведать о своей жизни.
Тяга турок к скрытности была почти маниакальной: о доме, женах и правителе не рассказывали не только чужеземцам, но и соотечественникам. Когда султан путешествовал по столице, его окружала стража, несущая огромные знамена и отороченные жемчугом зонты, а на шлемах каждого воина покачивались пышные страусиные перья – всё, чтобы скрыть господина от любопытной черни.
Ну а чтобы попасть на аудиенцию к султану, приходилось пройти ряд испытаний. Хотя, конечно, не таких жутких, как у византийского императора: тот на всякий случай выкалывал глаза всем иноземным послам. Тем же, кто хотел встретиться с османским владыкой, сначала нужно было совершить ритуальное омовение, облачиться в особые роскошные одежды, а затем позволить отнести себя к наместнику Аллаха на земле: растерянного путника с обоих сторон подпирали придворные сановники. Должно быть, на случай, если тот не устоит на ногах от благоговения.
После церемониальных приветствий гости могли обратиться к правителю. Тот восседал на троне, больше напоминавшем огромную кровать с парчовым балдахином, топорщащимся от богатого жемчужного и золотого шитья. Окованный серебром каркас ложа был инкрустирован ослепительно сверкающими драгоценными камнями, плиткой из изумрудов и рубинами размером с куриное яйцо. А вот взглянуть на лицо венценосной особы мало кому удавалось. Чаще всего из-за занавески, скрывающей трон, показывался лишь украшенный кольцами монарший перст, который позволялось поцеловать.
В западном мире у дворца османского императора много названий: Топкапы, Сераль и даже просто «гарем». Последнее, однако, неверно. Оно описывает лишь малую часть резиденции: гаремлик, женскую половину, сердце дворца, скрытое от глаз чужаков. Само слово «гарем» происходит от арабского «харам» – запретное, священное место. Так называли некоторые закрытые районы вокруг священных городов Мекки и Медины.
В быту это слово нашло другое применение. В мусульманских семьях гаремликом называли женскую половину дома, запретную для всех, кроме господина. Слово «селамлик», обозначавшее мужскую часть здания, произошло от арабского «селам» – «приветствую». Именно в этой половине дома принимали гостей.
Топкапы всегда был окутан ореолом тайны, но все же сквозь века до нас дошли редкие свидетельства очевидцев. В XV–XVI веках в святая святых пускали иностранцев, в основном врачей и ремесленников. Итальянский врач Доменико Иерусалимский, посетивший страну во времена Мурада III, подробно описал свой визит. В 1599 году англичанин Томас Даллам по распоряжению султана установил во дворце оргáн. Однако знаменитый мастер мало что видел.
«У каждых ворот Сераля постоянно сидит сурового вида турок. Они закрыты накрепко, и никому по своей воле проходить через них не разрешается, – пишет Даллам. Он описывает павильон, где ему велели поставить инструмент: – Не для жизни дом, а для удовольствий, и в равной мере – для казней. В доме том император, восседавший на престоле во время моего визита, приказал умертвить девятнадцать своих братьев. Существовало то место с единственной целью».
Что ж, возможно, повидал Даллам предостаточно.
На заре XVIII века бравый французский путешественник Обри де ла Моттре убедил швейцарского часовщика из Галаты взять его с собой подмастерьем на починку маятников в Топкапы. Авантюрист предусмотрительно натянул на себя турецкие одежды и старательно разглядывал роскошное внешнее и внутреннее убранство, пока черный евнух провожал гостей от одних часов к другим. Мужчин даже провели в одну из комнат гарема, хотя женщин там не было. Ла Моттре завершает свой рассказ на ехидной ноте:
«Если уж мы сравниваем покои спутниц великого господина и кельи монахинь, стоит учитывать не только роскошь обстановки, но и назначение комнат. Предположу, что о разнице легко догадаться и без моего развернутого комментария».
В самом сердце Топкапы находились гаремлик и селамлик, а между ними – покои той, кто властвовал над обоими половинами: валиде-султан, матери падишаха. Во дворце большей властью, чем она, обладал только сам верховный правитель. А от центра, будто паутина, расползались всевозможные стены, дворы и подземные проходы, ведущие в темницы и сокровищницы. Лестницы неожиданно завершались террасами и павильонами среди тюльпановых садов, откуда открывался вид на далекий Босфор и мечети Шкодера на другом берегу Адриатического моря.
Там же располагались хаммам, куда каждый день стекались обитатели дворца, Золотой путь – коридор, по которому одалисок вели к ложу султана, птичники, библиотеки, прачечные, больницы. Кухни занимали почти всю юго-восточную часть территории. Там же находились огромные ямы со льдом: снег собирали с горы Олимп, заворачивали в ткань, а потом везли около ста километров на мулах, чтобы делать шербет и другие прохладительные сладости.
Были в Топкапы и мечеть, и общежития евнухов, и бараки рабов, и казармы стражи – шести сотен янычар, – рядом с которым то и дело низко вибрировали боевые барабаны. Еще дальше – Диван-и-Хумайун, зал Высшего совета; павильон Знамени Пророка; комнаты карликов, немых и шутов; место для казней, а также покои главного евнуха. Конечно же, не обходилось и без построек, нужных для жизни большого количества мусульман: зала для обрезаний, места для общения с джиннами, а также Кафеса, «клетки» – места заточения возможных престолонаследников, томившихся там, пока от них не избавятся конкуренты или не представится шанс взойти на трон. Именно об этом «доме» писал Томас Даллам.
Разнообразны были не только здания, но и обязанности их обитателей. Так, при дворе служили хранитель родословной потомков Пророка, старший укладыватель тюрбанов, смотритель за соловьями, установщик шатров, а также десятки садовников, пажей, горничных, конюхов, писчих, аптекарей, астрономов, гонцов…
Заправлял ими всеми главный черный евнух, Кызляр-ага, чье могущество было сравнимо с властью великого визиря. Вскоре Эме поняла, что этот евнух – самый важный человек в ее новом мире. Только Кызляр-ага мог напрямую говорить с султаном. Черный евнух был и кем-то вроде гофмаршала двора, и церемониймейстера, и доверенного лица правителя. Кызляр-ага контролировал гарем и одалисок, а потому обладал бóльшим авторитетом, чем главный белый евнух Капи-ага, отвечавший за селамлик.
Между этими двумя постами столетиями шло соперничество: из-за бесчестия и взяточничества белые евнухи постепенно утратили влияние, и часть их обязанностей передали черным. Как и большинство слуг Топкапы, Кызляр-ага и Капи-ага были иностранцами. Их привозили во дворец детьми и воспитывали так, чтобы они не знали иной родины и господина, кроме Великого турка. Считалось, что так можно вырастить верных слуг, которых, в отличие от податливых и безвольных турок, политика и дворцовые интриги не заинтересуют.
Когда Эме прибыла в Топкапы, Кызляр-ага властью не злоупотреблял и обходился с обитателями дворца достаточно гуманно. Его нельзя было подкупить, а султан благоволил ему и относился к нему с уважением. Поэтому позже, когда Эме вспомнила, что именно Кызляр-ага встретил ее у Врат Блаженства, она поняла, какую честь ей оказали. А может, отношение других одалисок и вежливость остальных евнухов намекнули ей, что она особенная.
Предположу, что именно тогда Эме понемногу осмелела и начала с типичной французской практичностью обдумывать, стоит ли рассчитывать на поддержку Кызляр-аги во время ее непростого, одинокого пути. А может, она какое-то время наивно и безрассудно надеялась, что евнух сжалится и спасет ее от ужасной участи.
Только представьте эту сцену: обычно спокойная и сдержанная француженка печально свернулась среди многочисленных подушек; золото ее длинных волос расплескалось по ложу, обрамило заплаканное лицо, мокрое от горьких, гневных слез… И вдруг красавица поднимает внимательный взгляд круглых чарующих голубых глаз на огромного, крепкого черного евнуха, который опять пришел проведать свою протеже. Может, Эме надеялась, что Кызляр-ага передаст письмо ее дядюшке в Нант, ну а тот бросится в Версаль, ко всемогущему королю Людовику, который, конечно же, лично попросит султана отпустить французскую верноподданную… Или (кто знает?) моя героиня оценивающе оглядывала богатое убранство дворцовых комнат. Красота Топкапы наверняка ослепила рачительную француженку, которая восемь долгих лет сносила монастырскую аскезу, а роскошь всколыхнула воспоминания о пророчествах Юфимии Дэвид, бормотавшей: «…Жить будешь в прекрасном дворце и станешь там полноправной владычицей».
Кызляр-ага, несомненно, тоже внимательно присматривался к Эме. Как и алжирский дей, он быстро понял, что имеет дело с ценным экземпляром. Перед евнухом была девушка, выросшая и созревшая во внешнем мире, а значит, она могла стать глотком свежего воздуха, дыханием свободы и источником новых идей не только для Топкапы, но и для всей Турции.
Разные влиятельные личности, приближенные к трону, постоянно плели интриги, подставляли врагов или отступали. Эта игра не на жизнь, а на смерть шла в размеренном, медитативном темпе шахматной партии. Принимал в ней участие и главный евнух. Он отличался достаточно прогрессивными взглядами и принадлежал к узкому кругу либеральных политиков и придворных, который возглавлял муфтий Вели-заде и прекрасная черкешенка Гюрджю Гюзели, кадын-эфенди, бывшая фаворитка покойного султана Мустафы III, а ныне – мать главного претендента на престол, Селима.
В Турции после смерти правителя престол переходил не от отца к сыну, а к старшему представителю династии. Из-за такой традиции и происходили жестокие бойни, которые организовывали амбициозные матери младших сыновей, надеявшиеся избавить любимое чадо от любых препятствий к заветному трону. Именно поэтому жизнь Селима постоянно была в опасности из-за любимой жены нынешнего султана, Абдул-Хамида I.
Айше, женщина жестокая и коварная, ничем не отличалась от других интриганов Топкапы, где и страсть, и насилие стали традицией. Супруга султана считала, что наследником должен быть единственный выживший сын правителя, Мустафа, а от Селима нужно избавиться. Айше не просто беспокоилась о благополучии сына: нет, она жаждала получить заветный титул валиде-султан, матери султана, первой женщины государства.
История Османской империи – доказательство того, какими могущественными могут быть женщины. В этом случае – гарем. В восточной стране у представительниц прекрасного пола, на первый взгляд, не было ни прав, ни власти, и каждой была уготована одинаковая судьба: оставаться покорной игрушкой. Захотят – приголубят, а захотят – выкинут. Однако на самом деле некоторые женщины дергали за тонкие нити интриг, тянувшиеся из гарема, и распоряжались судьбой государства.
Многие кадын-эфенди были жестоки, хитры, свирепы и амбициозны, а потому у них получалось не просто вскружить голову своему супругу-повелителю, но и завладеть всей империей. Чего только стоит Роксолана, загадочная славянка, известная в Турции под именем Хюррем – «приносящая радость». Знаменитая кадын убедила своего супруга Сулеймана Великолепного убить старшего сына, чтобы ее отпрыск занял престол.
В большинстве своем интриганки из гарема довольствовались тем, что вмешивались во внутреннюю политику, гнались за богатством, покровительствовали любимчикам и, самое главное, старались выбить престол для своих сыновей. А вот отношения Турции с другими государствами их не слишком волновали. И все же, как бы ни был влиятелен гарем, он все равно находился во власти султана.
Во времена Эме обстановка в Топкапы изменилась. Где-то в середине XVIII века там появилась группа сторонников прогресса: они понимали, что за стенами дворца существует огромный мир, а Запад – источник научных открытий и новых идей, игнорировать которые глупо и недальновидно. Именно такого мнения и придерживались Кызляр-ага и Гюрджю Гюзели.
Их оппонентами выступали янычары, опасавшиеся потерять влияние. Воинство поддерживало Мустафу, второго в очереди на престол: из слабовольного мужчины вышла бы прекрасная марионетка, не то что из Селима. И они, и Айше вступили в сговор: ничто не должно помешать ее сыну занять трон.
Янычары были древним орденом – грозным братством, похожим на преторианскую гвардию. Однако постепенно они превратились в воплощение коррупции и косности. Этих воинов набирали из числа христианских детей, которых насильно увозили из подвластных Турции провинций и заставляли принять мусульманство. Потом мальчики проходили суровую военную подготовку. Но были у янычар и привилегии: некоторые из них присоединялись к личной гвардии султана. Остальным же везло меньше: они становились наемниками, кочующими с одного фронта на другой. Более того, от янычар требовали соблюдать аскезу и отказываться от плотских утех. Считалось, что это закаляет дух и тело. Кроме того, воинам запрещалось носить бороды, как то делали остальные турки. Вместо этого янычары отращивали длинные, чуть ли не до пояса, усы, которые, поговаривают, только придавали облику свирепость.
Одеяние у воинов тоже было необычным. Например, цвет сапог (красный, желтый или черный), указывал на звание янычара. Как, впрочем, и огромные перья райских птиц, свисавшие с тюрбанов почти до колен. Почти все звания были связаны с кухней: командира полка называли чорбаджи, «суповар», старшего офицера – ашчи уста, «старший повар»… А огромный казан, который держал при себе каждый отряд янычар, со временем приобрел особое значение и даже стал символом бунта.
Когда янычары стояли лагерем, казаны вешали у входа в шатры и стучали по ним, чтобы призывать орту к бою. А если воины находились в городе, то по традиции раз в неделю отправлялись за пилафом на кухню. Если янычары были чем-то недовольны, они отказывались от еды и, перевернув казан, начинали стучать по нему длинными деревянными ложками, которые каждый из них, по традиции, затыкал в шапку или тюрбан.
Эти бунты внушали такой ужас, что даже султан каждый раз напряженно вслушивался: уж не гремит ли казан? Некоторые правители пытались договориться с мятежниками, а другие действовали куда более решительно: подстрекателей тут же хватали и казнили на месте, а отрубленные головы раскладывали на большом серебряном блюде – в назидание всем остальным. Но так было вначале. Со временем янычары стали могущественнее, а султаны – слабее. Шестерых правителей свергли и казнили по решению этих воинов.
Такой упадок связывают с тем, что султаны стали все реже и реже принимать активное участие в боевых действиях. Когда янычары шли в атаку под предводительством своего господина, в отряде царила дисциплина. А когда султаны начали жиреть и целыми днями прохлаждаться в гареме, не покидая дворец, гвардия расслабилась и пристрастилась к взяточничеству и политическим интригам. Янычары грабили горожан, издевались над ними, вымогали деньги, торговали должностями и принципиально выступали против всего нового.
В начале XIX столетия орден насчитывал около ста тысяч воинов. Чаще всего янычар можно было встретить во время очередного налета на базар. Они не видели ничего предосудительного в том, чтобы отобрать новенький ятаган у какого-нибудь иноверца, а обуздать себя не позволяли никому. Ни великому визирю, ни даже самому султану.
Пока янычары недовольно бубнили себе под нос, а казаны в казармах зловеще гудели, Кызляр-ага успел догадаться, что воины просто подбирают момент, чтобы устроить очередной бунт, сместить Абдул-Хамида и усадить на трон Мустафу. А когда это произойдет, черный евнух окажется в опасности: начнется эра террора.
Но еще не все было потеряно. Кызляр-ага придумал, как перехитрить врагов, а потому отправился к своей союзнице-кадын рассказать о новой рабыне, француженке, и обсудить, как использовать красавицу-иностранку в их интересах. Гюрджю Гюзели была дочерью христианского священника из Грузии, а в Топкапы попала, после того как ее похитили в детстве. Она отличалась не только острым умом, но и добрым сердцем. Вся ее энергия была направлена на то, чтобы спасти Селима от врагов и сделать его султаном, но при этом опускаться до зверств, на которые спокойно шли многие наложницы, ей не хотелось. Кадын внимательно выслушала гостя.
Она согласилась: одалиска-француженка, хоть та и гяурка, может быть им полезна. Завоюет расположение султана – станет решающей фигурой в игре. И что, правда ли иностранка так красива, как говорят? Да?! Тогда, глядишь, все пойдет как по маслу…
Легко представить, как главный евнух, Его Чернейшая Светлость, кивал, покачивая огромным сахарно-белым тюрбаном и вместе с собеседницей попыхивал украшенными драгоценностями чубуками. А висячие лампы бросали неверные тени на устланную подушками нишу, где два старых друга устроились, чтобы спланировать следующий ход в вечной партии, где на кону – жизнь и смерть.
Когда Эме стала марионеткой в зловещих играх Топкапы, пешкой, которая превратится в королеву, во дворце не было валиде-султан: мать Абдул-Хамида уже давно умерла. Мать Мустафы, Айше, фаворитка покойного султана, сохранила свой титул и влияние не столько из-за харизмы, сколько из попустительства нынешнего правителя. Все это Эме узнавала обрывками: может, кто-то смог связать пару слов на ломаном французском, или же она сама начала понимать турецкий – не без помощи молдавского князя Иоанна Каллимаки, в то время служившего личным переводчиком султана.
У Абдул-Хамида было четыре жены. В соответствии с традицией каждая из них имела свой титул: баш-кадын – старшая жена, икинджи-кадын – вторая жена, третья – учюнджю-кадын, и четвертая, младшая – дёрдюнджю-кадын. Именно последнее место и займет Эме, родив султану сына. Но пока, пусть ее и заметили члены монаршей семьи, она оставалась на самой нижней ступени иерархии.
Сначала следовало научить француженку всем премудростям одалисок, чтобы та смогла очаровать своего господина, пресытившегося искушениями плоти. Ей предстояло многое узнать и принять. Но Эме, пусть и мечтательница, обладала врожденной французской практичностью, а потому наверняка заприметила, что наследник, шехзаде Селим, – кандидат куда более привлекательный.
Да, сейчас Абдул-Хамид считался ее господином. Но Селим мог стать ее будущим повелителем. Поговаривали, что он добр и мягок. Может, его-то получится убедить передать письмецо во внешний мир? Такие размышления подарили Эме новую надежду на победу в нелегкой одинокой борьбе.
Должно быть, первый месяц в гареме стал для моей героини ужасным и тяжелым испытанием. Изменилось все: и ее образ жизни, и даже имя. Обитательницам гарема давали прозвища: Лилия, Луноликая, Соловей и так далее. То, что Эме, окруженной чарующими гуриями, досталось имя Накшидиль, прекраснейшая, говорит само за себя.
Топкапы называли подобием огромного монастыря, где религией было наслаждение, а богом – султан. Может, это и касалось всего дворца, но уж точно не гарема, где соблюдалась дисциплина. Кое-кто, конечно, представлял его логовом необузданного разврата, вечным пиршеством плоти, словно в русском балете «Шехеразада», воображал, как разгоряченные рабы перескакивают от одной пышногрудой прелестницы к другой… Но пусть сама идея гарема навевала мысли сладострастные и пылкие, порядок в этой части Топкапы царил железный.
В гареме была своя иерархия, законы и правила поведения. Некоторые из томившихся там дев ни разу в жизни не увидят султана. Им было суждено провести свою жизнь в постоянном ожидании господина и попытках скоротать время. Такие гурии придумывали себе разные полезные занятия, например разбирали бумаги, варили варенье, наслаждались разными вкусностями, воспитывали чужих детей или находили утешение среди своих сестер по несчастью.
Выбраться из гарема было невозможно. Те немногие, кого уличили в измене, кончали на плахе или на дне Босфора – в мешке с камнями. Султан Ибрагим, известный своими аппетитами, как-то раз избавился от трех сотен наложниц: то ли захотел заменить их на «свеженьких», то ли заподозрил измену. Говорят, один из ныряльщиков, погружавшийся у мыса Сарайбурну, рассказывал о сотнях тел, застывших в вертикальном положении, потому что к ногам их были привязаны грузы. Трупы покачивались и кланялись в толще воды, будто участники какой-то жуткой придворной церемонии.
Одалиски маялись от скуки, а еще, наверное, от разочарования: жизнь в гареме не имела ничего общего с легендами, которые заманили их сюда. Многие с трепетом ждали, что когда-нибудь на них обратит внимание падишах, и уж тогда… Некоторые заводили своеобразные романы с кем-нибудь из евнухов, ведь оскопление далеко не всегда бывало эффективно. Хотя доктора Топкапы, конечно, старались не допускать оплошностей.
Несложно догадаться, что евнухи, в большинстве своем, были злобными, завистливыми и мстительными, а потому не стеснялись пускать в ход кнуты из бегемотовой кожи. Наложницам же нравилось издеваться над евнухами в ответ. Скопцов иронично называли «хранителями роз» и «стражниками наслаждений». В случаях же, если евнух вступал в «брак» с кем-то из других обитателей дворца, его отсылали в другую резиденцию: дальше вниз по Босфору, в Бурсу или в Адрианополь.
И весь этот легион неудовлетворенных созданий томился в гареме только для того, чтобы ублажать Великого турка. Тот обладал над ними абсолютной властью и при жизни, и после смерти. Иногда султан любил развлекаться с —:[141] стройные, с молочной кожей, ярко накрашенные, богато одетые и благоухающие розами. А порой правитель передавал одну из одалисок какому-нибудь сановнику, чтобы наградить или, наоборот, свести в могилу. Отказаться от такой «милости» было нельзя, даже если несчастный догадывался, что красавица отправит его на тот свет.
Такой способ избавляться от врагов считался в Топкапы нормой. Фаворитка обосновывалась в доме своего нового супруга и обо всем, что видела и слышала, докладывала во дворец. Или же она могла устранить жертву каким-нибудь другим способом. Выполнив задание, одалиска возвращалась в гарем и получала вознаграждение за выполненную работу. В Топкапы такое называли «заработать паспорт».
В основе гарема лежало непреложное правило: султан не мог делить ложе с подданными. Именно поэтому девушек в Топкапы завозили из-за границы: из Черкессии, Грузии, Сирии, Румынии, а иногда разбавляли привычный набор прелестниц какой-нибудь итальянкой или испанкой. Именно поэтому каждый из султанов был сыном рабыни, а турком мог называться лишь отчасти.
Агенты Блистательной Порты прочесывали Восточную Европу и Левант в поисках подходящих кандидаток. Больше всего ценились черкешенки, считавшиеся самыми красивыми. Конечно, ходили жуткие слухи о похищении девочек, чтобы воспитать из них наложниц, но такие истории не совсем правдивы. Многие будущие одалиски росли, намереваясь попасть в турецкий гарем, пусть даже и не в Топкапы – как многие современные крохи растут, мечтая стать моделью или актрисой. Удивительно, скорее, то, что среди белых и черных евнухов тоже находились те, кто пошел на это добровольно.
С одалисками, как правило, обращались достойно, как с родными. А уж если наложнице удавалось попасть в султанский гарем, перед ней открывались ослепительные перспективы. Что уж говорить: даже без царских милостей и богатства многим девушкам хотелось жить во дворце, а не прозябать в крестьянках. О позоре тоже речи не шло: на Востоке и Западе мнения о том, этично ли брать в рабство белых людей, расходились. Наложницы султана, вызывавшие у европейцев ужас и жалость, на Востоке становились объектом почитания и зависти.
Эме, которую готовили в фаворитки правителю, пришлось сильно изменить свой взгляд на мир. Теперь было бесполезно вздыхать по Мартинике и Нанту или смотреть на гарем глазами европейки или, хуже того, монашки. Бесполезно изображать из себя жертвенного агнца, которого ведут на заклание, когда все вокруг, от портнихи до главного евнуха, считали, что ей оказали высочайшую честь.
Как и другие рабыни, Эме должна была пройти через этакую Académie de l’Amour, «школу» одалисок, где девушек обучали искусству соблазнения. Всем претенденткам на султанское ложе требовалось сдать экзамен перед настоящей комиссией, которую, как правило, возглавляла валиде-султан (а все мы знаем, что матери всегда хотят для сыновей лучшего). Ничто не пускали на самотек. Такое прагматичное решение уберегло множество султанов от неприятных разочарований.
Когда кандидатку одобряли, она переходила в ряды гёдзе – «кандидаток в наложницы». Таких набиралось еще две или три сотни: все, как на подбор, красавицы – фигуристые, завистливые, томящиеся от скуки. Все – мастерицы в искусстве любви, которое им столь редко удавалось попрактиковать. Все – ждущие своего часа.
Обычно этот самый час наступал, когда султан приходил с визитом в гарем. Об этом предупреждали евнухи, звонившие в огромный золотой колокол. Тут же начиналась лихорадочная гонка за самыми роскошными нарядами и лучшей косметикой. Главный казначей гарема и валиде-султан встречали правителя у входа и вели его либо в апартаменты матери, либо в комнаты фаворитки. Во главе процессии шагал богато одетый евнух, провозглашая: «Узрите! Вот наш властелин, повелитель всех истинно верующих, тень Аллаха на Земле, наследник Пророка, господин господ, избранный среди избранных, наш падишах, наш султан! Да будет его век долгим! Да восхитимся им, гордостью рода османского!»
Дальше султан шел мимо затаивших дыхание красавиц, застывших в соответствии с придворным этикетом: голова высоко поднята, а руки сложены на груди. В комнатах собирались те, кто занимал в гареме положение повыше: бывшие фаворитки, родственницы, султаны – дочери правителя, кадын – жены, подарившие государю ребенка, икбал – те, кто уже разделил с повелителем ложе несколько раз, гёдзе – многообещающие «выпускницы» гаремной школы, а также одалиски, которые привлекли внимание более влиятельных обитателей дворца, но еще не прошли обучение.
В начале церемонии султан вставал на колени перед матерью, а затем та помогала ему встать. Это служило знаком, что можно начинать долгий обряд поклонения. Когда ритуальная часть действия подходила к концу, султан усаживался на диван, а по бокам от него вставали главный евнух и казначей. Валиде устраивалась напротив сына.
Как только все занимали свои места, приглашали одалисок. Султан пристально рассматривал каждую из них. Такой церемониал, строгие правила и надзор матери уж точно не располагали к бурным страстям. Но, может, подобную уловку придумали люди мудрые, опытные и знающие, как раздразнить искушенного монарха.
Самые молодые рабыни, девочки восьми-десяти лет выносили серебряные подносы с кофе и сладостями, а те, что постарше, собирались вокруг султана. Не совсем тот «сад розовых бутонов», о котором грезил Теннисон, но тоже какого-то рода цветник: десятки прекрасных свежих лиц, обращенных к господину, будто цветы к солнцу. Сотни чаровниц, жаждущих пустить свое обаяние в ход! И все суетятся вокруг монарха, надеясь привлечь его внимание. О, он, счастливейший из мужей! Никаких конкурентов! Ни единого шанса быть отверженным! Все внимают каждому его слову, восторженно хлопают каждой шутке… А где-то за его спиной специально обученные смеяться девы скромно, но мелодично хихикают, будто соловьи-чаровницы, очутившиеся в золотой клетке, да соревнуются в пении, а ароматы духов и благовоний струятся по павильонам. А следит за этим весельем в гаремлике невидимая, но всесильная придворная повитуха.
Иногда султан из вредности поддавался минутному капризу и заканчивал сборище, гневно удаляясь прочь. Сразу же начинались упреки, истерики, слезы, скандалы, а рука сама собой тянулась за дополнительной порцией опиума. Тот, надо помнить, был в те времена на Востоке все равно что сейчас – аспирин.
Но если наследник Аллаха все же обращал свой взор на какую-то из прелестниц, то спрашивал у матери ее имя, а счастливице-одалиске позволяли приблизиться к повелителю и поцеловать подушку на его диване. Так проходил официальный обряд посвящения: теперь наложница становилась гёдзе. С этого момента ей выделяли отдельные покои, где ее холили, лелеяли и помогали стать лучше, пока ее не призовут в опочивальню султана, а соперницы в гареме тем временем усиленно вставляли счастливице палки в колеса.
Не стоит наивно полагать, будто за дверями монаршей спальни ритуалы и формальности прекращались. Когда султан приглашал к себе фаворитку, день и длительность визита заносили в специальный регистр. Если через девять месяцев рождался ребенок, его отцом считался государь, а счастливица-икбал получала звание кадын и новые привилегии: покои получше да больше слуг-рабов, драгоценностей и денег. Те, кто понес от султана сына, добирались до самой высшей ступени дворцовой иерархии. Эти наложницы жили в надежде, что когда-нибудь их отпрыск станет монархом, а они – валиде-султан. Те, у кого родилась дочь, тоже получали звание кадын, но без особых привилегий. Дочери в мусульманском мире всегда считались отпрысками второго сорта.
Топкапы не утопал в детях не только потому, что от претендентов на престол жестоко и методично избавлялись, но и потому, что калфы, рабыни, обслуживающие наложниц и присматривающие за ними, незамедлительно докладывали о любых переменах придворной повитухе, которая и принимала решение. Одалиска могла стать матерью только в том случае, если султан был настолько ей очарован, что сделал ее кадын.
Иногда особенно решительные икбал с помощью подруг скрывали деликатное положение и успешно разрешались от бремени. В таком случае дитя становилось либо любимчиком других, менее успешных одалисок, либо его душили, топили или устраняли каким-нибудь другим способом.
Некоторые султаны, уставшие от наслаждений плоти и бесконечных ритуалов, предпочитали обходиться без излишеств. Другие же боялись подпустить к себе прекрасную незнакомку из более практичных соображений: вдруг та – орудие чьей-то мести, а ее уста отравлены?
Султан Селим III (который, когда Эме очутилась в гареме, был еще юным мягкосердечным шехзаде) пришел в ужас, когда узнал о судьбе, поджидавшей младенцев-наследников. Писательница и путешественница леди Элизабет Крейвен, посетившая в то время столицу, писала:
«Едва султан услышал, что в Серале каждого новорожденного, если тот не сын правящего султана, душат сразу после появления на свет, то поклялся, что никогда не станет причиной смерти другого невинного существа. С тех пор он делал все, чтобы не стать отцом».
Наверняка такое поведение подрывало сами основы гарема.
Как и все гости Константинополя, леди Крейвен с жадностью ловила каждое слово, которое слышала о Топкапы. В 1785 году она остановилась в доме французского посла в Галате. Вооружившись телескопом, писательница подсматривала из окна за обитателями мыса Сарайбурну, от которого ее отделял Золотой Рог.
«Вчера я видела, как султан (Абдул-Хамид I) восседал на серебряном ложе, пока по краям сада располагались его сопровождающие. Телескоп хороший, поэтому нам удалось разглядеть османское великолепие в мельчайших деталях. Султан молодится – подкрашивает бороду черным. Именно поэтому его легко распознать издалека: она сильно выделяется на фоне его изможденного бледного лица».
Леди Крейвен была неутомимой путешественницей и сплетницей. Она добралась до Москвы, оттуда отправилась в Крым и Турцию, а по пути успела погостить у губернаторов и аристократов в каждом регионе. Путешественница подмечала малейшие детали и рассказывала о наблюдениях в письмах своему будущему мужу, маркграфу Карлу Бранденбург-Ансбахскому.
Позже Элизабет собрала свои наблюдения в книгу и опубликовала ее в 1787 году. Там перед нами разворачивается красочное описание Константинополя в один из периодов его расцвета. Леди Крейвен рассказывает о кипящем жизнью городе, где причудливым образом сочетаются мрамор и дерево, роскошь и великолепие мечети Сулеймание – и пустоши в ее тени, где ютились цыгане и бедняки (как они делают это и сейчас). Не укрылась от бдительного взора путешественницы и темная сторона столичной жизни: не стоит полагать, будто Константинополь купался в солнечном веселье и радостных песнях, как средиземноморские города. Он был иным – полным страстей, суровых нравов и нечистот. Место драматичное, не похожее ни на какое другое.
Некоторые говорят, что история Константинополя – костюмированная драма. По мере же того, как церемониальные одеяния, предназначенные для определенных должностей и случаев, вышли из моды, наблюдать за действом стало не так интересно. Увы и ах!
Возможно, именно француженка Эме, повлиявшая на сына, невольно приложила руку ко многим таким мелким, «костюмным» реформам. Матерчатые кепки современности блекнут по сравнению с яркими фесками недавнего прошлого, а те, в свою очередь, и рядом не стояли с огромными тюрбанами (кстати, персидское слово дульбан, от которого произошло турецкое «тюрбан», связано еще и с тюльпанами; не зря этот цветок и головной убор отождествляют!). Высота, форма и цвет тюрбанов строго регламентировались, и даже ширина меховой оторочки и длина шлейфа определялись специальным законом.
Головные уборы адмиралов были красными с золотом, а зулюфлю балтаджилар – «алебардщики с локоном» – получили свое название, потому что по бокам их шлемов спускались две пряди искусственных волос. Считалось, что такой «парик» помешает стражам заглядываться на одалисок, с которыми воины могли повстречаться, когда приносили дрова в гарем.
Меха тоже имели особое значение. Янычары носили богатые кафтаны, отороченные рысью, а вот соболь разрешался только так называемым стременным – высокопоставленным военным, возглавлявшим разные формирования.
Многие одеяния в неизменном виде перешли из Византийской империи, павшей под гнетом османов. В Топкапы вычурное великолепие было нормой. Даже в 1909 году, в последние дни султаната, там, поговаривают, использовали серебряные совки для мусора. До наших дней даже дошли детские ботиночки с бриллиантовыми пуговками, которые в гарем завезли из Парижа, чтобы угодить туркам, пристрастившимся к западной роскоши.
Когда Эме дю Бюк де Ривери прибыла в Топкапы, его великолепие еще не пытались загнать в рамки строгости. Как мы увидим, многие из реформ, которые охватят дворец, – скорее всего, изобретение ее рачительной французской натуры. Но в 1784 году спицы в зонтах были не просто золотыми, но еще и инкрустированными сапфирами, ванны отделывали жемчугами, а полотенца для рук расшивали золотой нитью так, что ткань стояла колом. Ни одна из фавориток не появлялась перед султаном в одном и том же наряде дважды.
Первая встреча с повелителем всегда была событием по-парадному торжественным. Эме, долгое время проведшая в стенах монастыря, наверняка ощущала себя не в своей тарелке. Француженку облачили в бесчисленные газовые сорочки, бархатные и меховые кафтаны, огромные шальвары и верхнее платье с тремя шлейфами – всё, как того требовали традиции.
Портретов Эме в таком наряде нет, но сохранились воспоминания одной из очевидиц: она отметила, что от трех темноволосых кадын четвертая отличалась фарфоровой кожей и светло-золотыми волосами. Одевалась госпожа всегда роскошно и по турецкой моде. На голове у Эме была небольшая сверкающая драгоценными камнями шляпка-таблетка, кокетливо сдвинутая набок. Волосы струились до пояса, а среди золотых прядей подрагивали бриллианты, незаметно крепившиеся к тонким цепочкам. Руки и стопы Эме расписали хной, хотя она, в отличие от других обитательниц гарема, в этом не нуждалась – настолько была хороша. Однако таковы были турецкие традиции.
До того как Эме приняла свое положение и влилась в жизнь гарема, в стенах Топкапы произошло нечто возмутительное и невероятное. Прежде ни одна наложница не отказывалась от милости султана и не считала его внимание отвратительным. Но когда Кызляр-ага объявил, что Эме пригласили в монаршие покои, а он поведет ее по Золотому пути, та начала отчаянно и жестоко сопротивляться. Какой бы рациональной и амбициозной ни была француженка, как бы тщательно ни продумывала каждый шаг, вряд ли она в красках представляла, на что подписалась и чем это все закончится.
Наверняка Эме понимала, что другого способа обрести власть и влияние у нее нет, но в тот момент невольно отреагировала на происходящее, как и подобало юной воспитаннице монастыря, осознавшей весь ужас своей судьбы. Моя героиня родилась на Мартинике, свободной и привилегированной, а потому сохранила чувство собственного достоинства, а дух ее оставался несломленным. Чтобы кто-то из дю Бюков да боялся каких-то турок?
Но наступил поворотный момент. Бежать было некуда. Вспышка гнева Эме – не более чем реакция дочери рабовладельца, понявшей, что ее отправляют в постель к мужчине, которого она сама считала дикарем. Стратегии стратегиями, а чувства сдержать сложно. Это был последний отчаянный крик юной девушки, еще не забывшей тепло родного дома, семьи, нянюшки.
Кызляр-ага прежде никогда не встречался с таким вероломством. Черный евнух не мог допустить, чтобы в гареме разразился скандал. Господин жаждал овладеть подарком алжирского дея, и разочаровывать повелителя было нельзя. Однако ярость и независимость Эме оказались столь сильны, что Кызляр-ага опасался, как бы француженка не подвергла султана опасности.
Чем громче истерила иностранка, тем с большей оторопью смотрели на нее другие одалиски. Вот же странное создание! Да окажись они на ее месте!..
Кызляр-ага вспомнил старую историю про цыганку, которая укусила одного из прошлых султанов до кости. Евнух содрогнулся, представляя, какие страшные пытки, а затем – казнь ждут его, если он притащит к повелителю такую ненормальную. В итоге евнух оставил француженку бушевать, а сам пошел за советом и утешением к своей подруге-кадын.
Та внимательно его выслушала. Гюрджю Гюзели была женщиной мудрой и деликатной. Она сразу же поняла, какая опасность нависла над ее сыном, и, подумав, нашла способ и помочь старшему евнуху, и успокоить Эме, и приблизиться к собственной цели. Женщина вызвала одалиску на откровенный разговор. Нам остается только гадать, на каком языке они общались. Эме на тот момент не слишком хорошо понимала турецкий, а черкешенка-кадын, попавшая в гарем восьмилетней девочкой, вряд ли научилась говорить на французском или итальянском. А может, и научилась.
Обитательницы Топкапы осваивали самые разные премудрости и навыки: кто-то предпочитал астрономию, а другие выбирали музыку или даже медицину. Хотя, стоит заметить, что на путь знаний обычно вставали менее успешные наложницы, неспособные привлечь внимание султана и утешавшие себя разными интересными занятиями. Так они коротали время до «пенсии»: пожилых одалисок отправляли в старый гарем, который служил своеобразным домом престарелых. Находился он на том же мысе, что и основной дворец, но ближе к воде.
Гюрджю Гюзели воспользовалась прагматизмом, эмоциональностью и тщеславием собеседницы. Кадын дала ей понять, что о побеге не стоит и думать. Теперь Эме тут навеки. Так почему бы не принять почести, которые ей оказали? Тогда у нее появится шанс стать главной. Возможно, даже матерью будущего правителя. Затем кадын заверила Эме, что султан – человек незлой, и объяснила, как на него повлиять, чтобы тот провел в Турции реформы, необходимые стране. Наконец, Гюрджю Гюзели в красках расписала опасности, которые из-за нынешней фаворитки султана, консервативной матери Мустафы, грозят ей самой, ее сыну Селиму и ее либерально настроенным союзникам. Только Эме могла спасти их всех, ступив на Золотой путь.
Судя по всему, моя героиня была девушкой практичной. Наверняка здравый смысл подсказал ей, что собеседница говорит правду. Больше никаких истерик Эме не закатывала. Покорившись судьбе, она, как ни парадоксально, со временем стала ее повелительницей. Ну а главный черный евнух с гордостью представил мадмуазель дю Бюк де Ривери султану Абдул-Хамиду I.
Султан оказался вовсе не страшным диким турком, а утонченным сластолюбцем. Он был патриархальным мужчиной, презиравшим интриги и жестокость гарема. Эме стала для него глотком свежего воздуха: светловолосая красавица, по-западному образованная да еще и француженка… Падишах был в восторге!
Вскоре, как и предрекала Гюрджю Гюзели, Эме вытеснила из его сердца мать Мустафы. Накшидиль, прекраснейшая из прекрасных, официально стала новой любимой женой султана.
Спустя год, 20 июля 1785 года у Эме родился сын Махмуд. Теперь она стала одной из тех, кто решал судьбу османского трона. Снова сквозь годы зазвучало эхо пророчества Юфимии Дэвид: «Ты попадешь сначала в плен, а затем – в гарем. Там у тебя родится сын. Он станет великим правителем…»
Весь дворец восторженно праздновал рождение очередного наследника. Даже стареющий султан ощущал себя так, будто заново родился. Никто из его наложниц не шел ни в какое сравнение с Эме. И никто из них, если не считать сварливой Айше, не подарил ему сына. Поговаривали, что из пяти сотен наложниц только две понесли от Абдул-Хамида потомство. Так что неудивительно, что султан был очарован сыном не меньше, чем околдован красотой Эме. Никто не предлагал придушить новорожденного (хотя мать Мустафы, полагаю, об этом мечтала).
Султан закатил пир на весь мир: в небо взмывали фейерверки, мужчины участвовали в рукопашных боях… А еще в Топкапы построили настоящий павильон из сахара, украшенный пальмами, – символ удачного союза. На кустах сирени развесили клетки с соловьями. Венцом праздника стал фестиваль тюльпанов, во время которого букеты, освещенные разноцветными фонариками, расставили между стеклянных шаров с подкрашенной водой, а на ее глади отражались фонтаны и танцевали отблески ярких огоньков. Туркам нравились такие импровизированные «театры цветов»: обитатели дворца с удовольствием наблюдали за прекрасными тюльпанами или розами, расставленными в подсвеченных будках, пока по воздуху разносилась нежная мелодия ребека[142].
Пели соловьи, журчали фонтаны, бутоны фейерверков распускались в ночном небе, а Айше сидела в своих покоях, мрачная как туча. Новорожденный стал третьим в очереди на престол после Селима и Мустафы. Нужно было избавиться и от Селима, и от младенца – тогда и жить станет проще.
Но Эме, склонившаяся над усеянной рубинами колыбелькой сынишки, не переживала за сына. Юфимия предсказала ему великое будущее, а ведь пока ни в чем другом гадалка не ошиблась.
Эме и Селим были ровесниками. Правитель воспитал племянника как родного сына, ведь он сам провел сорок пять лет в Кафесе, а потому не хотел, чтобы следующий султан испытывал такие же страдания. Селим стал первым шехзаде, который избежал заточения. Абдул-Хамид проявлял к племяннику исключительное снисхождение. Тот вырос образованным, кротким юношей, бесконечно преданным либеральным идеям матери.
Из-за Айше Селима постоянно подстерегали опасности. Однажды фаворитка султана почти смогла его отравить, а теперь хотела завершить начатое. В прошлый раз Селим выжил лишь благодаря матери, которая, предвидя беду, денно и нощно держала поблизости талантливого лекаря. В итоге не погиб, но стал болезненным.
Селим имел очень экзотичную внешность. Такие деликатные черты иногда встречаются на персидских миниатюрах: пергаментно-бледный томный шехзаде с несколько женственным лицом, которое странным образом сочетается с густой, ровно подстриженной бородой, навевающей мысли об ухоженной живой изгороди. Влажные миндалевидные глаза, полные страсти, смотрят куда-то вдаль. Оттеняют их густые подведенные брови, зачастую – сросшиеся.
В восточных рукописях такие шехзаде, лиричные и мечтательные, несутся верхом сквозь пустыни, неубедительно, но пылко сражаются с леопардами или неприятелями из Азии, а иногда сидят у фонтана или в саду у дворца и музицируют на лютне, окруженные восторженными придворными. Альфонс де Ламартин[143] писал, что ликом Селим был прекрасен, а нравом кроток, но горяч.
Гюрджю Гюзели настояла, что сын должен получить образование, достойное будущего государя. Если Селим взойдет на престол – оно станет его опорой, а если останется узником, – послужит утешением. Юношу с детства окружали философы и поэты, а когда он подрос и осмелел, то начал общаться с итальянским доктором Лоренцо, состоявшим при дворе. Селим расспрашивал его о диковинном западном мире за пределами Турции.
Наследник рос чувствительным, застенчивым и мечтательным. Такому, скорее, место в мечети, а не во дворце. Современники рассказывали, что он был долговязым и немного сутулился оттого, что много сидел за книгами, а его кожу покрывали едва заметные шрамы от оспы. Сплетница леди Крейвен утверждает, что Селим игнорировал наложниц и даже не хотел заводить детей, потому что не мог смириться с жестокими нравами Топкапы, где «ненужных» новорожденных душили.
Этот одинокий мечтательный шехзаде пал жертвой очарования Эме дю Бюк де Ривери, едва она, ослепительно прекрасная и непохожая на других, появилась в Топкапы.
В то время моя героиня находилась на пике женственного обаяния. Северная красота Эме не имела ничего общего с экзотичной креольской привлекательностью Жозефины Бонапарт. В отличие от кузины, моя героиня была светленькой, а потому выделялась на фоне других обитательниц гарема.
Не стоит забывать, что Эме прошла через школу одалисок, научившись очаровывать мужчин. Разве мог Абдул-Хамид перед такой устоять? Эме завоевывала сердце султана, а Айше постепенно отходила на второй план, пока ее окончательно не позабыли. Тогда она, кипя от злобы, затаилась, выжидая, когда ее бесхребетный сын станет правителем, а она – валиде. Консервативные янычары, уверенные в ее успехе и поддержке, сбились вокруг нее в стаю.
Однако пока султан прислушивался к Эме и ее сторонникам. Француженка стала частью Топкапы, но все же сохранила в себе частичку западного мира, которую не смогли скрыть ни традиции, ни одеяния, ни новый язык. Златокудрая, белокожая, розовощекая Эме казалась нежной – вот-вот растает, – но стержень у нее был стальной. Наверное, именно тогда она и начала воплощать в жизнь замысел, из-за которого позже дрогнет мир за пределами дворца: занялась образованием сына.
Малыш Махмуд рос крепким, на удивление независимым, но при этом дисциплинированным. Уж совсем не чета другим отпрыскам царских кровей, которые взрослеть не спешили либо оттого, что их постоянно баловали и задаривали, либо потому, что их постоянно пытались убить. Эме без труда привила сыну западные привычки, например отношение к гигиене и пище. Долгими летними днями мать и дитя играли под сенью огромных кипарисов… В воздухе вокруг них вилась французская детская песенка.
Sur le Pont d’Avignon on y danse, on y danse…
Les beaux monsieurs font comme ça…[144]
Сынишка слушал Эме с восторгом, глядя на то, как мать, положив руку на грудь и оттянув носочек, словно кто-нибудь из французских придворных, кланяется и делает реверансы. Шансов на возвращение на родину не было, но моя героиня потихоньку пробила брешь в стенах Османской империи. Однажды сквозь этот лаз в страну ворвется западный ветер перемен.
Эме тайно говорила с Махмудом по-французски. По мере того как он взрослел, мать начала знакомить его с легендами своей родины: рассказывала ему о деяниях Карла Великого и Генрихе IV. Наверняка моя героиня уважала турецкий запрет и не упоминала крестоносцев, нанесших османам унизительное поражение, а потому о Ричарде Львиное Сердце в детской не заговаривали.
Вместе с мамой маленький шехзаде нашептывал басни Жана де Лафонтена[145] и путешествовал в сказочные королевства Шарля Перро. А потом, как и подобает обитателю Топкапы, слушал о проделках Ходжи Насреддина, этакого восточного барона Мюнхгаузена, и смеялся над выходками озорника Карагёза – турецкого Петрушки. Инстинктивная любовь ко всему французскому и западному, зародившаяся в сердце Махмуда в те годы, пройдет с ним через всю жизнь.
Характер у мальчика был западный; целеустремленность, сдержанность и деловитость преобразились, обточенные восточным миром. И во всех самых важных решениях Махмуда угадывался отпечаток той самой француженки с Мартиники.
Влияние Эме на Топкапы тоже было огромно. Поговаривают даже, что ей удалось уговорить Абдул-Хамида принять католичество, но мне, автору этой книги, такой поворот событий кажется фантастичным. Об этом, как и о многом в истории Эме дю Бюк де Ривери, остается только спорить и спекулировать. Но одно мы знаем точно: французскую наложницу любили даже соперницы в гареме (исключением была Айше). А среди высокопоставленных чинов Порты, имевших доступ во дворец, моя героиня оставалась личностью уважаемой, пусть и держалась в тени.
За маской избалованной кадын скрывается женщина, вдохновившая монарха на серьезные перемены и провернувшая множество политических интриг, да таких, что ниточками они тянулись не только за пределы Топкапы, но и за границы самой Османской империи. Кто еще мог в 1786 году подтолкнуть шехзаде Селима написать Людовику XVI? И это был лишь первый из спланированных ею реверансов в сторону Франции.
Чтобы понимать всю важность письма, нужно помнить, что в ту эпоху Турция не поддерживала регулярные дипломатические контакты ни с одной из стран Запада. Французского посла в Константинополе терпели, но относились к нему без теплоты, а османского консула в Париже и вовсе не было. Все переговоры велись окольными путями, а их участников отзывали в Порту, как только необходимость в них отпадала.
И султан, и великий визирь оставались столь же легендарны, сколь и недосягаемы. Поэтому, когда французский министр иностранных дел получил полное дружеских заверений письмо на имя короля, то растерялся. Наследник османского престола нарушил заведенный порядок: событие крайне странное и подозрительное.
Конечно же, никто даже не подозревал, что за необычным шагом стоит мадмуазель, воспитанная во французском монастыре. В то время в стране не знали, что произошло с Эме. Семья уже давно считала ее мертвой. Никто, даже помнившая о пророчестве Жозефина, не мог и представить, что Эме не просто стала фавориткой османского властителя, но и обрела влияние на международную политику.
Любопытно было и то, что письмо отправил шехзаде, ведь в Османской империи все претенденты на престол старше семи лет томились в Кафесе. И хотя Селима такая участь миновала, он жил в изоляции от внешнего мира и на политику Порты не влиял. Обычно шехзаде не разрешалось общаться ни с кем, кроме обитателей Топкапы. Матерей это устраивало, ведь, ограждая сыновей, они сохраняли свою власть над ними и укрепляли свой статус в гареме. Навещать мальчиков могли только учителя и близкие родственники, а с четырнадцати лет наследникам разрешалось заводить рабов и одалисок, чтобы заточение в Кафесе не было столь мучительным. Но если не считать таких мелких поблажек, жизнь султанских сыновей проходила в душащей неподвижности, в ужасающем ожидании гибели или триумфального восхождения на престол.
Почему же Селим, который, пусть и не был пленником, но и влиянием никаким не обладал, решил написать такое письмо? Что двигало шехзаде? Кто подтолкнул его на такой неожиданный шаг? Ответ очевиден. Неловкий, наивный жест был адресован не Франции и Людовику XVI, а красавице-одалиске Эме дю Бюк де Ривери. А значит, моя героиня блестяще справлялась со своей ролью, причем не только с той, которую навязал ей Кызляр-ага и его сторонники, но и с той, которую она выбрала для себя сама.
Письмо Людовику – доказательство, что двадцатитрехлетняя француженка пленила юного наследника. Каким бы сильным ни было ее влияние на Абдул-Хамида, она наверняка понимала, что уговаривать уставшего от жизни консервативного правителя на решительный шаг бесполезно. А вот Селим был не только молод и полон идеализма – он пал жертвой чар Эме, а потому верил каждому ее слову. Кроме того, они были ровесниками, и красавица-француженка воплощала для Селима свободу и цивилизацию, о которых заточенному в Топкапы наследнику оставалось только мечтать.
Когда Эме изредка заглядывала в покои Гюрджю Гюзели и у шехзаде появлялся шанс пообщаться с гостьей, его сердце пело от радости. Наверняка такие тайные свидания проходили потому, что их разрешал Кызляр-ага. То, что молодые люди радовались встречам, а наследник пропитался симпатией к француженке, было на руку и черному евнуху, и его либеральным сторонникам.
Селим же пользовался шансом и жадно расспрашивал Эме о Западе, о ее идеалах и надеждах. Оказалось, что они совпадали с его взглядами. Конечно, Селима, который жаждал угодить красавице, даже не потребовалось убеждать, чтобы тот кинулся писать французскому императору. Письмо, очевидно, диктовала она сама: слишком уж оно было бесхитростно, чтобы выйти из-под пера турка. Именно поэтому версальские дипломаты посчитали послание либо проявлением безумия, либо хитроумной восточной ловушкой.
Это письмо от призрака прибыло в Версаль в октябре 1786 года. Людовик удосужился ответить на него только в следующем мае, да и то ограничился дежурными любезностями. Однако не стоит возлагать ответственность за неудачу на Эме. Ее сторонники отнеслись к прохладной реакции императора стоически и продолжили военные реформы. Идеалом для либералов выступали французские войска. Политики хотели, чтобы армия Турции избавилась от янычарской скверны и наконец стала дисциплинированной и верной государю.
Официально влияние Эме на османскую внешнюю политику так и не подтвердилось, поэтому нам остается только теряться в догадках. Однако у нас есть почти что неоспоримое доказательство, что именно моя героиня сподвигла Селима на письмо. Оказывается, тот же гонец доставил послание господину дю Бюку Гаврскому. Наконец-то Эме удалось связаться с родными! Увы, думать о побеге уже было поздно. Все изменилось: появился малыш Махмуд, и о том, чтобы оставить его, не шло и речи.
Письмо стало первой весточкой от Эме со времен монастыря. Наверняка родные уже оплакали и похоронили мою героиню, а новости о том, что она жива, были и обнадеживающими, и печальными. Мы не знаем, как дю Бюки отреагировали на судьбу Эме. С равнодушием, с гордостью, с ужасом? Пытались ли они замять дело? Обсуждали ли его между собой вполголоса, убедившись, что рядом нет ни слуг, ни детей? Говорили ли, что судьба Эме хуже смерти?
Нет, так бы рассудили в Викторианскую эру. На дворе все еще стоял легкомысленный XVIII век, а родня Эме наверняка обладала по-французски широкими взглядами. С точки зрения дю Бюков, Эме вполне неплохо устроилась: охомутала ни много ни мало турецкого султана! С другой стороны, вряд ли родня добровольно выбрала бы ей в спутники жизни кого-то из Османов. Мы не знаем, ответили ли дю Бюки на письмо, но легко представить, с какой тоской пленница Топкапы ждала весточки из мира, частью которого когда-то была.
В апреле 1789 года султан Абдул-Хамид отошел в мир иной, и трон занял султан Селим III, наместник Аллаха на Земле. Новому правителю было только двадцать семь лет. Вся страна сплотилась вокруг него, уверенная, что молодой и энергичный правитель разберется с коррупцией и снизит непомерные налоги, ярмом висевшие на шее народа. Но несмотря на пылкость, громкие заявления, а также тайную поддержку Эме, Селиму такая монументальная задача была не по плечу. Куда ни кинь – везде клин: на родине янычары не дают житья, а за ее пределами – русские.
Успех его правления зависел от того, удастся ли набрать новую, устроенную по французскому образцу армию, лояльную только султану. Селим взялся за дело. Новое формирование он назвал Низам-и Джедид – «новый порядок» или «новые войска». Это был прямой удар по янычарам. Постепенно самых молодых и многообещающих из них начали переводить в султанскую армию.
Янычары не могли поверить своим глазам. Так этот сопляк был серьезен?! Янычарский ага[146] вызвал к себе командиров, и воины начали готовить ответный удар. Но не тут-то было. Селим оказался куда более жестким правителем, чем они ожидали, да и народ встал на его сторону. Ситуация зашла в тупик. И вновь обе стороны отступили, выжидая подходящий момент…
В 1793 году во Франции разразилась революция. Эме, заточенная за зубчатыми стенами Топкапы, как могла следила за событиями. Моей героине было неприятно признавать, что ее родная великая держава захлебнулась во всплеске поистине восточной варварской жестокости. А вот Селим не переживал: он, как и Эме, считал, что это просто недовольство заблуждающихся меньшинств, а сама Франция в безопасности.
Вероятно, время от времени Эме поступали новости от родных, в том числе от Жозефины, матери двоих детей, вдовы Богарне, а теперь – жены энергичного корсиканского генерала. В те годы новости распространялись медленно. Сплетни, может, и доползали до французского посольства в Пере[147], но точно не шли дальше. На последней паре километров, тянувшихся мимо каиков, выстроившихся в Золотом Роге, и мимо египетского базара, где прилавки ломились от ароматных специй, змеиных кож и душистых корней, выдыхались все европейские вести. Говорили, что за день тот мост пересекали сотни человек, но ни одной свежей идеи.
Таков уж был Восток – далекий, замкнутый. И время, и западные новшества парили над круглыми куполами Великого базара, минаретами Сулеймание и воротами Топкапы, не проникая внутрь. На Востоке были свои сплетни и скандалы. Отголоски далекого Парижа сюда не долетали. Во внутренних двориках Топкапы всегда стояла странная, давящая тишина, поэтому неудивительно, что европейские сплетни до Эме не добирались. О жизни кузины она знала лишь в общих чертах. О самых ярких и страшных событиях во время робеспьеровского Террора, о бедственном положении после тюрьмы, о том, как Жозефина искала богатого покровителя и нашла его в лице Барраса, о заставленной зеркалами спальне, где кузина оттачивала искусство соблазнения, – обо всем этом Эме даже не догадывалась. По крайней мере, пока не сбылось пророчество Юфимии Дэвид и Жозефина не стала императрицей Франции.
Неизвестно, вели ли кузины переписку. Однако во время правления Селима у Эме было почти столько же влияния, сколько и у Гюрджю Гюзели, ставшей валиде-султан. Моя героиня передавала императору и его семейству великолепные подарки: эгретки[148] с бриллиантами, жемчуга и тончайший кашемир, в котором Жозефина выглядела просто бесподобно. Но, судя по всему, общение ограничилось таким формальным жестом. Это неудивительно, ведь кузины были разными, словно день и ночь. Одна – фривольная, циничная, расчетливая, экстравагантная и обаятельная. Другая – полная идеализма, серьезная, практичная и романтичная. Общими у этих мартиникийских красавиц были только амбициозность и тяга к приключениям.
Несмотря на все это, Эме с нежностью хранила память о кузине. Моя героиня переживала долгую разлуку с Францией, и постепенно все образы детства и дома на Мартинике стали неразрывно связаны с Жозефиной. Жизнь в Топкапы была одинокой, да и иностранцы туда заглядывали крайне редко. Поток почетных гостей из Франции хлынет в султанский дворец лет через сорок после смерти Эме. Остается только представлять, с каким бы восторгом моя героиня встретила приехавшую с официальным визитом императрицу, решившую остановиться в Топкапы по пути к Суэцкому каналу. Ту самую, ради которой внук Эме, Абдул-Меджид I украсил небольшой дворец на берегу Босфора, Бейлербейи.
Даже строгую, жившую своим делом Флоренс Найтингейл приняли бы тепло. Наверняка знаменитая медсестра оценила бы по достоинству практичную и энергичную французскую султаншу, а та помогла бы гостье построить больницу в Скутари – районе Стамбула на другом берегу залива, напротив беседки Эме.
С распростертыми объятиями встретили бы и Жерара де Нерваля, который колесил по всему Леванту, собирая материал для своего знаменитого «Путешествия на Восток». Ну а исследователю бы точно понравился рассказ Эме! Его книга была полна подобных ярких, необычных историй.
Но, думаю, больше всего моей героине пришелся бы по душе Пьер Лоти. Ах, если бы они с Эме не разминулись на целых шестьдесят лет… Родилась бы «Азиаде», узнай писатель о драматичной и загадочной жизни французской султанши? Ох, как бы его вдохновила эта сладкая меланхолия. Подумать только, такое творилось в самом сердце Топкапы! Pauvre petite fantôme… chère petite Sultane…[149]
Представьте, как они сидят вместе, скрывшись в тени беседки: Эме, будто неупокоенная душа, пытается вернуться домой, на Запад, а Лоти – писатель, востокофил, стремится ощутить себя в ее шкуре, чтобы слиться с вожделенным краем… И оба собеседника изнывают от тоски по прошлому, говорят вразнобой, зато на французском – языке сердца Эме.
Селим был по-детски влюблен во все французское. Кажется, его вера в страну, подарившую миру прекрасную Эме, была безразмерна, и неважно, случилась там революция или нет. В 1792 году, вскоре после того, как Селим взошел на трон, подписали Ясский мирный договор, и Крым перешел от России к Турции. Османская империя зализывала раны, а молодой султан перестраивал армию на французские рельсы. В страну пригласили французских и шведских инженеров. Литейный цех в промышленном районе столицы, Топхане работал под надзором французских офицеров. Французские же артиллеристы помогали реформировать структуру армии.
Дальше пришло время перевести с родного языка Эме учебники по математике и военному делу. Французские морские офицеры помогали готовить флот, а кораблестроители налаживали работу верфи. В 1795 году Селим разрешил французской еженедельной газете Le Moniteur de l’Orient («Восточный наблюдатель») печататься в Константинополе. Мы, конечно, догадываемся, почему и для кого это было сделано. Сам Селим едва мог связать пару слов по-французски, но ему наверняка нравилось слушать, как читает Эме.
Самое важное событие произошло в 1797 году: Порта отправила в Париж постоянного дипломата. Французы пришли в такой восторг, что несколько недель в столице все было «а-ля тюрк». Наполеон принял дипломата тепло: император уже давно положил глаз на Константинополь, который считал самым стратегически важным городом на карте Европы. А может, вспомнил как в 1793 году, когда Порта попросила прислать военных экспертов, записался добровольцем, но его заявление отклонили. Вместо этого Наполеон остался во Франции, потом продвинулся до консула, покорил Европу и задумал стать императором всего мира, куда, конечно, входила и Турция.
Когда в Топкапы прознали, что генерал Бонапарт, Первый консул, женился на кузине Эме, виконтессе де Богарне, Селим посчитал интерес и поддержку Франции искренними. Но Наполеон был не мечтателем, а интриганом и стратегом. В июле 1798 года после многочисленных заверений о дружбе, тридцать тысяч французских солдат высадились в Египте, намереваясь отобрать его у Турции – настоящий удар в спину.
Однако мечты Наполеона о завоевании Востока растаяли как дым. В 1801 году страны в спешке заключили мирное соглашение, и воцарилось недолгое, но спокойствие. Наполеон признал права Порты на Египет, а султан, в свою очередь, благосклонно отнесся к французскому присутствию в Турции. Эме, должно быть, вздохнула с облегчением. Наверняка ей пришлось применить все свои уловки, чтобы гордый, не терпящий подлости Селим закрыл глаза на вероломные выходки иноземного императора.
Вот так до внешнего мира стало долетать все более отчетливое эхо, намекавшее, что в сердце Топкапы, за резными решетчатыми окнами Диван-и Хумайуна, где султан тайно наблюдал за работой совета министров, притаился некто, много думавший о Франции.
В те годы между Парижем и Портой постоянно путешествовал месье, постепенно ставший среди турок своеобразной легендой. Имя Пьера Рюффе встречается в истории Османской империи не раз и не два. Он родился в 1742 году в Салониках. Его отец был драгоманом-переводчиком, представлявшим французские интересы в Леванте. Сам Пьер вырос выдающимся исследователем Востока. Он шесть раз назначался руководителем дипломатической миссии в Константинополе и снискал столь сильную любовь и уважение султанов, прозвавших его «отцом», что даже после отставки одно присутствие Рюффе в городе подрывало авторитет преемника. Следующий посол попросил Пьера переехать в другое место, чтобы не мешать работе.
Предположу, что Рюффе встречался с Эме и помогал ей прививать любовь к Франции и Селиму, и Махмуду. И именно благодаря эрудиции Пьера, а также его познаниям в европейской и восточной литературе, моя героиня смогла создать библиотеку, полки которой ломились от французских книг – как классических произведений, так и энциклопедий. Многие из них перевели на турецкий.
А если учесть, что первую типографию в Турции основали только в 1784 году, когда в страну прибыла Эме, напрашивается вывод, что и тут не обошлось без влияния прекрасной француженки: улемы, члены духовенства, решительно не хотели делиться с остальным народом тайным знанием. Например, Коран разрешили печатать и продавать только в конце 1850-х.
Вот так Селим, Рюффе и Эме приоткрыли для Турции окно в новый мир.
В то время реформы молодого правителя еще не успели прогневать население, а потому янычары решили, что пока стоит подождать. Сторонники султана были последовательны и влиятельны. Селима поддерживали властный паша Рущука, Кызляр-ага, валиде-султан, муфтий Вели-заде, а теперь еще и целая Франция. Нет, пока было не время нападать.
Противники мрачно и упорно наблюдали друг за другом, готовясь к броску. Иногда какой-нибудь карлик или немой семенил из покоев Айше к казармам янычар. Во дворце всюду были бдительные глаза и уши. Атмосфера накалялась, и янычары то и дело устраивали очередную нахальную или жестокую выходку, а у Селима не оставалось сил противостоять.
Когда по казану долбили ложкой, даже у самых бравых мужей подгибались коленки. Эме, знавшая, чтó янычары способны с ней сотворить за попытки настроить Селима против них, закрывала ставни и затыкала уши, лишь бы не слышать страшный гул. А по утрам ее встречали новые рассказы о жестокости и беспорядках: очередного сторонника султана нашли повешенным на ветвях дерева рядом с покоями несчастного или пирамида у Врат Блаженства пополнилась еще одной головой. Внутри Эме будто снежный ком нарастала ненависть, которая однажды лавиной сметет всех янычар и избавит Турцию от звериного насилия, которое они олицетворяли.
Но до этого дня еще было далеко. По счастью, случались и радостные периоды затишья, и Эме с сынишкой наслаждались почти что семейной идиллией в компании Селима и его матери. Султан глубоко любил маленького Махмуда. Это неудивительно, ведь тот был ребенком Эме, а потому и Селим относился к нему как к своему сыну. А может, как к младшему брату.
Кадын-черкешенка и странная француженка нарушили все негласные правила гарема, став союзницами и позволив двум претендентам на трон сблизиться. Селим с самого начала относился к ребенку трепетно. Тот рос; стал мальчиком, потом юношей, а затем – молодым мужчиной, и разница в возрасте между Селимом и Махмудом будто испарилась.
И вот, султану исполнилось сорок, его племяннику – двадцать, а Эме – сорок один, и наступила пора, когда казалось, что все они ровесники. Безмятежные золотые деньки, во время которых трио устраивало пикники в гиацинтовых садах с видом на Золотой Рог или отправлялось отдохнуть в какую-нибудь из летних резиденций с видом на нежно ласкающие берег голубые воды Босфора.
Иногда Селим организовывал за городом турниры для лучников, и тогда там растягивали роскошный шатер. После соревнований его не убирали, а место, где он располагался, становилось собственностью народа. Вот такой вот дар падишаха. Еще правитель часто сидел рядом с Эме, пока та вышивала в беседке. Игла сверкала, пронизывая гобелен, а затем снова ныряла под ткань. Золотые волосы Эме спадали на ее лицо, будто драгоценная вуаль; трепетали и подрагивали в кудрях бриллианты. В такие моменты француженка казалась Селиму самым прекрасным созданием на свете. Ради нее бы он пошел на все. Мужчина жадно ловил каждое ее слово, а она говорила о Франции, о большом мире за стенами Топкапы, о краях, где жила до того, как превратилась в призрака султанского дворца.
Иногда в Эме проскальзывала наивная, трогательная ностальгия по французскому прошлому. В Топкапы моя героиня могла распоряжаться всем, чем ни пожелает: Селим был готов выполнить любой ее каприз. Но Эме не покидала тоска о детстве.
Когда моя героиня жила в Нанте, Франция сходила с ума по воздушным шарам братьев Монгольфье. О великолепном изобретении говорили все вокруг. Повсюду пестрели листовки и картинки с ним; даже обои делали с полосками, как на шарах. Сначала в удивительные летательные аппараты погрузили коз. Те стали подопытными, как в XX веке – при испытаниях атомного оружия. Позже уже люди начали подниматься ввысь на украшенных лентами корзинах.
Наверное, Эме много раз рассказывала об этом Селиму и Махмуду. И вот, однажды, чтобы угодить красавице Накшидиль, над деревьями у дворца Долмабахче воспарил воздушный шар. Более того, султан доказал француженке-кадын, что он не хуже западных мужчин, и смело забрался в корзину. Повелитель всех правоверных, тень Аллаха на Земле, поднялся над тысячами минаретов столицы! Под ним в водах залива суетились многочисленные каики, а их пассажиры, задрав головы, удивленно и громко ликовали. На закате же жители столицы стеклись в мечети, окружили улемов и поблагодарили Аллаха за то, что позволил султану вернуться на землю живым и невредимым.
Пестрые воздушные шары скользили по голубому небу Турции, словно из Парижа занесло ветром кусочек французской легкомысленной элегантности. Да, сомнений не оставалось: за троном притаилась иностранка, и влияние ее было не меньше, чем у ее кузины Жозефины на родине.
Протекция Селима принесла Эме много радостей. Моя героиня была по натуре оптимисткой и беды не ждала. Да и зачем, если в жизни столько всего хорошего: сын, любовь и преданность Селима, огромная библиотека, растущие власть и богатство? Эме наслаждалась красотой садов, погружалась в восточную культуру, читала книги на французском, музицировала, а также продолжала дружить со своей благодетельницей Гюрджю Гюзели.
Однако 16 октября 1805 года земной путь валиде закончился, а с ним и безмятежные дни Эме. Черкешенку похоронили в одном из роскошных мавзолеев-тюрбе, как и требовало ее положение. Селим, Эме, Махмуд, Кызляр-ага и все ее друзья оплакивали потерю. А вот янычары, поняв, что один из самых грозных соперников им больше не помеха, оживились. Теперь только Эме стояла между ними и шехзаде Махмудом, а также Селимом – мягкосердечным султаном, совсем неспособным им противостоять. Селимом, к которому моя героиня, возможно, испытывала не только дружеские чувства.
За шестнадцать лет правления султан, окруженный могущественными врагами, так и не смог укрепить свою власть. Войны ослабили страну, а реформы – его популярность. Вторжение Наполеона в Египет стало аргументом для противников всего французского.
Махмуду едва исполнилось двадцать, и, пока Мустафа был жив, сын Эме не считался претендентом на престол. Тем не менее парень рос самостоятельным и замкнутым. Он словно обитал в особом мире – мире французского, – который делил с матерью. Махмуд учился военной тактике у французских офицеров, ездил в европейском седле и читал о Западе все книги, какие получалось достать. Но в политической жизни Топкапы он не участвовал, поэтому Селима мог разве что подбодрить.
По традиции каждый наследник крови должен был выбрать себе профессию. Махмуд решил стать писарем, а потому проводил долгие часы, выводя филигранные арабески. Он оказался настолько талантливым каллиграфом, что к нему часто обращались, чтобы он начертал строку из Корана или поэмы на городских монументах. Эти изящные черные и золотые росчерки до сих пор красуются на улицах современного Стамбула. Как бы иронично это ни звучало, но роскошные, вычурные письмена стали памятником правителю, который смог скинуть с себя оковы прошлого и получил прозвище Реформатор.
С 1805 по 1806 год Селим при поддержке Эме еще дважды попробовал наладить контакт с Францией. Султан пытался добиться дружбы между странами во что бы то ни стало. Дело в том, что в Турции начались волнения, подобравшиеся уже к стенам самого Топкапы, а Россия только и ждала, когда старый враг даст слабину. Селим отчаянно молил о помощи. Рюффе отправлял Наполеону доклады, призывая поскорее принять решение.
И тут сторонники Мустафы нанесли удар. Они сговорились с Россией, давним врагом Турции, а еще – с Англией. Войска Александра I уже шли на юг. Британский флот двинулся на восток.
Селим отправил во Францию еще одно прошение, и теперь Наполеон отреагировал быстро. Император назначил молодого корсиканского штабс-офицера, генерала (позже – маршала) Себастьяни постоянным представителем в Порте. Тот, земляк Наполеона, был блестящим военным, способным не только придумывать, но и воплощать в жизнь самые дерзкие планы. Себастьяни поспешил в Константинополь, мчась сквозь пыльные равнины Центральной и Южной Европы под палящим белым солнцем. Генерал добрался до Порты 10 августа 1806 года.
Сторонникам Мустафы оставалось только гневно скрежетать зубами: либералы вновь всех обскакали.
Британский посол тоже пришел в ярость. Себастьяни прямо у него на глазах принял сам султан! Такую честь английскому дипломату не оказали даже во время кризиса. А Себастьяни было не остановить. Французские офицеры командовали турецкими судами. Боже правый, да даже на тюрбанах моряков рядом с исламским полумесяцем виднелся европейский триколор! Себастьяни ежедневно бывал в Топкапы: помогал с вооружением, давал советы, наводил порядок – и всё это с небывалой дерзостью. Да разве это дипломатия? Такое больше походило на акт войны! Примерно об этом возмущенный посол написал на родину в Туманный Альбион.
Английский флот вошел в Дарданеллы, требуя отозвать Себастьяни. Селим, оказавшись под прицелом британских пушек, хотел уступить. Но Эме была непреклонна: никаких переговоров, покуда флот не покинет пролив, а пока это не произошло, надо дать Себастьяни карт-бланш.
Турки, встревоженные угрозой, бросились готовить оборону и тащить немногочисленные пушки на позиции, указанные французским генералом. Ряды армии сомкнулись. Селим разбил шатер рядом с палаткой Себастьяни и велел министрам разместиться вдоль батарей у городских стен. Большинству придворных льстецов такой приказ очень не понравился, но перечить султану они пока не могли.
Одним лишь своим присутствием Себастьяни вдохновлял и обнадеживал турок. Под его руководством город превратился в вооруженную до зубов крепость. Народ сплотился вокруг французского генерала, и ни Мустафа, ни янычары теперь не могли склонить людей на сторону англичан. Даже другие дипломаты поддались обаянию Себастьяни: кто-то видел, как датский посланник раздавал золотые монеты, чтобы подбодрить крестьян, взявшихся за ружья. Молодые секретари из французского посольства, одетые с иголочки – в модных туфлях с пряжками и отороченных кружевом рубашках, – усердно трудились бок о бок с потрепанными жизнью армянами и греками.
Пока литейщики в спешке делали картечь и ядра из грубо обтесанных камней, британские линкоры завязли в штиле недалеко от острова Бююкада. Казалось, сама природа выступила против англичан. Несколько дней они беспомощно стояли в море, глядя на город, до которого было уже рукой подать.
Эта заминка стала роковой. У Себастьяни появилось время, чтобы подготовить столицу к обороне. Каким-то чудом генерал успевал оказаться везде и всюду: в литейных цехах, в Топкапы, на совете с Диваном, на улицах города, в оружейной и на Галатской башне, откуда обозревал укрепления. Когда ветер сменил направление, Константинополь уже превратился в неприступную твердыню под командованием бравого генерала, за которым был готов пойти весь народ. Адмирал Дакворт решил действовать благоразумно и приказал команде отплывать.
Этот раунд Эме выиграла.
Османские сторонники Франции вздохнули с облегчением. На какое-то время в стране воцарился мир, а реформы продолжились. Но прогресс, как и красота, зачастую воспринимается субъективно. Как выразился епископ Уильям Уорбертон: «Правоверие – это моя вера, а иноверие – это вера другого человека». Для некоторых само слово «реформа» звучало зловеще.
Янычары затаили злобу. Но пока у руля находился Себастьяни, за которым стояли все силы Наполеона, сделать они ничего не могли. Мустафа и его мать тоже выжидали…
В покоях Эме, вдали от любопытных глаз и ушей, проходило множество встреч. Для Селима атмосфера там, должно быть, казалась чарующе европейской. Несколько лет назад Эме обставила свои комнаты по французской моде: стулья времен Людовика XVI, комоды из атласного дерева, тюлевые занавески. Моя героиня не видела массивных гарнитуров имперской мебели. Нет, Эме пыталась воссоздать обстановку салонов, которые посещала в юности, навещая друзей за стенами монастыря. Зеркала в покоях сверкали резными позолоченными рамами, а на небольших столиках с тонкими изогнутыми ножками стояли фарфоровые мисочки с сушеными цветами. Диванчики и кресла-бержеры манили пухленькими полосатыми сатиновыми сиденьями. Но не стоило заблуждаться! Сидеть здесь можно было только по-европейски, с прямой спиной, а не лениво возлежать, как на турецких утопающих в подушках диванах. В углу стояла арфа, но Эме предпочитала ей гитару. Время от времени Селим уговаривал красавицу спеть что-нибудь, и над внутренними двориками Топкапы вились мелодии Жан-Батиста Люлли или Франсуа Куперена. Призрачно-легкие мотивы и голос женщины, скрытой от мира в глубинах дворца, сплетались с лязгом ножен на поясах янычарского караула под резными окнами гарема.
Здесь, в легкомысленной обстановке, Селим мог всласть вкусить Запад, – и никакие чубуки или диваны не мозолили ему глаза, не мешали предаваться фантазиям!
Nous n’irons plus au bois
Les lauriers sont coupés…[150]
По сравнению с меланхоличными мелодиями Востока даже самые грустные песни в исполнении Эме звучали весело. Иногда Себастьяни с женой заглядывали к паре на бокал шампанского. К этому напитку моя героиня приучила и Махмуда, а ведь для того, как и для всех мусульман, каждый глоток спиртного считался грехом. Селим тихо слушал, наблюдая за происходящим. Рядом с опытным Себастьяни и полной энтузиазма Эме ему казалось, что все планы легко воплотить в жизнь.
Иногда разговор переходил на более простые темы: генерал вспоминал о жизни в Тюильри, а его жена, очаровательная Фанни де Куаньи, рассказывала собеседнице новости о Жозефине и Париже. Прежде приходилось полагаться только на месье Рюффе, относившегося к Франции достаточно сухо. Он, востоковед до мозга костей, даже говорить предпочитал на турецком. Эме же, несмотря на то что давно одевалась и жила по местным обычаям, оставалась до мозга костей француженкой. В общем, на Махмуда повлияли и корни, и условия, в которых он рос. Сын Эме твердо считал, что Турцию нужно «озападнить»: тогда паши, увязшие в праздности и коррупции, встряхнутся.
Реформы, будто бич, беспощадно хлестали по бесчестным политикам, а мать Мустафы тем временем подмечала каждую деталь: постоянные визиты султана к Накшидиль, неверной-француженке, перемещения Себастьяни… Ничто не оставалось без внимания, и обо всем Айше докладывала янычарам. И когда те вновь стучали по казанам, ни преданность Селима, ни обитые бархатом кресла, ни арфа не могли успокоить Эме. Для нее янычарский бой и гул олицетворяли пульс ненавистного Востока, ставшего ее темницей. Они стали символом жестокости этих краев, грохотом пиратских пушек, гимном злодеев, которые тащили ее, пленницу, по аллеям Касбы.
Себастьяни был популярен не только среди окружения султана, но и среди простых жителей города. Он слыл спасителем Константинополя, героем дня! Но для генерала ничего выдающегося не произошло. Себастьяни не привык проигрывать, а его долгая и яркая жизнь походила на череду громких побед. Он, привлекательный и харизматичный, был рожден, чтобы стать героем. Про него писали, что «Себастьяни – один из тех, кто способен одним своим поведением устроить в будуаре или салоне революцию». Аббат Доминик Дюфур де Прадт называл генерала «купидоном империи». Идеальный наполеоновский маршал. Увы, в наши дни от этих обаятельных мужей остался только «Корпус Наполеона», взирающий из Северной галереи Луврского дворца на улицу Риволи. Там маршалы так и стоят, застывшие, пока мимо спешат автобусы, а голуби присаживаются на каменные сабли и треуголки.
Себастьяни был особо колоритной фигурой. Легко представить, как он несется верхом через всю Европу, словно сошедший с портретов Гро: конь встает на дыбы; через круп скакуна перекинуто обитое леопардовой шкурой седло; кивер, украшенный пышными перьями, сдвинут набекрень; форма богато расшита лентами-галунами; гусарский мундир спадает с одного плеча, а сабля сверкает, готовясь сразить врага на поле брани. Вперед! На Восток! На Вену! На Белград! К Константинополю! К новым победам!
Себастьяни родился на Корсике в 1772 году в семье богатого сапожника. По слухам, он приходился Бонапартам родственником. Юного Ораса Франсуа Бастьена Себастьяни собирались сделать служителем церкви, но у того были другие планы. Он отправился с Корсики во Францию и записался в армию. А там его ждал головокружительный успех: Себастьяни активно участвовал в боях, а потом сыграл не последнюю роль в Перевороте 18 брюмера, во время которого Ораса заприметил и взял в свой штаб Бонапарт.
После битв при Маренго и Аустерлице Себастьяни получил звание полковника, а затем – титул графа. Вскоре Наполеон поручил ему решить деликатный восточный вопрос: отправиться в Египет и выяснить, в каких отношениях состоят турки и мамелюки. Будущему маршалу приказали прощупать арабских вождей, заверить сирийских христиан, что Франция их поддержит, а на обратном пути заглянуть в Константинополь и умаслить падишаха. Все это Себастьяни проделал с присущей ему ловкостью. Именно поэтому, когда в Париже решили прислушаться ко второй мольбе Селима о помощи, выбор был очевиден. Себастьяни – военный, дипломат, прекрасно знакомый с Левантом – подходил не только на роль чрезвычайного посла, но и для того, чтобы помочь Порте преодолеть любые напасти.
Мы уже знаем, что справился он блестяще. Если бы не внезапная кончина супруги, он, скорее всего, оставался бы с Селимом сколько мог, и мечты Эме о прогрессе удалось бы воплотить в жизнь. Но когда Фанни умерла, рожая дочь, Себастьяни попросил перевести его в Париж, где с разбитым сердцем погрузился в дела военные. Он сражался в войне с Россией, был рядом с Наполеоном во время «ста дней»[151], а после битвы при Ватерлоо подал в отставку и удалился в Англию.
В 1816 году Себастьяни вернулся во Францию, чтобы стать политиком, и это у него получилось: он побывал морским министром, министром иностранных дел, а затем послом в Неаполе и Лондоне, где позже его сменил Франсуа Гизо. Старость мужчины омрачила смерть горячо любимой дочки – Фанни: ее, герцогиню де Прален, нашли изрезанной в собственной постели в доме на Рю Сент-Оноре. Современники говорили, что покойная была созданием страстным и сварливым, и никто не сомневался, что к ее убийству причастен супруг. Он поддался чарам молодой невзрачной гувернантки, которую герцогиня обвиняла в утрате не только любви мужа, но и расположения детей. Разгоревшийся скандал потряс всю Францию и пошатнул положение и без того нестабильной монархии во главе с Луи-Филиппом. Себастьяни поспешил в Париж и подал на зятя в суд. Но тот избежал правосудия: на допросе отвечать отказывался, а потом и вовсе принял яд в тюремной камере и умер.
В свои семьдесят Себастьяни оставался все таким же энергичным и полным огня. Мужчина частенько разгуливал по оливковым рощам в своем корсиканском поместье. А один американский дипломат рассказывал о встрече с маршалом: старик, укрывшись от палящего зноя под желтым зонтиком, шел и бормоча погружался в безбрежное море воспоминаний о Великой армии, о мамелюках, о балах Жозефины на Рю-Шантерн, куда ему, «купидону империи», теперь путь был заказан, об Аустерлице, о Ватерлоо, о Константинополе, о тайной жизни Топкапы, известной лишь посвященным… И, конечно, об Эме, скрытой за вуалями незнакомке, с которой он и Фанни были близки когда-то давным-давно…
В прекрасный солнечный весенний день Себастьяни внезапно хватил удар. Вот старик сидит за обеденным столом, а вот – уже покинул мир живых. Легкая, быстрая смерть. Он хотел упокоиться в Доме инвалидов, среди других маршалов Франции, и в августе того же года его гроб со всеми подобающими почестями опустили там в землю. Говорят, что в то же мгновение начался загадочный пожар. Знамена и штандарты, взятые им у поверженных врагов, поглотили языки пламени, словно судьба решила придать его последним минутам ореол героической драмы.
Пути Себастьяни и французской султанши пересеклись, когда оба переживали момент триумфа, пусть причины и были разные: один гордился императором, а другая – сыном, но вдруг все пошло прахом. Вновь вмешалась судьба. Раньше она настроила ветра против британского флота, а теперь решила нанести удар в другом направлении. Фанни Себастьяни внезапно заболела и умерла. Ее муж был разбит. Он винил себя за то, что привез ее на Восток, к грязи, болезням, палящему солнцу и ледяным ветрам.
Эме тоже была безутешна. Она приняла Фанни как родную. Та напоминала моей героине о детстве во Франции и, казалось, воплощала в себе все прелести родины. Фанни стала первой и единственной француженкой за исключением Эме, с которой познакомились Селим и Махмуд. Для них очарование супруги Себастьяни и сила маршала стали подтверждением всего, что Эме рассказывала о своих соотечественниках. А теперь Фанни умерла. Себастьяни не мог оставаться в городе, жестоко разлучившем его с любимой. Мужчина сбежал.
Теперь-то и настал момент, которого столь долго ждали янычары, и они выплеснули всю накопившуюся ярость, устроив настоящий террор. Их поход начался под знаменем национализма. Они заявили, что султан поддался опасному французскому влиянию, избавились от Низам-и Джедид, захватили трон, свергли Селима, а затем провозгласили Мустафу султаном, а его мать – валиде. После отъезда Себастьяни не прошло и месяца.
Эме, Махмуд и Селим, оказавшиеся в заточении, жались друг к другу. Каждое мгновение проходило в страхе смерти. Многих из их окружения убили сразу, кого-то выслали, а других заключили под стражу. Министров, генералов и губернаторов отозвали в столицу, а там – придушили. Янычары не знали пощады. Теперь бал правили жестокость и косность.
Когда новости достигли Парижа, несмотря на совет Себастьяни, Бонапарт начал открыто готовиться к аннексии Турции. Он никогда не питал иллюзий насчет франкофилов у власти, а потому и к собственному обещанию защищать султана относился достаточно цинично. Присутствие Себастьяни в Турции было выгодно императору, ведь Наполеон не мог позволить англичанам там закрепиться. Теперь, когда вестники докладывали о терроре и анархии в стране, а от Селима не поступало никаких новостей, Бонапарт объявил о своих планах открыто. Он был глух к мольбам Себастьяни и, предполагаю, к любым увещеваниям Жозефины, беспокоившейся о родственнице. Наполеон вообще не боялся поступать жестоко, если семейные чувства шли вразрез с политикой.
В июле Бонапарт отправился в Тильзит на встречу с царем Александром, где, обнявшись на богато украшенном корабле посреди Немана, два императора-полубога поклялись в вечной дружбе и втайне договорились, что Османская империя перейдет к России. Официально, конечно, текст соглашения был другим: Франция признавала права России на Финляндию и Дунайские княжества.
Бонапарт считал, что так расчистит себе путь к завоеванию Турции и усыпит бдительность подозрительной Порты. А Александр считал, что сотрудничество с Францией позволит ему захватить всю Османскую империю от Дуная до Салоников. Оба императора были страшно довольны собой: каждый думал, будто облапошил «партнера». Штандарты развевались над судном, адъютанты, звякая шпорами и ножнами, расхаживали по причалу, а ночью, оставив коней стоять вдоль берега, казаки устроили дикие пляски. Вздымались в воздух фейерверки, гремел военный оркестр, и пиршества длились, пока небо не побледнело с рассветом.
Мустафа и янычары, увлекшись истреблением врагов, упустили того, кто принесет им погибель: Байрактара, пашу Рущука – болгарской провинции на Дунае. Хоть он и был болгарином по национальности, но верно служил Турции. Паша Рущука носил звание трехбунчужного[152], самое высокое, и поддерживал как Селима, так и профранцузские реформы. Едва до мужчины дошли новости о перевороте, он созвал войска и пошел на Константинополь, возглавив армию суровых албанцев.
По плоским бурым берегам Дуная, через Болгарию, до Турции добраться было сложно, особенно в знойные июльские месяцы, но Байрактар не отступил. Вместе с войсками он преодолел дикие перевалы Балканских гор, прошел вдоль извилистой реки Янтры, несущей желтые воды сквозь Велико-Тырново, древнюю столицу Болгарии, а потом дальше – мимо города Казанлыка, туда, где долина роз уступает место горной гряде; и еще южнее, через славянские деревеньки, где почти пять столетий под гнетом турецкого господства тлела болгарская злоба на захватчиков.
Армия мстителей шла маршем, пока наконец не достигла османской границы и на горизонте не показались великолепные мечети Адрианополя. Вот она, земля султана! На улицах и в конаках – домах турецких вельмож – кипели слухи. Султан мертв! Головы сторонников Франции венчают колья на вратах Топкапы! Янычары захватили Диван… Байрактар продолжил свой путь и, достигнув внешних ворот дворца, внезапно напал на стражу, штурмом взял первый двор и добрался до Врат Блаженства еще до того, как Мустафу и министров успели предупредить.
Но, едва прозвучал сигнал тревоги, Айше не растерялась. Действовала она быстро, как кобра, накинувшаяся на добычу. Женщина понимала, что сын ее будет в безопасности, если останется последним из рода Османов. Древнее пророчество гласило, что со смертью династии падет и империя. Никто не посмеет тронуть Мустафу, если тот – единственный наследник. А значит, Селим и Махмуд должны умереть. Айше отправила стражников в Кафес, чтобы те убили пленников.
Селим, ученый муж, мягкий и добросердечный, умер, сражаясь будто лев. Когда стражники ворвались в покои, лишь один человек пришел ему на помощь: Тахир-эфенди, бросившийся прикрыть султана своим телом. Но Селим понимал, что его час пробил и спасать нужно Махмуда. Только сыну Эме под силу провести реформы, которые не смог воплотить его предшественник. Селим любил Махмуда не только как брата, но и как ребенка Накшидиль, прекраснейшей из прекрасных, француженки…
Бывший султан приказал Тахиру найти и предупредить Махмуда, а сам выхватил кинжал и ринулся в бой, чтобы задержать врагов и погибнуть от сотен ран. Но это было не напрасно. Тахир успел добраться до Махмуда и помог ему пролезть в трубу и вскарабкаться на крышу. Другая легенда гласит, что это Эме укрыла сына, спрятав его в старой печи в банях. Когда стражники бросились ловить беглеца, им перекрыла путь одна из верных рабынь моей героини, грузинка, которую в гареме нарекли Сильной. Она тоже была готова положить свою жизнь за Махмуда. Женщина метнула в стражников жаровню с раскаленными углями, и мужчины ненадолго отступили.
К этому моменту Байрактар уже открыл Врата Блаженства и прорубал себе путь через Топкапы, выкрикивая имя Селима, своего повелителя. Но в ответ он слышал лишь тишину. Дворики пустовали, в беседке – никого, в гареме – молчание. Евнухи, садовники, министры – все сбежали. В этот момент раздался голос Мустафы:
– Отдайте султана Селима паше Байрактару, если тому нужна свиная туша.
С этими словами мужчина выпнул тело двоюродного брата за порог, где оно, чудовищно изуродованное, и распласталось под жестокими лучами полуденного солнца.
Байрактар пал ниц возле трупа, горько разрыдавшись, и поклялся, что негодяй за все ответит.
– Разве гоже паше Рущука реветь как девице? – спросил мужчину один из капитанов. – Давайте отомстим за султана!
– Надо спасти Махмуда! – воскликнул Байрактар, и в тот же момент появился и сам Махмуд, весь в саже, но целый и невредимый.
Уже тогда, в молодости, он обладал величием, которое позволило ему тут же взять командование на себя. Мужчина сказал паше, что отомстит за Селима, когда посчитает нужным. Вот он, намек на его истинную натуру. Решительный, твердый, неторопливый, Махмуд позволит жажде мести затаиться в сердце так, что подозревать о ней будет лишь Эме, а потом, годы спустя, он обрушит всю свою ярость на янычар и навсегда избавит страну от них. Мы видим, как переплелись в юном султане восточная хитрость и западная расчетливость: сладкая месть стала частью его стратегии. Не зря Махмуд изучал французские военные трактаты, не просто так внимал словам Себастьяни и впитывал уроки Рюффе, матери, французских артиллеристов. Он взял от западного мира все что мог.
Приказы новый султан раздавал холодным тоном: чтобы больше никакой резни и громких заявлений – ни от Байрактара, ни от кого-либо еще, пока он, Махмуд, не позволит. Одним своим присутствием султан внушал остальным трепет, а голос его отдавался во дворах громовыми раскатами. Стало понятно, что Махмуд не избалованный царевич, а сильный и властный мужчина. Он уверенно провел спутников в павильон Знамени Пророка, где хранится Санджак-Шериф[153] и другие священные реликвии.
Именно здесь всегда молились новые султаны. Теперь пришло время Махмуда на несколько часов преклонить колени перед Аллахом. Когда мужчина вышел из зала, то все обитатели дворца, выбравшиеся из укрытий, на мгновение замерли, а затем пали перед правителем ниц, полные ужаса и покорного благоговения. Мустафу и его мать по приказу Махмуда отправили в заточение. Байрактара назначили великим визирем. Пушки Топкапы прогремели в честь султана. Теперь Махмуд стал падишахом всех истинных верующих, наместником Аллаха на Земле.
В сумраке мечетей прихожане молились, покачиваясь вперед-назад, падали ниц, глядя на Восток, а в своих святилищах-текке дервиши-скутари кружились и выли в мистическом экстазе. К власти пришел новый султан, а с ним наступила новая эпоха. Такова воля Аллаха! Все молились за Махмуда.
Оставшись в одиночестве в своей беседке, молилась и Эме. Она не отринула католичество: оно помогло ей пережить множество страшных испытаний. И вот теперь моя героиня стала валиде, а ее сын – султаном. Враги повержены, а впереди – светлое будущее. Воспитанница французского монастыря, дрожащая рабыня, которую много лет назад привели с корсарской барки к Воротам Блаженства, превратилась в повелительницу своих мучителей. И снова эхом раздались слова Юфимии Дэвид: «У тебя родится сын. Он станет великим правителем, но путь к трону его ждет тернистый да залитый кровью предшественника».
Наверняка это Бог отправил ее в Турцию, а потом уберег Махмуда, чтобы он смог изменить судьбу страны. В ту ночь Эме молилась еще и за душу Селима; возможно, единственная во всем дворце.
Давайте посмотрим, как же воспринимали молодого султана окружающие. О его энергичности и властности уже говорилось. Еще современники вспоминали, что у Махмуда был странный пристальный взгляд, которым он сверлил иностранных гостей, словно задавая немой вопрос. Делал султан это даже тогда, когда среди приветствующих его ликующих толп ненароком замечал гяура-неверного. Словно Махмуд выискивал следы манящего западного мира. Присутствовала в султане некая строгая, суровая меланхолия.
Махмуд был достаточно высоким, мощно сложенным, а от отца унаследовал выразительную бледность и иссиня-черную бороду. Раньше молодой султан держался в тени, неизвестный и невидимый. Он жил в безопасности, но не в Кафесе, а в покоях матери, и общался только с самыми близкими соратниками Селима – сторонниками профранцузских реформ. Теперь же многих не устраивало, что в Махмуде много гяурских черт: он предпочитал сидеть на кресле, а не подушках или диване, не ел руками и вместо этого пользовался золотыми ножом и вилкой, а хуже всего – при каждом удобном случае пил шампанское.
Более того, когда сын Эме умрет, враги ошибочно спишут его смерть на увлечение алкоголем, а его вдова в приступе скорби и мусульманского негодования прикажет выбросить все содержимое султанских погребов в Босфор. Зрелище, должно быть, впечатляющее: тысячи бутылок с дорогими французскими винами ухнули вниз с мыса Сарайбурну в глубины залива, туда же, где гибли неверные одалиски. Поборников старого порядка такой символический жест, наверняка, утешил.
Махмуд ездил верхом в европейском седле, а на коне держался будто французский кавалерист. Позже, окончательно распоясавшись, султан даже одеваться стал, смешивая элементы традиционных и европейских костюмов. Отороченный собольим мехом бархат и богато украшенные тюрбаны, которые Махмуд носил в молодости, уступили место плиссированным брюкам, длиннополому сюртуку, сшитому на манер военного мундира, и феске. Тюрбан впал в немилость. Высокое положение монарха выдавала только эгретка с пером цапли – нарядная брошь с плюмажем, украшенная огромным бриллиантовым полумесяцем.
Но, несмотря на всю «западность» одеяний, Махмуд красовался в длинном зеленом плаще, упряжи султанских лошадей сверкали от драгоценностей, а Топкапы все так же дышал великолепием, пусть оно и казалось чуть более сдержанным, как того и хотелось бережливой француженке Эме.
Во время правления нового султана число одалисок сократилось. Нельзя сказать, что Махмуд был аскетом, но и не гнался за наслаждениями, как предшественники. К одной из своих фавориток он относился почти по-европейски, по-домашнему. До того, как ее заприметил Махмуд, армянка Безмиалем служила простой банщицей. Зато после она родила ему шестерых детей, а ее отношения с султаном были долгими и полными нежной привязанности.
Махмуду, так же как и Селиму, было мило все французское. Реформы нового султана, столь блестящие, сколь и тревожащие, взбудоражили народ. Нет нации консервативнее турков, а Махмуд, полный энтузиазма молодости, начал рубить сплеча и попытался разом избавиться от всех давних традиций. По его мнению, все должно быть новеньким, блестящим, западным – от вилок-ложек до фесок, системы налогообложения и административных реформ. Враги султана множились.
Впустую новый придворный музыкант, синьор Доницетти, брат знаменитого композитора, прославлял музыкальные таланты властителя, сочиняя «Марш султана», и обучал монарха премудростям создания мелодий, восхищаясь изящностью и меланхоличностью его песен. Турки предпочитали родные мотивы, легкие минорные напевы, лениво тянущиеся по воздуху, плавные, будто изгибы филигранных арабесок.
Жерар де Нерваль, услышав такую мелодию в Египте, писал: «Есть в этих звуках что-то по-крестьянски простое, мечтательное, как робкая влюбленность, а гласные сладки и гармоничны, словно пение птиц. Возможно, подумал я, это песня какого-нибудь пастушка из Трабзона или с берегов Мраморного моря. Мне показалось, что я слышу, как воркуют под крышей голубки. Такие песни рождены, чтобы разливаться над синими горными склонами…»
Для начала Махмуд решил сосредоточиться на внутренней политике: навести порядок в стране и завершить дело Селима. Например, он ввел неведомую до тех пор систему карантинов, которая уберегла Константинополь от вспышки чумы в 1838 году. А ведь в столице болезнь уже давно считалась привычным явлением, а не страшной эпидемией. Возможно, потому, что тела хоронили в неглубоких могилах, едва присыпая землей. Еще Махмуд открыл в Константинополе военно-медицинское училище и даже разрешил изучать анатомию, что более консервативные турки сочли злостным нарушением Корана. «Даже если покойный украл и проглотил наиценнейшую жемчужину, тревожить тело нельзя», – говорили они.
Не понравилось им и то, что Махмуд улучшил положение христиан – сирийцев, греков и болгар. А когда он попытался (правда, безуспешно) запретить торговлю евнухами, консерваторы решили: султан зашел уж слишком далеко. Такими темпами можно и до отмены гаремов додуматься! Еще Махмуд построил театр в одном из районов столицы, Бейоглу, и часто посещал представления, расположившись в отдельной ложе.
Все западное приветствовалось. Когда французские монахини написали, спросив, не может ли султан дать им новые ковры взамен тех, которые растащила толпа в пылу революции, правитель и его мать с радостью откликнулись на просьбу. Вы только подумайте: христиане обращаются к мусульманскому падишаху за помощью! Странно, что европейским монашкам вообще взбрела в голову мысль отправить весточку турецкому султану, но, возможно, не такая уж это была и бредовая затея. Возможно, визитантки из Нанта, который сильно пострадал во время террора, прознали о высоком положении воспитанницы и решили попытать счастья.
Призрак канувшей в никуда Эме-француженки пришел в восторг, и вскоре от имени султана просительницам выслали пару великолепных ковров.
Гораздо позже Махмуд провозгласит в Османской империи свободу вероисповедания, но то будет закон монарха более зрелого. Пока султан довольствовался малыми, пусть и значительными, шагами. Однажды, перещеголяв даже самого себя в стремлении подражать Западу, он разослал приглашения на бал в Топкапы. Однако мало кто из турецкой знати разрешил бы своим женам покинуть гарем, чтобы знакомиться, общаться и, более того, танцевать с гостями султана. Нет, куда предпочтительнее было прогневать Махмуда.
В итоге музыканты синьора Доницетти все же играли, а приглашенный еще Селимом (несомненно, по просьбе Эме) учитель танцев сновал туда-сюда и кланялся перед дамами из гарема. Но получился совсем не пышный бал в духе Тюильри, о каких так много рассказывали Себастьяни с супругой… Вечер вышел провальный. Консервативные турки могли смириться с фесками, сделать вид, что не замечают открытия школ и госпиталей, но бал!.. Парные танцы! Вальс! Турки поплотнее заперли двери гаремов, поставили рядом евнухов, чтобы сторожили, а сами отправились вступать в ряды янычар: те как раз вынашивали планы мести.
Если Эме с сыном решили, что их враги повержены, то сильно заблуждались. Вскоре политика Махмуда стала костью в горле для всей страны, и ему пришлось поубавить свой пыл. Но такие уступки сочли проявлением слабости. Снова забряцали казаны янычар, и снова несогласных вздернули под огромным платаном – там обычно собирались бунтовщики, – и снова Эме содрогнулась.
Мустафа и Айше были центральными фигурами во всех заговорах, а значит, Махмуд больше не мог себе позволить проявлять милосердие. Он видел, как расправились с Селимом, а сам рос, ощущая, что над ним нависает тень Кафеса. Жестокость была у народа Махмуда в крови. Лишь сила усмиряла силу, и лишь террор подавлял террор. А потому Махмуд приказал казнить Мустафу и Айше, а всех беременных наложниц бывшего султана бросить в Босфор. Поступок вполне в духе времени, но для сына Эме он стал первым шагом на тропе жестокости. И, увы, не последним. Позже в Османской империи появится присказка о нем и его сыновьях: «Махмуд был охоч до крови, Абдул-Азиз – до злата, а Абдул-Меджид – до женщин».
Но, если помнить, в каких условиях прошло детство Махмуда, становится понятно, что его поступки – просто самозащита. Закон Топкапы гласил: убей или будешь убит. Да и предки Махмуда по обеим линиям отличались пылким нравом. Жизнь в средневековой Турции сахаром не назовешь: шехзаде, не погибшие в детстве, часто становились правителями уже в четырнадцать. Они побеждали в битвах, получали в награду наложниц, первый раз становились отцами в шестнадцать, а последний – в шестьдесят. С обитательницами гарема вели себя мягко, с солдатами – грозно, в стенах мечети – скромно, а на троне восседали величественно. Ну и как тут ждать от Махмуда милосердия к бесчестному врагу? А ведь еще и Эме с детства прививала сыну веру, что его священная миссия – сделать страну «западной». Наверняка и мать, и отпрыск верили: цель оправдывает средства.
Махмуд, в отличие от Селима, был деспотом. По счастью, цели у сына Эме были, на первый взгляд, гуманные. Однако для того, чтобы их добиться, например отменить рабство и торговлю евнухами, он то и дело прибегал к самым авторитарным, а порой откровенно жестоким методам. Но иногда султан проявлял поразительную выдержку.
Как-то раз один из адмиралов приговорил преступника к пяти сотням ударов в живот. Конечно, несчастный погиб, не выдержав и сотни. Узнав об этом, Махмуд страшно прогневался, но в итоге просто пригласил адмирала в Топкапы и приказал тому съесть столько же приторных пирожных. Когда на семидесятом мужчина взмолился о пощаде, султан поинтересовался: если семь десятков пирожных – невыносимая пытка, то разве возможно пережить пятьсот ударов?
Может статься, что именно Эме вдохновила сына на самые жестокие поступки. Она ведь не просто так прожила двадцать лет в сердце Топкапы. Да и одна из трактовок Корана позволяла при желании избавляться от соперников: «Когда вы будете давать присягу двум халифам, второго убейте!» Кажется, Эме свыклась с мыслью, что тот, кто нападает первым, тот и выживает. Креольские корни моей героини даровали ей не просто знойную красоту, которой отличались многие мартиникийки, но и помогли выстоять в полном интриг и коварства гареме.
То, что показалось бы жутким и странным обычной француженке, воспитанной в монастырской школе или английском пансионате, не стало для Эме потрясением. В крови ее кипела Мартиника: земли темной магии, бурлящих вулканов и змей, нежащихся в изумрудной зелени в ожидании ничего не подозревающей жертвы. Стоит просто взглянуть на другую островитянку: пока Эме пробиралась сквозь жестокую роскошь Топкапы, во Франции Жозефина столь же искусно, пусть и прибегая к другим методам, прокладывала себе путь сквозь джунгли революции, придворных интриг и бонапартовской семьи. Обе женщины были и гибки, и изобретательны.
Креолы по своей натуре любят роскошь. Жозефина – прямое тому доказательство. Эме тоже представилась возможность утолить свою врожденную страсть: современники восхищались элегантностью валиде и сиянием ее драгоценностей.
Турки понимали увлечение моей героини, как никто другой. Весь народ обожал украшения: многие женщины, сверкавшие с головы до пят, расстраивались, что надеть все и сразу не получается, а потому навешивали цепочки и каменья на своих рабов, а потом любовались результатом. Иногда, чтобы сказаться сдержанными и строгими, знатные дамы надевали на торжества сравнительно мало драгоценностей. В таких случаях за госпожой непременно семенил раб с золотым подносом, на котором были разложены разные сокровища.
Наблюдательная леди Крейвен вспоминает об одном случае при дворе Абдул-Хамида (Эме тогда только прибыла в Топкапы): «Оборона страны трещит по швам, но Порта то и дело откладывает строительство укреплений на важных постах, утверждая, что денег в казне нет. Только почему-то ювелиры даже не успевают находить бриллианты для гарема, а ведь за эти камни платят звонкой монетой».
Да, такое не смог бы искоренить даже Махмуд.
Английская писательница леди Мэри Уортли-Монтегю, вспоминая о своем визите в гарем в 1717 году, писала, что принимавшая ее дама «была затянута в пояс шириной с английские ленты, причем весь усыпанный бриллиантами. Шею ее украшали три ожерелья до колен. Одно – из крупного жемчуга с изумрудной подвеской размером с индюшачье яйцо, второе – из двух сотен изумрудов, причем каждый – размером с монету в полкроны… Но больше всего поражали воображение серьги: два бриллианта, по форме напоминающие грушу, а величиной с большой лесной орех. А еще были на турчанке четыре нити белоснежного, идеально ровного жемчуга, каждой из которых хватило бы на четыре ожерелья, достойных графини Мальборо».
Рассказывает Мэри и об огромном рубине, окруженном двадцатью каплями прозрачных, будто слеза, бриллиантов, о головном уборе, усыпанном бриллиантами и изумрудами, а также массивных бриллиантовых браслетах. Потом писательница вспоминает, что у собеседницы «было по пять колец на пальцах. Каменья в них уступали размером только алмазу Регента. Точной оценкой стоимости пусть занимаются ювелиры… Я же уверена, что ни у одной европейской королевы нет и половины таких богатств».
Роскошь проявлялась и во всевозможных мелочах. Султановы опиумные таблетки покрывали одним, двумя или тремя слоями сусального золота, чтобы было проще регулировать силу действия. Возможно, отсюда и пошло французское выражение «позолотить пилюлю».
Роскошь считалась всеобщим идеалом. Когда расписные каики скользили вверх и вниз по Босфору, двигаясь вдоль берега от Сладостных вод Азии к небольшим резным беседкам – яли – и обратно, за судами тянулись стайки сверкающих рыбок. Сделаны такие спутники были из драгоценных камней, а крепились к лодкам цепочками. Когда каик двигался, они плыли следом, покачиваясь на воде. Такие суда, в отличие от завешенных вуалями черных гондол Венеции, выглядели ярко, нарядно и притягивали взгляд. Казалось, будто делали их для государей и дипломатов, не меньше: палубу выстилали персидскими коврами и усеивали парчовыми подушками, а иногда за кораблем тянулся, растекаясь по глади воды, будто величественный шлейф, алый или пурпурный бархатный ковер, хирам.
Некоторые султаны позволяли своим наложницам невиданные вольности: дамы могли устраивать пикники у Сладостных вод Азии (хотя, конечно, только в сопровождении евнухов), а еще ездить по городу или ходить на базар. Правда случилось это ближе к середине XIX века. Во времена Эме одалиски все еще были затворницами. Однако мы помним, что султан Селим во многом потакал красавице-француженке, а потому, когда она стала валиде, то успела вкусить больше свобод, чем другие обитательницы Топкапы.
Эме всегда интересовалась государственными делами сына. Делала она это не только потому, что была матерью султана и пыталась воспользоваться своим влиянием, как ее предшественницы, но и потому, что увлекалась историей и культурой страны. Известно, что Махмуд бродил по столице инкогнито, замаскировавшись, будто Харун ар-Рашид[154], и, как и великий халиф, водил дружбу с цирюльником, который рассказывал ему о событиях в городе и настроениях народа.
Возможно, что и сама Эме совершала подобные вылазки. Даже спустя двадцать лет она, должно быть, смотрела на Константинополь сквозь призму чужеземного восхищения: ахала, впитывая томную атмосферу столицы, любовалась великолепными, пусть ветхими, византийскими древностями, а также сырыми и тихими подземными водохранилищами, таящимися под кожей города, да восхищалась местными легендами. Ведь именно здесь полумесяц покорил крест, на месте базара когда-то фырчали в стойлах две тысячи скакунов Юстиниана, а из-за мусульманских зданий выглядывали забытые церкви с диковинными названиями. Например, церковь Марии Монгольской, получившая свое имя в честь незаконнорожденной принцессы из рода Палеологов. Та вернулась на родину после того, как ее супруг-монгол умер, а остаток своей жизни посвятила религии.
И в Эме, и в Махмуде жил дух их предка-авантюриста, Пьера дю Бюка. Правила и рамки были не для них. Разве есть радость в том, чтобы церемонно путешествовать по улицам в сопровождении трехбунчужных пашей и других чиновников?
Может, Эме, скрытая под тяжелой черной паранджой, в каких все турчанки путешествовали за границу, сопровождала сына во время его визитов в столицу, вместе с Махмудом терялась в толпе на скользких набережных рыбного рынка или отправлялась через мост в район Галата. Там среди людского моря торчали остроконечные черные кожаные шапки персов, белые тюбетейки албанцев, турецкие тюрбаны – словом, собирались все народы Азии. Как восторженно выразилась одна дама-путешественница, «держались эти люди с мрачным достоинством, что свойственно простым людям Востока».
Янычары зверствовали без всякого стеснения: рубили головы, оставляя тела валяться посреди улиц, прибивали неугодных за одно ухо к двери или отправлялись на лодке, груженной пленниками, в Босфор, заплывали подальше, присматривая, где бы устроить расправу, а потом убивали несчастных. Турки вообще славились своей любовью проводить казни только в подходящих, по их мнению, местах, причем делали это так, словно выбирают уютный уголок для пикника. Ну а жертвы шли вслед за мучителями, обсуждая пейзажи, – воистину арабский фатализм.
В те годы янычарская жестокость достигла апогея. Махмуд же тайком выбирался в город, бродил по лавкам и кофейням, подмечая малейшие детали, и с каждым мгновением ненависть, таившаяся в его душе, росла и крепла. Султан продолжал терпеливо ждать дня, когда сможет раз и навсегда раздавить янычар.
Предположу, что опасности, поджидавшие во время таких вылазок, еще больше сблизили мать и сына. Знатные мусульманки, обитавшие в Топкапы, и помыслить не могли, чтобы появиться на публике без сопровождающего или забрести в такие сомнительные районы. Для Махмуда это стало очередным подтверждением, что его мать – женщина удивительная, просвещенная и независимая.
Легко представить, как Эме с сыном, скромно одевшись, плетутся мимо равнодушного фасада французского посольства, у которого стоит облаченный в красный мундир кавасс (конечно же, стражник тоже из янычар, как и большинство столичных чиновников), идут мимо небольших лавочек, ломящихся от разных сладостей, поднимаются выше и выше, гуляют по узким улочкам, ведущим к «той самой увитой примулами тропе Галаты, что взбирается к самым вершинам разврата», как выразилась веком ранее одна американка. Она состояла в организации, спасавшей и искавшей кров для падших женщин и наивных девиц, которых в Константинополь заманили легенды о гаремной роскоши. Миссионерка даже распорядилась, чтобы ее соратники, знавшие местный язык, дежурили у поездов и лодок, надев шапки, на которых был вышит девиз их службы. Но, увы… Большинство прекрасных дев говорили на другом языке – понятном и без слов, – и их не интересовало никакое спасение.
Эме, став валиде-султан, превратилась в настоящую властительницу Топкапы. Теперь у нее были свои дворец, свита и казна. По всем вопросам сын советовался с ней и только с ней. Эме следила, чтобы в гареме соблюдали традиции и правила, принимала знатных придворных дам, контролировала работу больницы и библиотеки, планировала разбить новые сады, вроде тех, что создали на побережьях Босфора по проекту французского художника-пейзажиста Антуана-Игнаса Меллинга.
Теперь цветочное буйство, распустившееся под чутким руководством главного садовника, а по совместительству – наставника стражи султана – бостанджи-баши, укротил его коллега из Шёнбрунна. Беседка Эме выходила на Босфор, а рядом с ней притаился небольшой тенистый садик с кипарисами и гиацинтами, где валиде с удовольствием прогуливалась прохладными вечерами, наблюдая, как золотистые искорки мелькают над гробницами в темных рощах Скутари[155]. Суеверные утверждали, будто то – неупокоенные души, но есть куда более прозаичное объяснение: свечение происходило из-за большого скопления костей. Другое поверье гласило, что над Босфором кружат черные птицы, которые никогда не приземляются. Не похожи они ни на скворцов, ни на чаек. Птицы эти – мятущиеся души, обреченные на вечные скитания, подобно Паоло и Франческе – «летят сквозь вихрь в вечном объятии»[156].
Однако времени на печальные мысли у Эме не было. Валиде-султан ко всему в Топкапы приложила руку, от внешнеполитических решений до дворцовой казны. А ведь еще и приходилось соблюдать местные традиции. Во время Рамадана, когда пост подходил к концу, город содрогался от гула барабанов, предвещая ночь аль-Кадр, Ночь Могущества, одну из семи священных. В это время султан, сопровождаемый торжественной процессией, отправлялся в мечеть за пределами дворца. Там валиде, как и предписывал обычай, выбирала для него новую невесту – какую-нибудь свеженькую красавицу, например из горных долин Грузии. От девушки, конечно же, ожидалось, что она подарит повелителю наследника.
Иногда занятия Эме были чуть более европейскими: она получала посылки с книгами из Парижа, принимала странствующих музыкантов, рекомендованных смышленым братом синьора Доницетти – Гаэтано (тот только начал свое восхождение к славе в Европе), – или слушала сплетни о выходках лорда Байрона в Пере: знаменитый поэт, поселившись в доме британского дипломата, как обычно, завладел всеобщим вниманием. Слухи доходили до нее через третьи руки, но были занятными.
Как-то раз Мухаммед-паша из Каира в знак примирения прислал величественного жирафа или, как его называли, верблюдопарда. Прекрасное диковинное существо привело султана в восторг. Великий визирь устраивал приемы, на которых показывал гостям-дипломатам, как нубийские конюхи выгуливают удивительного зверя.
Однако по большей части развлечения у Эме были скромнее: иногда она любовалась представлениями новых танцовщиц-черкешенок или наблюдала за бабалуком – ритуалом, во время которого чернокожие одалиски впадали в транс и предсказывали будущее. Наверняка такие зрелища будили в моей героине воспоминания о ритуалах вуду с родного острова.
Но больше всего турки любили Карагёз – теневой кукольный театр, изобиловавший грубыми и пошлыми шутками, которые передавались из поколения в поколение. Как писал Жерар де Нерваль, «Восток не разделяет наших идей об образовании и морали. Здесь стремятся распалять чувства, в то время как мы стараемся их задавить». Неизвестно, что думала Эме о таких спектаклях, как «Карагёз страдает от целомудрия», но запретить или осудить их она, кажется, не пыталась.
Однажды в Топкапы заглянула труппа бродячих артистов, став ниточкой между восточным двором и парижскими улицами. Эме, сама того не подозревая, увидела представление великого Дебюро задолго до того, как тот стал звездой французской столицы, а его театр на бульваре Тампль – местом, куда с радостью заглядывали Бальзак, Жорж Санд и вся романтическая богема.
Звезда славы великого мима не померкла и после его смерти в 1846 году. Он остался символом этого театрального искусства. Начало пути Дебюро было незамысловатым: он родился в 1796 году в богемском городе Колине. Родителями его были бродячие циркачи. Они вечно слонялись по миру; летом страдали от жажды, а зимой – дрожали от голода и холода. Кроху-сына чета Дебюро таскала с собой через долины и горы в любые края, чтобы заработать хоть пару медяков жонглированием или ходьбой по канату. Конкурентами их были цыгане с бубнами и пляшущими медведями. Не самый удачный старт для того, кто когда-то станет величайшим из печальных клоунов.
Примерно в 1810 году труппа Дебюро прибыла в Константинополь и, конечно же, получила приказ предстать перед султаном. Ах! До чего же редкая удача! Повод пришивать облезшие блестки, стирать колготы и репетировать номер до изнеможения. Но победа оказалась пирровой. Сквозь богатые коридоры труппу провели в зеркальный павильон, где царила звенящая тишина: внутри не было ни души. Или, словами известного критика Жюля Габриэля Жанена, «такое гнетущее безмолвие, какое стоит во Французском театре, когда ставят пьесу господина Бонжура».
Артисты пребывали в недоумении. Откуда им было знать, что главные прелестницы гарема наблюдают за ними через щелочки в парчовых завесах? Труппа замешкалась, но тут появился чернокожий евнух в тюрбане и жестом приказал им начинать.
В абсолютной тишине они расстелили на полу потертый грубый тканый коврик, который на фоне великолепных убранств Топкапы смотрелся откровенно жалко. А потом актеры молча начали представление. Через какое-то время наступила кульминация. Артисты стали строить человеческую пирамиду: отец залез на дядю, брат подпирал кузена. Юный и дерзкий Дебюро взобрался на самый верх, балансируя на лестнице. «Вуаля! – восклицает невидимый Жанен. – Достиг вершин своего искусства. И вот же сюрприз! Артиста нашла достойная награда…»
Дебюро открылся потрясающий вид: за занавесом простирался запретный райский сад. Внизу сидели женщины падишаха, «сладострастные одалиски Сераля, неприкосновенные султанши, поразительные гурии, чья улыбка могла стоить иному смерти». Актер встретился взглядом с одной из наложниц; та была без вуалей. Пораженный, Дебюро рухнул на пол, увлекая за собой шаткую конструкцию. Представление завершилось позором.
Не стоит думать, будто Махмуд, нежно преданный матери, держался за ее юбку. Нет, все в нем свидетельствовало, что Эме воспитала мужчину решительного, не заинтересованного в ленивой неге гарема. Британский посол полагал, что деспотичность Махмуда имела восточные корни, но, зная, что в султане текла французская кровь, а точнее, что его мать намеренно взращивала в нем западное начало, становится понятно, что именно оно, а не восточный деспотизм, подарило султану удивительную твердость характера.
С самого начала Махмуд шел по стопам Селима и искал сближения с Францией, но та никак не реагировала. Наполеон считал Турцию вассалом, а не союзником, да и думал, что со временем сможет ее завоевать. А пока у него хватало проблем: он разводился с Жозефиной и планировал нападение на Россию. 16 декабря 1809 года он разорвал брак и женился на Марии-Луизе.
Когда новости достигли Константинополя, Эме и Махмуд не смогли поверить своим ушам. Мать и сын восприняли этот шаг как глубоко личное оскорбление, посягательство на честь семьи. Хотя Эме не виделась с кузиной со времен детства на Мартинике, она приучила сына восторгаться великолепной харизматической императрицей – его родственницей. Теперь Махмуд захотел прийти кузине на помощь, будто рыцарь в сияющих доспехах. Кроме того, он вновь убедился в вероломстве Бонапарта. Больше не получалось закрывать глаза на прошлые предательства, особенно Египетскую кампанию и Тильзитский мир, которые Махмуд до сих пор предпочитал игнорировать. Но с этого момента султан стал считать Наполеона и его правительство заклятыми врагами.
В одночасье французский дипломат Латур-Мобур столкнулся с подчеркнутой враждебностью турецкого министра иностранных дел. Тот выполнял категоричные указания султана. Причину повелитель не объяснил: Махмуд вообще был склонен принимать решения, не советуясь с министрами, – эту его особенность отмечал встревоженный британский посол.
В мгновение ока французов перестали привечать, а вот к англичанам начали относиться как к дорогим гостям. Махмуд, как и всегда, себе на уме, даже не пытался объяснить причины такой перемены. Однако, когда ему доложили о встревоженных депешах, которые французский посол одну за другой отсылал Наполеону, то лишь загадочно улыбнулся.
«Порта стала англичанистее самих англичан, – недовольно написал дипломат. – Мне остается только уехать; все равно я не в силах ничего изменить».
В ноябре 1811 года в Форин-офис поступил доклад примечательного содержания: «В ноте султану французский уполномоченный употребил резкие выражения… Господину Мобуру отказано в аудиенции с Его Высочеством…» А в июльской депеше значилось жирно подчеркнутое: «АВТОРИТЕТ Франции в Константинополе РУХНУЛ».
Следующие два года Махмуд был с Францией подчеркнуто холоден. Давняя, наследственная тяга к западному в нем не угасла, поэтому он обратил свой взор на другую страну: заклятого врага Наполеона, Англию. Султан надеялся, что она поможет привнести в Турцию прогресс и не нарушит своих обещаний.
Вот так и Махмуд, и Эме, недовольные разводом Жозефины, не стали противиться антифранцузской коалиции. Кроме того, в Османскую империю как раз приехал новый британский посол, Стрэтфорд Каннинг, который со временем заслужил уважение султана. Дипломату было двадцать четыре, а Махмуду – двадцать пять, но два этих «юнца» многое сделали, чтобы пошатнуть империю Наполеона. С годами султан и посол даже прониклись друг к другу симпатией. Хотя стоит отметить, что больше всего Каннинг влиял на политику не при Махмуде, а позже, когда стал виконтом Стрэтфордом де Рэдклиффом и левантийцы прозвали его Великим послом. В те годы он управлял Портой рука об руку с султаном Абдулом-Меджидом, сыном Махмуда.
Если Наполеон отмахивался от османского султана, как от назойливой мухи, то Каннинг понимал, что перед ним выгодный союзник. Он убедил Махмуда заключить перемирие с Россией, против которой Турция вела дорогую и изматывающую войну за территории Бессарабии, Молдавии и дунайских портов на черноморском побережье. Бои тянули из страны соки и подрывали ее престиж. Но теперь Махмуд решил предложить врагам пойти на мировую. Казалось бы, безумный шаг, ведь в то время Франция была готова вот-вот перерезать России глотку. Куда разумнее отправить все войска на фронт и выйти из долгой войны победителем.
Однако Махмуд всегда действовал обдуманно. Он знал, что его страна слишком слаба, чтобы выиграть, и слишком горда, чтобы проиграть. Перемирие спасет и жизни, и самолюбие, даже если придется пойти на унизительные уступки, многие из которых, кстати, изначально даже не значились в списке.
Но дело было, конечно, еще и в тайно и долго тлевшей жажде мести. Махмуд собирался отыграться и за себя, и за мать. Если читать между строк, становится понятно, что союз с Британией возник не только благодаря красноречию Каннинга, но и потому, что Махмуд хотел, чтобы предатель, долгое время игнорировавший добрую волю Турции, а также унизивший кузину его матери, поплатился за все. Наконец-то он, отвергнутый султан, заставит заносчивого француза говорить на равных и даже, возможно, подтолкнет его, чтобы тот свалился с пьедестала. Месть сладка. А Махмуд, как истинный муж Востока, любил смаковать наслаждения.
Доклады в Форин-офис сообщали, что соглашение готовится. «Порта больше не относится к мистеру Каннингу с недоверием». Дружные, охваченные единым порывом, султан и дипломат взялись за дело.
28 мая 1812 года, через месяц после того, как Наполеон вошел в Россию, Махмуд подписал Бухарестский мирный договор. Русские войска, вернувшись с фронта, встали на защиту Москвы. Удар под дых великому полководцу нанес призрак девушки, в юности резвившейся вместе с кузиной на Мартинике.
Старуха Юфимия Дэвид предвидела много удивительных событий, но уж точно не могла вообразить, как сложится жизнь двух любопытных посетительниц, облаченных в нежно мерцающие в закатных лучах белые муслиновые платья. Никто, даже мастер политической интриги министр Талейран, не мог предположить, что турецкого падишаха на внезапное и непостижимое решение толкнула француженка, решившая отомстить за честь кузины.
А кампания Наполеона в России тем временем шла не по плану. Да, были победы, но сокрушительным триумфом, к которому так привык Бонапарт, даже не пахло. Император слишком поздно понял, что поддержка султана на юге стала бы решающей, и начал беззастенчиво заискивать перед восточным правителем, но никакой ответной реакции не последовало.
Такая затяжная тишина тревожила. Наполеон приказал министрам отправлять в Константинополь гонцов раз-два в неделю, чтобы отвозили послания и докладывали о новостях. А потом заявил: «Одних гонцов недостаточно. Снарядите, пожалуй, еще и польских офицеров. Пусть Варшавское герцогство отправит в Турцию делегацию из трех дипломатов, чтобы те отстояли интересы Рейнского союза и потребовали от нее гарантий. Вы понимаете, насколько это важно».
Теперь, наконец, до Бонапарта дошло, насколько значима для него поддержка Османской империи. Он вспомнил про турецкие корабли, перекрывавшие доступ к Крыму, и про войска, занимавшие Молдавию и Валахию. В общем, Османская империя на юге оттягивала на себя солидную часть российской армии.
Все эти события разворачивались в июле, спустя два месяца после того, как Махмуд втайне подписал Бухарестский договор. Теперь с поистине арабским фатализмом султан принялся ждать. Все что мог, он сделал. Остальное – воля Аллаха.
В августе русские потерпели поражение под Смоленском; в сентябре произошла Бородинская битва. Казалось, французы неуязвимы. В октябре про унизительные условия Бухарестского мира прознали в Порте. Услышав, что Бессарабию уступили России, народ ополчился против султана. Янычары устроили в столице пожар. Выглядело все так, будто Махмуда вот-вот свергнут.
Новости о договоре между Османской и Российской империями достигли и Наполеона в Москве. Бонапарт тут же осознал весь ужас происходящего. Махмуд с французской прагматичностью нанес роковой удар одним росчерком пера, сделав войска, стоявшие на Дунае, врагами Великой армии.
В декабре Наполеона разгромили под Березней. Император бежал в Париж; солдаты и лошади гибли во время отступления. Все было кончено. Наверное, Эме, глядя на другой берег Золотого Рога, размышляла, поняла ли Жозефина ее послание.
Новости о позоре Наполеона достигли Лондона. Услышав их, Каннинг, отправившийся на родину в долгий отпуск, должно быть, холодно улыбнулся. Эта победа стала первой в череде головокружительных дипломатических успехов. Ведь биографы Каннинга утверждают, что именно он – автор этого ловкого маневра.
Однако герцог Веллингтон в записках о русской кампании Наполеона упоминает, что решающий удар нанес его брат, маркиз Уэлсли, в то время возглавлявший Форин-офис. Хотя стоит заметить, что Ричард был руководителем пассивным, и Каннинг ни разу не получал от него дельных предписаний. Железный герцог говорил, что Бухарестский мир помог его брату «оказать миру самую большую услугу, на какую способен человек».
А вот Дэвид Морье, один из подчиненных Каннинга в Порте, придерживался другого мнения: «В то время Форин-офис под предводительством маркиза Уэлсли спал, а Каннинг без чьей-либо указки или намека возложил на себя непростую миссию – добиться мира между Портой и Россией, чтобы освободить силы армии Чичагова. Готов подтвердить лично».
Пока дипломаты и политики выясняли, кому же из них причитаются лавры, они даже не задумывались, какую роль в этих событиях сыграла француженка, с трепетом хранящая воспоминания о детстве.
Вот так, по крупицам, собирается история того далекого времени. Сколько всего, оказывается, связано с Эме дю Бюк де Ривери, окутанной вуалью тайны. Высоки были стены Топкапы, а официальные отчеты – сухи. В них ничего не упоминалось о власти и личной жизни тех, кто стоял за султанским троном. Но мы все равно можем выхватить красную нить, пробегающую через арабскую вязь на официальных документах, через подшивки бумаг в Форин-офисе, через пергаментные горы в архивах.
События, о которых мы говорим, развернулись до появления «синих книг» с отчетами для парламента, рассказывавшими обо всех мелочах, волновавших дипломатов Его Величества. Бесчисленные страницы, где среди завитков каллиграфического почерка какого-нибудь давно забытого историей секретаря, скрывались по-настоящему драматичные события… Хотя формулировки, конечно, были суховаты.
Вот как, например, описывалось страшное противостояние Махмуда и янычар:
19 февраля 1815 г. Попытка реформации янычар. Как следствие – волнения.
25 февраля. Конфликт интересов, спровоцированный желанием султана провести реформу янычар.
10 марта появляется зловещее: «Янычары искупают вину за акты враждебности в отношении султана».
Судя по всему, Махмуд делал множество жестов вежливости, не связанных напрямую с политикой. Записи об этом тоже сохранились.
Султан поздравил графиню Камберлендскую с разрешением от бремени.
В письме Его Величеству султан выразил соболезнования по поводу смерти принцессы Шарлотты.
Некоторые доклады будоражат воображение, так и приглашая отправиться в экспедицию среди бумажных архивных гор:
Прибытие из Вены доверенного лица. Обсуждение новостей о браке Бонапарта.
Или вот такое предложение, затерявшееся в длинном пассаже о мраморах Элгина, собрании образцов древнегреческого искусства:
Кинжал, парный с тем, что отправлен в Константинополь. Фирма «Ренделл и Ко.», Лондон.
Но для чего был нужен тот клинок? Неужели во всей Турции не нашлось ничего достойного? Или кто-то в посольстве замышлял убийство, а потому не мог рисковать и покупать оружие на базаре? Или же то был подарок – знак уважения какому-нибудь трехбунчужному паше?
Бóльшую часть 1812–1813 годов не только французы, но и британцы ничего не подозревали об истинных замыслах султана. Приходилось полагаться на драгоманов из посольств, а ведь те были турками, а потому, когда повелитель того хотел, ничего не видели и не слышали.
Махмуд делал вид, что пляшет под дудку Каннинга, но на деле преследовал собственные цели. Наверняка это приносило ему особое, циничное удовольствие. Но таков уж был его характер: единственным человеком, на которого он полагался, оставалась мать. Судя по всему, Махмуд согласился на унизительные условия мирного договора и рискнул ввергнуть страну в анархию, потому что имел некий глубоко личный мотив. Чем не объяснение? В конце концов, историю творит человек, а человек состоит из чувственных порывов.
Всю жизнь Махмуда преследовал поразительный злой рок. Все попытки провести внутриполитические реформы сталкивались с внешними препятствиями: его войска становились жертвой страшных противников, а родина – пешкой в игре других могучих держав. Не успел он разобраться с Россией и поспособствовать падению Наполеона, как паши в далеких колониях решили бросить вызов его авторитету.
В Египте Мухаммед Али жестоко расправился с мамелюками, освоился на посту паши и начал игнорировать повеления султана. Албанский Али-паша Тепеленский узурпировал юго-восточные территории. Лишь к 1820 году у Махмуда в распоряжении появилась военная мощь, чтобы сокрушить наглеца.
А ведь ни о каких реформах не могло быть и речи, если султана не поддерживает сильная и преданная армия. Чтобы собрать такие войска, потребовалось двадцать лет, причем янычары мешали каждому шагу правителя. Но Махмуд обладал несгибаемой волей, с каждым годом становился мудрее и, что самое важное, умел ждать.
Султан был глубоко одинок. Даже Каннинг, приехавший в Порту в 1826 году, предложил правителю дружбу исключительно для того, чтобы лучше продвигать политику Британии. Искренняя любовь к турецкому народу зарождалась в дипломате постепенно. Он провел в Османской империи полвека и покинул страну только в 1854 году во время Крымской войны. В середине правления Махмуда мужчины еще не доверяли друг другу. Но постепенно их становилось все меньше, и в конце концов султан и дипломат стали настоящими, уважающими друг друга товарищами.
Бедняга Махмуд! Он родился не в свою эпоху. Косность, предрассудки и стремление цепляться за традиции душили его. Враги радостно пользовались каждой неудачей Махмуда. Да даже самые прогрессивные его реформы считались деяниями язычника, неверного.
Мать и сын пораскинули мозгами, пытаясь найти корень всех бед, и каждый раз ответ был один: янычары. Пока те обладали властью, о том, чтобы реформы прижились, не стоило и заикаться. А покуда войска Махмуда оставались недоукомплектованными или в их рядах скрывались янычары, на изменения к лучшему надеяться не приходилось. Значит, все снова сводилось к той же задаче, с которой до этого столкнулся Селим: нужно создать новую армию.
Махмуд, как и его предшественник, взялся за это нелегкое дело. Вместе с Эме он втайне планировал реформы, которые позже принесут ему славу и заглушат голоса клеветников, окрестивших мать и сына султаншей-гяуркой и падишахом-неверным.
Но задолго до триумфального мига Махмуд лишился света всей своей жизни. В 1817 году француженка с Мартиники, Накшидиль, прекраснейшая из прекрасных, мать султана, навсегда изменившая судьбу Турции, умерла в Топкапы, где провела целых тридцать три года. Как и предсказывала гадалка, земной век Эме был полон великих побед, но едва ее сын, казалось бы, очутился на коне, счастье, поселившееся в душе султана, ушло – вместе с его матерью.
Стояла зима 1817 года. Прошло пять лет с тех пор, как одним снежным вечером Махмуд и Эме узнали о поражении Наполеона. Корабль пересек Золотой Рог, и двое мужчин вышли на берег, торопливо направляясь в монастырь святого Антуана в Пере. Бушевала буря: ветер с завыванием кружил меж скрипучих деревянных домов, хлопая ставнями. На улице не было ни души: лишь пожарные совершали привычный обход, постукивая металлическими шестами по земле, и следили, чтобы нигде не вспыхнуло пламя, то и дело норовившее поглотить город.
Настоятель монастыря, отец Хризостом, молился в келье, но тут в дверь начали громко и настойчиво стучать. На пороге стояли два стражника, которые, церемонно поклонившись, протянули мужчине письмо, отмеченное тугрой – персональным оттиском султана. В сопровождении стражников Хризостом спустился к Галате. Там его уже ждал великолепный каик на двенадцать пар весел. Вскоре корабль резво отчалил, растворяясь в ночи.
На другом берегу мужчину провели через пустующие сады в богато обставленные покои, украшенные гобеленами, коврами и канделябрами. Но, несмотря на роскошь, атмосфера в комнате царила гнетущая. На постели лежала умирающая женщина, а рядом с ней хлопотал доктор-грек. У двери грозно стояла пара темнокожих рабов, а в нескольких шагах от них – статный мужчина, поглощенный страшным горем.
«Ему было около сорока лет. Ростом – выше среднего. Лоб высокий, благородный, а на лице застыло властное выражение. Черная борода придавала облику мужчины строгую, внушительную красоту. Одет он был просто, но элегантно. Однако судорожные всхлипывания, которые у него не получалось сдержать, выдавали его горе».
Когда отец Хризостом вошел в комнату, этот самый мужчина – тот, кого слушались все во дворце, – приказал рабам и доктору отойти к окну.
«Матушка, – произнес он, склонившись над умирающей, – ты желала умереть по заветам веры твоих прародителей. Твое желание будет исполнено».
Султан жестом подозвал монаха, а сам отступил в тень.
Хризостом выслушал исповедь, молитвы и сожаления. Больше часа он молился с умирающей. А потом, когда ее тело безвольно обмякло, монах отпустил ей грехи и произнес слова Последнего помазания. Едва он закончил, ее сын, единственный свидетель сцены, подошел к кровати и пал ниц рядом с ней. Сраженный горем потери, падишах всех правоверных, султан-гяур, взывал к Аллаху.
Те же стражники отвезли отца Хризостома обратно в монастырь. Все проходило в полной тишине. В монастыре другие братья уже взволнованно ждали возвращения настоятеля. Тот безмолвно прошел мимо них и провел всю ночь перед алтарем, молясь за упокой Эме дю Бюк де Ривери, валиде-султан.
Эме умерла как и жила – католичкой. Но покоится она в одном из самых великолепных монарших тюрбе неподалеку от собора Святой Софии, как и подобает матери султана. Лучи солнца струятся сквозь решетчатые окна, падая на бархатный катафалк, а деревья снаружи бросают ажурную тень на поблескивающие стены. Эпитафия Эме полна витиеватых виршей, а в одной из строк притаился намек на французские корни валиде. Она – Накшидиль, прекраснейшая из прекрасных, мать великого господина, женщина благородных заморских кровей.
Махмуд, султан всего мира – плод ее чрева.
Господин, сиятельной душой наделенный, – плоть ее плоти.
Он, распахнувший пред Востоком новые прекрасные врата.
А вот сама Эме, на самом деле распахнувшая перед Османской империей дверь в новый мир, остается скрытой за пеленой вуалей, пока все ее труды приписываются ее сыну. С другой стороны, роль матери великого правителя стала для моей героини делом жизни.
Махмуд, как и подобает хорошему сыну, окружил усыпальницу Эме всеми красотами, какие только мог помыслить османский султан. Но у падишаха был для матери и другой дар. При первом же удачном моменте, в 1826 году, девять лет спустя, султан, которому Эме читала французские детские стишки, навсегда избавился от янычар – ее заклятых врагов, убийц Селима, противников ее страстной мечты о прогрессе.
Мать и сын всю жизнь стремились к этому моменту, но дожил до него только один из них. К счастью, Махмуд мог справиться и сам. Он долгие годы составлял списки янычарских главарей. Новая армия султана тренировалась в секрете: на фронте вместе с западными союзниками. Кроме того, Махмуд тайно закупил тысячи мушкетов.
И вот, одним июньским утром над Константинополем поднялся дым: все жители Перы сразу поняли, что янычары, снова взбунтовавшись, отправились грабить город. Махмуд был к этому готов. Он оседлал коня и отправился к смутьянам.
Сначала он добрался до мечети Султана Ахмеда, где поднял в воздух священное зеленое знамя Пророка – Санджак-Шериф, и, стоя под трепещущем на ветру полотном, провозгласил янычар вне закона, а потом приказал своим воинам уничтожить негодяев. Заткнув за пояс пару кинжалов и револьвер, султан лично повел войска в битву.
Янычары понимали, что их дни сочтены, а потому сражались остервенело и отчаянно. Резня продолжалась весь день. Янычарские казармы подожгли, а самих воинов ловили и отстреливали. Командиров же повесили на огромном платане рядом с бараками полка – так же, как когда-то сами янычары расправлялись с жертвами.
Каннинг, недавно вернувшийся в Порту, наблюдал из окна своего дома в Пере, как над городом поднимается зловещий дым, и размышлял о неуемной жажде власти, которая свела в могилу преторианскую гвардию, стрельцов, а теперь и янычар. Все эти воины стали жертвами собственных пороков. В своем дневнике посол вспоминал, что воды Мраморного моря пестрели от трупов:
«Вход в Сераль и берег под покоями султана завалены мертвецами. Многие из них разодраны и обглоданы собаками».
Пощады не было. К наступлению темноты пять тысяч янычар убили. На следующий день в мечетях заявили о роспуске полка. 22 июня Каннинг написал:
«Теперь здесь царит тишина, какой можно добиться лишь с помощью виселицы и сабли. Казни и ссылки не прекращаются. Кажется, все изменилось… Или изменится…»
Каннинг поражался: могущество султана росло не по дням, а по часам. При этом никто в стране и не пытался заикнуться о революции. Махмуд доказал, что он настоящий владыка, а потому народ был готов подчиняться ему и следовать новым законам.
Этот страшный дар Махмуд Реформатор преподнес своей матери, Эме дю Бюк де Ривери. Роковые события и стали последним посланием девушки, словно призрак растворившейся в тенях турецкого гарема. Француженки, тосковавшей по родному западному миру.