К книге
Вьетконг 1965: Тоннели КутиГлава 8 «Первый американец»
20%
Глава 8 «Первый американец»
8

Май принесла весть на третий день после дозора: лагерь зашевелился.

— Машинами подвезли солдат, — сказала она, лёжа у плошки, не отдышавшись с дороги. — Много. Рота, не меньше. И с ними двое-трое длинных. Белых. Ходят, смотрят, тычут в карту. Завтра пойдут чесать.

Длинные. Белые. С картой. Я слушал и складывал — и складывалось скверно и хорошо разом. Скверно — потому что за вырезанный дозор пришли считаться всерьёз, не сайгонской ленцой, а той рукой, что водила сайгонцев по карте. Хорошо — потому что эта рука впервые вышла из-за реки на нашу землю, и значит, до неё впервые можно было дотянуться.

Я знал, что так будет. Знал, что лёгкое кончится, что на чистую засаду они ответят прочёсыванием, а на дешёвую кровь — дорогой. Я сам говорил это ячейке три дня назад. Но одно дело знать форму, другое — когда форма приходит к тебе домой с картой в руках. Передо мной лежал выбор, и невелик был выбор: зарыться и переждать, пропустить каток над головой, потерять лицо, которое только-только начал зарабатывать, — или встретить. Встретить было безумием: рота против полутора десятков, да ещё те, белые, что водят роту. И встретить было единственно верным. Потому что отсиживаться — это проиграть медленно, а я не за тем сюда положен.

— Встречаем, — сказал я. — Не дадим им чесать спокойно. Дадим один укус, злой, в самое мясо. Чтоб поняли: ходить сюда — дорого.

Там, сидевший в углу, поднял голову от книжечки.

— Рота, Тхай, — он заложил книжечку пальцем, снял очки, протёр. — И советники. Ты предлагаешь полутора десяткам тронуть роту с американцами. Это не засада. Это похороны.

— Это засада, товарищ Там. — Я повёл пальцем по утоптанному полу камеры, чертя рощу, лаз, цепь. — Если в правильном месте и на правильную минуту. Мы не станем держать бой. Мы укусим и уйдём в ходы прежде, чем они поймут, откуда укусило. Их сила — в том, чтобы найти, во что бить кулаком. А мы не дадим кулаку цели. Укусили — и нет нас. Вся наука.

Шау молчал, жевал, смотрел в пол. Потом сказал, не поднимая глаз:

— Где кусать будешь?

И я понял по этому вопросу, что старик уже за меня. Он не спрашивал «стоит ли». Он спрашивал «где». А это совсем другой разговор.

* * *

Кусать я решил на старой плантации — там, где разбитая каучуковая роща подходила к самому краю тоннельной сети, и где под рядами одичавших деревьев был у нас выход, узкий лаз, прикрытый корнями.

Расчёт был такой. Рота пойдёт чесать рощу — рощу нельзя не чесать, в ней укрытие. Пойдёт развёрнуто, цепью, медленно, осторожно после дозора. Я не стану бить по цепи — по цепи бить нечем. Я подпущу головной взвод к самому лазу, к тому месту, где мы заранее заложим всё, что есть: фугас из второго дуда, который мы выкопали и разрядили, обе самодельные гранаты с переделанным запалом, растяжки. А когда рванёт — мы не побежим. Мы нырнём в лаз, под корни, и уйдём нижним ярусом, и выйдем за полкилометра, в другом конце, и нас не будет там, где нас станут искать.

Мы готовили это всю ночь и всё утро. Я закладывал заряды сам, проверял каждую растяжку трижды; Бай с Кьемом резали и маскировали; Май ушла наблюдать за дорогой. К полудню всё было готово, и мы залегли — в лазе, у самого устья, и в стрелковых карманах по краям, откуда можно было ударить и тут же скрыться.

Они пришли после полудня, и пришли не так, как сайгонцы.

Я смотрел из-под корней и сверял — и впервые то, что я видел, было опаснее того, что я помнил. Цепь шла грамотно. Не кишкой, не вразвалку — рассыпавшись, держа промежутки, поводя стволами. Сайгонцы по краям были всё те же сытые увальни, но в середине, за цепью, шли двое белых, и эти двое всё меняли. Один — крупный, в выгоревшей панаме, винтовку нёс в руках, стволом чуть книзу, готовую, — шёл и читал рощу с моей же выучкой: глазами, ищущими не тень, а неправильность тени. Он остановил цепь раз, без причины, по одному ему видному знаку, оглядел — и двинул дальше, забирая чуть в сторону от прямого пути. В сторону от того места, где было чище всего идти. В сторону от ловушки.

Он чуял. Не видел — чуял, как чую я. И я понял, холодно и ясно, ещё до первого выстрела, что вот этот, в панаме, и есть настоящий враг. Не рота. Рота — мясо. А этот — голова, и голова, равная моей.

Менять было поздно. Заряды лежали, цепь шла, и головной сайгонец уже почти ступил на растяжку.

Он ступил.

* * *

Роща встала дыбом.

Фугас рванул под головным взводом. Через миг лопнули растяжки. За ними — обе гранаты. Я связал их в одну волну: било не точкой — полосой. Деревья качнуло. Кору сорвало с ближних стволов и понесло пластами. Головной взвод просто перестал быть. Был — и нет. Только бурый дым да тряпьё в ветвях.

Сквозь дым я вдавил спуск карабина. Ударил не по мясу — мясо и так легло. Ударил туда, где голова. По белому в панаме.

И промахнулся.

Он успел. За тот удар сердца, что фугас рвал цепь, он уже падал — не от пули, сам, на упреждение, в корни, за ствол, — и моя пуля взбила щепу там, где он только что стоял. Профессионал не стоит, когда рвёт рядом. Профессионал падает раньше, чем решит упасть. Я это знал. Он это знал. Оттого я и промахнулся, оттого он и жив.

Дальше пошло быстро. И не так гладко, как на дамбе.

Сайгонцы заметались. Заорали. Начали бить наугад, во все стороны. И часть этого «наугад» легла в нашу сторону — щёлкнуло по корням над головой, посыпалась труха. Бай поднялся на колено. Труба рявкнула. Те, кто сбился в кучу у дороги, кучей быть перестали. Кьем работал мосинкой — коротко, по одному, без спешки, будто колол дрова на счёт. Я держал белого. Очередь по корням, за которыми он залёг. Ещё очередь. Не дать поднять голову. Не дать стянуть к себе уцелевших, свить из россыпи кулак. И на миг показалось — выходит. Рота стала орущим стадом. Мы рубили его с двух сторон. Пора было нырять.

И тут белый в панаме подал голос.

Я не понял слов — английского я тут не знал, его не знал и Тхай, — но я понял голос. Короткий, ровный, продёрнутый сквозь визг и пальбу одной твёрдой нитью. Он не кричал. Он командовал. И орущее стадо вдруг перестало быть стадом: те, кто был ближе к нему, залегли, развернулись и ударили разом, в нашу сторону, в корни, в лаз. Один голос. Один человек. Он за десять секунд сделал из обречённого мяса — обороняющийся взвод.

— Уходим! — рявкнул я. — В лаз! Бай первый!

И тут Кьем вскрикнул.

Коротко, удивлённо — так вскрикнул тот сайгонец на дамбе, и так вскрикивают все, кого находит пуля, когда они ещё думают, что неуязвимы. Я обернулся. Старый землекоп, бравший японца, переживший француза, сидел, привалившись к корню, и смотрел на свой живот, на расплывающееся по чёрной рубахе тёмное, и не понимал. Очередь оттуда, от белого, нашла его, когда он привстал прикрыть отход.

Я метнулся к нему. Подхватил под мышки, поволок к лазу. Он был лёгкий, старики все лёгкие, в них уже мало что держит землю. Бай нырнул, принял его снизу, я свалился следом, и над нами по корням, по устью лаза хлестнуло свинцом — кучно, прицельно, рукой, какой у сайгонцев отродясь не водилось. Это бил белый. Это он провожал нас, не видя, но точно зная, куда мы делись, потому что на его месте я делся бы туда же.

Земля сомкнулась. Стрельба осталась наверху, глухая, бессильная, как стук дождя по другому миру. Мы ушли нижним ходом, и нас было не достать.

Кьема мы вынесли. Но вынесли уже мёртвого — он отошёл в лазе, тихо, не сказав ничего, и только пальцы его, скрюченные на ложе мосинки, никак не хотели разжиматься, будто и мёртвый он не желал отдавать оружие, добытое им ещё у японца.

* * *

Уже потом, в нижнем ярусе, когда отдышались, Бай вытряхнул из кармана то, что подобрал в роще, у самого лаза, в корнях, где залёг белый.

Зажигалка. Тяжёлая, латунная, американская, из тех, что зовут «зиппо», с гравировкой на боку — мелкие чужие буквы и какой-то знак, не то крылья, не то стрела. Белый обронил её, когда уходил из-под моей пули в корни, — выронил и не вернулся подобрать, потому что был занят тем, что спасал свою роту от меня.

Я взял её, повертел. Холодный латунный вес лёг в ладонь привычно — я и сам когда-то носил такую, в другой жизни, на другой войне. Открыл, крутнул колёсико — щёлкнуло, вспыхнул ровный огонёк. Работает. Я закрыл, погасил.

— Брось, — сказал Бай. — Чужое. Не к добру.

— Не брошу, — сказал я и спрятал зажигалку во внутренний карман, к пуговице, которую снял утром с Кьема, — в тот глухой счёт, что я вёл по своим мёртвым, по каждому, кого не довёл. — Это не чужое, Бай. Это его. Того, в панаме. Он за ней ещё придёт.

Я нажил его сегодня так же верно, как он — меня: по тому, как он лёг на упреждение на четверть секунды раньше пули, по одному слову, что вязало рассыпанную роту обратно в строй, по тому, где каждый из нас положил заряд.

За первую американскую кровь — а я пустил её сегодня, пустил впервые в этой земле, и роща осталась за нами заваленная их мясом, — я заплатил Кьемом. Старым землекопом, который пережил две чужие армии и не пережил третьей. Мосинку из его остывшего кулака мы выпрастывали уже внизу, по одному пальцу. Теперь придут не за деревней — за мной.

Латунь под рубахой нагрелась о тело и стала тёплой, почти живой. Я её больше не доставал. Лежала у самого ребра, рядом с Кьемовой пуговицей, тихо, как затаившийся зверь, — и я знал, не доставая: гравировка кверху, колёсико цело, ждёт хозяина. Я провёл по ней большим пальцем сквозь ткань и пошёл смотреть, чем закладывать новый лаз: старый мы сегодня вскрыли, а до темноты надо успеть.

Предыдущая главаГлава 8 из 41Следующая глава