К книге
Сын одноглазого лиса. Книга первая: ЛисенокГлава 15. Год, когда завял османтус
56%
Глава 15. Год, когда завял османтус
15

«А-Шу, друг мой.

Прости, что долго не писал — последние месяцы были суматошными. Мама всё больше доверяет мне дела, и я теперь провожу в кабинете почти столько же времени, сколько она. Честно говоря, я сам не ожидал, что мне это понравится. Но чем глубже я погружаюсь в государственные заботы, тем яснее вижу: мне нужны люди. Умные. Верные. Те, кто думает не о чинах и жалованье, а о стране. И вот тут — беда.

У нас есть принц Гун. Он — голова. Твой отец — голова. Даже старик Вэньсян, хоть и вечно болеет, иногда выдаёт такое, что все замолкают. С ними я могу говорить часами, и это настоящая работа — не та, где кланяются и произносят пустые речи, а та, где спорят до хрипоты, а потом находят решение. Но таких, как они, — по пальцам пересчитать. Остальные либо молчат, либо поддакивают, либо плетут интриги. Ты бы видел, что творится в Ханьлиньской академии! Там сидят учёнейшие мужи, которые могут наизусть процитировать всего Конфуция, но когда я спрашиваю их, что делать с японцами, они смотрят на меня так, будто я предложил им станцевать с обезьяной. Ни одной свежей мысли. Ни одной.

Ли Хунцзао, мой старый наставник, — он, конечно, консерватор до мозга костей и ворчит на каждую мою идею о реформах. Но он хотя бы честен и умён. Когда я спорю с ним, я понимаю, против чего мне придётся бороться. Это тоже полезно. Но мне нужны не только противники и не только старики. Мне нужны свои. Нужны те, кто смотрит вперёд, а не назад.

Ты сдашь столичный экзамен. Я знаю это. И когда ты станешь цзиньши, я затребую тебя к себе. Плевать, что скажут замшелые пни из Ханьлинь — что ты молод, что у тебя нет выслуги, что это против традиций. Ты нужен мне здесь, в столице, рядом. Не как слуга — как советник. Как друг. Как тот, кто знает больше, чем говорит, и не боится смотреть правде в глаза. Ты сам говорил, что хочешь помогать мне. Вот и поможешь.

Пиши мне. Рассказывай, как твои дела. Как твой отряд? Как учёба? Я жду.

Твой друг, Цзайтянь».

* * *

Четыре года — это много или мало? А-Шу часто задавал себе этот вопрос, но ответа не находил. Иногда ему казалось, что он прожил в поместье целую жизнь — так много всего случилось. Иногда — что только вчера сошёл с повозки и увидел Цзинфана, бегущего ему навстречу.

Сейчас, оглядываясь назад, он видел: эти четыре года изменили всё.

Он изменился сам — вытянулся, раздался в плечах, превратился из худого мальчишки в крепкого молодого мужчину. Лицо его потеряло детскую округлость, скулы заострились, а взгляд стал тем самым, неподвижным, который когда-то так поразил его отца при первой встрече. Только теперь в этом взгляде было больше спокойствия и меньше страха.

Но дело было не только в теле. Внутри он тоже стал другим — увереннее, твёрже, спокойнее. Он научился ждать. Научился терпеть. Научился слушать и слышать. И ещё он научился тому, чему не учат ни книги, ни наставники, — он научился быть своим среди своих.

Учёба не прекращалась ни на день.

Цзинфан, который теперь готовился к провинциальным экзаменам, стал для А-Шу не просто братом, а настоящим наставником в гражданских науках. Они просиживали над книгами до полуночи, спорили о толковании древних текстов, решали математические задачи, чертили карты. А-Шу давно догнал брата в большинстве предметов, а в некоторых — перегнал. Но он никогда не показывал этого при посторонних. Он всё ещё помнил урок, выученный в Нанкине: умный человек не тот, кто всё знает, а тот, кто знает, когда показать своё знание.

Ли Чжаоцин продолжал тренировки, но теперь они были другими. Не ученик и наставник — два воина, почти равных. Дядя уже не поддавался — бил в полную силу, и А-Шу отвечал тем же. Они сталкивались в учебном бою, и звон деревянных мечей разносился по всему саду. Слуги вздрагивали, кухарка качала головой, а Лао Чжан, наблюдая со стороны, только хмыкал в усы.

— Хорош, — говорил он. — Но левый локоть всё ещё выставляет. Исправляй.

А-Шу исправлял. Он давно понял, что старый ветеран знает о бое больше, чем говорит. Иногда Лао Чжан сам показывал приёмы — короткие, экономные, без красоты, но с той убийственной эффективностью, которую даёт только настоящий бой, а не тренировочный зал.

— На войне красиво не бывает, — говорил он. — На войне бывает быстро. Или ты, или тебя. Запомни.

А-Шу запоминал.

Великое ополчение за четыре года выросло втрое.

Теперь это была не просто ватага мальчишек, а настоящий отряд — двадцать пять человек, от восемнадцати до тридцати лет, все из окрестных деревень. Дашу, Сяошу и Лю стали чем-то вроде младших командиров. А-Шу тренировал их так, как когда-то его самого тренировали отец и дядя, — жёстко, без поблажек, но всегда объясняя, зачем и почему.

Они уже не просто маршировали и бились на палках. Они изучали тактику — настоящую, не мальчишескую. Учились наступать цепью, держать оборону, устраивать засады, использовать местность. А-Шу чертил для них карты, объяснял, как читать следы, как определять численность противника по кострам, как двигаться бесшумно.

Лао Чжан помогал с оружием. Через своих старых знакомых в Хуайской армии он раздобыл несколько настоящих мечей, три старых копья и даже одну заржавевшую пищаль, которую парни чистили с благоговением, как священную реликвию.

— Стреляет, конечно, отвратно, — сказал Лао Чжан. — Но для учёбы сгодится. Главное — чтобы они не боялись железа в руках. Когда-нибудь им дадут настоящее.

А-Шу кивнул. Он понимал: это пока не армия. Но это может стать армией. Нужно только время.

Раз в месяц — иногда чаще, если находилась оказия, — приходили письма от отца. Короткие, сухие, без сантиментов, но А-Шу научился читать между строк.

Ли Хунчжан метался между Тяньцзинем и Пекином, строил заводы, запускал пароходы, воевал с консерваторами. Его письма были похожи на рапорты: «Завод в Тяньцзине дал первую сталь», «Французы требуют уступок», «Цыси благосклонна, но князья недовольны». Иногда между деловыми строками проскальзывало то, что А-Шу искал: «Рад, что ты здоров», «Продолжай тренировки», «Брат пишет, что ты хорошо учишься». И совсем редко — то, от чего теплело внутри: «Горжусь тобой».

А-Шу отвечал на каждое письмо. Рассказывал о тренировках, об учёбе, об ополчении — не скрывая, но и не выпячивая. Он знал, что отец и так всё знает через дядю и Лао Чжана. Но ему было важно писать самому.

Он писал и Цзайтяню. По-прежнему каждую неделю. По-прежнему просто, как друг другу. Но в последние месяцы письма стали приходить реже, а почерк императора — неровнее. «Я болел», — писал он. «Лекарь говорит, это лихорадка. Скоро пройдёт». А-Шу читал и чувствовал смутную тревогу, которую не мог объяснить.

Чэнь Юэ тоже выросла.

Из мелкой, надоедливой девчонки с косичками она превратилась в двенадцатилетнюю девушку — худую, угловатую, но уже с той особой грацией, которая обещает будущую красоту. Она по-прежнему приезжала в поместье при каждой возможности — теперь реже, потому что госпожа Чэнь считала, что взрослеющей девушке не пристало бегать к соседям без повода. Но когда приезжала, они с А-Шу гуляли по саду и разговаривали.

Она стала тише. Меньше болтала, больше слушала. Но глаза её оставались теми же — любопытными, живыми, ничего не упускающими.

Однажды, когда они сидели под старой сосной — той самой, где когда-то познакомились, — она спросила:

— Ты всё ещё скучаешь по императору?

— Скучаю.

— Ты вернёшься к нему?

— Когда-нибудь.

Она помолчала, теребя край рукава.

— Тогда я буду скучать по тебе.

А-Шу повернулся и посмотрел на неё. Она не отводила глаз, и в них было то самое выражение, которое он уже видел однажды, — серьёзное, совсем не детское.

— Ты ещё маленькая, — сказал он.

— Я расту, — ответила она. — Быстрее, чем ты думаешь.

А-Шу не нашёлся с ответом, и она, кажется, осталась довольна этим.

1875 год начался тревожно.

В Пекине что-то происходило — это чувствовалось по письмам, по редким вестям от заезжих чиновников, по тому, как хмурился Ли Чжаоцин, читая очередное послание от брата. Император болел, и с каждым месяцем слухи становились всё мрачнее.

А-Шу чувствовал: мир, в котором он жил последние четыре года, вот-вот треснет. Так бывает перед грозой — всё затихает, воздух становится плотным, и птицы перестают петь.

Он не знал, что именно случится. Но он знал: когда это случится, его жизнь изменится навсегда.

И когда в середине января в ворота поместья въехал гонец в красной форме, загнавший двух лошадей по дороге из Пекина, А-Шу уже стоял на крыльце и ждал.

Он знал: гроза пришла.

Письмо было от отца.

«Сын мой. Император Тунчжи скончался от оспы. Двор в трауре…»

* * *

А-Шу прочитал письмо дважды. Потом сложил его, убрал в рукав и вышел из дома.

Он не помнил, как пересёк сад. Не помнил, как миновал ворота и пошёл по тропе к реке. Ноги несли его сами, а в голове была только одна мысль, гулкая, как колокол: «Цзайтянь умер. Я не успел. Я обещал вернуться — и не успел».

У реки было пусто. Парни из ополчения тренировались сегодня на дальнем лугу, рыбаки ушли выше по течению. Только вода текла, как всегда, — медленная, тёмная, равнодушная.

А-Шу сел на перевёрнутую лодку и опустил голову. Он не плакал. Он давно разучился. Но внутри что-то сжалось и застыло, как холодный камень. Четыре года он жил надеждой, что однажды вернётся в Запретный город, увидит друга, сядет рядом и скажет: «Я здесь!». Теперь возвращаться было не к кому. Там, в золотой клетке, больше не горел свет. Там больше не ждали.

Он не знал, сколько просидел так — час, может, два. Солнце начало клониться к закату, вода стала розовой, а он всё сидел и смотрел перед собой невидящим взглядом.

— Я так и знала, что ты здесь.

Голос раздался за спиной — тихий, но уверенный. А-Шу обернулся.

На тропе стояла Чэнь Юэ. Она была в простом домашнем платье, запыхавшаяся — видно, бежала от самого поместья. Косички растрепались, на щеке — след от ветки, через которую перелезала. Она смотрела на него с тем самым выражением, которое он уже видел однажды, — серьёзным, совсем не детским.

— Ты как меня нашла? — спросил он.

— Ты всегда к реке ходишь, когда тебе грустно. Я запомнила.

А-Шу не нашёлся с ответом. Она подошла ближе, села рядом — не на лодку, а прямо на траву, подобрав под себя платье. Помолчала. Потом сказала:

— Я слышала про императора. Мне папа рассказал. Он говорит, теперь всё будет по-другому.

— Будет, — ответил А-Шу. Голос его прозвучал глухо, как из-под земли.

— Ты плакал?

— Нет.

— Врёшь. Ты плачешь внутри. Я вижу.

А-Шу повернулся к ней. Она смотрела прямо на него, не отводя глаз, и в её взгляде не было ни жалости, ни страха — только понимание. Странное, неожиданное для двенадцатилетней девчонки, которая ещё вчера задавала глупые вопросы и воровала пирожные с кухни.

— Ты не знаешь, каково это, — сказал он. — Потерять друга.

— Не знаю, — согласилась она. — Но я знаю, каково это — когда тебе грустно, а рядом никого нет. Поэтому я пришла.

Он смотрел на неё. На её растрёпанные косички. На царапину на щеке. На упрямо сжатые губы. И вдруг почувствовал, как камень в груди чуть-чуть ослабил хватку. Не исчез. Но стал легче.

— Спасибо, — сказал он.

— За что?

— За то, что пришла.

Она кивнула и отвернулась к реке. Они сидели рядом и молчали. Солнце садилось, вода темнела, а где-то далеко, в Пекине, в Запретном городе, новый император — четырёхлетний мальчик по имени Цзайтянь — учился сидеть на троне.

А-Шу думал о том, как странно устроен мир. Один Цзайтянь умер. Другой занял его место. Имя осталось, а человек исчез. Но он, А-Шу, помнил того, первого. Того, кто прятался за шкафом на кухне и смеялся, глядя сквозь стеклянный шарик. Того, кто сказал: «Ты мой единственный друг».

— Ты когда-нибудь видел его? — спросила Чэнь Юэ, прерывая молчание. — Императора. Настоящего.

— Видел. Каждый день. Полгода.

— Расскажешь?

— Я уже рассказывал. Забыла что ли? — буркнул он, но Чэнь Юэ лишь встряхнула головой.

— Расскажи ещё. Я хочу запомнить.

И А-Шу начал рассказывать. Сначала медленно, с трудом — слова застревали в горле. Потом легче. Он рассказывал про кухню, про пирожные, про Ли Ляньина, которому они кидались корками. Про стеклянный шарик. Про крышу Тайхэдяня и звёзды над Пекином. Про то, как Цзайтянь сказал: «Ты единственный, кто не боится меня и не врёт мне».

Чэнь Юэ слушала молча, не перебивая. Когда он закончил, она сказала:

— Он был хорошим человеком.

— Он был хорошим другом.

— Ты его никогда не забудешь?

— Никогда.

Она кивнула и вдруг, без предупреждения, взяла его за руку. Ладонь у неё была маленькая, тёплая и чуть шершавая — видно, тоже лазала по деревьям и не признавала перчаток.

— Тогда всё правильно, — сказала она. — Потому что тех, кого помнят, не умирают до конца.

А-Шу смотрел на их руки — его большую, грубую от тренировок, и её маленькую, с обломанными ногтями, — и чувствовал, как внутри что-то оттаивает.

Они просидели у реки до темноты. А когда вернулись в поместье, Цзинфан, увидев их вместе, ничего не сказал. Только посмотрел на А-Шу долгим взглядом и молча налил ему чаю.

Ночью А-Шу достал шкатулку с письмами Цзайтяня. Перечитал их все — одно за другим. Последнее, написанное за неделю до смерти, он перечитал трижды.

«Я хочу, чтобы ты был здесь. Возвращайся скорее».

Он закрыл шкатулку и задвинул её в угол.

— Я вернусь, — сказал он в темноту. — Обещаю.

Но теперь это обещание значило другое. Не «я вернусь к тебе». А «я вернусь туда, где ты был, и сделаю то, что должен».

На следующее утро он проснулся рано и пошёл к реке — теперь уже один. Солнце только поднималось, вода блестела, и мир казался новым. В груди всё ещё сидел холодный камень, но теперь он был не просто тяжестью. Он был фундаментом.

А-Шу знал: Цзайтяня больше нет. Но есть то, чему он его научил. Дружба. Верность. Смелость. И он не даст этому умереть.

* * *

В Запретном городе объявили стодневный траур.

Для А-Шу, который сидел в своём поместье за сотни ли от Пекина, это означало только одно: мир, который он знал, умер вместе с императором. Всё, что будет дальше, будет по-другому.

Первые дни после известия он почти не выходил из дома. Не потому что не мог — потому что не хотел. Ли Чжаоцин, понимая его состояние, не торопил с тренировками. Цзинфан заходил вечером, садился рядом и молчал. Он знал: слова сейчас не помогут. Чэнь Юэ уехала на следующий день — родители прислали за ней, — но перед отъездом она сжала его руку и сказала: «Я с тобой. Если нужно, приходи». И уехала.

А в Пекине тем временем разворачивался ритуал.

Прах императора Тунчжи ещё не остыл, а двор уже начал готовить погребение. Траурные одежды — белые, без единого цветного шва — были розданы всем чиновникам от первого до девятого ранга. Сто дней никто не имел права носить красное, золотое, синее. Сто дней не играли свадеб, не отмечали праздников, не смеялись громко. Даже в отдалённых провинциях, куда указы доходили с опозданием, чиновники спешно перешивали халаты и прятали украшения.

Цыси, как говорили, не плакала на людях. Она стояла у гроба сына с каменным лицом и принимала соболезнования. Сановники кланялись, произносили положенные фразы, отводили глаза. Ли Ляньин, главный евнух, распоряжался церемонией — тихо, чётко, без суеты. Он знал: императрица не простит ошибки.

На девятый день после смерти тело императора поместили в нефритовый гроб и перенесли в Зал Великого Траура. Сто монахов читали сутры, не прерываясь ни на минуту. Дым от благовоний поднимался к потолку и вытекал через решётки окон. В Пекине стояла тишина. Даже уличные торговцы понижали голоса.

На двадцать первый день был издан указ о новом девизе правления. Мальчик-император, которого Цыси выбрала сама, получил тронное имя Гуансюй — «Блестящее наследие». Но пока ему было четыре года, и он не понимал, что происходит. Говорили, что во время церемонии провозглашения он заплакал и попросился к матери. Цыси взяла его на руки и прошептала что-то на ухо. Мальчик затих.

А-Шу узнавал эти подробности из писем. Отец писал редко, но каждое его письмо было сухим отчётом о происходящем. «Траур соблюдается строго. Императрица держится. Новый император мал, но послушен. В Пекине спокойно». А-Шу читал между строк: «спокойно» означало, что всех недовольных уже убрали.

На сороковой день в храмах империи зажгли поминальные свечи. В Аньхое, в маленьком деревенском храме, куда А-Шу иногда заходил после тренировок, старый монах читал сутры за упокой души императора. А-Шу стоял в заднем ряду и думал о том, что эти молитвы — для чужих. Для тех, кто не знал Цзайтяня. А для него друг остался там, на крыше Тайхэдяня, под звёздами, и никакие сутры не могли этого изменить.

На сотый день траур закончился.

В Пекине снова зажгли цветные фонари. Чиновники сменили белое на синее. Жизнь возвращалась в привычное русло — но уже без Тунчжи. Империя сделала шаг в новую эпоху, и никто не знал, куда она приведёт.

А-Шу в этот день надел белую повязку на рукав. Не потому что так требовал ритуал. А потому что ему было всё равно, сколько дней прошло. Он будет помнить друга дольше, чем любой траур.

Сноски

¹Ли Хунцзао (李鸿藻, 1820–1897) — сановник, наставник императора Тунчжи, один из лидеров консервативной партии при дворе. Несмотря на противодействие реформам, отличался личной честностью и принципиальностью. Цзайтянь упоминает его как достойного противника в спорах — человека, с которым можно не соглашаться, но которого нельзя не уважать.

² Вэньсян (文祥, 1818–1876) — маньчжурский сановник, один из основателей Цзунли ямэня (министерства иностранных дел), сторонник политики самоусиления. К 1875 году был уже тяжело болен, но продолжал участвовать в государственных делах. В письме императора упомянут как один из немногих, с кем можно работать по-настоящему.

³ Стодневный траур — после смерти императора в империи Цин объявлялся траур длиной в сто дней. Чиновникам всех рангов предписывалось носить белые одежды без украшений, запрещались развлечения, свадьбы и праздники. На девятый день тело помещали в гроб, на двадцать первый объявляли новый девиз правления. Траур завершался на сотый день.

Гуансюй (光緒, «Блестящее наследие») — тронное имя нового императора, принятое в 1875 году. На момент провозглашения ему было четыре года, и реальная власть оставалась в руках Цыси.

Зал Великого Траура — один из залов Запретного города, где выставляли гроб с телом умершего императора. В течение всего периода до погребения там непрерывно читались буддийские сутры.

Нефритовый гроб — традиционный материал для императорского гроба. Нефрит считался священным камнем, охраняющим тело от тления и отгоняющим злых духов.

Цзунли ямэнь (總理衙門) — министерство иностранных дел империи Цин, созданное в 1861 году. Принц Гун и Вэньсян были его основателями. Вэньсян упомянут в письме императора как один из немногих компетентных государственных деятелей.

Предыдущая главаГлава 15 из 27Следующая глава