Посетив святилища святого Михаила на его Горе и Девы в Шартре, можно путешествовать по всей Франции и почти нигде не чувствовать себя потерянным; всё позднейшее готическое искусство воспринимается естественно, и никакие новые идеи не нарушают совершенства формы. И всё же туристы с английскими предками и американским воспитанием очень редко чувствуют себя здесь как дома. Обычно всё это кажется им театральной декорацией. С точки зрения политической экономии XII и XIII века выглядят безумными. Научный разум усыхает и начинает страдать от наследственной слабости, вступая в общение с вечной женщиной – Астартой, Исидой, Деметрой, Афродитой и, наконец, последней и величайшей богиней – Девой Марией. Очень редко кто-нибудь с мягким сочувствием, как подобает терпеливому исследователю человеческих ошибок, проявляет готовность заинтересоваться тем, чего не может понять. Еще реже в нем пробуждаются древние инстинкты, и он заново открывает для себя женщину. Возможно, перед нами – свойство и привилегия одних лишь художественных натур. Остальные, включая нас, не могут почувствовать это – только изучать. Изучая человечество, следует изучать прежде всего женщину, и, как считают все со времен Адама, это самое трудное занятие. Изучая нашу Деву, мы, как подсказывает шартрское искусство, должны обратиться к Еве и напрямую затронуть вопросы пола.
Если бы стоило вести спор о парадоксе, можно было бы заявить, что для природы женщина есть важнейшая составляющая мироздания, а мужчина – необязательная. Возможно, лучше всего начать изучение Девы с рассмотрения пчел, особенно пчелиных маток. Трудно сказать, на какой ветви генеалогического древа партеногенеза можно обнаружить француза-мужчину; ясно лишь, что французская женщина с незапамятных времен была носительницей особых качеств и что в средневековую эпоху французская женщина обладала мужским характером. Почти во всех трудах, посвященных общественной жизни XII века, найдется кое-что на эту тему. Вот, например, отрывок из книги г-жи Гарро «Состояние французского общества во времена Крестовых походов», вышедшей в 1899 году:
Отличительная черта этой эпохи – близкое сходство между манерами мужчин и женщин. Не существовало четких правил относительно того, какие чувства и поступки разрешены одному полу и запрещены другому. Мужчина имел право расплакаться, а женщина – говорить без притворства. <..> По своему интеллекту женщины явно превосходят мужчин. Они серьезнее и тоньше чувствуют. Похоже, они не застряли на той же примитивной стадии развития цивилизации, на какой находятся их мужья. <..> Как правило, женщины имеют обыкновение взвешивать свои поступки, не поддаваться сиюминутным впечатлениям. Они в большей мере проникнуты христианским чувством, чем их мужья, но в то же время более вероломны и более искусны в преступлениях. <..> Несомненно, есть ряд примеров того, как материнское влияние, преобладавшее в воспитании сына, давало ему заметное превосходство над его современниками. Ричард Львиное Сердце, коронованный поэт, художник, король, чьи благородные манеры и утонченный ум, несмотря на его жестокость, производили такое сильное впечатление на людей того времени, был воспитан блестящей Алиенорой Аквитанской, которая, ведя борьбу с мужем, старалась удерживать своих сыновей в сфере своего влияния, чтобы они стали вождями ее партии. Наш великий Людовик Святой, как всем известно, был воспитан одной лишь Бланкой Кастильской; а Жуанвиль, очаровательный писатель, полностью достойный дружбы Людовика Святого и, по-видимому, заметно превосходивший тех, кто его окружал, также был учеником своей матери, вдовы-регентши.
Превосходство женщины было не плодом воображения, а непреложным фактом. Мужчинам полагалось сражаться, охотиться, пировать, заниматься любовью. Кроме того, многие мужчины-торговцы месяцами не бывали дома, и повседневные дела вели женщины. Женщина управляла домом и лавкой, выгадывала на мелочах, была мозгом всего, определяла вкусы. Судьбу ее потомства обеспечивал союз с Церковью, которой она отдавала самых смышленых детей; священники или клирик почти всегда стоял в обществе наравне с женщиной. Женщина отличалась телесной и умственной крепостью, на что нередко жаловались мужчины, и не слишком возражала, если с ней обращались как с мужчиной. Порой муж бил ее, таскал за волосы, запирал в доме – но прекрасно понимал, что в конце концов она возьмет верх над ним. Судя по имеющимся сведениям, так оно и было. Об этом говорят исторические труды, легенды, поэзия, романы и особенно популярные фаблио – придуманные для развлечения низших классов с их грубыми вкусами, и можно привести десятки соответствующих примеров. Лучшей иллюстрацией будет жизнь кого-нибудь из великих людей, взятых почти что случайно. Величайшими людьми XI, XII и XIII веков были Вильгельм Нормандский, его правнук Генрих II Плантагенет, Людовик IX Святой и, если нужно назвать четвертого, Ричард Львиное Сердце. Как известно, все они испытывали не меньше трудностей во взаимодействии с женщинами своей семьи, чем сам Людовик XIV. Традиция преувеличивает всё, к чему прикасается, но в то же время показывает, что передается в умах членов общества, которое ей следует. В Нормандии жители Кана сохранили легенду – это предание, в ином виде, рассказывают и в других местах, – что однажды герцог Вильгельм Завоеватель, раздраженный попреками герцогини Матильды, постоянно напоминавшей о его внебрачном происхождении, протащил ее за волосы, привязанную к хвосту своей лошади; этим объясняется великолепие Женского аббатства, потому что, как считали простолюдины, Вильгельм впоследствии пожалел о своем поступке и искупил вину, дав жене деньги на строительство аббатства. Эта история обнажает слабость мужчин. Женское аббатство находится в том же отношении к Мужскому, что и Матильда к Вильгельму. Нет никакого чувства неполноценности; напротив, женщина стояла выше мужчины, и Вильгельм Завоеватель, вероятно, боялся супруги больше, чем она его (если прав г-н Фримен, утверждающий, что он взял ее в жены при живом муже, причем к тому моменту она совершенно точно имела двоих детей). Вильгельм был сильнейшим из мужчин XI века, а его правнук Генрих II Плантагенет – сильнейшим из мужчин XII века; но история того времени наполнена отзвуками его сражений с королевой Алиенорой, которую он, в конце концов, посадил в застенок на четырнадцать лет. Будучи пленницей, она тем не менее сломила его. Есть подозрение, что, если бы ее муж и дети руководствовались советами жены и стремились, как и она, к миру ради блага Гиени, большинство бедствий, выпавших на долю Англии и Франции, могли бы случиться позже; но мы никогда не узнаем правды, ведь монахи и историки ненавидят эмансипированных женщин – неслучайно, поскольку такие женщины склонны ненавидеть их, – и эта вражда никогда не утихнет. Обыкновенно историки выказывают страх перед женщинами, не признаваясь в этом, но средневековый мужчина хотя бы знал, почему он боится женщин, и заявлял об этом открыто, даже грубо. Через много лет после смерти Алиеноры и Бланки Чосер представил на своей шекспировской сцене батскую ткачиху, желая объяснить, что такое женщина, и, как всегда, едко прошелся по мужской немощности, высмеяв при этом и женщин, и мужчин:
Но утверждать пред всеми я решаюсь,
Что женщине всего дороже власть[62].
Батская ткачиха, так же как королева Бланка и королева Алиенора, не только стремилась к власти – она заполучила ее и потом не выпускала из рук.
Людовик Святой, будучи уже взрослым человеком и королем, трепетал перед своей матерью, Бланкой Кастильской: это примечательно само по себе, но, кроме того, воспринималось как обычное дело. Для Жуанвиля это было признаком не столько слабости короля, сколько могущества женщины, ибо жена Людовика, Маргарита Прованская, обладала смелостью, несвойственной ее мужу-королю. «Однажды король находился подле королевы, своей жены, а она была в смертельной опасности после тяжелых родов. Туда явилась королева Бланка и, взяв сына за руку, сказала ему: „Пойдите отсюда, вам нечего здесь делать“. Когда королева Маргарита увидела, что мать уводит короля, она вскричала: „Увы! вы не даете мне поглядеть на моего господина ни живой, ни мертвой“»[63]. Жуанвиль пишет, что король Людовик всегда прятался, когда находился в спальне жены и слышал шаги своей матери.
Великая эпоха готической архитектуры начинается с воцарения Алиеноры (1137) и заканчивается со смертью Бланки (1252). Алиенора, чей век оказался долгим, была энергичной и страстной, но об этой стороне ее жизни почти ничего не известно; эта женщина ускользала от понимания и монахов, и воинов. Алиенора прибыла в Париж в 1137 году, в пятнадцать лет, и принесла с собой Пуатье и Гиень – самое большое приданое, когда-либо достававшееся французским королям. Она принесла с собой также вкусы и манеры Юга, плохо сочетавшиеся со вкусами и манерами Бернарда Клервоского, чье влияние при дворе соперничало с ее собственным. Аббат Сугерий поддерживал ее, но король склонялся к аббату Бернарду. Суть этой пуританской реакции заслуживает отдельного изучения, надо лишь найти монастырь, где можно сделать это; но, как и большинство пуританских реакций, она проявлялась среди прочего во враждебности к женщинам. Пока женщина оставалась покорной, она правила посредством Церкви; но мужчина боялся ее и ревновал к ней, она же ревновала к нему. Бернард Клервоский особенно почитал Деву Марию, служившую примером покорного преклонения перед Троицей и искупившую непокорность Евы, но сама Ева оставалась орудием Сатаны, и французское общество в целом питало пристрастие к Евам.
Алиенору нельзя было назвать покорной. Она, бесспорно, любила властвовать. Эту страсть она целиком разделяла со своей единственной великой преемницей и соперницей на английском престоле, королевой Елизаветой I, и ее воцарение на французский трон пришлось на то время, когда общество отворачивалось от военного идеала в лице святого Михаила и обращалось к общественному идеалу в лице Девы. По словам монаха Ордерика, еще до Первого крестового похода, при Вильгельме Рыжем (1087–1100), мужчины стали отказываться от прежних военных одежд и воинственных манер, перенимая женскую моду. Священники и монахи во все времена обличали рост общественных пороков, порой небезосновательно; но во время Первого крестового похода, похоже, произошел настоящий всплеск, сильно повлиявший на все способы социального выражения и отразившийся даже в форме башмаков статуй на западном портале Шартрского собора:
Распущенный человек по имени Роберт [говорит Ордерик] был первым, приблизительно во времена Вильгельма Рыжего, кто ввел обычай набивать длинные концы обуви паклей и закручивать их вверх, как рога барана. Поэтому его прозвали «Рогатым» (Cornard); и эту нелепую моду быстро переняли многие знатные особы, как горделивое отличие и знак заслуг. Изнеженность была тогда распространенным пороком во всём мире. <..> Они разделяли волосы на макушке, по обе стороны от лба, и их локоны вырастали длинными, как у женщин, и они носили длинные рубашки и туники, плотно завязанные собственными концами. <..> В наши дни почти все древние обычаи сменились новой модой. Наши разнузданные молодые люди погрязли в изнеженности. <..> Они вставляют пальцы ног в предметы, похожие на змеиные хвосты или на скорпионов. Метя пыльную землю огромными шлейфами своих одеяний и плащей, они прикрывают руки перчатками…
Если вам интересны эти нападки монахов на обычаи ваших предков, можете на досуге почитать Ордерика; надо держать в памяти лишь то, что поколение воинов, сражавшихся при Гастингсе и захвативших Иерусалим, считало себя изнеженным и предающимся роскоши. «Их волосы завиты горячими щипцами, и вместо шапок они обвязывают головы лентами. Рыцарь редко появляется на публике с непокрытой головой и гладко выбритым, в соответствии с апостольскими правилами». Эта изнеженность времен Первого крестового похода нашла свое художественное выражение в оформлении западного портала Шартрского собора и витражах Сен-Дени; ее сменил умеренный аскетизм королевы Бланки и Людовика Святого. Неважно, были ли паломничества в Иерусалим и контакты с Востоком причиной или следствием этой революции, либо тем и другим – результатом перехода норвежских язычников к мирному образу жизни и последующего обогащения Северной Европы; нам достаточно самого факта и сопутствующих дат. Искусство было французским, но идеи могли заимствоваться откуда угодно, так же как паломники или крестоносцы привезли из Сирии игру в шахматы. В восточных шахматах за монархом тенью следовал визирь, лично опекая его. Крестоносцы освободили его от этих обязанностей – теперь он мог двигаться сквозь всё поле, по прямой или по диагонали, вперед и назад, став самой непредсказуемой и мощной из всех фигур, тогда как возможности короля и пешек урезали. Королеву стали называть Девой: «Li Baudrains traist sa fierge por son paon sauver, / E cele son aufin qui cuida conquester / La firge ou le paon, ou faire reculer» (Болдуин двинул деву, чтобы спасти свою пешку; его противник двинул слона, чтобы создать угрозу либо для девы, либо для пешки). «Офин» (aufin), или «дофин», стал во Франции «дураком», а в Англии – «епископом»[64].
В течение полутораста лет Дева и королевы определяли французскую моду и французскую мысль – с таким успехом, что французский мужчина не знал, надо ему стыдиться этого или гордиться этим. С тех пор жизнь казалась ему довольно-таки унылой, а искусство – довольно-таки ничтожным. Он видел, что стал посмешищем вследствие этого возвышения женщины, и пытался дать ответ при помощи остроумия, не всегда искрометного и часто задевавшего его самого. Посещая музеи или осматривая коллекции старинных предметов, вы иногда встретите – на страницах иллюминированной рукописи, высеченную на камне или отлитую в бронзе – фигуру мужчины, стоящего на четвереньках, а над ним – другую фигуру, с вожжами и кнутом в руках: это Аристотель, символ мужской мудрости, укрощенный и понукаемый женщиной. Шестьсот лет спустя Теннисон вернулся к этой теме в своем «Мерлине», главный герой которого порабощен не на время, а навсегда. В обоих случаях сатира справедливо наказывает мужчину. Еще один вариант этой истории – возможно, первоначальный – излагается в «Действе об Адаме», одной из самых ранних религиозных пьес. Гастон Парис говорит следующее: «Она была написана в Англии в XII веке, и ее автор обладал подлинным поэтическим талантом; сцена соблазнения Евы змеем – один из лучших эпизодов в христианской драматургии. <..> Это замечательное произведение, по-видимому, ставилось не в самой церкви, а на паперти».
Ты знаешь: не умен Адам.
Он строг, суров.
Он будет слаб.
Чистосердечен.
Больше раб.
Не мысля о своей судьбе,
Хотя б подумал о тебе.
Ведь ты слаба, нежна ведь ты,
Как розы вешние листы;
Свежее снега ты, белей
Чуть распустившихся лилей.
Творец вас дурно согласил:
Ты – нежность, он же – грубость сил.
Но лишь тебе желаю я
Открыть всю тайну бытия,
Затем что ты мудрей, чем муж.
Так не расскажешь ты?
Кому ж?[65]
Умственное превосходство женщины привело к падению Адама. Ева была наказана справедливо, так как должна была лучше понимать, что делает; Адам же, как верно заметил дьявол, – грубое животное, которое нет смысла обманывать. К тому же он изменял жене, после того как изменил Создателю:
Тобою данная жена —
Познала первой грех она;
Я съел врученный ею плод,
Позор меня отныне ждет.
Его я без раздумий взял
И из-за женщины пропал.
Для зрителей всё это было естественным и правильным. Конечно, мужчина именно такой: тупой, трусливый, склонный к предательству. Мужчины из низов общества отплачивали женщинам грубостью, которая сходила за остроумие в тавернах Арраса, но поэты из благородного сословия обычно принимали сторону прекрасного пола. Даже Чосер, который жил после того, как женщины лишились романтического ореола, и вволю высмеивал их, говорит о них в «Легенде о примерных женщинах» с явной симпатией. Обычный мужчина был для него существом низшего порядка – глупым, жестоким и неверным. «Самое хрупкое есть самое истинное», – утверждает он:
Ибо я прекрасно знаю, что говорит сам Христос:
Что во всём Израиле, как бы велика ни была эта земля,
Он не нашел ни в ком такой великой веры,
Как в одной женщине, и это не ложь;
А что до мужчин, посмотрите, какое тиранство
Они вершат целый день; попробуйте их, кто хочет,
Самый верный из них – величайший блудник, готовый к изменам.
Как грубость, так и остроумие мало помогали мужчинам. Даже Синяя Борода в конце концов стал жертвой своей последней жены, превосходившей его во всём, и одно лишь остроумие Шехерезады позволило сохранить память о ее царственном супруге. На французской сцене всё еще господствует традиция XIII века. Излюбленный сюжет французских драматургов XIX столетия – борьба двух волевых женщин за власть над слабовольным мужчиной, совсем как в «Партенопее Блуаском» – одном из лучших романов XII века; согласно Жуанвилю, в середине XIII века именно таким был преобладающий сценарий взаимоотношений при дворе Людовика Святого, причем королевы Бланка и Маргарита выступали в роли игроков, а сам Людовик – в роли пешки.
Достаточно открыть обычный «эльзевировский»[66] том новелл XIII века, чтобы увидеть французского мужчину таким, каким он видел себя сам. «Графиня Понтье» напоминает произведения Шекспира. А «Роман о красавице Жанне» выглядит более естественным и реалистичным. В нем описывается обычная мужская интрига против женщины – сюжет, использованный много раз, прежде чем Шекспир положил его в основу пьесы «Много шума из ничего», но французская история больше похожа на комедию «Всё хорошо, что хорошо кончается». Прекрасная Жанна, выданная замуж за любимца ее отца – бедного рыцаря, к которому не испытывала чувств, – типичная женщина XII века. Жанна бьет предателя по голове так сильно, что оставляет глубокую рану, а когда он, с присущим мужчинам вероломством, заставляет мужа покинуть ее, переодевается оруженосцем и следует за сэром Робертом в Марсель, желая найти себе службу на какой-нибудь войне, ведь бедный рыцарь не может найти другого средства к существованию. Мужа зовут Робертом; жена, нанимаясь к нему в качестве оруженосца без жалованья, называет себя Джоном.
Сэр Роберт был очень огорчен, когда прибыл в Марсель и обнаружил, что в этих краях не происходит ничего любопытного, и сказал Джону:
– Что нам делать? Ты одолжил мне свои деньги, я благодарен тебе и верну их, продав своего коня и избавившись от долгов перед тобой.
– Сэр, – ответил Джон, – прошу, доверьтесь мне, я скажу вам, что мы будем делать. У меня еще есть сто су; если вы не против, я продам двух наших лошадей и получу за них деньги, а еще я – лучший пекарь, которого вы когда-либо знали, я буду печь французский хлеб – не сомневаюсь, что смогу полностью оплатить свои расходы и заработать денег.
– Джон, – сказал сэр Роберт, – я полностью согласен, делайте всё, что хотите.
На следующий день Джон выручил за двух лошадей десять фунтов, купил пшеницу, смолол ее, купил корзины и начал печь французский хлеб, который был настолько хорош и так искусно изготовлен, что Джон продавал его быстрее, чем два лучших пекаря в городе, и за два года заработал сто фунтов. Затем он сказал своему господину:
– Предлагаю снять очень большой дом, я куплю вина и буду предоставлять жилье людям из хорошего общества.
– Джон, – ответил сэр Роберт, – делай, что хочешь, я разрешаю тебе это и очень доволен тобой.
Джон снял большой и красивый дом, нанял лучших слуг и сколотил большое состояние, а кроме того, одевал своего хозяина красиво и богато. Сэр Роберт держал своего коня и ходил есть и пить с лучшими людьми города, а Джон посылал им такие вина и блюда, что все его товарищи удивлялись этому. Он зарабатывал так много, что за четыре года получил более трехсот фунтов, помимо одежды и прочего стоимостью в пятьдесят фунтов.
Покорность мужчины, склоняющегося перед женщиной, казалась в XIII веке такой же осмысленной, как преданность женщины мужчине – не из любви, о которой не было и речи, а по той причине, что это был ее мужчина, и она владела им так же, как владела своим ребенком. Далее о ее характере говорится в том же духе. Когда настает время, Жанна закрывает марсельское заведение, приводит своего мужа обратно в Эно и, не рассказывая о своей истинной цели, заставляет убить предателя и тем загладить нанесенную ей обиду. Затем, после семи лет терпеливого ожидания, она открывает, кто она такая, и вновь занимает место его жены.
Если вы хотите понаблюдать за этим типом женщин в его наивысшем выражении, отправляйтесь в театр и посмотрите, как честолюбивая актриса в первый раз исполняет роль леди Макбет. Шекспир вывел женщину XIII века лучше поэтов того времени; но о Шекспире мы не скажем ничего нового. Автор «Графини де Понтье» неплохо описывает свою героиню. Разумеется, это вымысел, но хроники повествуют о женщинах, послуживших ее прообразом. Нормандское общество, о котором говорит Ордерик, – поколение Первого крестового похода – породило множество таких леди Макбет. Около 1100 года в графстве Эврё, по словам Ордерика, «два могущественных брата вели между собой войну хуже гражданской, и взаимное ожесточение усиливалось из-за злобной ревности их высокомерных жен. Графиню Авуазу Эвресскую оскорбляли насмешки Изабеллы Коншской, жены Ральфа, сеньора Конша, в десяти милях от Эврё, и она употребила всё свое влияние, чтобы побудить мужа, графа Вильгельма, и его баронов устроить беспорядки. <..> Обе дамы, разжигавшие эту яростную вражду, любили поболтать, были умными и красивыми; они управляли своими мужьями, угнетали своих вассалов и вселяли страх различными способами. Но всё же они весьма различались своими нравами. Авуаза была остроумной и красноречивой, но при этом жестокой и алчной. Изабелла была щедрой, предприимчивой и веселой, поэтому окружающие ее любили и уважали. Она ездила в рыцарских доспехах, когда ее вассалов призвали на войну, и проявляла столько же отваги, находясь среди пеших воинов и конных рыцарей, сколько и Камилла. Более трехсот лет спустя, далеко от этих мест, в вогезской деревне, о которой до того никто не слышал, объявилась простая семнадцатилетняя крестьянка, девушка без родословной, образования, богатства, не заслуживавшая никакого почтения; она добралась до Шинона и потребовала от будущего Карла VII вручить ей начальствование над его армией, сражавшейся с англичанами. Ни король, ни двор не верили в нее, но всё же соответствующее распоряжение было отдано, и рядовые солдаты вновь показали, что истинные французы больше доверяют женщине, чем мужчине, какие бы сплетни ни ходили насчет этого. Никто не удивился тому, что Жанна выполнила свое обещание и что за это ее сожгли на костре. Жанны были в каждой деревне. Насмешки ничего не могли сделать с ними. Даже Вольтер, попытавшийся, в свою очередь, высмеять ее, повел себя как человек, которого французы называют попросту „bête“[67]».
Величайшей из французских женщин была Алиенора Аквитанская. Ее слово было законом в Бордо и Пуатье, в Париже и Палестине, в Лондоне и Нормандии, при дворах Людовика VII и Генриха II или в ее собственном «Суде любви» (Cour d'amour). Она была королевой Франции в течение пятнадцати лет, королевой Англии – в течение пятидесяти и, кроме того, восемьдесят с лишним лет правила как королева Гиени. Ни одна французская женщина никогда не имела такой власти. К сожалению, будучи королевой Франции, она столкнулась с властью, превосходившей ее собственную, – властью Бернарда Клервоского, и при помощи Сугерия повела с ним борьбу, которая продолжалась с 1137 по 1152 год; в результате монах обрел небывалое могущество, Алиенора покинула страну, а Сугерий умер. Не в силах смириться с поражением, она по-королевски развелась с мужем и вернулась в свою Гиень. Ни Людовик, ни Бернард не осмелились остановить ее или отнять у нее земли, но постарались как можно лучше замаскировать свое поражение, обвинив ее в ненадлежащем поведении. Этот последний факт не помешал бы им, если бы они осмелились помешать ей, но Людовик Святой был гораздо слабее и еще больше ослабил свою позицию, позволив Алиеноре покинуть его ради Генриха Анжуйского: такие случаи мало способствовали росту уважения французов к своим королям. Возможно, политика играла здесь большую роль, чем личные обстоятельства, ибо Алиенора была великой правительницей, равной любому королю, и более могущественной, нежели большинство королей, живших в 1152 году. Если она покинула Францию, чтобы присоединиться к ее врагам, значит, у нее были для этого веские причины, помимо любви к молодому Генриху Анжуйскому; но в любом случае она, как всегда, поступила по-своему и заставила Людовика объявить об аннуляции брака на совете 18 марта 1152 года в Божанси под обычным предлогом – мол, они состоят в родстве. По своему настроению XII век был шекспировским. Получив в Божанси развод, Алиенора, к большому сожалению всех французов, сразу же отправилась в Пуатье, зная, что ей грозит опасность везде, кроме своих владений. Божанси стоит на берегах Луары, между Орлеаном и Блуа, и первая ночевка Алиеноры была – или должна была быть – в Блуа; но там ей сообщили, что граф Тибо Блуаский, которого не смутил опыт короля Людовика, собирается задержать ее, имея вполне благородное намерение жениться, – и, поскольку она как минимум не любила Тибо, ей пришлось тут же, ночью, выехать в Тур. Путешествие из Блуа в Тур верхом, посреди ночи, в середине марта не могло быть приятным, даже в 1152 году; прибыв в Тур утром, Алиенора обнаружила, что ее поклонники всё еще угрожающе близки, и немедленно отправилась в Пуатье. Вблизи границы своих земель она узнала, что Жоффруа Анжуйский, младший брат Генриха, ждет ее на границе, строя столь же достойные брачные планы, как и все остальные. Избрав другую дорогу, она благополучно прибыла в Пуатье.
Нет ни одного другого человека средневековой эпохи, будь то мужчина или женщина, о котором рассказывали бы столько же преданий и так же свободно, как об Алиеноре; ее могущество было приятно французам, ее приключения поражали их воображение. Они так и не простили Людовика Святого за то, что он отпустил ее, и пришли в восторг, узнав, что в Палестине она поддерживала самые неподобающие отношения – то с рабом-сарацином ослепительной внешности, то с Раймундом де Пуатье, своим дядей, самым красивым мужчиной того времени, то с самим Саладином; поскольку всё это происходило в Антиохии, в 1147 или 1148 году, они не могли понять, почему ее муж выразил неудовольствие лишь в 1152-м; но они с явной симпатией пересказывали приписывавшееся ей замечание о том, что она думала, будто выходит за короля, а на самом деле вышла за монаха. Французы всегда относились к Алиеноре с симпатией; это еще более важно в свете английской традиции, согласно которой ее характер внезапно претерпел необъяснимое изменение. Английские историки с их традиционным морализмом порицали Алиенору, пожалуй, больше необходимого: после брака с Генрихом Анжуйским (18 мая 1152 года) никто не обвинял ее в скандальном поведении, и они решили восполнить недостаточную, по французским меркам, порочность Алиеноры, наградив ее нужными чертами характера, в соответствии с нравственными стандартами Англии. Фольклор превратил ее в типичную ревнивицу из книги волшебных сказок; в предании о прекрасной Розамунде Алиенора предстает отравительницей, погубившей Розамунду посредством ядовитых жаб.
Обе легенды для нас содержат истину. Они отражают не столько характер Алиеноры, сколько то, что общество хотело бы видеть в спектакле под названием «жизнь». Подлинная Алиенора нам неинтересна. Запомним лишь то, что у нее было две дочери от Людовика VII, как показано в таблице; обе, как положено, вышли замуж – Мария в 1164 году вышла за Генриха, великого графа Шампани, Аликс Французская в то же время стала графиней Шартрской, женой Тибо, того самого, чьи брачные планы в 1152 году вынудили ее мать бежать из Блуа. Генрих и Тибо были братьями; их сестра Адель вышла замуж за Людовика VII в 1160 году, через восемь лет после его развода. Таким образом, между всеми ними сложились поразительные родственные отношения, что особенно верно применительно к королеве Алиеноре, которая, помимо двух дочерей, рожденных во Франции, имела восьмерых детей как королева Англии. Ее второй сын, Ричард Львиное Сердце, родившийся в 1157 году, был обручен в 1174-м с дочерью Людовика VII и Адель, шестилетней девочкой, которую отправили в Англию, чтобы ее воспитывали там как будущую королеву. Очевидно, это было делом рук Алиеноры; очевидно также, что английский двор помешал ее плану. Историки, как правило, винят в этом не королеву Алиенору, а ее мужа, который в течение своей жизни преимущественно расстраивал политические проекты жены; но мы хотим как можно меньше касаться политики. Нас интересует художественная и общественная жизнь, но отметим одно совпадение: Дева чудесным образом использовала силу духовной любви, чтобы возвышать и облагораживать народ, Алиенора и ее дочери использовали силу духовной любви, чтобы придворные стали более подтянутыми и утонченными. Несмотря на окружавшую их жестокую реальность, они неизменно проповедовали и старались проводить в жизнь идеал, противоречивший ей и не имевший никакой ценности ни для них, ни для нас, кроме той, что заключена в противоречии.
Идеалы Алиеноры и ее дочери Марии Шампанской были своего рода религией, и если вы хотите узнать ее евангелистов, лучше всего обратиться непосредственно к Данте и Петрарке или к Дон Кихоту Ламанчскому – как вам больше нравится. Эта религия так же мертва, как Деметра, от нее осталось одно искусство, в целом всегда представляющее собой наивысшее выражение людских мыслей и эмоций; но раньше она принадлежала к области повседневности, так же как сейчас принадлежит к области воображаемого. Алиенора, ее дочь Мария и внучка Бланка не хуже святого Бернарда или святого Франциска знали, насколько жестокими могут быть эмансипированные мужчины; и будто, предвидя возникновение общества XVI и XVIII веков, они старались всевозможными способами, при помощи угроз и нежности, укротить зверей вокруг себя. Видя свою задачу в том, чтобы прививать хорошие манеры, они создали так называемый Суд любви, дав ему особый свод правил – куртуазную любовь. Решения этого суда записывались, как и постановления современного суда, под именами великих дам, которые принимали их, и исполнялись дамами из высшего общества, для воспитания которых они принимались. Стоит познакомиться с ними – это может сделать любой желающий – скептически относясь к их подлинности. Сомнение есть всего лишь невежество. Мы не можем и никогда не сможем узнать женщину XII века, как, впрочем, и любую другую женщину, но мы обязаны знать литературу, которую она породила; мы знаем, какое искусство ее окружало, какую религию она исповедовала. Из всего этого мы можем кое-что узнать о том, как правила Дева Мария и какой она виделась боготворившему ее миру.
Мария Шампанская создала литературу куртуазной любви. Ей было около двадцати лет, когда она вышла за графа Генриха и переехала жить в Труа, не нося королевского титула, но, безусловно, по-королевски влияя на общество. В 1164 году Шампань была могущественным государством, а Труа – столицей хорошего вкуса. В Нормандии Гийом де Сен-Пер и Вас тогда же писали уже известные нам стихи. Придворным поэтом шампанских графов был Кретьен де Труа, чьи творения дышали новизной, когда возводились церкви в Нуайоне, Санлисе и Сен-Лё-д'Эссеран, шпиль в Шартре и Пизанская башня – одновременно с аббатством Везле и до того, как началась постройка церкви в Манте. Кретьен умер вскоре после 1175 года, оставив после себя множество стихов, которые по большей части дошли до наших дней и читаются легче, чем произведения Данте или Петрарки, хотя тот и другой были почти что современниками Кретьена. По своему качеству эти стихи напоминают витражи: традиционные украшения, цвета в классических сочетаниях, утонченность, сдержанность и женственное изящество стиля. Кретьен не владеет величественным стилем XI века, его поэзия не отличается мужской силой, свойственной «Песни о Роланде» или «Раулю де Камбре». Самая прелестная из рассказанных им историй, «Эрек и Энида», заключает в себе преимущественно куртуазную мораль. Это творчество поэта-лауреата, как заметил г-н Гастон Парис, это лучшее, что было создано при дворах XII века и на французском языке того времени, это самый яркий пример превосходной поэтической речи – но это не лирика; здесь нет мощи, глубины и глубокого чувства. Кретьену неведомо то, что мы зовем трагедией. Его мир – небесно-голубой и розовый, содержащий ровно столько красного, сколько нужно для придания ему теплоты, и залитый таким светом, что даже в его тайнах любопытна только ясность, с которой о них рассказывается.
В числе крупнейших произведений Кретьена, созданных до того, как Мария перебралась в Труа, был утраченный ныне «Тристан» (ок. 1160). По словам стихотворца, сама Мария предложила ему сделать главным героем Ланселота, попросив или приказав сделать его историю примером куртуазной любви, – и Кретьен подчинился. С тех пор куртуазность утратила свой смысл и свое очарование, и не исключено, что вы найдете «Рыцаря телеги» (полное название – «Рыцарь телеги, или Ланселот») утомительным, а главное, непонятным; но на современников Кретьена этот роман оказал большое влияние, и пример куртуазной любви, данный по настоянию Марии Шампанской, на протяжении веков оставался эталоном вкуса. «Ланселот» не был закончен, но вскоре после 1174 года Кретьен написал еще один роман – «Персеваль, или Повесть о Граале». Как и предыдущий, он, вероятно, был призван доставить удовольствие Марии. «Персеваль» интересен тем, что, в отличие от «Ланселота», где отразились представления людей XII века о рыцарской любви, он отражал представления XII века о религиозном таинстве. Мария, безусловно, интересовалась и тем и другим. «Для этой же Марии, – говорит Гастон Парис, – Готье Аррасский написал свою поэму „Эракль“; в ее честь сочиняли свои песни трубадуры и их французские подражатели; по ее инициативе переводились благочестивые сочинения, такие как „Бытие“, и был создан подробный стихотворный пересказ псалма „Отрыгну сердце мое слово благо“».
С ее теориями куртуазной любви более или менее знаком каждый, хотя бы по насмешливым высказываниям Сервантеса и безумствам Дон Кихота – «сына» Ланселота, родившегося четыре столетия спустя; но мы никогда не узнаем, насколько серьезно она относилась к себе и своим «законам любви», рассуждать же о таком сложном предмете, как ее серьезность, совершенно бесполезно: Мария наверняка была так же непостоянна, как ее любовники. Святой Грааль был иллюзорным, как и куртуазность, но одновременно таким же практичным, как любая дошедшая до нас старинная утварь. Тайна Персеваля – это тайна готического собора, залитого потоками света и омываемого реками цвета. Увы, Кретьен так и не объяснил, что означает не менее таинственная история рыцаря, увидевшего святой Грааль: как обычно, рыцарю велели не задавать вопросов, но, в отличие от большинства рыцарей, он послушался, хотя должен был оставить эти слова без внимания. Странствующие рыцари всегда поступали неправильно, иначе не было бы никаких приключений, но промах Персиваля не выглядит загадочным, как не выглядел загадочным замок в миг совершения чуда. Замок, на его взгляд, был самым обычным, старый – как полагается – хозяин устроил ему самую обычную встречу: оба сели у очага, окруженные самыми обычными домочадцами. А затем, так, словно это делалось ежедневно, внесли святой Грааль («Хрестоматия» Бартша, издание 1895 года).
Внутри зал был ярко освещен,
Каким только может быть ночной зал,
Где горят свечи.
И пока они говорили о том о сем,
Из комнаты вышел оруженосец,
Держа в руке белое копье
За его середину, как жезл;
Когда он проходил мимо широкого камина,
Те, кто сидел у огня,
И все остальные мельком увидели
Белую сталь и белое копье.
Пока они смотрели, капля крови
Стекла по рукояти копья
Вниз, к руке юноши.
С вершины копья
Стекла алая капля, и они это видели…
Вскоре появились еще два оруженосца,
Несшие два подсвечника
Из чистого золота, украшенные эмалью.
Каждый оруженосец с подсвечником
Был красивым рыцарем.
В каждом подсвечнике горели
Не менее двух свечей.
За оруженосцами быстро шагала
Изящная и хорошо одетая дева,
Которая несла в руках Грааль;
И когда она вошла в зал,
С Граалем появился свет,
Настолько яркий, что все свечи
Утратили яркость, как звезды ночью
При свете луны или днем при свете солнца.
За ней следовал человек,
Который нес серебряное блюдо.
Грааль, внесенный ранее,
Был изготовлен из чистейшего золота,
Украшен драгоценными каменьями,
Самыми богатыми и редкими из всех,
Которые можно отыскать в море или на земле.
Драгоценности, которыми был украшен святой Грааль,
Намного превосходили все прочие.
Так же, как ранее человек с копьем,
Все они прошли перед ложем,
Пересекши зал,
И рыцарь, видевший, как они прошли,
Ни разу не осмелился спросить
О значении Грааля.
Простота рассказа придает драматизма тайне, как если бы средь бела дня в комнате вдруг материализовался призрак, но Кретьен заходит в своей простоте еще дальше. Он чувствует – или хочет заставить почувствовать других, – что приключения и чудо реальны, и сдабривает появление Грааля густой приправой в духе XII века – нечто подобное мы рассчитываем найти в «Айвенго» или «Талисмане». Рыцарь и хозяин садятся за обед, лучший, какой только можно найти в Шампани, и едят оленину, не сводя глаз с Грааля. Они пьют шампанское вино[68] разных сортов из золотых кубков.
Сидя у огня, они беседуют допоздна, меж тем как оруженосцы застилают кровати здесь же, в зале, и приносят ужин – финики, инжир, мускатный орех, специи, гранаты, электуарии, подозрительно напоминающие наш джем, и «александрийский имбирный пряник»; после этого они пьют различные напитки со специями, медом или перцем, а также без них, и старое «море», предположительно – вино из тутовых ягод, в которое обычно добавляли «клере», бесцветный виноградный сок, или душистый перец.
Люди XII века по-детски любили сласти, пряности и консервированные фрукты, а также напитки с сахаром или пряностями, которые подавали по случаю ужина или поэтического вечера; истинный рыцарь обладал вкусом ко всему и прекрасным аппетитом, о чем бы ни шла речь – о сластях или любовных стихах; мир был юным; Робин Гуды обитали в каждом лесу, а Ричарду Львиное Сердце еще не было двадцати. Занятные приключения Робин Гуда были всамделишными, что подтверждают рассказы о разбойниках, а боль и смерть беспокоили людей не больше, чем здоровых медведей в горах. Жизнь не баловала никого, но самыми большими неприятностями были печальные фантазии влюбленных и страх перед ночным явлением призраков. Воображение людей бушевало, но не мешало им спать; по крайней мере, ни консервированные фрукты, ни вино из шелковицы, ни прозрачный сироп, ни имбирные пряники, ни святой Грааль не помешали Персевалю уснуть крепким и здоровым сном молодого мужчины, а когда он проснулся наутро, то почти не удивился, обнаружив, что хозяин и его слуги исчезли, не попрощавшись, оставив его без завтрака и Грааля.
Кретьен рассказывал о Персевале в 1174 году примерно так же, как витражники тридцать лет спустя рассказывали о Карле Великом. Один мастер работал для Марии Шампанской, другие – для Марии Шартрской, известной всем как Дева, но все трудились на совесть, имея первозданный, свежий, легкий инстинкт, который подсказывал нужные краски, оттенки света и строки. Ни одна из двух Марий не была мистической в современном понимании этого слова, ни одного из мастеров не терзали сомнения – их скептицизм был таким же детским, как и вера. Пожалуй, было только одно исключение – любовная страсть, более серьезная, чем религия, делавшая религиозные переживания глубже и сложнее, о чем общество знало. Любовь, безусловно, была страстью, еще более сильной в стихах таких поэтов, как Данте и Петрарка, в таких романах, как «Ланселот» и «Окассен», в таких идеалах, как Дева Мария, – сложной, выходящей за пределы нынешних представлений. Поэтому из-за утраты кретьеновского «Тристана» в искусстве образовался ужасный пробел: эта поэма, очевидно, была первой и лучшей попыткой рассказать о том, что впоследствии приняло форму куртуазной любви. «Тристан» был создан до 1160 года и, по-видимому, входил в состав цикла королевы Алиеноры Аквитанской, а не ее дочери Марии; но его сюжет не связан с куртуазностью или с Францией; он принадлежит к куда более отдаленной эпохе, чем XI или даже X век, чем любое столетие в истории Франции; он мало соответствует манере Кретьена, как и любому откровенно пародийному стилю. «Тот самый» Тристан, по словам критиков, не был французом, да и вообще в жилах Тристана и Изольды не текло ни капли французской крови. В той легенде, которая дошла до Кретьена, оба предстают кельтами или шотландцами; они явились из Бретани, Уэльса, Ирландии, северного океана или из еще более далеких краев. В валлийском Тристане, который, вероятно, прошел через Англию и прибыл в Нормандию, а оттуда – во Францию и Шампань, критики видят гораздо более древнего персонажа, жившего в обществе, которого Франция уже не вспоминала, а может, и никогда не знала. Король Марк был племенным вождем в каменном веке, его подданные обожали лес и селились на берегу моря или в пещерах; зал короля был всеобщим местом встреч на берегу реки или ручья, любой мог прийти туда и чувствовать себя как дома; король, королева, рыцари, слуги и карлик спали на полу, устраивая ложе там, где им заблагорассудится; Тристан, вооруженный луком и каменным ножом, никогда не видел ни лошади, ни копья; его представления о верности и представления Изольды о браке были такими же неопределенными, как королевская власть Марка; все эти люди одинаково не знали закона, рыцарства или Церкви. Мелодия, которую они выводили, еще меньше – если это возможно – походила на мелодию Кристиана, чем на мелодию Рихарда Вагнера; это было простейшее выражение грубой и примитивной любви, какое встречается, пожалуй, у североамериканских индейцев, но здесь оно выглядит куда более вызывающим – и куда более безудержным, чем в исландских сагах; однако в нем сквозила настоящая страсть, и она вызывала глубочайшее сочувствие в искусственном обществе XII века, как и в обществе XIX века. Задача французского поэта заключалась в том, чтобы смягчить его и одеть по моде того времени: остроконечные туфли и длинные рукава. «Француз, – пишет Гастон Парис, – больше всего хочет рассказать историю, занимательную для общества, для которого она предназначается; он – „общественный“, то есть светский, человек; он улыбается, повествуя о приключениях, и тактично дает вам понять, что не верит в них; он старается, чтобы его стиль был всегда элегантным и приглаженным, с вкраплениями ясно сформулированных, умных фраз; главное же, он думает больше о своих слушателях, чем о предмете высказывания, и хочет угодить им».
В XII веке он хотел угождать прежде всего женщинам, на что сетовал Ордерик; Изольда приехала из Бретани, встретила Алиенору, прибывшую из Гиени, и Деву Марию, явившуюся с востока, – и все они объединились, чтобы установить законы для общества. В каждом случае законы устанавливала женщина, а не мужчина: Мария, а не Троица; Алиенора, а не Людовик VII; Изольда, а не Тристан. Без сомнения, первоначальный Тристан устанавливал законы, как Роланд или Ахилл, но Тристан XII века был сравнительно мелкой фигурой. По сути, он был второстепенным персонажем романа, как Людовик VII – при Алиеноре и Абеляр – при Элоизе. Всем известно, как примерно за двадцать лет до появления Алиеноры в Париже поэт-преподаватель Абеляр, герой Латинского квартала, пел Элоизе те песни, которые, по его словам, разносились по всей Европе так же широко, как и его слава схоласта, и, вероятно, больше способствовали формированию его репутации. В представлении народа Элоиза была Изольдой и могла поступить так же, как Изольда (Бартш):
Когда король Марк прогнал нас обоих,
Велев не появляться при его дворе,
Крепко сжимая руки друг друга,
Мы вышли прямо из зала,
Обратили лица к лесу
И нашли там прекрасное место —
Пещеру в скале
С очень узким входом;
Просторная внутри и пригодная для жизни,
Она словно была создана для нас.
Элоиза в любую минуту могла бросить вызов обществу или Церкви, а также – по меньшей мере в воображении народа – взять Абеляра за руку и удалиться в лес, с гораздо большей охотой, чем в монастырь, куда ей пришлось уйти; но Абеляр был бы жалок, как и Тристан. Абеляр и Кретьен де Труа были так же далеки от легендарного Тристана, как и мы; но Изольда и Элоиза, Алиенора и Мария были воплощениями бессмертной и вечной женщины. Легенда об Изольде в обеих версиях, ранней и позднейшей, похоже, была для женщин XII и XIII веков чем-то вроде священной книги, и Изольда Кретьена, бесспорно, помогла Марии выносить решения в суде Труа и суде Любви.
Власть Марии держалась с 1164-го по 1198-й, тридцать четыре года, и за это время, через неравные промежутки, ее влияние обнаруживалось в литературе – больше в поэзии, чем в прозе. «Рыцарь телеги» начинается с упоминания о ней:
Коль ждет владычица Шампани
На языке родном преданий…
<..>
Кто б ни сказал – порукой я,
Что государыня сия
Не знает равных в целом мире,
Парит, как легкий бриз в эфире,
Что веет вешнею порой.
<..>
Скажу ли: как сапфир прелестный,
Что перл и оникс посрамит,
Всех королев она затмит?[69]
Кретьен выбрал любопытные сравнения. Людовик XIV мог бы подумать, что Кретьен смеется над ним, но придворные стили меняются вместе с повелителями. Людовик XIV вряд ли написал бы для своей сестры такое же стихотворение, какое Ричард Львиное Сердце написал для Марии Шампанской:
Ни один заключенный не выскажет своего намерения
Прямо, если только это не вызвано страданием,
Но для утешения он может сочинить песню.
У меня много друзей, но их дары бедны;
Им будет стыдно, что из-за моего выкупа
Я в плену уже два года.
Хорошо знают мои вассалы и бароны
Из Англии, Нормандии, Пуату и Гаскони,
Что у меня не было такого бедного товарища,
Которого я бросил бы ради богатства в тюрьме.
Я говорю это, не чтобы упрекать,
Но всё равно я всё еще в плену.
Сейчас я, несомненно, понимаю
Что у меня нет ни друзей, ни родственников,
Раз они бросили меня из-за серебра и золота.
Мне жаль себя, но еще больше жаль моих людей,
Которых после моей смерти будут бесконечно упрекать,
Ведь я так долго остаюсь пленником.
Неудивительно, что у меня грусть на сердце,
Когда мои вассалы терзают мою землю.
Если бы они сейчас вспомнили о нашей клятве,
Которую мы вместе добровольно дали,
Я уверен, что тогда так долго
Я не оставался бы в плену.
Моим друзьям, которых я любил и люблю,
Из Кана и Перша,
Скажи им, песня, что они не были верны,
Но к ним в моем сердце нет ни зла, ни обиды.
Если они выступят против меня, они будут злодеями,
А я всё равно останусь пленником.
Хорошо знают те, кто из Анжу и Турени,
Те, которые сейчас богаты и могущественны,
Что я – пленник, далеко от них и в чужих руках.
Раньше они мне помогали, а теперь вовсе не хотят.
Всё золото идет на красивые доспехи, всё просто
С тех пор, как я стал пленником.
Графиня, сестра, ваш пленник-суверен
Требует, чтобы Вас хранил и оберегал тот,
Из-за которого я стал пленником!
Я не говорю этого о графине Шартрской,
Матери Людовика![70]
«Тюремная песнь» Ричарда, один из главных памятников английской литературы XII века, тогда это были «домашние» стихи для
вассалов и баронов
из Англии, Нормандии, Пуату, Гаскони.
В своем величии Ричард превосходил любого из Людовиков, но, кроме того, его стихи были куда лучше тех, что сочиняли остальные короли, знакомые туристам, и когда он обращается к сестре, испуская этот необычный для монарха крик души, он творит закон и стиль, о которых не может быть двух мнений. Пусть историки скажут, если знают, содержится ли в этих строках упрек другой его сестре, Аликс Шартрской (Французской). Если это так, упрек достиг цели, поскольку «песнь» написана в 1193 году, Ричарда выпустили за выкуп в 1194-м, а в 1198-м молодой Людовик, граф Шартрский и Блуаский, объединился с графами Фландрии, Перша, Гина и Тулузы против Филиппа Августа, и все они выступили на стороне Ричарда Львиное Сердце, поклявшись ему в верности. В любом случае ни Мария, ни Аликс в 1193 году не были правящими графинями. Мария овдовела в 1181 году, а ее сын Генрих был графом Шампани и, видимо, большим любимцем своего дяди Ричарда Львиное Сердце. Жизнь Генриха Шампанского – еще один роман XII века, но нам он интересен только потому, что его мать, великая графиня Мария, умерла в 1198 году от горя, узнав о смерти своего сына, который тогда был королем Иерусалима и погиб в 1197 году, выпав из окна своего дворца в Акре. Ричард Львиное Сердце скончался в 1199 году. В 1201 году умер другой сын Марии, наследовавший Генриху, – граф Тибо III, – а его наследник стал известен в XIII веке как Тибо Великий: это тот самый Тибо королевы Бланки.
Эти поразительные мужчины и женщины два столетия напитывали мир своей необычайной энергией и своим гением; величайшей из всех была королева Алиенора, она пережила своего сына Ричарда Львиное Сердце и двух мужей, Людовика Молодого и Генриха II Плантагенета, и в 1200 году всё еще старалась загладить причиненное ими зло и устранить созданные ими опасности. «Королева Божьей немилостью» – так звала она себя, зная, что имеет на это право. Ее двоих мужей и десять детей мало вспоминают сегодня, кроме сына Иоанна Безземельного, который, по единодушному мнению своих родственников, друзей, врагов и даже почитателей, приобрел репутацию человека, совершавшего все известные в XII веке преступные деяния. Лжецов и предателей, как он, насчитывалось много, но Иоанна считали еще и трусом – в его семействе это было редкостью. Возможно, у него были качества, уравновешивавшие всё это, но история о них умалчивает. Со свойственной мужчинам XII века безрассудной храбростью он мчался к гибели на глазах у своей матери, и та предприняла последнюю попытку спасти его и Гиень, заключив, в характерной для себя манере, договор о дружбе с французским королем, который предполагалось закрепить посредством брака французского дофина Людовика с внучкой Алиеноры и племянницей Иоанна Бланкой Кастильской, которой в то время было двенадцать или тринадцать лет. Алиенора, которой было уже под восемьдесят, отправилась в Испанию, привезла девочку в Бордо, обручила ее с Людовиком VIII, так же как ее саму обручили с Людовиком VII в 1137 году, и присутствовала при ее бракосочетании в мае 1200 года. Французы не стали, как делают обычно, относить поступки Алиеноры на счет ее безнравственности; как и большинство женщин старше шестидесяти лет, она получила право считаться уважаемой, ибо пороки теперь были для нее заказаны. В глазах французов Алиенора разыграла драму по всем правилам. Она не смогла спасти Иоанна, но умерла в 1202 году, не увидев его погибели, и до сих пор покоится рядом с мужем и сыном Ричардом в Фонтевро, в гробнице XII века.
В 1223 году Бланка стала королевой Франции. Ей было тридцать шесть лет. Ее муж, Людовик VIII, стремясь превзойти своего отца, Филиппа Августа, который в 1203 году захватил Нормандию, решил занять Тулузу и Авиньон. В 1225 году он выступил в поход с большим войском, один из отрядов возглавлял его двоюродный брат Тибо Шампанский, принадлежавший к числу виднейших вассалов короля. Двадцатипятилетний Тибо, как и Пьер де Дрё, тогдашний герцог Бретани, был одним из самых блестящих и разносторонних людей своего времени, а также одним из величайших правителей. Как королевский вассал, Тибо был обязан нести военную службу в течение сорока дней, но их с Людовиком интересы не совпадали, и по истечении этого срока он отправился домой со своими людьми, оставив короля, который заболел и умер в Оверни 8 ноября 1226 года. Отныне страной управлял десятилетний ребенок – Людовик IX.
Шартрский собор уже рассказал нам эту историю дважды, посредством камня и стекла, но Тибо там нет, хотя он спас королеву. Один из членов королевской семьи должен был стать регентом. Это место заняла королева Бланка, и, конечно же, принцы крови, считавшие, что оно принадлежит им по праву, объединились против нее. Сначала Бланка яростно обрушилась против Тибо, запретив ему появляться 29 ноября на коронации в Реймсе – в его собственных владениях, – будто считала его виновным в измене; но когда крупнейшие вассалы, объединившись, попытались лишить ее регентства, ей оставалось лишь одно – оторвать от этой коалиции хоть кого-нибудь, любой ценой, и помощь предложил лишь Тибо. Что именно он получил взамен, знала только она сама; она также хорошо знала, что именно, по мнению людей, получил Тибо, как и то, что говорили о ее бабушке Алиеноре после ее перехода из одного лагеря в другой (1152). Если бы участником скандала стал один Тибо, Бланка смирилась бы с этим, но ей также приходилось отчаянно заискивать перед папским легатом. Все родственники мужа Бланки объединились против нее, клеймя ее нрав с той свободой, которая развязывала и напитывала ядом королевские языки.
Много слов было сказано об этом,
Как об Изольде и Тристане.
Если бы всё ограничилось этим, Бланка придала бы случившемуся не больше значения, чем Алиенора или любая другая королева в подобных обстоятельствах, ибо во французской драме, реальной или воображаемой, такие обвинения выглядят несерьезными и даже лестными; но Изольду, если отвлечься от ее свободных взглядов на брачное соглашение, не обвиняли в том, что она вместе с Тристаном намеревалась отравить короля Марка. Согласно французским литературным условностям, Тибо должен был отравить Людовика VIII из любви к королеве, и эта тайная взаимная любовь должна была определять жизнь того и другого. К счастью для Бланки, она была верной союзницей Церкви, а для Церкви вместилищем зла были только ее враги. Легат и прелаты поспешили оказать поддержку королеве, после восьми лет отчаянной борьбы они вместе разгромили Пьера Моклерка и спасли Тибо и Бланку.
Для нас поэзия есть история, а факты есть ложь. Французское искусство отталкивается не от фактов, а от предположений, таких же условных, как легендарный витраж, и самая распространенная условность – это женщина. Фактом была – и есть – Власть, или ее обменный эквивалент, но французы, ведя борьбу за власть, говорили о ней в терминах искусства. Жизнь для них была драмой, а драма – частью жизни, причем участники должны были выбрать определенный сценарий и действовать в соответствии с ним. Их совершенно не интересовало то, как соотносится этот сценарий с реальной жизнью. Тибо и Бланка, на их взгляд, были обязаны вести себя как Тристан и Изольда. Вне сцены эти двое могли быть кем угодно; на сцене они были любовниками. Куртуазная любовь была одной из признанных разновидностей драмы, но также одной из сил, движущих обществом. Какой бы иллюзией ни представлялась куртуазная любовь, для Тибо, так же как для Данте и Петрарки, она была не менее важной, чем любая другая условность: торговый баланс, права человека, символ веры Афанасия Александрийского. В этом смысле реальны были только иллюзии; если бы в Средневековье думали только о вещах практического свойства, до нас не дошло бы ничего.
Тибо был Тристаном и, как говорят, начертал свои стихи на стенах своего замка. Если это так, то, по мнению г-на Гастона Париса, эти строки превосходили всё, когда-либо написанное на бумаге или пергаменте, поскольку Тибо был великим князем и великим поэтом, одинаково легко выступавшим в обеих этих ролях, по своему желанию. Мы бы отдали немалую сумму за то, чтобы увидеть замок прежним, со стихами на его стенах. В Провене больше нет творений Тибо, но в Труа остались церкви и витражи тех времен, которые можно причислить к лучшим образцам того и другого. Кое-что осталось и от самого Тибо, и, хотя это всего лишь воспоминания его сенешаля, знаменитого Жуанвиля, история и Франция заметно обеднели бы без него. Взяв томик Жуанвиля, вы можете провести час-другой в обществе этих поразительных мужчин и женщин XIII столетия – крестоносцев, которые сражаются, охотятся, занимаются любовью, строят церкви, устанавливают витражи в честь Девы, покупают молитвенники, обсуждают философов-схоластов, сочиняют стихи, в обществе Бланки, Тибо, Перрона, Жуанвиля, Людовика Святого, святых Фомы, Доминика и Франциска; вы можете познакомиться с ними так же близко, как если бы были знакомы с тем утраченным миром, а в случае Тибо – еще кое с чем, ибо он жив в своих стихах и, более того, пышет жизнью. Обратимся к ним и посмотрим, что он понимал под куртуазностью. Возможно, эти строки написаны для королевы Бланки, но кому бы он ни послал их, французы правы, думая, что ей следовало ответить ему любовью:
Ни один человек не может утешить друга,
Кроме того, кому он отдал свое сердце.
Поэтому я часто скорблю и плачу,
Ведь, кажется, никакое утешение не приходит ко мне
Из того места, где я храню все свои воспоминания.
Из-за своей любви я часто не решался
Говорить правду.
Госпожа, смилуйтесь! Дайте мне надежду
На радость.
Я не могу часто говорить с ней
И смотреть в ее прекрасные глаза.
Мне тяжко оттого, что я не могу пойти туда,
Потому что мое сердце всегда склонно к этому.
О, прекрасная, милая, не зная об этом,
Вы даете мне лучший проблеск
Доброй надежды!
Госпожа, смилуйтесь! Дайте мне надежду
На радость.
Некоторые винят меня,
Ведь я не говорю, чей я друг;
Но никогда, госпожа, мои мысли не будут известны
Никому, кроме вас, с кем я делюсь ими
Робко, в страхе и сомнении,
Так что вы можете по моему виду
Понять, что творится в моем сердце.
Госпожа, смилуйтесь! Дайте мне надежду
На радость.
Выглядят ли стихи Тибо простыми? Это простота витражей XIII века, таких утонченных и сложных, что разумные люди по большей части довольствуются тем, что чувствуют их, не понимая смысла. Простоты здесь ровно столько же, сколько в шартрских витражах, стихи так же совершенны, как краски, а их форма так же тщательно проработана. Эти строфы могли быть адресованы королеве Бланке; теперь посмотрите, как Тибо, сохраняя ту же интонацию куртуазной любви, обращается к Небесной Царице!
Большими трудами и малыми деяниями,
Как я вижу, этот век обременен и отягощен.
Мы настолько полны несчастий,
Что никто не помышляет делать то, что должен.
Но мы настолько усердно ищем дьявола,
Что каждый трудится, дабы служить ему,
А Бога, когда-то жестоко пострадавшего за нас,
Мы оставили позади, вместе с Его великим достоинством;
Поистине смел тот, кто не боится смерти.
Бог, который знает всё, может всё и видит всё,
Скоро бросил бы нас в бездну,
Если бы Госпожа, полная великой доброты,
Не заступилась за нас перед Ним и не молилась за нас.
Такое сладостное, приятное и лакомое слово
Утишает великий гнев великого Господа;
Весьма глуп тот, кто ищет другую любовь,
Ибо в этой нет ни обмана, ни лжи,
А в других нет ни достоинств, ни ценности.
Мышь старается защитить свое тело
От зимы, снега и мороза,
А мы, несчастные, не ищем ничего,
Когда умираем или можем обрести спасение.
Мы не ищем ничего, кроме зловонного ада;
Теперь посмотри, как дикий зверь
Заранее готовится к опасности,
А мы не имеем ни разума, ни мужества;
Кажется, мы полны безумия.
Дьявол забросил, чтобы похитить нас,
Четыре крючка с приманками-мучениями:
Сначала он забросил алчность,
Затем гордость, чтобы наполнить свою великую сеть;
Похоть тянет лодку,
Преступление управляет ею и гребет.
Рыбача вот так, они приплывают к берегу,
От которого да убережет нас Бог Своим велением,
Тот, на кого мы бесконечно полагаемся.
К Госпоже, поощряющей всякое добро,
Лети, песня, если она желает тебя услышать;
Никому не дано лучшего счастья.