Я дева мать, дочь своего же сына,
Смиренней и возвышенней всего,
Предъизбранная промыслом вершина,
В тебе явилось наше естество
Столь благородным, что его творящий
Не пренебрег твореньем стать его.
<..>
Не только тем, кто просит, подает
Твоя забота помощь и спасенье,
Но просьбы исполняет наперед.
Ты – состраданье, ты – благоволенье,
Ты – всяческая щедрость, ты одна —
Всех совершенств душевных совмещенье![80]
Мадонна, славная короной звездной,
Тебя с рожденья солнце облачало
В свои одежды, наполняя светом!
Для гимнов праведных ищу начало,
Но как достичь тебя молитвой слезной
Без помощи Того, кто в мире этом
Тебе был Сыном? Удостой ответом
Томящегося жаждой.
Мадонна, знает каждый,
Как сострадаешь ты рукам воздетым.
Дозволь же чувству в слово претвориться
И горсть земного праха
Избавь от страха, Небесная Царица[81].
Одну из этих молитв сочинил Данте, другую – Петрарка. Первую из них перевел Чосер в «Рассказе Второй монахини». Кто хочет, тот может взяться за перевод обеих; я не берусь! Дева, сосредоточившая в себе всю доброту тварного мира, могла бы, в своей бесконечной благости, простить это кощунство; но ее власть, в отличие от благости, имеет пределы; и вся Троица, даже с прибавлением Девы, не обладает властью, чтобы простить того, кто возьмется переводить Данте и Петрарку. Молитвы приведены здесь не только из-за их красоты – хотя Дева знает, сколь они прекрасны, и неважно, знает об этом человек или нет, – но в первую очередь для того, чтобы показать крепость веры, глубину чувства, твердость убеждений общества, поклонявшегося своему идеалу человеческого совершенства.
Дева настолько заполняла жизнь и мысли людей того времени, что мы беспомощно смотрим на бесчисленные признаки ее вмешательства, на ее постоянное присутствие во всех разновидностях той иллюзии, которую люди зовут своим существованием. Двенадцатое и тринадцатое столетия были временем веры в сверхъестественное, можно даже говорить о привычке к чудесам, такой же вредной, как любой другой искусственный стимулятор; люди стояли, как дети, изумленные и восхищенные, перед чудом из чудес, которое обнаруживали в собственном сознании; но эта эмоция, которую, в конце концов, нельзя считать совершенно детской, не содержит в себе ничего, что не давало бы так же горячо простираться перед ногами Мужа, а не Жены. Данте писал «Комедию» в начале XIV века, после того как эта эмоция уже утратила свой наивысший накал; Петрарка – еще полстолетия спустя; но видение рассеивалось так медленно и возвращалось так часто, что оно до сего дня остается самым могущественным символом, имеющимся в распоряжении Церкви.
Мужчины, в конце концов, вели себя не совсем непоследовательно; их привязанность к Марии основывалась на инстинкте самосохранения. Они знали о грозившей им опасности. Если была какая-то иная, будущая жизнь, они могли надеяться только на Марию. Только она олицетворяла Любовь. Троица была Одним и, по своей природе, могла лишь вершить правосудие. Только тот, кто питал детские иллюзии, мог надеяться снискать для себя лично милость Христа. Называйте три ипостаси Бога какими угодно именами – они всегда образуют Одно, вершат одно правосудие, признают один закон. Согласно этому закону, человек не имеет права на слабость или ошибку; по своей сути этот закон беспределен, вечен, неизменен. В системе не было ни одной щели, ни одной трещины, через которую мог бы ускользнуть слабодушный человек. Мы вынуждены бегать из угла в угол, подгоняемые безжалостной логикой, пока не упадем без сил к ногам Марии.
Без Марии не было надежды, если не считать атеизма, к которому мир еще не был готов. Окруженные с той стороны, мужчины бросились бежать, как овцы, спасаясь от мясника, и наткнулись на Марию, счастливые, что нашли защиту и надежду в создании, которое понимало их язык и принимало их оправдания. Шартрский собор – свидетельство того, как пламенно они поклонялись Марии; литература и события того времени показывают нам, как это поклонение облагородило весь мужской пол. Если вам нужны еще доказательства, почитайте Петрарку; и всё же мы не способны понять, насколько реальной Мария была для мужчин и женщин Средневековья, как зримо она присутствовала – что было само собой разумеющимся – в их повседневной жизни, посредством чуда или привычки. Самое надежное доказательство ее реальности – громадные траты тех, кто рассчитывал на ее помощь, и искусство, создаваемое в угоду ей; но не менее важны случайные упоминания, ее имя, встречающееся там и сям, что явственно говорит о ее присутствии.
Первым, кто писал на французском языке и дал в прозе картину реальной французской жизни своего времени, был Жуанвиль; и хотя он творил после смерти Людовика Святого, Гильома де Лорриса и Адама де ла Аля, во время полного упадка, которым было отмечено царствование Филиппа Красивого, около 1300 года, он был вассалом Тибо и близким другом Людовика, помнил, что делалось во Франции начиная с регентства Бланки. Родившийся в 1224 году, он, должно быть, наблюдал в юности за борьбой Тибо против врагов Бланки, и в его воспоминаниях приводится категорическое письмо Бланки, где она запрещает Тибо жениться на Иоланде Бретонской. Он хорошо знал Пьера де Дрё, и когда сарацины захватили их обоих в Дамьетте и бросили в трюм галеры, «я ногами упирался в доброго графа Пьера Бретонского, а его ноги были прямо у моего лица». По своим чувствам Жуанвиль – почти что человек XII столетия. Он не изнежен и не скептичен, но прост. Поэзия нисколько не заботит его, зато он устанавливает витраж в честь Девы. Его религия – та же, что и в «Песни о Роланде». Когда Людовик Святой, с его подкупающим чувством юмора, задавал Жуанвилю свои любимые религиозные загадки, тот отвечал без малейшего лицемерия. «„Что бы вы предпочли – стать прокаженным или совершить смертный грех?“ И я, никогда ему не лгавший, ответил, что предпочел бы совершить их тридцать, нежели стать прокаженным». «Он спросил меня, омывал ли я ноги нищим в святой четверг. „Сир, – ответил я, – увы! Ног этим мужикам я никогда не мыл“». Людовик Святой мягко укорил своего сенешаля или, скорее, сенешаля Тибо за эти нечестивые слова, но, без сомнения, он был привычен к ним, ибо солдат – это не церковник. Если спросить Жуанвиля, что он думает о Деве, его ответ будет таким же честным:
Я попросил короля позволить мне отправиться в паломничество к Тортозской Богоматери, куда стекалось множество паломников, так как это был первый алтарь на земле, воздвигнутый в честь Матери Божьей. И много великих чудес творила там Богоматерь; и среди прочих был один одержимый, в тело которого вселился дьявол. Когда его друзья, кои его туда привели, просили Матерь Божью ему даровать исцеление, враг же, сидевший в нем, ответил им: «Богоматерь не здесь, а в Египте, дабы помочь приставшим сегодня к берегу королю Франции и пешим христианам против конных язычников». Случившееся в этот день было записано и привезено легату, который сам поведал мне об этом. И будьте уверены, что она нам помогла.
Это случилось в Сирии, после того как Крестовый поход в Египет закончился оглушительной неудачей. Обычный человек, даже священник или солдат, нуждался в чудодейственной вере, способной внушить ему убежденность в том, что Богородица или другая божественная сила помогала Людовику Святому во время Крестовых походов. Мало какие вымыслы, на которых всегда основывается общество, требовали такого пренебрежения фактами; но общество – во всяком случае, какое-то время – твердо стояло на своем. В XIII веке сомнение было непозволительным. Общество поставило свое существование, в этом и в лучшем мирах, в зависимость от Девы и ее власти; оно вложило в ее заботу весь свой капитал, духовный, художественный, интеллектуальный и экономический, вплоть до большей части недвижимости и личного имущества; и ее падение стало бы самой ужасающей катастрофой, когда-либо постигавшей западный мир. Без нее не выдержала бы и сама Троица, Христос был бы низвергнут, а будущий мир исчез бы. Даже падение Римской империи не могло сравниться с таким страшным бедствием, ведь оно создало веру, а не разрушило ее.
Если и были скептики, они хранили молчание. Мужчины предавались спорам и сомнениям относительно Троицы, но когда речь шла о Деве, даже сатирики Рютбёф и Адам де ла Аль писали в том же духе, что и Бернард Клервоский, Абеляр, Адам Сен-Викторский и благочестивый монах Готье де Куэнси. О других положениях церковного учения велись жаркие дебаты, но все их участники склонялись перед Марией – и это было единственное их достоинство. Монархи верили едва ли не более безоговорочно, чем их подданные, и сохраняли веру до самого конца. Без сомнения, наивысшей силы эта вера достигла в год смерти Бланки или около того, но давно установившийся авторитет Девы, основанный на глубоких инстинктах, строгой логике, и прежде всего на огромном богатстве, мерк очень медленно. Людовик Святой умер в 1270 году. За этим последовал долгий и мрачный двухсотлетний период, отмеченный войнами, упадком веры, утратой старых связей и интересов, пока около 1470 года Людовик XI не восстановил в государстве некоторое подобие стабильности; он делил свое время и свои деньги поровну между двумя Девами, Шартрской и Парижской. В этом смысле он ничем не отличался от Людовика Святого, так же как Филипп де Коммин – от Жуанвиля. После Людовика XI прошло еще одно странное столетие, наполненное самыми ужасными событиями в истории: религиозными войнами, убийствами, резней в День святого Варфоломея, осадой Шартра, созданием гугенотских лиг и массовым уничтожением религиозных памятников, созданием католических лиг и изуверскими расправами с друзьями и врагами; можно говорить о распаде общества на фоне ужасов, по сравнению с которыми даже Альбигойский крестовый поход был событием местного значения, и всё это закончилось правлением последнего Валуа, Генриха III, самого странного, самого очаровательного, самого отталкивающего, самого несчастного и самого жалкого из всей живописной плеяды французских королей. Если вы заглянете в дневник Пьера де л'Этуаля за 26 января 1582 года, то найдете там следующую запись:
Король и королева [Луиза Лотарингская], отдельно, каждый в сопровождении немалого отряда [спутников], отправились пешком из Парижа в Шартр в паломничество [путешествие] к Нотр-Дам-су-Тер [ «Богоматери из крипты»], где во время последней мессы, на которой присутствовали король и королева, были отслужены девятины, и они принесли в дар позолоченную серебряную статую Богоматери весом в сто марок [восемьсот унций], чтобы обрести потомков, которые могли бы унаследовать престол.
В разгар зимы, одетые как покаянники, бредя по самым ухабистым дорогам, король и королева, прожившие в браке семь лет, прошли пятьдесят миль до Шартра, чтобы умолять Деву о даровании им детей, а потом проделали обратный путь; так продолжалось год за годом, пока в 1589 году Жак Клеман не положил этому конец ударом своего кинжала; Дева же неизменно отказывалась совершить это чудо, дала роду Валуа угаснуть, терпеливо восседая на своем троне, пока новыми помазанниками не стали Бурбоны. Единственным французским властителем, коронованным в присутствии Богоматери Шартрской, был Генрих IV – еретик.
В этом же 1589 году, ставшем решающим для Генриха IV во Франции, Шекспир в Англии сделался, так сказать, монархом сцены. Во Франции Дева по-прежнему обладала такой властью, что короли и королевы просили ее о милости почти так же безотчетно, как пятьсот лет назад, в Англии же Шекспир представил на сцене всю человеческую природу и всю историю человечества, почти не упоминая о Деве – ее имя служит разве что клятвой. Эти исключения стоит отметить, поскольку их всего два – в первой части «Генриха VI». В обоих случаях искомое имя произносит Орлеанская Дева:
Мне, слабой, помогает Матерь Божья[82].
О том, писал ли Шекспир первую часть «Генриха VI», велось много споров, и туристам не следует погружаться в них; но очень вероятно, что вышеназванную строку написал римский католик, ибо эта религиозная мысль не проглядывает больше нигде у Шекспира, разве что в словах Джона Ганта: «Искупитель мира, благословенный сын Марии». Итак, за триста лет в Англии исчезло великое божественное создание, на которое люди XII и XIII веков возлагали все свои надежды; в течение этих трех столетий каждый земной трон неоднократно сотрясался или падал, Церковь была расколота надвое, вера утрачена, философы свергнуты с пьедестала, но Дева оставалась и остается той, на кого направлено самое сильное, самое общераспространенное, самое личное чувство, – в этом с ней не сравнится ни одно божество и ни один персонаж, реальный или воображаемый, из всех, что когда-либо были известны мужчинам. Никто даже в малой степени не мог притязать на эту роль. Единственное мыслимое исключение – Будда Шакьямуни; но Будда для западного человека был куда более далеким, чем Дева Мария. Даже Христос был для Бернарда Клервоского гораздо более далеким, чем его мать. Абеляр выразил логическую необходимость этого факта еще отчетливее, чем Бернард: «После Троицы – ты наша единственная надежда, spes nostra unica; ты поставлена там, чтобы быть нашей защитницей; те из нас, кто боится гнева Судии, бегут к матери Судии, которая, по логике вещей, вынуждена ходатайствовать за нас и занимает место матери для виновных». Логика Абеляра всегда была безжалостной, и «cogitur» – это более сильное слово, чем то, которое хотелось бы использовать сейчас, в присутствии священника. Мы не настаиваем на этом, но настаиваем на искренности веры всего народа: королей, королев, всевозможных принцев, философов, поэтов, солдат, художников, а также простых людей, таких как мы, и бедняков, – поскольку искренность веры священников неважна для понимания предмета, ведь любой класс, достаточно заинтересованный в вере, всегда будет верить. Чтобы почувствовать готическую архитектуру XII и XIII веков, надо почувствовать в общем и целом, близ нее, над ней и под ней, искренность веры людей – не считая одних только евреев и атеистов, – веры, каждая частица которой была пропитана убежденностью в неминуемом выборе между Раем и адом и в том, что только Мария будет вершить справедливый суд, который способен отринуть установленный закон.
Дева была реальным созданием, и все хорошо знали о ее вкусах, пожеланиях, инстинктах, страстях. Сохранилось немало произведений, где обрисован ее характер и рассказано о ее повседневной жизни. Мы знаем больше о ее привычках и думах, чем о привычках и думах земных королев. «Чудеса Девы» составляют заметную, и далеко не худшую, часть богатейшей литературы этих двух столетий, хотя труды Альберта Великого занимают двадцать один том, труды Фомы Аквинского – еще больше, а «chansons de geste» и «romans», опубликованные и неопубликованные, представляют собой особую ветвь литературы, которой отведены целые библиотеки. Сборник повествований о чудесах Девы, переложенных стихами, был составлен Готье де Куэнси, монахом, приором и поэтом, между 1214 и 1233 годом – именно в то время, когда были созданы скульптуры и витражи Шартра, – и содержит тридцать тысяч строк. Еще один значительный сборник, в котором рассказывается преимущественно о чудесах Шартрской Девы, составил священник Шартрского собора около 1240 года. Появлялись – и появляются до сих пор – и другие циклы или отдельные рассказы, но общего собрания так и не вышло, хотя вся поэзия, посвященная Деве, по объему равна всего двум или трем томам схоластических трудов, и если бы Церковь заботилась о Деве хотя бы наполовину так же, как о Фоме Аквинском, каждое из «чудес» могло бы десятки раз быть опубликовано в каком-нибудь сборнике. Сами «чудеса», по сути, не очень многочисленны. В книге Готье де Куэнси их всего около полусотни. Шартрский цикл повествует главным образом об ужасной вспышке проказы – «mal ardent» – опустовшавшей север Франции в эпоху Крестовых походов; это еще больше усиливало то чувство, которое повергало всех к ногам Девы. В последнее время ученые стали каталогизировать и классифицировать эти «чудеса» – те, которые дошли до нас, – и выяснилось, что их совсем немного. Если говорить о стихах, то Готье де Куэнси стоит выше остальных. Гастон Парис написал о Готье де Куэнси и его поэзии строки, которые стоит привести здесь:
Это самый любопытный и во многом самый необычный памятник детской набожности времен Средневековья. Почитание Марии представлено в нем как своего рода безотказное средство не только против всякого зла, но и против самых законных последствий греха и даже преступления. Этим рассказам, которые возмущают наиболее рассудительное благочестие, а также философию современности, всё же нельзя отказать в нежном и проникновенном очаровании, наивности, нежности и простосердечии, трогательным и вызывающим улыбку. Мы видим, например, больного монаха, исцеленного при помощи молока, которое сама Богородица предлагает ему отведать из своей «douce mamelle»[83]; разбойника, который привык вверять себя попечению Девы всякий раз, когда он собирается «embler»[84], и три дня удерживается ее белыми руками на виселице после повешения, пока чудо не становится очевидным и не приносит ему прощения; невежественного монаха, знающего только молитву «Аве Мария» и презираемого за это, который оказывается святым – после смерти из его рта исторгаются пять роз, в честь пяти букв имени «Мария»; монахиню, которая покинула монастырь, чтобы вести греховную жизнь, но возвращается туда много лет спустя и обнаруживает, что Дева, которой, несмотря ни на что, она ежедневно возносила молитвы, всё это время служила вместо нее ризничей, так что никто не заметил ее отсутствия.
Гастон Парис считает нужным извиниться перед своими «bons bourgeois de Paris»[85] за то, что вновь представляет им такого сомнительного персонажа, как Дева Мария, но для нашего исследования примитивная мораль профессора весьма показательна. Разумеется, г-н Парис, высший в мире научный авторитет, полагал, что в его время – скажем, в 1900 году – Деву вряд ли приняли бы в хорошем обществе Латинского квартала. Наши собственные английские предки, известные как пуритане, придерживались того же мнения и исключили ее из своего общества четырьмя столетиями ранее по тем же причинам, что и Гастон Парис. Это были основательные причины, доказывавшие респектабельность граждан, которые действовали исходя из них. Дева не может чувствовать себя как дома ни в одном хорошо устроенном сообществе с надлежащей полицейской системой, и то же самое можно сказать о большинстве прочих святых, как и грешников. Ее поведение временами бывало недостойным, на что жалуется г-н Парис. Она опускалась до прислужничества, чтобы помочь друзьям, а если была в настроении, могла поработать иглой – с этой же целью. Вот что говорится в «Золотой легенде»:
Один священник ежедневно служил обедню Блаженной Деве Марии. За это священник был обвинен перед архиепископом, который вызвал его к себе и отстранил от служения как дурачка и невежу. В то время святому Фоме [Кентерберийскому] понадобилось заштопать власяницу: он убрал ее под кровать, чтобы в надлежащее время привести в порядок. Тогда Пречистая Дева Мария явилась священнику и сказала: «Иди к архиепископу и скажи ему что Та, из любви к Которой ты служил обедни, заштопала власяницу, спрятанную архиепископом под кроватью, и оставила рядом красную нить, которой Она ее зашивала. Передай также, что Она приказывает снять наложенное на тебя отлучение». Услышав рассказ священника и найдя всё, о чем тот поведал, Фома изумился и снял с него отлучение, но велел хранить всё произошедшее в тайне[86].
Мария совершала крайне необычные поступки – например, штопала власяницу Фомы Кентерберийского и удерживала разбойника на виселице, причем эти деяния были не самыми удивительными; похоже, они не шокировали королеву Бланку, святого Франциска или святого Фому Аквинского так же сильно, как г-на Гастона Париса и г-на Прюдома. Вам еще предстоит посетить собор в Ле-Мане, чтобы полюбоваться там витражами XII века, и там, на нижней панели красивого и очень старого витража, посвященного святому Протасию, вы увидите фигуру мужчины в полный рост, лежащего в постели под красивым одеялом и удивленно смотрящего на Деву в зеленой тунике и королевской короне, а она бьет его по голове тяжелым молотком, сжимая это орудие обеими руками. Это одна из местных легенд, интересная нам лишь потому, что из нее видно, как мало Деву заботили упреки в адрес ее манер или действий. Она была выше упреков, выше всякой критики. Она устанавливала меру. Ее действия были законом. Никто не думал критиковать, в духе преподавателей средней школы, волю царицы; но в порыве сильного раздражения можно было обращаться с ней не без фамильярности, что испугало бы менее привередливых критиков, чем французы. Вот один пример:
Некая женщина, потерявшая мужа, растила единственного сына и нежно его любила. Случилось, что враги схватили юношу и, заключив в оковы, посадили в темницу. Услышав о том, женщина безутешно плакала и непрестанно молилась об освобождении сына Пречистой Деве, Которую почитала всей душой. Увидев, что мольбы остаются без ответа, женщина в одиночестве вошла в церковь, где была статуя Святой Девы. Встав перед ней, она обратилась к Деве Марии с такими словами: «Пречистая Дева, я часто молила Тебя об освобождении сына, но до сих пор Ты не снизошла к просьбам несчастной матери. Я умоляла Тебя о покровительстве ради моего сына, но не получила никакой помощи. И вот, как у меня забрали мое дитя, я унесу Твоего Сына и стану держать в плену как заложника». Сказав это, она подошла к статуе, взяла фигуру Младенца, которую Дева держала в Своих объятиях, и ушла домой. Женщина завернула Младенца в чистейшие льняные пелены и положила в сундук. Затем она аккуратно заперла сундук на ключ и, радуясь, что имеет добрый залог за своего сына, стала бережно его охранять. На следующую ночь Пречистая Дева явилась юноше. Отворив дверь темницы, Она приказала ему выйти, говоря: «Сын мой, передай своей матери, чтобы она вернула Мне Моего Сына, как Я возвращаю ей ее дитя». Выйдя из темницы, юноша пришел к матери и рассказал, как Пречистая Дева его освободила. Преисполненная радости, та женщина достала фигуру Младенца и отправилась в церковь. Она возвратила Сына Святой Марии, сказав при этом: «Благодарю Вас, Госпожа, что Вы вернули мне моего единственного сына. Ныне возвращаю Вам Вашего, ибо своего сына я получила обратно».
Епископ Иаков Ворагинский не мог поручиться за то, что рассказ точен во всех подробностях, но это не имело большого значения. Однако же он мог поручиться за то, что между его людьми и Небесной Царицей существуют близкие и доверительные отношения. Среди несомненных исторических фактов, касающихся религии, выделяется то обстоятельство, что Дева по своей природе была нелогичной, неразумной и женственной; только этот факт имеет окончательную ценность, которую стоит изучить, и вызывает ряд вопросов, которые историки явно боятся затрагивать. В этом смысле протестанты и католики почти не отличаются друг от друга. Никто из них не решился объяснить, почему Дева получила исключительную власть над богачами и бедняками, грешниками и святыми. Почему все протестантские церкви, лишенные ее помощи, потерпели полную неудачу? Почему Святой Дух – дух Любви и Милости – не смог ответить на их молитвы? Почему Сын оказался бессилен? Почему Шартрский собор в XIII веке, как и Санктуарий в Лурде сегодня, был выражением того, что, по сути, является отдельной религией? Почему кроткая и милостивая Дева Мария так раздражала Отцов-пилигримов? Почему женщина была изгнана из церкви и игнорировалась государством? Эти вопросы совсем не являются устаревшими или маловажными с исторической точки зрения; они затрагивают самые потаенные струны всего, что наводит хоть какой-то порядок во Вселенной. Если существует Единство, в котором и к которому стремятся все энергии, оно должно объяснять и включать в себя Двойственность, Разнообразие, Бесконечность – Пол!
Хотя каждый благочестивый церковник наверняка будет с этим спорить, еретик должен настаивать на том, что Mater Dolorosa[87] естественным образом занимала место Девы Церкви и что Троица никогда не оторвала бы ее от подножия Креста, если бы Дева Величия[88] не была включена, по необходимости и единодушному решению, в вероучение, которое мыслилось законченным без нее. Истинное чувство Церкви наилучшим образом выразила сама Дева посредством одного из своих засвидетельствованных чудес: «Некий клирик, полагаясь более на Мать, чем на Сына, всё время повторял ангельское приветствие как единственную молитву. Однажды, когда он в очередной раз проговорил «Аве Мария», ему явился Господь и сказал: „Моя Мать очень благодарна тебе за все приветствия, которые ты ей посылаешь, но не забывай приветствовать и меня: tamen et me salutare memento“». Троица боялась раствориться в ней, но вынужденно смирилась с ее помощью и даже просила о ней, ибо Троица была судом, выносившим приговоры строго по закону, и, как и в старом обычном праве, процесс справедливости[89] мог начаться только посредством прямой апелляции к высшей власти. Все классы требовали ее участия: в Средние века мужчина больше всего хотел не правосудия или справедливости, а особой милости. Строгое правосудие, будь то на земле или на небесах, было последним, с чем хотело сталкиваться общество. Все люди были грешниками и по меньшей мере обладали тем достоинством, что понимали: если они получат по заслугам, каждого ждет наказание пострашнее порки. Инстинкт индивидуальности был присущ представителям всех классов, и высших, и низших, вплоть до жонглеров и менестрелей, пребывавших на самом дне. Индивид восставал против ограничений; общество хотело поступать как ему заблагорассудится; никому не нравились законы, которые пытались навязать Церковь и государство. Люди хотели власти, стоящей над законом или, скорее, над бесформенной массой плодов невежества и нелепостей, именовавшихся законом; но власть, которой они желали, не была человеческой, ибо каждый человек оставался испорченным и несведущим со дня сотворения Адама до дня Страшного суда. Все были преступниками, иначе они совсем не нуждались бы в церкви и почти не нуждались бы в государстве; но при всех недостатках у них было хотя бы одно достоинство: они знали, кто они такие, и, как дети, жаждали защиты, прощения и любви. Троица, пусть и всемогущая, не могла дать им этого. В чем бы ни убеждали себя еретики или мистики, Бог не мог быть Любовью. Бог был Справедливостью, Порядком, Единством, Совершенством; Он не мог быть человеком и, следовательно, несовершенным, так же как Сын или Святой Дух не могли не быть одним целым с Отцом. Только Мать была человеком, была несовершенной и способной любить; только она была Милостью, Двойственностью, Разнообразием. В любой мыслимой религии эта двойственность должна была найти свое выражение, и в Средние века люди, что вполне логично, считали: поскольку она не может быть выражена посредством Троицы, как бы ни рассматривались лица последней, вместе или по отдельности, она должна воплотиться в Матери. Троица, по сути, есть Единство, и одна лишь Мать могла представлять всё, что не есть Единство, всё неправильное, исключительное, запретное – иными словами, весь человеческий род. Только святые после обретения святости выглядели надежными. Все остальные были преступниками, и люди так мало отличались друг от друга по степени своей греховности, что в глазах Марии каждый имел право на ее сострадание и помощь.
Это общее правило – милость, творимая наряду с законом или вопреки закону, – определяло характер участия Марии в людских делах. Возьмем, к примеру, группу ее чудес, связанных с церковной дисциплиной. Епископ изгоняет невежественного и порочного священника из своего окружения, как постоянно приходилось делать всем епископам. Священник принимает меры предосторожности – становится «человеком Марии», посвящая всего себя служению и поклонению ей. Мария тут же вмешивается, – как поступили бы королева Алиенора или королева Бланка, – без всяких на то оснований; еще ни один епископ не подвергался такому разносу от правоверной царицы! Она говорит ему «moult airieement» – «очень сердито» или просто «сердито» (Бартш, 1887):
Теперь же твердо усвой:
Если ты не сделаешь этого завтра, и поскорее, —
Не возвратишь моему служителю
То, что ему причитается,
Тебя ждет гораздо худшая участь!
Не далее как через месяц твоя душа отправится
Вниз – страдать в пламени.
Рассказчик, сам священник и приор, хорошо передал высокомерие, свойственное знатным придворным дамам, которые даже в Англии, вплоть до царствования королевы Елизаветы I, обращались с епископами как со слугами. Нo для публики, как и для нас, справедливость или несправедливость упрека не имела никакого значения; все получали глубокое личное удовольствие оттого, что на земле или на небесах у них мог обнаружиться друг, который осмеливается запугивать епископа. Легенды говорят об этом яснее, нежели о чем-либо еще. Люди любили Марию за то, что она попирала условности – попирала не только потому, что могла это делать, но и потому, что ей нравилось потрясать любую устоявшуюся власть. Ее сострадание не знало границ.
Есть рассказ об одном из шартрских чудес того же рода, составленный, пожалуй, в еще более определенных выражениях. Ни на что не годный клирик, злобный, горделивый, тщеславный, грубый и совершенно никчемный, но преданный Деве Марии, умер, и его тело, со всеобщего согласия, бросили в яму. Но это был «ЕЕ грешник»! Мария не была бы истинной царицей, если бы не защищала своих подданных. Весь нравственный закон Средневековья сводился к тому, что хозяин должен защищать подвластных ему людей. Пастухи графа Гарена Бокерского стояли выше дворянчика Окассена и были уверены в графе. Мария возвышалась над всеми феодальными властительницами и была для всех примером верности своим подданным – скажем, тогда, когда унизила шартрского епископа ради какого-то никчемного грубияна. «Думаете, я не расстроена, – сказала она, – видя, что мой друг похоронен в общей яме? Немедленно достаньте его! Я приказываю! Передайте священникам, что это мое повеление и что я никогда не прощу их, если завтра утром, без промедления, они не похоронят моего друга в лучшем месте, какое найдется на кладбище!»
Разумеется, ее повеление тотчас же выполнили. В феодальном обществе пренебречь повелением, если дело было серьезным, и даже поколебаться перед его исполнением означало совершить измену – приблизительно так же в современных армиях неповиновение считается чем-то немыслимым. Воля Марии являлась безусловным законом, на земле и на небесах. Для нее не существовало других законов. В полной мере принадлежавшая к числу людей, но всегда остававшаяся Царицей, она по своему усмотрению отменяла решения любого суда и веления любой власти, человеческой или божественной; прямо вмешивалась в судебные испытания; изменяла природные процессы; упраздняла пространство; уничтожала время. Как и другие царицы, она обладала многими недостатками и предрассудками, проистекавшими из ее человеческой сущности. Несмотря на свое происхождение, она не любили евреев и не упускала случая им досадить. Она ни в коем случае не была ханжой. Грех для нее был лишь проявлением человеческой натуры, и она часто едва ли не оправдывала свои произвольные акты милосердия, заявляя Троице, что если Создатель хотел покарать человека, он не должен был его сотворять. Люди, в глубине души всегда возмущенные тем, что несут ответственность за случайные прихоти Создателя, радовались, видя, как она попирает закон и отменяет постановления Троицы. Они обожали ее, такую сильную физически и такую волевую, не страшившуюся ничего, приходившую на помощь и рыцарю в гуще битвы, и молодой матери, склонившейся над колыбелью. Единственным образом, в котором они, казалось, не хотели признавать Марию, был образ женщины из буржуазного семейства. Буржуазия старалась завоевать ее расположение при помощи крупных трат, но она, похоже, чувствовала себя как дома на ферме, а не в магазине. Ее познания в политической экономии, как мы сейчас понимаем последнюю, были весьма ограниченными, а ее взгляды на ростовщичество и банковское дело – настолько женскими, что этот могущественный класс в отместку начал проявлять к ней враждебность, которая помогла опрокинуть ее престол. В то же время она питала явную слабость к рыцарству, и одно из ее чудес, чрезвычайно характерных для XII века, – это история рыцаря, отправившегося на мессу, тогда как Мария заняла его место в рядах участников турнира. Эта история так очаровательна, что мы не можем не привести ее (Бартш, 1895):
Рыцарь учтивый и мудрый,
И храбрый, и смелый в своих начинаниях.
Лучшего рыцаря никогда не видели,
Дева-царица очень любила его.
Однажды, чтобы побороться за главную награду турнира
И поддержать свою силу упражнениями,
Он выехал на турнирное поле,
Вооруженный копьем и щитом;
Но Богу было угодно, чтобы в день
Турнира, скача по дороге,
Он пришпорил своего коня,
Чтобы добраться до места раньше друзей,
Он увидел у дороги церковь
И услышал громкий звон колоколов,
Звонивших на святую мессу.
Даже не думая пройти мимо церкви,
Рыцарь потянул поводья и вошел туда,
Чтобы помолиться и попросить помощи у Бога.
Высоко и ясно они пели
Торжественную мессу Марии, царице;
Затем начали заново.
Забывшись в молитве, добрый рыцарь остался;
Всем сердцем молился Марии;
И когда вторая месса закончилась,
Сразу же началась третья,
Прямо там, на том же самом месте.
«Господин, во имя Божьей милости! —
Шепнул ему на ухо его оруженосец, —
Час турнира близок;
Зачем вы хотите задержаться здесь?
Вы хотите стать отшельником,
Или ханжой, или римским священником?
Поспешите! Заканчивайте свою молитву!
Давайте вернемся к нашим делам!»
В упреках оруженосца прорывается правда жизни – он, наверное, уже давно выходил из себя, обнаружив, что его рыцарь пристрастился к «ханжеству», хотя должен сражаться; но священник имел то преимущество, что мог рассказать историю и извлечь из нее мораль. Священник редко пренебрегал этим преимуществом, но в данном случае он использовал его с такой изысканностью и таким литературным мастерством, что даже оруженосец мог бы проявить терпение. С неизменной учтивой куртуазностью истинного рыцаря его хозяин мягко ответил.
Концовка одного из сонетов Мильтона обычно причисляется к самым возвышенным стихам, написанным по-английски:
They also serve, who only stand and wait.
Но, может быть, не меньше служит тот
Высокой воле, кто стоит и ждет[90].
Прекрасный, отмеченный простотой, свойственной большому стилю – как «Песнь о Роланде», – стих Мильтона всё же не полностью разрушает очарование поэмы XIII века:
Друг мой! – сказал ему рыцарь. —
Благородно сражается и тот,
Кто только посещает Божью службу!
Бесспорно, в этих строках нет той особой мощи, какую сообщал XI век, и не стоит утверждать, что любой стих, написанный в XIII веке, полностью выдерживает сравнение с «Роландом». Куртуазность Роланда серьезна и устойчива, как романская арка, куртуазность Ланселота и Окассена изящна, как один из легендарных витражей; но можно любить и то и другое; можно любить даже рыцаря-ханжу, когда он поворачивается обратно к алтарю и продолжает молиться, вплоть до окончания последней мессы.
Затем они сели на коней и поскакали к турнирному полю – и вы, конечно, уже догадываетесь, что случилось дальше. Сама история довольно скучна, но она рассказана таким языком, какой никогда не утомляет. Вблизи места проведения турнира рыцарь с оруженосцем повстречали других рыцарей, уже возвращавшихся, ибо состязания завершились; но, к изумлению нашего героя, все приветствовали его, хваля за блестящую победу – он взял все призы и всех пленников:
Возвращаясь с турнира,
Его друзья встретили рыцаря,
Ибо состязания завершились,
И все призы достались
Рыцарю, который, не двигаясь с места,
Слушал мессы.
Все рыцари, проходя мимо,
Приветствовали его, и поздравляли,
И прямо говорили, что еще никогда
Ни один рыцарь не совершал такого подвига,
Не добивался такой чести для себя,
Как он в тот день на турнирном поле;
Многие из них останавливались и говорили,
Что все они были его пленниками:
«По правде говоря, мы ваши пленники,
Мы обязаны признать это:
Вы победили нас в бою!»
Тогда он понял правду
И вдруг осознал
Что Та, которой он молился,
Стояла рядом с ним во время схваток!
Рассказ проникнут моралью, свойственной эпохе расцвета феодализма. Рыцарь мгновенно обнаружил, что стал вассалом Царицы и теперь должен служить только ей. Он созвал своих «баронов» – арендаторов, – стал объяснять, что произошло, и прощаться с ними и с мирской жизнью:
«Славным был турнир,
Где за меня сражалась Она;
Но для меня будет позорно
Не сражаться за нее.
Я стану предателем,
Если вернусь к мирской суете.
Клянусь, по милости Божьей,
Никогда больше не выходить на поле,
Кроме как перед Судией,
Который видит истинного рыцаря
И водворяет каждого на его окончательное место».
Затем он с сожалением попрощался,
А его бароны опечалились со слезами на глазах.
Так он ушел и в аббатстве
Отныне служит Деве Марии.
Заметьте: в этом случае Мария не требовала никакой службы! Обычно легенды рассказывались священниками, как и эта, но миряне излагали их в том же духе, что можно видеть у Рютбёфа; вероятно, приблизительно так же изъяснялись и солдаты, судя по сочинениям Жуанвиля; но обычно Дева сама указывала, какая служба ей потребна. А к молодому рыцарю, добровольно ставшему ее вассалом, она проявляла особенную требовательность – как и другие знатные дамы к своим Ланселотам и Тристанам. При желании Дева могла даже снизойти до кокетства, иначе она никогда не вызвала бы сочувствия у странствующего рыцаря XIII века. Одним из ее чудес стало наказание молодых людей, которые слишком часто прибегали к ее помощи в корыстных целях. Молодой рыцарь, увлеченный турнирами и другими мирскими развлечениями того века, влюбился, как и полагалось представителю его сословия – вспомните Дульсинею Тобосскую, – в даму, которая, по всем правилам куртуазной любви, отказалась его слушать. Знакомый аббат, тронутый видом страданий друга, подсказал ему счастливую мысль: обратиться за помощью к Небесной Царице. Тот последовал совету и на целый год заперся в посвященной Марии часовне, моля Деву смягчить сердце его возлюбленной и побудить ее выслушать его молитву. По истечении двенадцати месяцев – срока, сочтенного естественным и достаточным доказательством его искренней преданности, – он почувствовал, что вправе опять предаться невинным мирским удовольствиям, и, обретя свободу, наутро сел на коня, чтобы охотиться целый день. Вероятно, то же самое делали тысячи юных рыцарей и оруженосцев, и, скача по полям или пробираясь сквозь леса, они рано или поздно натыкались на одинокую церковь или часовню, как случилось и с этим рыцарем. Он довольно долго стоял там на коленях, снова вознося молитву Царице:
Матерь Божья, которая многих несчастных
Избавила от страданий.
Своей бесконечной добротой,
Своей любезной любезностью,
К тому, кто молился ей в тоске,
Быстро спустилась с небес;
На голове ее была корона,
Со множеством драгоценных камней и самоцветов,
Блестящих, сверкающих,
Глаз был почти ослеплен
Ярким светом:
Так ослепляют лучи
Летнего солнца утром.
Ее лицо было таким прекрасным и светлым,
Что просто видеть ее было благодатью.
«Та, которая заставила тебя так вздыхать
И сбила тебя с толку, —
Сказала Богородица, – скажи мне, друг,
Она красивее меня?»
Испуганный ее блеском, рыцарь
Не знает, что делать от ужаса;
Он складывает руки перед своим лицом,
И с чувством стыда и страха
Падает ниц на землю;
Но она, всегда сострадательная,
Говорит ему: «Друг, не бойся!
Не сомневайся, я та,
Кто непременно приведет к тебе любимую;
Но будь осторожен в своих поступках!
Та из нас двоих, которую ты будешь любить преданнее всего,
Станет твоей возлюбленной».
Трудно представить, что мог бы сделать молодой дворянин в этих обстоятельствах, кроме как согласиться, в немногих словах, с таким милостивым предложением. Благосклонность Царицы порой становилась роковым даром, но тот, кто отвергал ее, навлекал на себя еще более роковые последствия. Независимо от намерений рыцаря, он стал творцом своей судьбы, и, таким образом, ему посчастливилось встать перед выбором: умереть и отправиться на небеса или умереть, не отправившись на небеса. Мария не всегда была так обходительна с юношами, бросавшими ее или забывавшими о ней из-за земной соперницы; это было для нее сильнейшей обидой, и временами она прибегала к выражениям, которые трудно перевести на современный английский язык. Не утверждая, что Небесная Царица была так же ревнива, как сама королева Бланка, мы должны, однако, признать, что она проявляла суровость к возлюбленным, желавшим оставить ее и поступить на службу к другой даме. Один из ее обожателей, получивший духовное образование, но еще не принявший сан в полном смысле слова, был вынужден по семейным обстоятельствам выйти из клира и жениться. Такого оскорбления Мария снести не могла – и преподала молодому человеку урок, которого он не забывал до конца жизни:
Гневно сверкая глазами,
Царица Рая ответствует:
«Скажи мне, скажи! Ты когда-то
Любил меня несказанно,
Почему же теперь отвергаешь меня?
Скажи мне, скажи! Где ты нашел невесту,
Добрее или прекраснее меня?
Почему, почему, несчастный,
Обманутый, преданный, погибший,
Ты оставляешь меня ради низкого существа,
Меня, Небесную Царицу?
Можешь ли ты сделать худший обмен,
Ты, который ради незнакомой женщины
Бросает меня, ту, что любила тебя совершенной любовью,
Ждала на небесах
И устроила в своей комнате
Богатое ложе, чтобы твоя душа отдохнула?
Сколь ужасна твоя ошибка!
Если ты не последуешь лучшему совету,
Твоя постель на небесах будет разобрана
И ты окажешься в адском пламени».
Той, которая любит такой любовью, нельзя противоречить. Ни одна земная любовь не могла удержаться перед этим коварным чередованием небес и преисподней, и Мария, желая спасти преданные ей души, была так же неразборчива в средствах, как и любая знатная дама. Если дело было серьезным, французы без раздумий злоупотребляли своей властью. Чем более тиранично вела себя Мария, тем больше ее обожали поклонники, безропотно соглашаясь с тем, что, согласно любовным и государственным законам, тот, кто меняет господина, делает это на свой страх и риск. Он расплачивается за это жизнью и имуществом. Мария была настолько милостива, что позволила ему выбирать.
Даже в гневе Мария оставалась знатной дамой, и в повседневном общении с людьми обнаруживала безукоризненные манеры – такие же, какие, по Жуанвилю, царили при дворе Людовика Святого, если страсти не слишком накалялись. Грубость грубиянов заставляла учтивых людей удваивать свою учтивость, и некоторые члены королевской семьи вели себя настолько же невоспитанно, насколько вежливо вел себя король. На небесах всем были свойственны превосходные манеры – почти настолько же царственные, как у Роланда и Оливье. Однажды святой Петр оказался в неловком положении из-за дела, которое члены Небесного двора, вовсе не пуритане, сочли более предосудительным – а на самом деле, более дискредитирующим, чем обычное проявление продажности; сам Петр, со своим немалым влиянием, не добился судебного разбирательства. Об этом пишет Готье де Куэнси. Совершенно никчемное создание апостола Петра, монах из Кёльна, который вел скандальную жизнь и «ne cremoit dieu, ordre ne roule»[91], умер, в соответствии с законом подвергся суду, был признан виновным и затем утащен демонами, чтобы понести наказание. Святой Петр не мог оставить своего грешника, хотя и испытывал стыд за него, и поэтому официально обратился к Троице с просьбой о помиловании. Троица отказала, причем в довольно суровых выражениях. Поняв, что его собственной заинтересованности недостаточно, Петр попросил помощи у архангелов, но и они нашли дело чрезмерно сложным, ответив отказом. Призыв к братьям-апостолам точно так же ни к чему не привел; даже святые, явно желавшие сохранить дружеские отношения с Петром, сочли общественное мнение слишком весомым, чтобы ему противостоять. Казалось, надежды нет. Троица была категорична, и – редкий случай для Средневековья – каждый член феодальной иерархии поддержал ее решение. Законных способов больше не оставалось. Святому Петру пришлось отказаться от своей власти и предать себя и свое достоинство в руки Девы. Попросив ее о приеме, он изложил ей суть дела. Та, в своей беспредельной милости, немедленно откликнулась:
«Петр, Петр, – сказала Богородица, —
Я помогу тебе от всего сердца
И буду взывать к моему кроткому Сыну,
Пока не выпрошу для тебя эту душу».
Мать Божья тут же встала
И без промедления отправилась к Сыну;
Все ее девы последовали за ней,
И святой Петр был рядом,
Зная, что его задача выполнена
И награда уже завоевана,
Ибо она принадлежала ей, в ком началась
Жизнь Бога в образе Человека.
Когда наш дорогой Господь,
Соизволивший написать собственноручно,
Что ему дороже всего те,
Кто почитает отца и мать,
Увидел свою мать,
Он радостно поднялся
И нежно сказал:
«Приветствую тебя, дражайшая мать!»
Как любящий сын, как милостивый отец;
Он нежно взял ее руку в свою;
Нежно посадил ее на Свой трон,
Ласково пожелав ей хорошего настроения:
«Что привело сюда мою милую мать,
Мою сестру и мою дорогую подругу?»
Так королева Бланка могла бы просить – или требовать – милости у своего сына, короля Людовика, и оба вели бы беседу с величественным достоинством, тогда как святой Петр и девы оставались бы в прихожей; но в случае с пропащей душой, принадлежавшей апостолу Петру, просьба была лишь формальностью, и двери Рая мгновенно открылись перед ней после кратких процедур, необходимых для судебного протокола.
Мы вступаем на зыбкую почву. Готье де Куэнси, священник и приор, имел право на вольности, которые мы не хотим или не должны себе позволять. Учение Церкви – слишком почтенная и древняя вещь, чтобы умышленно искажать его, а мариолатрия, культ Девы Марии, никогда не была его частью. И всё же в сердцах служителей Марии Церковь со своими доктринами существовала только по ее воле. Готье де Куэнси утверждает, что даже бесов раздражала произвольная, не установленную никаким законом власть Марии. Готье не просто признает это, но настаивает, что так и должно быть:
«В этом разбирательстве, – говорят бесы, —
Приходится выбирать из двух зол,
чтобы мы предстали перед судом
высшего Судии, который не лжет.
Ибо когда Его мать судит,
она делает это слишком жестоко;
Но Бог судит нас так справедливо,
Что оставляет нам всё, что нам положено.
Его Мать судит нас так строго,
Что выгоняет нас из суда,
Когда мы должны выиграть дело.
<..>
На небе и на земле она распоряжается гораздо свободнее,
Чем Сам Бог,
Он так любит ее и так доверяет ей —
Что бы она ни сделала и ни сказала,
Он ничего не отвергнет и не опровергнет.
Всё, чего она хочет, правильно,
Даже если она скажет, что сорока черная,
А грязная вода – совершенно прозрачная,
Он провозгласит: „Моя мать сказала правду!“»
Если бы Дева принимала во внимание чувства Троицы или признавала существование двух других ее лиц, помимо ее Сына, поэты Девы не написали бы об этом случае – а если бы и написали, то постарались бы тщательно утаить его от посторонних. Бесы усердно обличали Марию в том, что она поглощает Троицу. В одном деле, о котором велись острые споры, Дева потребовала себе душу виллана – крестьянина, – так как он выучил молитву «Аве Мария»; бесы изрядно разозлились и начали с яростью возражать:
Уродливые бесы хохочут во всё горло,
С завистью скрежещут зубами,
Кричат: «Чудо из чудес!
Ведь тот неотесанный пахарь
Научился молиться вашей Даме,
Она хочет убить нас всех
Просто за то, что мы тянемся к его душе.
Она хочет править всем миром!
Такой Дамы еще не видели.
Полагаю, она думает, что она – Бог,
Или что она держит Его в своей ловкой руке.
Ни одно суждение, ни один приказ
Нельзя отдать на земле или на небесах,
Чтобы она не уследила за этим.
Она считает, что всё принадлежит ей,
Что ни Бог, ни Дьявол не имеют ничего».
В отношении Марии Шартрской эти обвинения, кажется, были абсолютно справедливы, за исключением «уродливого беса» Пьера де Дрё. Готье де Куэнси вовсе не считал, что ведет себя неподобающе, полностью соглашаясь с бесами, обвинявшими Деву в злоупотреблении властью. Вплоть до смерти королевы Бланки – до конца интересующего нас периода, – люди тоже не считали это неподобающим. Уродливые, завистливые бесы, известные как студенты Латинского квартала, постоянно винили в том же самом королеву Бланку, ничуть не колебля ее власти. Никто не мог вообразить, что Дева менее влиятельна на небесах, чем королева-мать на земле. И всё же в политике и поведении Марии было то, чего рассудительные люди не решались одобрить. Сама Церковь не хотела слишком уж подпадать под женское влияние, хотя, отвергнув это влияние, она почти совсем утратила ценность для мира – за исключением ее философии. Вкусы Марии были слишком простонародными; некоторые бесы, из числа самых уродливых, называли их вульгарными; многие светские дамы и господа считали их неприличными, хотя и не осмеливались говорить об этом, а если и говорили, то лишь через посредников вроде Окассена. Как обычно, чтобы узнать истину, надо обратиться к бесам. Несмотря на свое негодование, те признали, что у них всё же нет поводов жаловаться на правление Марии, ибо:
«Все прекрасные знатные дамы,
Которые носят дорогие одежды и горностев,
Короли, королевы, герцоги и графини
Спускаются в ад бесконечными толпами;
А в Рай поднимаются
Карлики, горбуны и калеки;
В Рай поднимается всякий сброд;
Мы получаем зерно, а Бог – солому».
И вправду, – хотя об этом нельзя говорить шутливо, – Дева стесняла Троицу; и, может быть, прежде всего по этой причине – несмотря на существование других, не менее веских, – мужчины любили ее и обожали с такой страстью, какой им не внушало ни одно другое божество; и поэтому мы, совершенно чужие ей люди, вот-вот преклоним колени и начнем возносить ей молитву. В Марии воплотились бунт человека против судьбы, несогласие с божественным законом, презрение к человеческому закону, вытекающему из него, невыразимая ярость человеческой природы, бьющейся о стены своей темницы и внезапно обретающей надежду – Деву, которая дает спасение. Она стояла над законом; получала, чисто по-женски, удовольствие, превращая ад в безделицу; наслаждалась, попирая все общественные различия как в этом мире, так и в ином. Она знала, что, согласно любой нравственной доктрине, Вселенная так же непонятна для нее, как и для ее поклонников, и, подобно им, не была уверена, что она хоть немного более понятна для ее Создателя. Для нее каждый жалобщик был отдельной Вселенной, его следовало судить вне связи с другими, смотря по его заслугам и любви к ней, – но ни в коем случае не по его правоверности, или по его обычному положению внутри Церкви, или по правильности определения им природы Троицы. Мария до сего дня прочно владеет людским воображением – как можно видеть в Лурде, – не столько из-за ее способности спасать души и тела, сколько из-за ее сочувствия к людям, пострадавшим в силу закона, божественного или человеческого, справедливо или несправедливо, случайно или намеренно, по воле Бога или ввиду коварства дьявола. Ее нимало не заботила обычная мораль, и она ни в коем случае не собиралась допускать, чтобы ее друзья подвергались наказанию, вплоть до десятого колена и далее, из-за грехов предков или проступков Евы.
Итак, Мария заполняла небо теми, кто был не по вкусу респектабельным представителям среднего класса – у этих хватает хлопот с наведением пристойности на земле и оплатой своих счетов, чтобы предпринимать какие-либо усилия в другом мире. Дева предстояла в собственной церкви, настолько самостоятельной, что даже исчезновение Троицы почти не пошатнуло бы ее положения; в то время как Троица после ее падения издала бы едва ли не облегченный вздох. Окассен и демоны Готье де Куэнси предвидели опасность, которую она несет в себе. Отношение Марии к уважаемым и законопослушным людям, которые не просили никаких милостей и были вполне уверены, что попадут в Рай по решению суда, без каких-либо затрат, раздражало так сильно, что триста лет спустя пуританские реформаторы, не удовлетворившись ее упразднением, вознамерились полностью уничтожить эту женщину как причину всего зла на небе и на земле. Пуритане отказались от Нового Завета и Девы, чтобы вернуться к истокам, и возобновили ссору с Евой. Это дело Церкви, не наше, и пусть женщины улаживают его с Церковью или государством без посторонней помощи; но настоящие туристы всерьез заинтересованы в том, чтобы обитавшее в мертвых зданиях чувство вернулось туда.
Мария редко была строга к жалобщикам или слугам и не слишком хотела унижать богачей, или ученых, или мудрецов. Для последних существовали законы; они управляли, основываясь на этих законах; Мария не вмешивалась произвольно в то, что они делали, но иногда, не устояв перед искушением, отпускала замечания о том, как с дозволения Троицы управляется их – официальная – Церковь. Она была царицей и ни на миг не забывала об этом, но мало задумывалась о своих божественных правах, – Бернард Клервоский даже предпочитал, чтобы их не было вовсе, – зато возмущалась алчностью придворных ее Сына. Однажды случилось так, что богатый ростовщик и совсем неимущая старая женщина умерли в одном и том же городе. Готье де Куэнси, как и подобает честному историку, не утверждает, что присутствовал при этом, и не называет имен и дат, хотя эта его история – одна из лучших и самых длинных. Мария никогда не любила заимодавцев, и ей незачем было помогать этому ростовщику или причинять ему вред; но вышло так, что приходского священника позвали к обоим умирающим, и он не стал заглядывать к бедной старухе, надеясь, что ростовщик отпишет свое имущество церкви. Из всех прегрешений, допускаемых Церковью Троицы, это относилось к числу тех, которые больше всего сердили Марию: она полагала, что к нему относятся слишком легкомысленно, и считала своим долгом объявить об этом.
Священник отказался являться к смертному одру старухи, но его молодой помощник, служивший викарием, хотя и не имевший сана, сжалился над ней и пришел один, со Святыми Дарами, в ее хижину, которая даже по меркам того времени выглядела страшно бедной, беднее всех прочих:
Крыша из обручей, стены из бревен,
Как в жалком хлеву для свиней.
Нищенка, уже бесчувственная или при последнем издыхании, лежала на грубой соломе, отделенная от земли лишь старым пеньковым мешком. Мы видим картину крайней бедности в XIII веке: лачуга, где нет даже перины или остова кровати, как и описывал нужду своей матери пахарь в «Окассене»; старуха умирает в одиночестве, и тут в дверном проеме появляется церковнослужитель:
Служитель, хорошо обученный,
Принес тело нашего Спасителя
Туда, где она лежала на своей постели,
И рядом не было никого, кто помог бы ей.
Но там он увидел такой свет,
Что его охватил великий страх.
Женщина лежала, укрытая соломенной циновкой,
Но вокруг нее сидели
Двенадцать девушек, настолько прекрасных,
Что никто не может надеяться
Поведать об этом.
Тогда он увидел, что рядом с постелью,
У головы бедной старушки,
Которая задыхалась и еле дышала
В предсмертной муке,
Сидела Богородица, низко склонившись,
И полотенцем белее лилии
Утирала большие капли пота с ее лба.
Объятый ужасом клирик хотел было повернуться и бежать, но Богоматерь позвала его к постели, а все остальные встали и преклонили колени перед святыней. Затем она сказала дрожащему церковнослужителю:
«Друг мой, не бойся!
Присядь, чтобы помочь нам,
Рядом с этими девушками, на кровать».
Тот повиновался, и она продолжила:
«Спешите, друзья! – сказала Богородица. —
Исповедуйте эту добрую женщину,
И тогда, без всякого страха,
Она сразу же примет своего Спасителя,
Который соизволил воплотиться во мне».
Рассказав о принятии Святых Даров, повествователь вносит нотку реализма, отсылающую к незамысловатым сценам смерти, которые Вальтер Скотт описывал в романе в своей торжественной манере XII века. Старуха мучается в долгой агонии:
Тогда одна из молодых женщин сказала
Госпоже Святой Марии:
«Госпожа, мне кажется, что душа не покинет тело».
«Прекрасная дочь, – сказала Богородица, —
Пусть тело немного потрудится,
Прежде чем душа покинет его,
Чтобы оно было чистым и непорочным,
Дабы поместить его в Рай.
Нам не стоит оставаться здесь;
Вернемся на небеса.
В свое время мы вернемся
И уведем душу в Рай».
Далее говорится о ростовщике, чье смертное ложе было совершенно другим – из тех, которые не вызывали у Марии особого интереса. Судьба ростовщика значила меньше, ибо Мария знала, что заимодавец, будучи на хорошем счету у прислужников Троицы, договорится с ними, и те откроют ему райские двери. Рай управлялся почти так же, как Франция; далеко не всё из того, что видела Царица-Мать, нравилось ей, но она по своей природе была воплощением сострадания, а не правосудия и закрывала глаза на многое – на то, чего не могла изменить. Поэтому ее чудеса по преимуществу свидетельствовали о сострадании к тем, кто больше всего в нем нуждался, а ими редко оказывались благополучные люди того века – чаще всего это были самые беззащитные. Каждый святой творил чудеса – однообразные, общие для всех заступников; каждый святой защищал своих друзей; вне сонма этих небесных сущностей, которые стояли ниже Троицы и осуществляли свою власть более или менее одинаковыми способами, была Мария – сострадательная мать, единственная надежда отчаявшихся. Можно было бы посвятить отдельный труд характеру Марии и тому, как он менялся с течением времени, от ранних византийских легенд до ежедневных чудес в Лурде; ни одна историческая личность не претерпевала стольких изменений на протяжении стольких лет, и ни одна не вызывает такого же сочувствия; но величайшие поэты давно уже начали разрабатывать эту золотую жилу и извлекли из нее большую часть того, что могло найти живой отклик у народа. Самое известное из ранних чудес Девы – спасение монаха Феофила, напоминающее спасение Фауста. Другое чудо, совершенное в Византии, выглядит как прообраз истории Шейлока. Шекспир и прочие драматурги присваивали церковные легенды так же свободно, как их хозяева – церковные сокровища, но всё же множество волнующих преданий дошли до нас нетронутыми. Будем же молить Деву, чтобы они оставались нетронутыми и дальше, ведь хотя в те времена настоящее чудо стоило больших денег – настолько больших, что соперничающие святилища беззастенчиво крали чудеса друг у друга, – никто не хочет видеть, как еврейские антрепренеры пользуются его Богородицей для наживы. Двести пятьдесят миллионов гипотетических предков человека обращаются в ничто.
Стоит ознакомиться, хотя бы из чистого любопытства, с чудом о еврейском мальчике, который по неведению принял христианское причастие, за что отец бросил его в печь; но когда дверца печи открылась, посреди пламени обнаружилась Дева, и на ее коленях сидел мальчик, целый и невредимый. Более интересна другая история – миракль «Жонглер святой Девы» («Tombeor de Notre Dame»), изданная лишь недавно; ее автор – неизвестный поэт XIII века, как рассказчик не уступающий Готье де Куэнси. Миракль, насколько нам известно, имел больше успеха в наши дни, чем в эпоху его создания, ибо он проникнут мягким юмором, который нравится современным французам, как некогда нравился Деве. Мы только боимся испортить его переводом, но переложение можно использовать как словарь или примечание, оно необязательно должно нанести фатальный ущерб.
Главный герой – tombeor, жонглер, воспылавший отвращением к миру, как всё чаще делали его сотоварищи, и, к большой удаче для себя, принятый в знаменитый монастырь Клерво, где святой Бернард, вполне вероятно, был осчастливлен явлением Девы. Невежественный, особенно во всём, что касалось словесности, музыки и обрядов, принятых в религиозном обществе, он понял, что не может присутствовать на службе:
Ибо он жил только для того, чтобы кувыркаться,
Скакать и танцевать.
Спотыкаться, прыгать – это он знал;
Ничего другого он не знал;
Ибо он не выучил никаких других уроков:
Ни «Отче наш», ни песен,
Ни Символа веры, ни приветствий —
Ничего, что могло бы спасти его душу.
Он мучился сознанием своей бесполезности для общества, чей хлеб ел, не давая ничего взамен, и страшился быть исключенным из него за бесполезность; однажды днем, когда колокольный звон стал приглашать всех к мессе, он скрылся в крипте и в отчаянии принялся взывать к Деве на ее алтаре, там же, где – как мы надеемся, – она, в своей безграничной доброте, показалась или могла показаться святому Бернарду сто лет назад:
«Ах, – сказал он, – вот это ловушка!
Теперь каждый расскажет свою часть,
а я здесь, как собака на поводке,
ничего не делаю, кроме как бродяжничаю
и зря трачу еду.
Не говорить и не действовать?
Клянусь Богородицей, я буду!
Я не позволю себя упрекнуть;
я сделаю то, чему научился;
Я буду служить своим ремеслом
Божьей Матери в ее церкви;
другие служат, исполняя песнопения,
а я буду служить, кувыркаясь».
Он снимает плащ и раздевается;
рядом с алтарем он кладет свою одежду,
но чтобы его тело не было обнажено,
он оставил на себе тунику,
очень тонкую и гладкую,
почти рубашку;
итак, на нем осталась только она.
Он хорошо опоясался и нарядился,
завязал тунику и привел себя в порядок,
затем повернулся к образу
с величайшей скромностью и устремил на него взгляд:
«Госпожа, – сказал он, – в твои руки
я вверяю себя, свое тело и свою душу.
Милая царица, милая госпожа,
не презирай то, что я умею,
ибо я желаю подвергнуть себя испытанию,
служа тебе добросовестно,
да хранит меня Бог от всякого несчастья.
Я не умею ни петь, ни читать,
но искренне желаю предложить тебе
все свои прекрасные акробатические трюки.
Пусть я буду как молодой бык,
который прыгает и скачет перед своей матерью.
Госпожа, не суровая
к тем, кто верно служит тебе,
кем бы я ни был, позволь мне быть твоим!»
Затем он начинает совершать прыжки:
низкие и высокие.
Сначала вверх, потом вниз,
потом он снова становится на колени
перед образом и кланяется ему:
«Ах! – говорит он. – Самая кроткая царица,
милостивая и благородная,
не презирай мою службу!»
Он честно напрягал свои силы до тех пор, пока они не закончились и он не упал без сознания, изможденный, на ступени алтаря. Довольный своим выступлением и тем, что Дева тоже была довольна, он исполнял это служение каждый день, пока, наконец, его постоянное и беспримерное отсутствие на обычных службах не привлекло внимание монаха, который наблюдал за ним и сообщил о его чудаческих выходках аббату.
Средневековые монастыри управлялись без особой строгости. Это был главный упрек в их адрес и предлог для того, чтобы обокрасть их в пользу монархии и знати, более деятельных, не терпевших нищих и праздности, если только они сами не предавались ей; во всяком случае, можно безошибочно утверждать, что найдется немного современных благотворительных учреждений, хорошо устроенных и рачительно управляемых, руководство которых проявило бы терпение наподобие клервоского настоятеля, – вместо того чтобы призвать к себе слабовольного акробата и отослать обратно в мир, где он жил бы за счет своих умений, аббат последовал за своим собеседником в крипту, желая посмотреть, что значит этот странный рассказ. Мы видели крипту в Шартре и знаем, что там, в полумраке, легко можно скрыться, пока в алтаре служат мессу. Аббат и его собеседник спрятались в полумраке, за колонной, и стали наблюдать за представлением вплоть до конца, когда измученный акробат, тяжело дыша, упал в беспамятстве на ступени алтаря с такими словами:
«Госпожа, я больше не могу!
Но, обещаю, я вернусь!»
Легко представить себе крипту с ее тусклым светом, лишившегося чувств жонглера перед образом Девы, аббата, выглядывающего из-за колонны и размышляющего о том, какое взыскание можно наложить за такое непредвиденное нарушение монашеского правила; но пока он стоял в нерешительности, свод над алтарем разошелся сам по себе:
Аббат немедленно посмотрел туда
И увидел, как из свода спускается
Такая блистательная дама,
Какой никто никогда не видел:
Ни столь драгоценной,
Ни столь богато украшенной,
Ни столь прекрасной.
Ее одежды были очень дорогими,
Из золота и драгоценных камней.
С ней были ангелы
С небес и архангелы,
Которые окружили менестреля,
Утешая и поддерживая его.
Когда они расположились вокруг него,
Его сердце успокоилось.
Затем они приготовились услужить ему,
Потому что хотели помогать
В служении даме,
Этому драгоценному сокровищу.
И кроткая и искренняя царица
Держала белое полотенце,
С великой нежностью обмахивая своего менестреля
Перед алтарем.
Милостивая благородная дама
Обмахивала его шею, тело и лицо,
Чтобы охладить его;
Она действительно старалась помочь ему;
Дама хорошо справилась с этой задачей;
Добрый человек не задумывался об этом,
Поскольку он не видел и не знал,
Что находится в таком прекрасном обществе.
Читать дальше нет надобности. Если вы не можете почувствовать цвет и качество – союз наивности и искусства, утонченность, бесконечную изысканность и нежность – этой небольшой поэмы, значит, ничто не трогает вас; если же вы можете почувствовать это, то почувствуете, больше не нуждаясь в помощи, это величие Шартра.