К книге
Вьетконг 1965: Тоннели КутиГлава 13 «Цена победы»
32%
Глава 13 «Цена победы»
13

Я свёл концы, когда последняя цепь втянулась в рощу и батальон встал в моём капкане весь, до подошв, до отставшего обозника, — и роща взорвалась.

Не в одном месте — везде разом. Я заложил так, чтоб било полосами, веером, снизу вверх, из-под корней, в самую гущу растянувшегося под деревьями строя, и дуды Тёрнера, его же неразорвавшиеся щедроты, сделали то, для чего их когда-то отливали за океаном, — только над теми, кто их сбрасывал. Землю выбросило вверх стенами. Деревья валило, как траву. Там, где минуту назад шла осторожная, уверенная в своей силе пехота, встал бурый, ревущий ад, и в этом аду я уже не различал отдельных людей — только летящее, рвущееся, перестающее быть.

И сразу, не дав осесть земле, мы ударили из-под неё.

Вот для чего три ночи я плёл этот лабиринт. Мои поднимались из стрелковых лазов — отовсюду, со спины, вплотную, — били короткими, по одному, как было заучено до отупения на ночных прогонах, и тут же канали обратно в лаз, и поднимались уже в другом месте, в десяти шагах, и снова били. Батальон, оглушённый, ослеплённый, с выбитой головой и порванным строем, оказался не в бою — в мясорубке, где жернова поднимались из-под ног и уходили в лаз прежде, чем по ним успевали навести ствол. Они палили во все стороны, густо, бешено — и валили своих, потому что мы были среди них и под ними, а не перед ними. Их сила — огонь, число, небо — вся обратилась в ничто, потому что огню некуда было бить, числу негде было развернуться, а небо не смело сыпать на головы собственной пехоте.

Бай поднимался из лаза, бил из трубы в скучившихся и канал. Май работала с фланга, одиночными, по офицерам, по тем, кто пытался стянуть к себе уцелевших в кулак, — выцеливала, выдыхала, жала; обезглавливала то, что я обезглавил уже раз фугасом. Мои новички, мои выученные из горя, делали всё, как на том грузовике, только теперь врага было не десять, а сотни, и оттого работа шла не минуту, а долго, страшно долго, и была это лучшая работа, какую я ставил в этой войне. Кто-то из новичков застрял в узком лазе, и я через плечо рыкнул ему пригнуться, уйти ниже, прежде чем сверху нашарят. Под сапогами трещало, чавкало, оседало; глина сыпалась за шиворот тёплой трухой. Тёрнер, если уцелеет, поседеет над картой, не понимая, как батальон вошёл в пустую рощу и не вышел.

Это была победа. Чистейшая, огромная, моя.

И ровно посреди неё, на самом гребне её, пришла беда — с той стороны, с которой я её не ждал.

* * *

Связной приполз с тыла, из дальних колен, и лицо у него было такое, что я понял всё прежде слов.

— Сзади, — выдохнул он. — В тылу. Они сзади.

И тут меня прошибло холодом — не страхом, хуже страха: пониманием своей ошибки. Я держал в голове форму этой операции — большой сметающий удар в лоб, батальон в рощу, — и форму я провёл, форму я переиграл. Но в форме, которую я помнил, не было одной детали. Тёрнер, кроме батальона в лоб, высадил вертушками малую группу в тыл, за нашими коленами, на отсечение, на тот случай, если мы побежим, — обычный, грамотный, прописной ход, который я знал в общем и проглядел в частном. Десяток стволов, два пулемёта, четверть часа работы и обратно на полозья. Я готовил пасть спереди. А он сунул нож сзади. И сзади, в дальних коленах, где было тихо, где я спрятал раненых, тётушку Хоа, запас — и где я спрятал Зунга, чтобы сберечь, — сзади сейчас шли американцы.

Я бросил рощу на Шау и рванул назад — нижним ходом, на четвереньках, на животе, сдирая кожу о корни, не разбирая темноты. В голове билось одно, холодное, считающее: успею или нет. Ответ был ясен уже на первых метрах. И всё-таки гнал я его от себя и полз дальше, быстрее, чем когда-либо доводилось ползать — что в этом теле, что в прежнем, оставшемся за сорок лет вперёд, — обдирая локти, расшибая колени о крепь, проталкиваясь там, где днём протискивался боком. Лаз казался бесконечным. Каждый поворот, знакомый наизусть, тянулся вдвое против обычного — как тянется дорога в дурном сне, где бежишь и не сходишь с места. Где-то впереди, в дальних коленах, шла короткая чужая работа: глухие хлопки сквозь свод, сквозь толщу над головой. И по тому, как быстро они стихли, всё уже было понятно.

Я опоздал.

В дальнем колене, у входа в госпитальную камеру, всё было кончено к моему приходу. Блокирующая группа ушла так же быстро, как пришла, — вертушки уже унесли её, сделавшую дело, — и оставила за собой то, что оставляет всякая такая группа: тишину и тела. Тётушка Хоа лежала в проходе, поперёк, лицом вниз, прикрыв собой кого-то, и из спины её, прошитой очередью, уже не текло. А под ней, наполовину из-под неё, торчала тонкая мальчишеская рука, и в руке, в мёртвых, не разжавшихся пальцах был зажат карабин — карабин Кьема, который я отдал Зунгу.

Я перевернул её. Я уже знал, что увижу. Я всё равно перевернул.

Зунг лежал на спине, и глаза его, сухие, выжженные глаза, в которых никогда не было слёз, теперь смотрели в глиняный свод спокойно и удивлённо — тем самым детским удивлением, с каким умирают все, кто ещё думал, что неуязвим. Хоа закрыла его собой, старая, безоружная, бесполезная в бою тётушка Хоа, — закрыла собой мальчишку, и обоих прошило одной очередью, насквозь, и её, и его, и карабин Кьема между ними. Тот, кого я берёг. В том самом месте, которое я выбрал, чтобы сберечь.

Я опустился на колени в этой тесной, смрадной, мёртвой камере, посреди величайшей своей победы, и держал на руках остывающего мальчишку из Кхо, которого спрятал в самое надёжное место на свете, и место это стало ему могилой.

* * *

Наверху ещё догорала, ещё дотлевала моя победа, когда я вынес Зунга на руках в нижний ярус. Нёс его низким ходом, согнувшись, на весу, чтобы не волочь по глине, — тем самым ходом, что сам три ночи рыл ему в укрытие. Он почти ничего не весил, мальчишка: пятнадцать лет, а весил как мешок риса в полмеры. Положил рядом с Хоа. Старуху перевернул на спину, свёл ей руки на груди, как кладут. Зунгу тоже сложил руки и поправил блузу на простреленной груди, будто это могло что-то поправить. Руки слушались — делали привычное, обряжали мёртвых, как делали уже не раз.

Победа была настоящая. Это я знал трезво — тем сухим счётчиком внутри, который не выключить даже сейчас. Мы положили в роще больше четырёхсот — батальон перестал существовать, и зона осталась за нами, и слух об этом дне пойдёт по всей дельте, и в сводках Тёрнера встанет чёрная строка, какой здесь не стояло в той войне, что я помнил. Я выиграл этот день крупнее, чем он был выигран без меня. Согнул историю через колено. Всё так.

И всё это не стоило сейчас ничего.

Я сидел над двумя телами. Над старухой, что всё это лето варила нам рис, вынимала осколки, поила хиной, — и которую я держал в тылу как раз затем, чтобы уберечь, потому что в драке от неё толку не было. И над мальчишкой из Кхо, которого учил всему, что умел сам, и которого спрятал глубже всех. На блузе у него, на левом нагрудном, темнела вкатанная в ткань глина — он лёг лицом в пол, когда вошли, как я его учил ложиться под огонь. Только огонь пришёл не оттуда.

Я разжал мёртвые мальчишеские пальцы и вынул из них карабин Кьема. Пальцы поддались не сразу — пришлось отгибать по одному. Карабин был тёплый ещё, тёплый чужим теплом, и приклад залоснился там, где Зунг держал его, как держал до него Кьем, как буду теперь держать я. Оружие, пережившее двух хозяев и обоих похоронившее. Оно лежало в руке привычно, ствол был выверен мной самим, и я не знал, что мне теперь с ним делать.

Знаю форму — не знаю детали. Вижу, куда пойдёт батальон, — и не вижу, куда сунут взвод.

Пришла Май. Встала в дверях камеры, обвела взглядом Хоа, Зунга, меня с мёртвым мальчишкой на руках. Не сказала ничего — что тут скажешь. Только присела к нам, на колено в глину, и закрыла Зунгу глаза, те сухие, удивлённые, осторожно, двумя пальцами, как закрывают своим. У неё в Анхо остались под напалмом такие же.

Потом принесла воды в плошке, намочила тряпицу и стала обмывать мальчишке лицо — глину, копоть, бурое у виска, — сама, без слова, тем старым рубцеватым предплечьем, по которому ей напалм выгладил такую же дорогу, какую сегодня прошли по этим двоим. Я подержал ей плошку. Больше делать было нечего. Мы сидели рядом, двое холодных людей над двумя ещё тёплыми телами, в смрадной тесноте, где плошка выхватывала из темноты только её руки и мёртвое мальчишеское лицо под ними, — и молчали, и молчания хватало.

Подошёл Шау — спустился сверху, пригибаясь под низким сводом. От него несло гарью и чужой кровью, не своей; на культе левой руки запеклось бурым. Постоял над мальчишкой, над Хоа, опустил тяжёлую трёхпалую руку Зунгу на лоб, подержал. Потом сказал — ровно, без жалости, которой у него для меня не было:

— Землёй встречать — землёй и платить, мальчик.

Спорить было нечего и не с чем. Перекинул карабин Кьема за спину — третьему хозяину; в нищем краю, где патрон дороже хлеба, оружие не оставляют мёртвым, даже своим. Потом тронул сквозь блузу зажигалку Тёрнера — латунь у самой груди, холодную там, где руку ещё грел карабин. Рядом с ней ляжет что-нибудь от Зунга. Прядь. Не знаю что. Чтобы не забыть.

Победа гудела наверху. Внизу, в темноте, память моя на мёртвых сбоев не давала — держала каждого, кого не уберегла. Зунг. Хоа. Кьем. И серые глаза за рекой, с которых я начну спрашивать.

Предыдущая главаГлава 13 из 41Следующая глава