К книге
Вьетконг 1966: Железный треугольникГлава 12 «Имя в их сводке»
30%
Глава 12 «Имя в их сводке»
12

Своё имя — то, под которым меня знали за рекой, — я впервые прочёл сам, по-английски, в их собственной бумаге.

Бумагу принесли с подбитой вертушки. Её свалили на рисовое поле в дальней зоне из той самой трубы, что когда-то лежала на коленях у Бая, — свалили чужие, не мы, но науку, по которой свалили, разносил по краю я, и оттого добыча была отчасти и моя. С убитого офицера сняли планшет, а в планшете, среди карт с нашими тропами, обведёнными красным, лежала сводка — несколько листов убористой машинописи, которые Там, знавший их грамоту лучше всех в зоне, переводил мне три вечера, водя пальцем по строчкам и хмурясь.

Там было про меня. Не по имени — имени моего они не знали, имени у меня и не было настоящего, — а по делам. «Неустановленный инструктор», писали они. «Предположительно единый источник единообразной тактики». Они заметили то, что заметить было нетрудно тому, кто умеет читать: что в этой зоне и в зонах вокруг проволоку режут одинаково, заряды вяжут одинаково, уходят одинаково, — словно из одной руки. Они свели разрозненные стычки в один почерк и за этим почерком разглядели одну руку. И руку эту искали. «Ghost», стояло в одном месте, где переводчик-вьетнамец, видно, подсказал им наше прозвище и они записали его и по-своему. Призрак. Они завели на призрака дело.

Я слушал Тама и считал — холодно, привычно. Дурно было то, что они поняли главное: бьёт не зона, а школа; не сто рук, а одна голова, размноженная на сто рук. Хорошо было то, что головы они пока не нашли и искали её среди командиров, среди старых кадров с биографией, — а я был безвестный контуженый крестьянский парень Тхай, лишний рот, прибившийся неизвестно откуда, и в их стройной логике для меня не было места. Они искали матёрого. Они не догадывались искать призрака в теле двадцатилетнего, которого его же тётка-соседка помнила сопливым.

— Тут ещё, — сказал Там и поводил пальцем ниже, и голос у него сел. — Тут про то, кто это всё свёл воедино. Их человек. Офицер. Который полгода доказывал начальству, что почерк один, а ему не верили. Его фамилия… — Там сощурился на латиницу. — Тёрнер.

Конечно, Тёрнер. Я и не сомневался. Пока их большие начальники видели разрозненные булавочные уколы и злились на укусы, один человек за рекой сидел над теми же картами, что и я над своими, и вычитывал из уколов руку, и складывал из руки школу, и из школы — меня. Он читал меня так же, как я читал его. Мы были двумя людьми на всю эту войну, что понимали, что на самом деле происходит под красной глиной, — и понимали это друг через друга.

* * *

Из той же сводки и из того, что добавила к ней сеть за следующие недели, сложилось ещё кое-что — и это было хуже всего.

Над Тёрнером поставили нового. Полковника — имени его я не запомнил, да оно и не важно, важна была порода. Из тех, кто меряет войну не почерком противника, а вычищенными квадратами на карте и докладом наверх к сроку. Тёрнер хотел вытравить призрака — терпеливо, под землёй, своими крысами, год за годом, как травят умного зверя умные охотники. Полковник хотел вычистить квадрат. Ему не было дела до призрака и до школы; ему был нужен доклад, что Железный треугольник зачищен, что красное на карте стало белым, и нужен он был к сроку. Я читал между строк их же бумаг, как они ссорятся, — Тёрнер и полковник, — и понимал, что ссорятся они о том же, о чём спорили бы и у нас: бить умно и долго или бить тупо и сразу. И что верх возьмёт полковник. Верх всегда берёт тот, у кого больше железа и короче срок.

Это значило, что большое, о котором меня предупредили люди округа, придёт скоро. Полковнику нужен был его белый квадрат, и он добудет его единственным способом, каким такие добывают белые квадраты: катком. А Тёрнер, оттёртый от своей терпеливой охоты, останется при ней всё равно — потому что для него я был не квадратом на карте, а счётом, как он для меня, и счёт этот он не закроет никаким докладом начальству.

* * *

А под конец тех недель сеть принесла то, чего я ждал и боялся с того дня, как Куана увезли за реку.

Связной с заречного угла видел его. Куана. Живого. Он шёл с их патрулём по тропе у стратегической деревни — не пленным, не под конвоем. В их обвисшей не по росту форме, с их повязкой на рукаве, какую носили хой чань, и шёл он впереди, головным, читая тропу теми самыми руками и теми самыми глазами, какими я учил его читать тропу для нас. Он выбрал открытые ладони. Его не сломали на допросе криком и болью — это я бы понял и почти простил. Его взяли тем, против чего я не дал ему лекарства: тарелкой риса, обещанием жизни и тихой, разумной мыслью, что свои уже похоронили и обратной дороги нет. Он поверил, что обратной дороги нет, — и оттого её для него и не стало.

Я выслушал до конца. Не перебивая. И когда связной умолк, во мне не было ни крика, ни даже злости — была холодная, ясная работа того глаза, что считает раньше, чем успеваешь почувствовать. Куан знал мою науку до дна. Куан знал мои тропы, мои схроны, моё лицо. И теперь эту науку, эти тропы и это лицо вёл за руку человек, которому за рекой верили, потому что он платил за их веру нашей кровью. Тёрнер получил то, чего ему недоставало для охоты на призрака: проводника, читающего призрака изнутри.

— Найди, где он ходит, — сказал я связному ровно. — Не трогать. Только смотреть. Где ходит, с кем, по каким тропам. Считать. — Я помолчал и добавил то, что должен был сказать командир, хотя сказать это было как проглотить камень: — Он теперь не Куан. Он их инструмент. С инструментом и поступим как с инструментом. Но сперва — считать.

Ночью я достал свою казну и долго держал в пальцах гнутую гильзу Кху, и пуговицу тётушки Хоа, и прядь Зунга, и холодную латунь Тёрнера, и думал о том, что в этой казне до сих пор лежали только мёртвые и только правила. Места для предателя в ней не было. Куан был жив — и оттого его нельзя было ни оплакать, ни вписать правилом. Он был открытой раной, которую мне ещё предстояло закрыть самому, своей рукой, потому что выучил его тоже я, и счёт по нему был мой, как латунь за рекой была моим счётом по Тёрнеру. Я завязал тряпицу. Где-то за рекой два моих долга спали под одной крышей — серые глаза со шрамом и тихие руки, которым я завидовал. Я ещё не знал, в какую ночь пойду их закрывать. Но что пойду — знал уже тогда.

* * *

Из той же сводки и из тех, что добывали после, Там вычитал мне ещё одно — не про меня, про них, — и это «про них» сказало мне больше, чем всё «про меня», потому что показало трещину во вражеском стане, в которую я после и вошёл.

Они спорили между собой — те, кто за рекой решал нашу судьбу, — и спорили о том самом, о чём спорили бы и у нас: бить умно и долго или тупо и сразу. Тёрнер был за долго и умно. Он понял про школу, про одну голову на сто рук, и понял, что школу не выжечь катком — каток пройдёт по пустой земле, а школа разойдётся и прорастёт; школу надо вытравливать терпеливо, годами, изнутри, перебежчиками да крысами, выбивая голову за головой, нить за нитью. Так охотятся на умного зверя умные охотники — не облавой, а капканом и ядом. Тёрнер был умный охотник.

А над Тёрнером сидел полковник, которому умные долгие охоты были ни к чему, потому что мерил он войну не зверем, а квадратами на карте и сроком доклада наверх. Полковнику нужен был белый квадрат к сроку, чистая карта, цифра убитых и срытых нор. И добыть это он мог одним способом — катком: собрать силу в кулак, пройти клин разом, выскоблить, объявить и уйти. Из перехваченных бумаг видно было, как Тёрнер пишет наверх, что катком призрака не возьмёшь, что каток пройдёт по пустому, а полковник пишет наверх же, что Тёрнер возится годами без видимого толку и что пора кончать с осиным гнездом одним ударом. И наверху, я знал, послушают полковника, а не Тёрнера, — потому что наверху сидят такие же, как полковник, мерящие войну квадратами и сроками, и потому что каток нагляднее капкана, и доклад о выскобленном клине ложится на стол начальству слаще доклада о терпеливой невидимой охоте.

Я читал эту их трещину и думал, что у меня с Тёрнером общего больше, чем у Тёрнера с его полковником. Мы оба знали правду этой войны — что она не выскабливается катком, что она в школах, в нитях, в земле, что выигрывает её терпение, а не сила. И обоих нас не слушали те, у кого сила: его — полковник, меня — те молодые петухи и старые гордецы, что рвались лечь под каток, а не уйти из-под него. Мы с ним были два мастера, которых начальство держит при себе ради уменья, но слушает через раз, предпочитая уменью силу и срок. Эта мысль не сближала нас — мы оставались врагами, и счёт между нами был открыт, — но она давала мне его понять, а понятого врага бить легче непонятого. Я знал, что Тёрнер прав в их споре и что верх возьмёт неправый полковник, и из этого знания вырос весь мой план: пусть полковник катит свой каток по пустому. Я уведу школу из-под него прежде, докажу правоту Тёрнера за самого Тёрнера — и тем побью обоих.

А имя моё в их сводке так и осталось пустым — «неустановленный инструктор», «призрак». Они искали матёрого командира с биографией и не догадывались искать призрака в теле двадцатилетнего крестьянина, которого тётка-соседка помнила сопливым. Я был доволен этой их слепотой и берёг её пуще складов: пока они ищут не там, голову мою им не найти, а ремесло без головы они хоть и выжгут в одном месте, да не выжгут везде. Безымянность была мне бронёй. Я и школу учил безымянности — не геройствовать на виду, не оставлять имени, быть водой, а не камнем, потому что камень видно и можно убрать, а воду не уберёшь, она просочится. Тёрнер искал камень. Я был вода. В этом он, при всём своём уме, всё-таки ошибался, и ошибка эта была мне на руку.

* * *

Я часто думал о нём — о Тёрнере за рекой — и думал не как о враге, которого надо убить, а как о единственном человеке во всей этой войне, что жил мою жизнь с другого её конца, и оттого был мне понятнее иного своего.

Я складывал его себе по крупицам — из перехваченных бумаг, из того, что видел в темноте при свете спички, из того, что чуял через линию, как чуют равного. И складывался человек, до жути схожий со мной судьбой, хоть и враг. Он тоже учил. Он тоже сидел над картой, вычитывая из разрозненных уколов одну руку, как я вычитывал из его крыс одну школу. Его тоже не слушало начальство, предпочитая его терпеливому уму силу и срок. Он тоже, я думаю, носил в себе свою казну — своих, положенных в нашей земле, своих крыс, не вышедших из нор, — и считал их, как я считал своих. Мы были двумя инструкторами на одной войне, по разные стороны реки, и делали одно ремесло — учить других убивать и выживать, — и оба знали цену этому ремеслу, какой не знали те, кто нас посылал.

Я представлял себе его жизнь в том светящемся городе за рекой — не из жалости, из понимания. Он спал на нашей земле, под которой ходил я; он просыпался к сводкам, которые лгали ему о победах, в которые он не верил; он слал в нашу тьму своих выученных и считал тех, кто не вернулся; он старел на этой войне, как старел я, и память его, должно быть, тоже полнилась лицами, только мне он этих лиц не показывал, как я не показывал ему своих. Между нами была река, и проволока, и линия фронта, и вражда знамён, — а под всем этим было родство ремесла, то самое, что я узнал с Хорьком в темноте, только с Тёрнером оно было выше и горше, потому что Тёрнер был мне ровней не в норе, а в голове, в том, как мы оба понимали эту войну поверх тех, кто нас на неё послал.

Я знал, что мы с ним враги и что один из нас, может быть, однажды убьёт другого, — счёт между нами был открыт, и латунь его холодила мне грудь. Но я знал и то, что вражда наша — особого рода, не та слепая вражда, что между теми, кто не понимает друг друга, а та зрячая, почти родственная вражда, что бывает между двумя мастерами одного дела, поставленными резать друг друга. В другой жизни, на другом краю земли, мы могли бы сидеть за одним столом и говорить о ремесле ночь напролёт, понимая друг друга с полуслова, как понимают только двое одного цеха. В этой — мы говорили ножами в темноте и спичками на завалах, за неимением иного языка, и счёт между нами рос, и закрыть его можно было только кровью, его или моей.

Может, оттого я и отпустил его дважды — в той дуэли год назад и под катком, — что убить единственного, кто понимал тебя насквозь, всё равно что убить часть себя, ту часть, что ведёт твоё ремесло. Покуда жив Тёрнер, жив тот, кто знает, чего стоит призрак Кути на самом деле, — не легенда, а человек, усталый инструктор с утекающей памятью. Убей я его — и не останется на всей войне никого, кто знал бы меня настоящего; все знали бы призрака, а человека — никто. В этом была странная, никому не понятная связь: мой злейший враг был единственным, кто знал меня, и оттого нужен мне был живым не меньше, чем мёртвым, и счёт наш оттого не закрывался, что ни один из нас, я думаю, до конца не хотел его закрыть — закрыть значило остаться без того единственного, кто видит тебя насквозь через реку и линию фронта.

Предыдущая главаГлава 12 из 40Следующая глава