К книге
Вьетконг 1965: Тоннели КутиГлава 36 «Крепость Чарли»
88%
Глава 36 «Крепость Чарли»
36

Серый час, когда дозор сменяется и тело просит сна, — этот час я им и оставил, и они вошли в него тремя ротами, в лоб, через срезанную плешь, прямо на старую деревню. На то место, где когда-то стоял дом, которого больше нет. Туда, где зарыт мой счёт.

Это был навал, которого я ждал. Он свёл всё, что у него было. Не пощупать зону — накрыть крепость разом и кончить со мной не уколом, а одним ударом. Полк за тремя ротами. Так мне и донесли с окружного, и я три недели готовил этот день под колеёй и в ходах.

Гусеницы первыми. Два «сто-тринадцатых» ползли впереди цепи, утюжа грунт, проверяя его на вес. За ними — пехота, рассыпанная грамотно, по уставу, с интервалами, какие я сам вбивал бы в своих. Тёрнер вёл их умно. Он всегда вёл умно. На этот раз он шёл не вслепую — он шёл считать землю, как считал её я: щупал каждый бугор, обходил термитники, держал сапёров под рукой. Шау сказал мне, что так и будет. Враг увидел мою машину однажды и пришёл ломать её знающим. Тем хуже для него. Машину он видел. Но не всю.

Я лежал в первом колене, у самой смотровой щели, и считал шаги.

Сорок. Тридцать. Двадцать.

Головной БТР наполз на первую плиту.

Я свёл провода.

Земля встала.

Не воронкой — стеной. Я заложил полтонны дудовой взрывчатки под колею, и эта стена вскинула двенадцатитонную машину, как пустую банку, перевернула в воздухе, обнажив раскалённое брюхо, и швырнула набок. Люк сорвало. Оттуда выбросило человека — без ног, одной верхней половиной, по дуге, и эта половина ещё цеплялась руками за воздух, пока летела. Второй фугас взял пехоту справа. Третий — слева. Я заложил их веером, повторив рисунок той рощи, чтоб било полосами в самую гущу, и плеши не стало — встал бурый ревущий ад, и в аду этом летело, рвалось, переставало быть людьми.

И сразу, не дав осесть пыли и дыму, мы поднялись из ходов.

Бай — из лаза за термитником. Труба гавкнула, и второй БТР сел на катки, окутался дымом, и из десантного люка поползли горящие. Май с фланга снимала тех, кто успевал встать, — кто пробовал стянуть живых в кулак, выправить хоть подобие строя; выстрел — и человек складывался, ствол шёл на следующего, ещё выстрел. Мои выходили из шахматных гнёзд — со спины, сбоку, в упор, — били в два выстрела, как я месяцами вколачивал им в руки, и уходили в лаз раньше, чем на них успевали довернуть ствол. Рота, оглушённая, ослеплённая, с порванным строем, оказалась не в бою. В мясорубке.

Они палили во все стороны. Густо. Бешено. И валили своих.

Вся их сила держалась на трёх вещах — огонь, число, небо. Огонь упирался в пустоту: бить было не во что, цели тонули в своих. Числу негде было встать: в тесноте сотня стоила взвода. А небо не решалось ударить по своим же, влипшим в грунт, размешанным с нами в одно тесто. Я отнял у них всё, чем они сильны, и оставил им только то, в чём силён я: тесноту, землю и нож.

Из-за горящего БТРа застучал крупный. Кто-то опомнился, развернул ствол, прижал моих к грунту длинными очередями, и одного из новичков — мальчишку из Фуми — срезало на выходе из лаза, перебило поперёк, и он сполз обратно в нору уже мёртвым грузом.

— Гнездо! Слева! — заорал Бай, и я уже полз туда нижним ходом.

Я вынырнул вплотную к пулемёту, сбоку, как он и не ждал. Расчёт работал вперёд, на лазы, откуда били. Я снял второго номера тесаком, через горло, чисто, и в ту же секунду первый успел повернуть ко мне белое лицо с открытым ртом — и я воткнул лезвие под челюсть, вверх, до хруста, и придержал, пока он оседал. Пулемёт замолчал. Я развернул горячий ствол в их сторону и дал по своим бывшим хозяевам длинную, во всю ленту, в спины тех, кто ещё бежал.

Над полем зашли вертушки. Поздно. Лётчик видел сверху одно: своя пехота, перемешанная с нашей, ползающая по одной воронке. Бить было некуда. Ганшип сделал круг, ещё круг, и ушёл, не сбросив, потому что любая ракета легла бы в своих. Небо стояло пустое над самой большой их бедой — и не могло помочь. Я этого и хотел. Я весь год вёл их к этому: чтобы их сила оказалась бесполезной ровно тогда, когда она нужна.

Я перекатился, сменил место, поднялся уже у воронки. Над краем её ворочался раненый — сержант, по нашивкам, держал руками распоротый живот, сгребал обратно то, что вываливалось. Увидел меня. Потянулся к винтовке у колена. Я наступил ему на кисть и добил тесаком, коротко, в основание шеи, без злобы — просто чтобы не возился сзади.

Наверху это была победа. Чистейшая, огромная.

А под нами уже шла другая война.

* * *

Они полезли в нору.

Я знал, что полезут. Раньше лезли грубо. Граната в дыру — и дальше. Теперь иначе. Худые. Малые. Без касок. Фонарь. Пистолет. Нож. Сами в темноту.

Тёрнер выучился. Подобрал тихих. Терпеливых. Как я своих. И сунул вниз.

Я ждал. Третье колено. Не дышал.

Первый дополз. Светил.

Развилка. Право — ложный ход. К ямам.

Он выбрал право.

Доска ушла.

Punji приняли снизу. Колья в живот. В пах. Насквозь. Он не крикнул. Нечем. Только клёкот. Фонарь катится. Уткнулся в стену. Светит. В одну точку. В дёргающийся сапог.

Я ждал дальше.

Второй полз. Услышал клёкот. Замер.

Дал наугад. Вспышка. Гром. Глина в висок.

Я лежал в нише. В глине. Не дышал.

Он полз. Ближе. Локоть. Плечо. Пот. Железо. Табак и чужая мазь.

Дыхание рядом.

Я взял его за лицо.

Левой — в рот. Правой — нож. Под ребро. Вверх. В сердце. Повернул.

Он бился. Коротко. Сильно. Как рыба. Стих.

Я лежал на нём. Полметра глины над теменем. Слушал. Сверху, сквозь свод, докатывалось глухое. Бой не кончился.

Третий был умнее.

Третий не пошёл.

Третий пустил газ.

Я почуял раньше, чем защипало. Сладкий. Химия. Перцем по горлу.

Назад. На ощупь. К затвору.

Водяной замок. Изгиб под воду. Газ не возьмёт.

Я нырнул. По подбородок в чёрной жиже. Тряпка в зубах. Ждал.

Газ оседал в нижнем ходе. Туда ему дорога. За изгибом — воздух. И другой лаз.

Я ушёл вбок. Вверх. За их спины.

Они сгрудились над дырой. Ждали своих. А свои уже не шли.

Я метнул две связки. И канул в ход.

* * *

К полудню всё было кончено.

Я выбрался наверх, когда солнце встало высоко и осветило то, что мы сделали с этой плешью и с теми, кто на неё пришёл. Я стоял у горелого остова БТРа, в их крови до локтей. Металл ещё дышал жаром в спину, под сапогом чавкала бурая жижа, и слепни уже нашли поле.

Мы положили их больше, чем когда-либо клали в этой зоне. Больше, чем в той роще. Больше, чем легло здесь в той войне, которую я когда-то помнил. Две роты перестали существовать. Третья откатилась за плешь, бросив технику, бросив раненых, бросив убитых, и теперь сидела далеко, и не лезла, и ждала вертушек и неба. Поле перед старой деревней лежало бурое, рваное, и на нём лежали они — десятками, грудами, поодиночке, — и над ними уже вставало марево и собиралось вороньё. Я согнул историю через колено ещё раз, здесь, на этой плеши, и она поддалась, разошлась с тем, что было, — дальше и круче, в нашу пользу.

Это была не засада. Это была катастрофа целой операции. Такого Кути им ещё не давал.

И стоила она нам дорого.

Бай вышел следом, приволакивая ногу, — осколок в бедре, неглубоко, перетянут жгутом. Скалился щербатым ртом, но скалился криво.

— Считаешь? — спросил он. — Я уже посчитал. Нас меньше на семерых.

Семеро. Мальчишка из Фуми, которого срезало на выходе. Старый Туан, что копал ещё с Шау. Двое братьев из Анхо, пришедшие за Май. Связной, имени которого я так и не запомнил, и теперь уже не запомню. И ещё двое — внизу, в газу, не успели за затвор.

Семеро за две роты. Я перебрал их ещё раз, по именам, медленно, по второму кругу — и они не сложились в строку, как складывалось всё прочее. Не сошлись.

Я знал, чем это обернётся для них. Не датой — даты во мне выгорели, — а нутром ремесла. Такую операцию не спишут в обычную сводку. О том, что у Сайгона под боком целая зона сожрала наступление полка и не отдала ни пяди, доложат вверх, в Сайгон, а из Сайгона — за океан. Сюда придут разбираться. Сюда нагонят ещё людей, ещё стали, ещё неба. Я не отбил эту плешь на сегодня — я повернул на неё всю их махину, на много месяцев вперёд. Тёрнер хотел вычистить нору. Вместо норы он нашёл крепость. И теперь вся их сила пойдёт ломать эту крепость — а крепость была моя, и я знал в ней каждый изгиб, каждый затвор, каждую яму.

Подошёл Шау. Оглядел поле — медленно, по-стариковски, как осматривают вспаханное. Долго молчал. Потом сплюнул красным под ноги и сказал тихо, не торжествуя:

— Вот он, твой счёт, мальчик. За деревню. За всех. — Он смотрел на горелое поле, на груды. — Я рыл эту землю двадцать лет и не видел, чтоб она столько забрала за раз. Ты дал ей подавиться ими.

Я тронул сквозь блузу свой горький груз — зажигалку с гравировкой, прядь Зунга, всё, что носил мёртвой роднёй. Сказать на это было нечего. Две роты за одну деревню. С лихвой — и всё равно мало.

Пришла Май. Встала рядом, обвела поле тёмными холодными глазами. Посмотрела на двух своих, что лежали у лаза, накрытые плащ-палаткой. Шнурок донесений в её пальцах был перекручен в тугой жгут, и она его не разглаживала. Только тронула мою руку — коротко, как трогают, когда слов нет и не надо, — и отняла. И пошла к ним, к лазу, поправить сбившийся край плащ-палатки.

Вертушки пришли через час — забирать своих и жечь зону заново.

Мы уже спускались в нижний ярус, унося семерых, когда Май принесла весть с дальнего колена, от наблюдателя у каучука.

— Один офицер. — Она ещё не отдышалась после бега по ходам, но голоса не повысила. — Вышел из машины. Один. Стоит на краю плеши. Смотрит на поле. Высокий. С серым… в руках что-то блестит, крутит.

Я знал, что блестит.

Я поднялся обратно. Один. Прошёл нижним ходом до крайней щели у самого края зоны, той, о которой не знал никто, кроме меня, и осторожно отвёл маскировку, и посмотрел.

Он стоял шагах в полутораста, на гребне срезанного грунта, спиной к своим вертушкам, и смотрел на бурое поле, усыпанное его людьми. Высокий, в выгоревшей форме без знаков. Серые глаза я не видел отсюда, но я их помнил. Шрам на подбородке помнил. И помнил латунную тяжесть у себя на груди — её родную сестру он сейчас гонял в пальцах, щёлкал крышкой, открывал и закрывал, открывал и закрывал, глядя на то, что я сделал с его ротами.

Он не понимал. По тому, как он стоял, — не понимал. Он провёл грамотную операцию, по уставу, числом и огнём, против горстки крестьян с самоделками. И горстка крестьян сожрала её целиком и ушла в норы. Он стоял над лучшей моей работой и искал в ней почерк. Чужой почерк, слишком знакомый, чтобы быть крестьянским.

Он искал меня.

Мы стояли друг против друга через полтораста шагов мёртвого поля — он наверху, на свету, я внизу, в норе, — два человека одного ремесла, по разные стороны, и каждый знал теперь, что другой есть. Он не достанет меня сегодня. Я не достану его. Карабин Кьема был при мне, и полтораста шагов — не дистанция для него, я взял бы Тёрнера в эту секунду, спокойно, с упора, и одним этим выстрелом списал бы добрую половину того, что носил у сердца.

Я не выстрелил.

Не потому, что не мог. За всех, кого он сжёг, закатал, прошил очередью в нашем тылу, одной пули в спину было постыдно мало. Пусть сначала поймёт — кто. Пусть поседеет над картой. Пусть знает, чьих рук эта земля, прежде чем ляжет в неё.

Он постоял ещё. Крутанул зажигалку в последний раз, спрятал в карман. И вдруг — я готов был поклясться — повернул голову точно в мою сторону. На крайнюю щель, которой не знал никто. Будто почуял взгляд. Будто понял, что я смотрю.

Он смотрел туда, где был я, долго, серо, через мёртвое поле.

Потом приложил два пальца к виску. Мне. Через полтораста шагов.

И пошёл к вертушке.

Я опустил маскировку и сполз спиной по глиняной стене в глухую подземную темень, держа на коленях карабин Кьема. Теперь он будет искать меня не как Чарли. Рано или поздно мы сойдёмся ближе полутораста шагов, на расстоянии ножа.

Внизу меня ждали семеро, которых надо было опустить в землю. Я пошёл к ним.

Предыдущая главаГлава 36 из 41Следующая глава