Петровская эпоха реформ вошла в историю России как время кардинальных преобразований системы судопроизводства, однако для политического сыска судебная реформа мало что значила. Те «два первых пункта», которые включали в себя корпус государственных преступлений, находились в исключительной компетенции государя. Он сам определял, как и в какой форме будет наказан государственный преступник. Проследим, как решалась судьба государственных преступников.
Завершив расследование преступления, подьячие сыскного ведомства составляли по материалам дела «выписку» или «экстракт» (известны и другие названия: «краткая выписка», «изображение»). На основе экстракта готовилось решение, которое отражалось в протоколе в виде «определения» следующего образца: «По указу е. и. в. в Канцелярии тайных розыскных дел слушано дело… Определено…» или «Слушав выписку о распопе Савве Дугине, определено: оного распопу Дугина казнить смертью — отсечь голову». Был и такой вариант приговора: «Учинить по всенижайшему Тайной канцелярии мнению…» После этой преамбулы излагался состав преступления, а затем шел проект приговора с перечнем законов, на основе которых выносили решение о судьбе преступника. Наиболее часты были ссылки на Соборное уложение 1649 года (особенно на главы 1 и 2), Артикул воинский 1715 года, упоминались и некоторые именные указы о государственных преступлениях, названные в главе первой данной монографии. При этом ссылка на законы, по которым казнили политических преступников, не была обязательной. Адресатом такого документа был самодержец или высший правительственный орган. Сохранилась копия протокольной записи о приговоре императрицы Анны по делу Погуляева: «1733 г., генваря 31. В Канцелярии тайных розыскных дел генерал… Андрей Иванович Ушаков объявил, что по учиненной в Тайной канцелярии выписке и по объявленному под тою выпискою Тайной канцелярии определению… докладовал он, генерал и ковалер, ея. и. в., и е. и. в., слушав оной выписки и определения, соизволила указать в учинении оному Погуляеву за показанную ево вину смертной казни»[1071].
Итак, экстракт или выписка, поданная государю сыскным ведомством, обычно содержала проект приговора по делу. Роль такого проекта приговора-указа для Екатерины I, решавшей летом 1725 года судьбу архиепископа Феодосия, сыграла «Предварительная осудительная записка». Этот документ написан как черновик указа с характерными для него сокращениями: «По указу и проч. и проч., такой-то имярек сослан и проч., и проч. для того: сего 1725 году апреля, в … день, показал он, Феодосий, необычайное и безприкладное на высокую монаршую ея велич. государыни нашея императрицы честь презорство (пренебрежение. — Е. А.)…», и далее дано описание преступлений опального иерарха. Заканчивалась «Записка» такими словами: «За которыя его, Феодосия, страшные и весьма дивные продерзости явился он достоин и проч., и проч., но всемилостивейшая государыня и проч., и проч.»[1072]. Как мы видим, в последних конспективных фразах проекта приговора предполагалось смягчить наказание преступнику. Так это и было сделано в окончательном приговоре императрицы.
В виде подобного же проекта приговора был составлен документ Тайной канцелярии по делу Лестока, направленный в 1748 году императрице Елизавете. Начальник Тайной канцелярии А. И. Шувалов вместе с генералом С. Ф. Апраксиным, «слушав экстракт о… Герман Лестоке, о жене его Марье Лестокше, да о племяннике его, Лестоке… Александре Шапизе, да о зяте его, Лестока… Бергере, приказали учинить следующее. Помянутый Лесток, забыв страх Божий, и презря подданическую присягу, и не чувствуя того, что он высочайшею е. и. в. милостию из ничего в знатнейшие чины возведен и обогащен был, весьма тяжкие и важные, в противность государственных прав, також собственного ему от е. и. в. изусного повеления преступления учинил…» Далее следует длинный перечень преступлений Лестока и его родственников, а в конце резюмируется: «Итако, оный Лесток по всем вышеобъявленным обстоятельствам не токмо подозрителен, но и в тяжких и важных преступлениях и винах явился, за что он, Лесток, по силе всех государственных прав подлежит смерти. Однакож не соизволит ли е. и. в. из высокоматернего своего милосердия для многолетнего е. и. в. и высочайшей е. и. в. фамилии здравия, от смертной казни учинить его, Лестока, свободна, а вместо того не соизволит ли же е. и. в. указать учинить ему, Лестоку, нещадное наказание кнутом и послать его в ссылку в Сибирь в отдаленные города, а именно в Охотск и велеть его там содержать до кончины живота его под крепким караулом… Движимое и недвижимое помянутого Лестока имение все без остатку отписать на е. и. в.»[1073]
На подобный проект приговора обычно следовала резолюция государя (государыни), который либо подписывал подготовленный заранее пространный указ, либо ограничивался краткой пометой на проекте или даже на экстракте. Пожалуй, ярче всего это видно в деле Варлама Левина. Весной 1722 года Петр I уезжал в Персидский поход и поспешно заканчивал оставшиеся важные государственные дела. 17 апреля арестанта привезли в Москву, где начались допросы Левина и аресты причастных к делу людей, которых начали свозить в Преображенский приказ. 13 мая А. И. Ушаков в докладе царю, уже плывшему по Оке, вопрошал: «Старцу Левину по окончании розысков какую казнь учинить и где, в Москве или Пензе?» Император начертал всего два слова: «На Пензе»[1074]. В сущности, эти два слова и есть смертный приговор Левину, хотя его дело только что стали рассматривать и еще десятки людей, сидевших месяцами в колодничьих палатах, не были допрошены. Между тем судьба человека была уже решена. В данном случае мы имеем дело с приговором-резолюцией, которую писал государь на экстракте, на выписке или на докладе сыскного ведомства. Эта форма судебного решения встречается очень часто, особенно в петровское и аннинское время.
На экстракте, который А. И. Ушаков подал императрице Анне Ивановне по делу Вестенгарт и Петровой, предложив наказать вторую кнутом и ссылкой в дальний монастырь, императрица собственноручно написала: «Вместо кнута бить плет<ь>ми, а в протчем быть по вашему мнению. Анна». На этом основании был составлен указ 26 июля 1735 года, гласивший: «По силе полученного сего 26 дня июля имянного е. и. в. указа, подписанного е. и. в. на поданном ис Тайной канцелярии экстракте с объявлением Тайной канцелярии определения о мадаме Ягане Петровой собственною е. и. в. рукою, по учинении оной Ягане за важную вину, о чем явно во оном экстракте, наказания плетьми и ссылке в Сибирь в дальний девичий монастырь». Указ этот не предназначался для публикации, и в конце протокола Тайной канцелярии, откуда мы его цитируем, было записано: «А вышеупомянутой экстракт с подписанием на нем собственной е. и. в. руки, приобща к делу… запечатав канцелярскою печатью, хранить особо»[1075]. Также в виде указа-приговора была оформлена лаконичная резолюция Анны Ивановны по делу Седова: «Места смерти сослат в Ахоцк»[1076].
Бывало, что приговор, вынесенный государем в устной форме по устному докладу начальника сыскного ведомства, записывался в протоколе Тайной канцелярии со слов начальника и оформлялся в виде «записанного именного указа». Таким был приговор по делу Докукина. Экстракт по делу начинался словами: «В доклад. В нынешнем 1718 году…» Далее излагалась суть преступления. В конце экстракта был поставлен вопрос: «И о том что чинить?» Резолюция Петра под экстрактом гласила: «1718 г., марта 17. Великий государь царь и великий князь Петр Алексеевич, слушав сей выписки, указал по имянному своему в. г. указу артиллерийскаго подьячего Лариона Докукина, что он на Старом дворце, во время божественной литургии подал е. ц. в. воровския о возмущении народа против его в. письма (и проч. из доклада слово в слово), и за то за все казнить смертью». Эта резолюция, записанная в журнале присутствия Тайной канцелярии П. А. Толстым и Г. Г. Скорняковым-Писаревым как именной указ, имела окончательную силу[1077].
Волю высшей власти мог передать и кто-то другой, действовавший по поручению монарха. В письме кабинет-секретаря Петра I А. В. Макарова руководителям Тайной канцелярии по поводу судьбы двух раскаявшихся раскольников и беглого солдата было сказано: «На письмо ваше, государь мой, указал е. ц. в. к вам писать о раскольниках, которые по определению вашему посланы в Ревель — тем быть так; о обратившихся двух извольте отослать в Духовный Синод, чтоб там определили оных по своему разсмотрению, а третий, который был в службе и не обращается — извольте освидетельствовать, подлинно ль он от службы отставлен был, а ежели не был отставлен, а из солдат бежав, пристал к раскольникам, то онаго, яко беглаго солдата, указал его в. повесить, буде же подлинно [он] был от службы отставлен и отпускное письмо ему было дано, то его такожде послать в Ревель, как и другие посланы в вечную галерную работу»[1078].
Известно множество подобных, по сути — бессудных, расправ, когда не было даже намека на какое-либо судебное рассмотрение дела, а есть только голая воля государя. Особенно ярко это видно в Стрелецком розыске 1698 года, когда 144 человека вообще даже не привозили в сыскные палаты и отправили на эшафот прямо из тюрем без всякого пусть хотя бы формального рассмотрения их дел[1079].
Опала могла налагаться государем даже без уведомления сыскного ведомства о составе преступления человека. 4 февраля 1732 года императрица Анна послала главнокомандующему Москвы С. А. Салтыкову именной указ: «Указали мы обретающагося в Москве иноземца Еядиуса Наундорфа, которой стоит в Немецкой слободе на квартире у капитана Траутсмана, сыскав его, вам послать за караулом в Колский острог, где его отдать под тамошний караул и велеть употребить в работу, в какую годен будет и на пропитание давать ему по пятнадцать копеек на день из тамошних доходов и повелевает нашему генералу и обер-гофмейстеру Салтыкову учинить по сему указу». 13 февраля арестованный в Немецкой слободе иностранец Наундорф в сопровождении подпоручика Ивана Хрущева и четырех солдат уже ехал на берег Ледовитого океана, и никто так и не узнал, за что его сослали по личному указу императрицы, — никаких документов об этом деле более до нас не дошло[1080].
К подобным, в сущности бессудным, приговорам, несмотря на свою любовь и почтение к законности, не раз прибегала и Екатерина II. В 1775 году она прервала расследование дела княжны Таракановой еще до завершения его сердитым письмом-приговором к князю Голицыну: «Не допрашивайте более распутную лгунью, объявите ей, что она за свое упорство и бесстыдство осуждается на вечное заключение»[1081]. Решение по делу Н. И. Новикова в 1792 году имело вид пространной резолюции Екатерины II, которую она вынесла на основе материалов допросов Новикова в Тайной экспедиции: «Рассматривая произведенные отставному поручику Николаю Новикову допросы и взятые у него бумаги, находим мы…» Далее следует подробный перечень преступлений Новикова и его сообщников, а также и вывод: «Впрочем, хотя Новиков и не открыл еще сокровенных своих замыслов, но вышеупомянутые обнаруженные и собственно им признанные преступления столь важны, что по силе законов тягчайшей и нещадной подвергают его казни. Мы, однако ж и в сем случае следуя сродному нам человеколюбию и оставляя ему время на принесение в своих злодействах покаяния, освободили его от оной и повелели запереть его на пятнадцать лет в Шлиссельбургскую крепость». От сообщников Новикова — князя Трубецкого, Лопухина и Тургенева, которые, по мнению Екатерины II, были обличены «в соучаствовании ему во всех законопротивных его деяниях», императрица потребовала публичного раскаяния, после чего постановила отправить «в отдаленные от столиц деревни их»[1082].
Начальник сыскного ведомства совмещал обязанности администратора и судьи, имел право самостоятельно выносить приговоры по многим видам политических дел. Приговоры эти записывались как решения самого главы ведомства или его заместителей. Большинство решений в Преображенском приказе выносил князь Ф. Ю. Ромодановский, а в Тайной канцелярии — П. А. Толстой или кто-либо из его заместителей-«товарищей» — И. И. Бутурлин и А. И. Ушаков.
Политические дела решали и высшие органы исполнительной власти — Боярская дума («бояре»), Сенат, различные советы, стоявшие над Сенатом. Среди документов Тайной канцелярии довольно часто встречаются постановления: «Отослать в Канцелярию Сената и по тому делу что в Сенате приговорят, так там и учинить»[1083]. После этого материалы дела (экстракт и проект приговора) сыскное ведомство вносило в Сенат, и тот постановлял: «Слушав из Тайной канцелярии доношения и выписки, приговорили…»[1084].
В 1727–1729 годах приговоры по делам политического сыска выносил Верховный тайный совет, а при императрице Анне Ивановне — Кабинет министров. Докладчиком по экстракту из дела перед кабинет-министрами по политическим делам выступал А. И. Ушаков, который представлял проект приговора. Он сам часто участвовал в обсуждении судьбы преступников. После этого в протокол заседания Кабинета вносилась запись: «1736 года июня 9‑го дня, по указу е. и. в. присутствующие министры, слушав поданных… из Тайной канцелярии экстрактов с объявлением определения о содержавш<емся> в Тайной канцелярии ссыльном Егоре Строеве… рассуждая о злодейственных изменнических… винах, о которых явно в экстрактах, за которые его вины в Тайной канцелярии определено ему учинить смертную казнь, согласны в том с определением Тайной канцелярии»[1085].
Доклад — проект приговора по делу Татищева и Давыдова 3 апреля 1740 года в соавторстве написали начальник Тайной канцелярии А. И. Ушаков и кабинет-министр А. И. Остерман[1086]. Ранее точно так же по делу Долгоруких 14 октября 1739 года Ушаков и Остерман составили «Надлежащее рассуждение» о винах Долгоруких, которое легло в основу сурового приговора императрицы[1087]. Вообще, из дел Тайной канцелярии видно, что А. И. Остерман был большой специалист не только по внешней политике, но и в сыскном деле — он составлял «вопросные пункты», давал советы государыне по конкретным политическим делам, писал доклады и проекты приговоров политическим преступникам.
Вынесенное в Кабинете решение передавалось в сыскное ведомство. Точнее, вернувшись из дворца в Петропавловскую крепость, Ушаков приказывал секретарю записать в протоколе канцелярии: «По указу е. и. в. в Кабинете е. и. в. присутствующие господа министры, по слушании экстракта со объявлением Тайной канцелярии определения, приказали… (далее шел сам приговор. — Е. А.). И по вышеписанному в Кабинете е. и. в. определению вышеозначенному жестокое наказание кнутом учинено»[1088].
В случаях важных, подобных делу Столетова, решение Кабинета министров представляли государыне, и она подписывала подготовленную заранее резолюцию: «Столетова казнить смертию, Белосельского послать немедленно за караулом на вечное житье… Анна»[1089]. А затем уже все это решение облекалось в высокопарные и туманные слова манифеста, предназначенного для публикации: «Оный Столетов… не токмо б от таких злодейственных своих поступков воздержания в себе имел, но еще великие, изменнические, злодейственные замыслы в мысли своей содержал и некоторые скрытные речи дерзнул другим произносить и грозить, також и в прочих преступлениях явился, как о том по делу явно, в чем он сам, Столетов, с розысков винился, того ради, по указу е. и. в., по силе государственных прав, велено оного Столетова казнить смертью — отсечь голову»[1090].
Однако не все приговоры по политическим делам оформлялись как решения исполнительных учреждений. XVIII век знает и специальные временные судебные комиссии («Генеральные комиссии») или «Генеральные суды», которые создавались для рассмотрения одного дела и должны были вынести приговор, или точнее сказать — поднести на окончательное усмотрение государя проект приговора. Членов комиссий назначал государь. В «досенатские времена» такие комиссии, именовавшиеся одним словом — «бояре», состояли из членов Боярской думы и других высших должностных лиц.
Позже временные комиссии (суды) формировались на основе Сената, образованного в 1711 году. Нередко к сенаторам, по указу государя, присоединялись члены Синода, высшие чиновники, придворные и военные (в том числе и гвардейские офицеры). Судьбу П. П. Шафирова в 1723 году решала комиссия — суд, составленный из «господ сенаторов, генералитета, штап- и обер-афицеров от гвардии», из десяти человек. После этого на приговоре комиссии о разжаловании и смертной казни Шафирова Петр I написал: «Учинить все по сему кроме действител<ь>ной смерти, но сослать на Лену»[1091]. После расследования осенью 1724 года дела камергера Монса назначенный царем и состоящий из сенаторов и офицеров гвардии суд приговорил Монса к смертной казни. Приговор заканчивался традиционной фразой, которая означала, что вынесенный приговор является, в сущности, только его проектом: «Однако нижеподписавшихся приговор предается в милостивое рассуждение е. и. в.». Царь одобрил решение суда и на полях документа написал «Учинить по приговору» и в тот же день уже сам, не дожидаясь приговора суда по делам сообщников Монса и не уточняя конкретной вины каждого из них, указал: «Матрену Балкшу — бить кнутом и сослать в Тобольск. Столетова — бить кнутом и сослать в Рогервик на десять лет…» и т. д. При этом среди приговоренных царем к наказанию было четверо, которых даже не допрашивали[1092].
Самая большая временная судебная комиссия была создана по делу царевича Алексея Петровича. 13 июня 1718 года. Петр I обратился к «любезноверным господам министрам, Сенату и стану воинскому и гражданскому» с указом о назначении их судьями своего сына[1093]. По воле царя в суд вошло 128 человек — фактически вся тогдашняя чиновная верхушка. Многие факты позволяют усомниться в компетентности и объективности этого суда, да и других подобных судов, заседавших по делам политических преступников весь XVIII век. Из приговора 24 июня 1718 года, вынесенного судом по делу царевича, следует, что суд собирался всего лишь несколько раз. При этом суд не рассматривал материалов дела, за исключением материалов переписки Петра с сыном, и не вел допросов многих обвиняемых и свидетелей по делу царевича. Был произведен лишь краткий допрос самого царевича 17 июня 1718 года[1094].
Как судьи выносили приговор, мы не знаем. Об этом в тексте документа сказано невразумительно: «По предшествующим (поданным, предъявленным? — Е. А.) голосам единогласно и без всякого прекословия согласились и приговорили, что он, царевич Алексей, за вышеобъявленные все вины свои и преступления главные против государя и отца своего, яко сын и подданный его величества, достоин смерти»[1095]. Известно, что Петр I был сторонник коллегиальных методов решения различных дел путем тайного голосования. Сама процедура тайного голосования была подробно расписана в регламентах, а результаты подсчета голосов тщательно отмечали в особом протоколе. Ни о чем подобном в деле царевича Алексея не упоминается, что позволяет усомниться в том, что приговор суда явился результатом голосования, тем более — тайного. Приговор не был окончательным: «Хотя сей приговор мы, яко рабы и подданные… объявляем… подвергая, впрочем, сей наш приговор и осуждение в самодержавную власть, волю и милосердное рассмотрение е. ц. в. всемилостивейшего нашего монарха»[1096].
Мы не знаем, что испытывали люди, включенные в такой суд. Все они, лишенные Петром I права выбора, безропотно подписались под смертным приговором наследнику престола. Возможно, что многими руководил страх. П. В. Долгоруков передает рассказ внука одного из судей по делу А. П. Волынского в 1740 году, Александра Нарышкина, который, вместе с другими назначенными императрицей Анной судьями, приговорил кабинет-министра к смертной казни. Нарышкин сел после суда в экипаж и тут же потерял сознание, а «ночью бредил и кричал, что он изверг, что он приговорил невиновных, приговорил своего брата». Нарышкин приходился зятем Волынскому. Когда позже спросили другого члена суда над Волынским Шипова, не было ли ему слишком тяжело, когда он подписывал приговор 20 июня 1740 года, «разумеется, было тяжело, — отвечал он, — мы отлично знали, что они все невиновны, но что поделать? Лучше подписать, чем самому быть посаженным на кол или четвертованным»[1097].
В послепетровский период суды создавались, как правило, с меньшим составом участников. Дело Долгоруких 1739 года рассматривало «Генеральное собрание ко учинению надлежащего приговора». Состав его, как и проект самого приговора, заранее был определен в докладе Остермана и Ушакова на имя Анны Ивановны. В приложенном к докладу «Реестру, кому в собрании быть» сказано кратко: «Кабинетным министры. Трое первые синодальные члены. Сенаторы все». Однако, кроме трех кабинет-министров (князя А. М. Черкасского, Остермана и А. П. Волынского), церковных иерархов, сенаторов, в «Генеральное собрание» были включены: обер-шталмейстер, гофмаршал, четыре майора гвардии, фельдмаршал князь И. Ю. Трубецкой, три генерала, а также восемь чиновников из разных коллегий[1098].
Примерно такое же собрание позже судило одного из судей Долгоруких — А. П. Волынского. 6 июня 1740 года в Тайную канцелярию поступил указ императрицы Анны: «Более розысков не производить, но из того, что открыто, сделать обстоятельное изображение и доложить». К 16 июня «Обстоятельное изображение» — экстракт дела — было подготовлено сыском и передано императрице. 19 июня по именному указу созвали суд, состоящий из сенаторов, тайных советников, генералов, майоров гвардии (всего около двадцати человек). Позже под приговором подписались еще четверо сановников, которые в объявленном составе суда не числились и в нем не заседали. Секретарем суда был асессор Тайной канцелярии Петр Хрущев. На следующий день, 20 июня 1740 года, суд, рассмотрев экстракт дела, вынес преступникам смертный приговор, одобренный императрицей[1099].
А. П. Бестужева-Рюмина судили в Сенате на основании «Обстоятельного экстракта», подготовленного «Генералитетской комиссией»[1100]. Следственная комиссия по делу Бирона по указу от 5 апреля 1741 года была преобразована в суд[1101]. Шестеро назначенных правительницей генералов и двое тайных советников без долгих проволочек приговорили Бирона к четвертованию. Правительница заменила казнь ссылкой в Сибирь[1102].
После вступления на русский престол императрицы Елизаветы началось следствие над А. И. Остерманом, Б. Х. Минихом, М. Г. Головкиным, а также другими вельможами, правившими страной при Анне Леопольдовне и участвовавшими в суде над Бироном. Их дела были переданы в назначенный государыней суд, в который вошли сенаторы и еще двадцать два сановника. Они, согласно указу, должны были преступников «по государственным правам и указам судить и чему кто из них, за их важнейшия и прочия преступления надлежит — заключить сентенцию и подписав оную, для высочайшей нашей конфирмации, подать нам, и нашему Сенату повелеваем учинить по сему нашему указу». В том же указе сказано, что сентенцию — приговор нужно составить по экстрактам дел преступников[1103]. Здесь проявилась характерная для подобных судов черта — подлинные дела преступников суду были недоступны, суд был заочным и формальным.
Приговор по делу Лопухиных вынес «Генеральный суд», образованный по указу Елизаветы 18 августа 1743 года. В указе говорится, что «оному собранию повелеваем то дело немедленно рассмотреть и что кому по правам учинить надлежит, подписав свое мнение для нашей обрабации нам подать, а кому в том суде присутствовать, прилагается при сем реестр». В реестре упомянуты три члена Синода, все сенаторы во главе с генерал-прокурором, ряд высших воинских и гражданских чиновников и четыре майора гвардии[1104]. Любопытно, что при окончательном подписании «сентенции», кроме судей, под приговором поставили свои подписи следователи из созданной по делу Лопухина «Особой комиссии» — Н. Ю. Трубецкой и А. И. Ушаков, хотя они в реестре членов суда не названы. Вообще, оба деятеля оказались незаменимы, как члены судов над другими преступниками первой половины XVIII века, начиная с царевича Алексея.
Члены суда знакомились с делом Лопухина и других только по экстракту из сыска, и в нем (кстати, вопреки данным следствия) было написано, что все преступники во всех своих преступлениях покаялись. Заседание началось утром 19 августа 1743 года чтением экстракта дела князем Трубецким, а уже после обеда судьи подписали заранее приготовленный приговор — «сентенцию». «Генеральный суд» приговорил всех подсудимых к смерти. Суд был заочным, да и не полным — под приговором стоит лишь девятнадцать подписей[1105].
Такой же суд был устроен по делу Гурьевых и Хрущева в 1762 году. В указе Екатерины II о состоявшемся процессе сказано: преступников, «яко оскорбителей величества нашего и возмутителей всенародного покоя», надлежало казнить и «без суда» (само по себе это любопытное признание. — Е. А.), но «человеколюбивое наше сердце не допустило сделать вдруг такого, столь строгого, сколь справедливого приговору. И так отдали мы сих государственных злодеев нашему Сенату»[1106]. Суд приговорил-таки преступников к смертной казни, но императрица смягчила наказание.
В 1764 году Екатерина предписала передать В. Я. Мировича в руки сенаторов, которым надлежало рассмотреть его дело, «купно с Синодом, призвав первых трех класов персон с президентами всех коллегий». «Производитель всего следствия» генерал-поручик Веймарн представил свой доклад — экстракт, из которого изъяты многие важные факты из подлинных материалов следствия[1107]. Суд над Мировичем примечателен тем, что впервые после дела царевича Алексея преступник лично предстал перед судьями и отвечал на их вопросы. Другая особенность суда 1764 года заключалась в том, что суду по политическим преступлениям впервые не подкладывали на стол подготовленный в сыскном ведомстве готовый приговор. Для его написания (на основе представленных Веймарном документов и выписок из Священного Писания) трое судей образовали комиссию, которая и представила вскоре проект приговора[1108].
Принципы суда над Мировичем были реализованы во время суда над Емельяном Пугачевым в 1774 году. В «Полное собрание» (называлось также «собранием», «комиссией») вошли сенаторы, члены Синода, «первых 3‑х классов особ и президентов коллегий, находящиеся в… Москве». Этому «собранию» предстояло в Тайной экспедиции заслушать фрагменты экстракта с пояснениями следователей генералов князя Волконского и Павла Потемкина[1109]. После этого генерал-прокурор Вяземский, игравший роль дирижера всего процесса, предложил судьям два вопроса: 1. Представлять ли перед собранием Пугачева, чтобы он подтвердил: «Тот ли он самый, и содержание допросов точная ли его слова заключают, также не имеет ли сверх написанного чего объявить?» Одновременно, нужно ли посылать выбранную судом из его членов депутацию в тюрьму, чтобы удостовериться в подлинности показаний и других преступников, проходящих по этому делу? 2. «Для сочинения сентенции надлежит зделать приготовления и выписки из законов?» На оба вопроса судьи дали положительный ответ, и на следующий день Пугачева привезли в Кремль.
Допрос Пугачева перед судом был ограничен шестью составленными заранее вопросами. Их, перед тем как ввести преступника в зал, зачитал судьям сам Вяземский. Целью этого допроса была не организация судебного расследования, не уяснение каких-то неясных моментов дела, а только стремление власти убедить судей, что перед ними — тот самый Пугачев, простой казак, беглый колодник, самозванец, и что на следствии он показал всю правду и теперь раскаивается в совершенных им преступлениях[1110]. После утверждения судом этих вопросов ввели Пугачева, который, как записано в журнале судебного заседания, упав на колени, «на помянутыя вопросы, читанные ему господином генерал-прокурором и кавалером, во всем признался, объявя, что сверх показанного в допросах ничего объявить не имеет, сказав наконец: „Каюсь Богу, всемилостивейшей государыне и всему роду христианскому“. Собрание оное приказало записать в журнал»[1111]. Кроме того, от Собрания была «отряжена… депутация» из четырех человек к сообщникам Пугачева, «дабы, увещевая сих преступников и злодеев, равно вопросили, не имеют ли они еще чего показать и, чистое ль покаяние принося, объявили все свои злодеяния». Вернувшись, депутация «донесла, что все преступники и способники злодейские признавались во всем, что по делу в следствии означено и утвердились на прежних показаниях»[1112].
На этом судебное расследование крупнейшего в истории России XVIII века мятежа, приведшего к гибели десятков тысяч людей, закончилось: «Сие соверша, — сказано в приговоре — „решительной сентенции“, уполномоченное собрание приступив к положению (то есть составлению. — Е. А.) сентенции, слушало вначале выбранные из Священнаго писания приличные к тому законы и потом гражданских законов положения». О подготовке этих выписок позаботился А. А. Вяземский утром 30 декабря 1774 года[1113].
«По выводе злодея» из зала заседания Вяземский предложил собранию не только подготовленные выписки из законов, но и «сочиненной… Потемкиным краткий экстракт о винах злодея Пугачева и его сообщников, дабы, прослушав оные, к постановлению сентенции… решиться можно было». Указ Екатерины о составлении «Краткого экстракта» был дан Потемкину не позже 20 декабря[1114]. И все же следует отметить, что «Решительная сентенция», в отличие от подобных ей приговоров предшествующих царствований, не была целиком готова до суда и лишь подписана присутствующими судьями. Екатерина II, контролируя подготовку процесса, дозируя информацию для судей, дала суду определенную свободу действий, взяв за образец процесс Мировича 1764 года, о чем и писала Вяземскому[1115]. Но Вяземский не допустил свободных вопросов судей Пугачеву, как это было в деле Мировича, и для этого заставил их, перед самым приводом «злодея», утвердить заготовленные им вопросы для Пугачева.
Тем не менее дискуссия на суде разгорелась. Она коснулась меры наказания преступника и поставила Вяземского в довольно трудное положение. Императрица рекомендовала Вяземскому ограничиться казнью трех или четырех человек, однако судебная коллегия приговорила шестерых, причем Пугачева и Перфильева — к четвертованию. Екатерине пришлось одобрить «Решительную сентенцию» без изменений. Любопытно, что суд из высших должностных лиц, получив некоторую свободу при выборе средств наказания, использовал ее только для ужесточения этого наказания.
Дело А. Н. Радищева 1790 года уникально в истории политического сыска XVIII века тем, что для его рассмотрения впервые использовался публично-правовой институт состязательного суда. По желанию Екатерины «преступление» Радищева следовало «рассмотреть и судить узаконенным порядком в Палате уголовного суда Санкт-Петербургской губернии, где, заключа приговор, взнесть оный в Сенат наш»[1116]. 15 июля Брюс направил в Палату уголовного суда особое «Предложение», что следует книгу «прочесть, не впуская во время чтения в присутствие канцелярских служителей, и по прочтении помянутого Радищева о подлежащем спросить». 16 июля Шешковский срочно направил Брюсу копию составленного ночью Радищевым чистосердечного раскаяния, которое, как пишет Шешковский «иного не содержит, как он описал гнусность своего сочинения и кое он сам мерзит (презирает. — Е. А.)»[1117]. Тем самым Шешковский давал Брюсу знать, что преступник уже вполне подготовлен к процессу и сможет на нем подтвердить все, что от него потребуется. Однако материалы Тайной экспедиции о Радищеве не фигурировали в судебном процессе.
Материалы процесса свидетельствуют, что суд велся с нарушением принятого процессуального права, в частности судьи не вызывали свидетелей. Но все эти странности легко объяснимы, так как, помимо дела в суде, сохранилось дело Радищева, которое велось в Тайной экспедиции, а также переписка по этому поводу высших должностных лиц империи. Суть в том, что судебное расследование, в сущности, было ненужным — еще до начала суда большинство важных эпизодов дела выяснил политический сыск. Суд старательно обходил именно те эпизоды, которые были полностью расследованы в ведомстве Шешковского и которые вполне уличали Радищева в распространении книги. Думаю, что какие-то указания о том, что спрашивать, а о чем молчать, судьи получили заранее. Если бы мы не знали материалов политического сыска, то у нас вызвал бы много вопросов и сам приговор, отличавшийся недоговоренностью и юридической неточностью состава преступления Радищева, которого судили за распространение анонимной книги. Неоднократно исправленный приговор был утвержден Сенатом, потом Советом при высочайшем дворе. Радищев был приговорен к смертной казни, замененной императрицей ссылкой «в Сибирь в Илимский острог на десятилетнее безысходное пребывание»[1118].
Из приведенных выше материалов о вынесении приговора государственному преступнику становится ясно, что подлинным приговором являлась резолюция государя. Характерной чертой политических процессов того времени было вынесение приговоров (даже смертных) некоторым участникам процесса еще до окончания следствия. Особенно интересен в этом смысле процесс по делу царевича Алексея, который распался в 1718 году на три основных розыска: Кикинский розыск, розыск царевича и Суздальский розыск. Смертные приговоры по Кикинскому и Суздальскому розыскам были вынесены еще в феврале 1718 года, а по делу царевича — в конце июня, причем очевидно, что казни февраля 1718 года уничтожали многих свидетелей по делу царевича. Позже, в 1736 году, приговор по делу Столетова сам преступник узнал 12 июля, когда наказанный по этому же делу камер-фурьер Сухачев был, наверное, уже в Сибири — приговор ему зачитали 28 февраля[1119]. Поспешные приговоры, вынесенные до окончания всего расследования, приводили и к тому, что уже наказанных и сосланных преступников нередко вновь привозили из тюрем и Сибири на доследование по старому делу, заново судили и даже казнили[1120].
Теперь рассмотрим правовой аспект вынесения приговора политическому преступнику. Во-первых, для права того времени характерно применение нескольких наказаний за одно преступление: позорящих (шельмование, клеймение), калечащих (вырывание ноздрей, отсечение членов), болевых (кнут, батоги), а также разные виды лишения свободы, ссылки и конфискации имущества. Закон допускал и такую комбинацию: шельмовав (опозорив) преступника, запятнав его клеймом (или вырвав ноздри), палач, наконец, отрубал ему голову.
Во-вторых, примечательна нечеткость в определении тяжести вины конкретного преступника и соответствующего ей наказания. Законодатель полностью полагался на судью, который выносил приговор «по силе дела», то есть с учетом совокупности всех обстоятельств дела, и ему разрешалось «учинить по рассмотрению своему правому»[1121]. Несомненно, на приговоры в политических процессах весьма сильно влияли нормы общеуголовного процессуального права. Однако политический процесс, как уже не раз отмечалось выше, не столько следовал принятым юридическим нормам, сколько подчинялся воле самодержца. Соответственно этому сам государь, а чаще — выполнявший судебно-сыскное поручение чиновник, мог без всяких ссылок на законы составить приговор и решить судьбу политического преступника: «По Уложенью… надлежало было ему учинить смертную казнь, отсечь голову, а по мнению генерала-майора Ушакова смертной казни ему, Корноухову, не чинить… а вместо смертной казни быть ему тамо [в земляной тюрьме] неисходно». Так, мнение генерала, которое ничем не обосновывалось, становилось приговором и отменяло норму Уложения[1122].
Без всякой ссылки на законы государь мог вынести приговор, а потом его отменить и назначить новый. 23 января 1724 года Петр «изволил читать экстракты по новгороцкому делу, по вологоцкому и указал… те дела решать по Уложенью». И в тот же день без всякого объяснения изменил приговор: «Его величество, будучи там же, указал по имянному своему указу бывшаго фискала Санина, хотя приговором и определено отсечь ему голову и оное утверждено собственною его величества рукою тако: „Учинить по сему“, однако же ево, Санина, колесовать». Когда дело дошло до казни, то царь на Троицкой площади вдруг распорядился отменить четвертование Санина и отослал его снова в крепость[1123].
В конечном счете у самодержца XVIII века оставалось никем не ограниченное право предков налагать опалы, наказывать и миловать по собственной воле. Очень ярко это право видно во многих приговорах преступникам. В 1732 году императрица Анна Ивановна указала фаворита цесаревны Елизаветы Петровны Алексея Шубина сослать в Сибирь, «в самый отдаленный от Тобольска городской острог, в котором таких арестантов не имеется и велеть там содержать его в самом крепком смотрении, дабы посторонние никто известиться о том не могли». Что же инкриминировано прапорщику Шубину, проведшему в Сибири почти десять лет? В приговоре без ссылок на законы сказано предельно кратко: «Алексея Шубина за всякия лести его указали мы послать в Сибирь»[1124]. Интересен и указ 1758 года Елизаветы по делу А. П. Бестужева-Рюмина. Чувствуя приближение опалы, канцлер умело замел следы затеянного им заговора, уничтожил все бумаги. Все обвинения против него повисли в воздухе. Но судьба его была решена уже в самом начале расследования. 27 февраля 1758 года был опубликован манифест о винах канцлера, в котором было сказано прямо, без особых ухищрений в том смысле, что уже если вольная в своих решениях самодержица наказывает бывшего канцлера, есть несомненное свидетельство его вины, да к тому же Бестужев давно на подозрении и раздражал императрицу своим поведением («И подлинно столь основательные причины мы имели уже с давняго времени ему недоверять, паче же поведением его крайне раздраженными быть всегда»). Между тем следствие велось еще полтора месяца, и все без толку — Бестужев защищался прекрасно, а улик против него не было. Наконец, 17 апреля 1758 года государыня с раздражением потребовала «как наискорее иметь сентенцию». Следователи-судьи тотчас ее и представили, написав, что, во-первых, преступления Бестужева «так ясны и доказательны», и, во-вторых, «дабы не утруждать ваше и. в. пространным чтением мерзостных и гнусных непорочной вашего величества душе дел», Бестужев по «всенародным правам генерально и здешними законами» достоин смертной казни[1125].
Из дела сыска мы часто узнаем только, что многие важные государственные преступники наказаны «за их вины», «за важные вины», «за некоторые важные вины», «за его немаловажные вины», «явился в важных винах». И это все, что мы знаем из приговоров об их преступлении. Так, в приговоре от 7 ноября 1737 года о наказании художников братьев Ивана и Романа Никитиных сказано: «За вины их, Иван, по учинении наказания плетьми, а Роман з женою ево, сосланы в Сибирь, на житье вечно»[1126]. Капрал Фридрих Пленисер, рейтар Андрей Фурман были наказаны в 1735 году «за некоторую непристойную в словах продерзость», а капитан Мазовский — «за происшедшие от него важные продерзостные слова», о которых мы так и не узнаем[1127].
И все же, «глухота» многих приговоров не снимает научной проблемы классификации тогдашних государственных преступлений и поиска соответствия им в шкале распространенных тогда наказаний. Речь идет о том, чтобы попытаться понять, почему за одни «непристойные слова» людей отпускают из сыска с выговором и предупреждением, а за другие подвергают пыткам и мучительной казни? Чем определяется «цена» этих слов и соответствующие им наказания?
Политический сыск выработал следующую практику. Просто бранное, «продерзостное» слово, не имевшее «важности», да еще сказанное «с пьяну», «с проста», обычно наказывали битьем кнута, но чаще — сечением батогами или плетью[1128]. Если же «непристойные слова» относили ко второй группе, если в них усматривалась «злодейственность», «важность», умысел, особая злоба, да еще с элементом угрозы в адрес государя, то тяжесть наказания возрастала: кнут, ссылка на каторгу в Сибирь, с отсечением языка и даже смертная казнь. Однако все критерии в оценке «непристойных слов» сразу же смещаются, если речь идет о делах крупных, в которых замешаны видные люди, или даже о делах рядовых, но по каким-то причинам признанных «важными», привлекшими особое внимание самодержца. На вынесение приговора по всем этим делам влияли уже не принятые ранее нормы судебной рутины, а скрытые политические силы, воля самодержца.
Также трудно установить соответствие тяжести преступления продолжительности заточения или ссылки, хотя естественно предположить, что приговоренные к пожизненному заключению или ссылке совершили более серьезное преступление, чем те, о которых в приговоре сказано «на десять лет», «на урочные годы», «до срока» или «до указа».
Когда выносился приговор о государственных преступлениях, совершенных группой преступников, то неизбежно вставала проблема установления «шкалы наказаний», ранжирования их для участников групповых преступлений в зависимости от степени виновности каждого. Приведу пример. Следственная комиссия в 1701 году вынесла приговоры шести стрельцам, участвовавшим в бунте 1698 года, а также одной стрелецкой жонке. Размещаю приговоры по нисходящей шкале наказаний:
1. Казнен смертью — 1 человек.
2. Бить кнутом, запятнав, сослать в Сибирь «в самые дальние города» — 3 человека.
3. Бить кнутом, сослать в Сибирь «в самые дальние города», без запятнания — 1 человек.
4. «Без наказания сослать в Сибирь на вечное житье в самые дальние города» — 1 человек[1129].
Из этой партии приговоренных смертью казнен был один человек — Федька Троицкий. В приговоре о его конкретной вине ничего не сказано. Он один из «воров, изменников и бунтовщиков». И так названы все без исключения приговоренные в тот день преступники. Вошедший во вторую группу Микитка Голыгин наказан «за бунт и за раскол», а двое, Ивашка Мельнов и Федька Степанов, — «за их воровство и возмутительные слова». В третью группу попал стрелец Епишка Маслов, который участвовал в мятеже, но его вовлекли туда с принуждением. Наконец, без наказания, только ссылкой в Сибирь отделалась жонка Аринка Афанасьева. Этот пример кажется типичным для приговоров по государственным преступлениям начала XVIII века. Ясно, что приговоренный к смерти Федька Троицкий признан в приговоре более виновным, чем Епишка Маслов в приговоре, в котором указаны смягчающие его участь обстоятельства. Голыгин за «бунт и раскол» наказан суровее, чем Мельнов и Степанов за их «воровство и возмутельные слова», хотя, как уже сказано выше, понятие «воровство» почти безбрежно и охватывает фактически все преступления.
Постепенно, в течение XVIII века, усиливаются тенденции дифференцированного подхода к преступлению, становится заметно стремление даже в групповых делах определить меру наказания не только в зависимости от оценки умысла, мотивов действия группы преступников, но и с учетом различных обстоятельств дела. Например, учитывалась степень соучастия каждого в преступлении, пытки и др. Рассмотрим ранжирование преступлений участников дела Хрущева и Гурьевых, совершивших «богомерзкое и злодейское дело» — так была расценена их попытка организовать заговор.
Поручик Петр Хрущев «обличен и винился в изблевании оскорбления величества и что он старался других привлекать к умышляемому им возмущению противу нас и общего покоя, затевая якобы уже он и многих людей имел в своем согласии».
Поручик Семен Гурьев, «яко сообщник с первым, не токмо в злодейском его умысле соглашался, но и сам других к тому подговаривал с прибавлением от себя разных лживых внушений, из чего во многом в первом допросе, а по обличении от свидетелей и во всем сам признался».
Капитан-поручик Иван Гурьев «сделал себя им соучастником тем, что, знав их умысел, об оном нигде не донес и сам, яко сведущий другому о том внушал, о чем в первом своем допросе утаил, а во вторичном и на очных ставках, по изобличении, винился».
Квартирмейстер Петр Гурьев «слышал… противу нас оскорбительные слова, как и о злом умысле к возмущению, о том не доносил и сначала запирался, а наконец, отчасти изобличен был, отчасти же и добровольное признанием принес и винился».
Коллежский асессор Андрей Хрущев «остался подозрительным в том, что он обличаем одним, но без свидетеля, якобы и он ему сказывал об общем вышеупомянутом злом намерении и притом он… слышал… некоторые двоякие и сумнительные слова, в чем и одним свидетелем обличаем был».
Теперь рассмотрим приговоры, которые вынес преступникам суд. Приговор Петру Хрущеву и Семену Гурьеву гласил: «Лиша чинов, исключа из звания их фамилий и из числа благородных людей… ошельмовать публично, а потом послать их в Камчатку в Большерецкой острог на вечное житье и имение их отдать ближним в родстве». Иван и Петр Гурьевы приговаривались к «отнятию чинов» и вечной ссылке в Якутск. Наконец, Хрущев, лишенный чинов, должен был «жить в своих деревнях, не выезжая в наши столицы»[1130].
Итак, прослеживается устойчивая градация преступного состояния: 1) зачинщик; 2) сообщник; 3) соучастник; 4) неизветчик; 5) подозреваемый (подозрительный за недоказанностью). Это привычное для того времени ранжирование вида причастности к государственному преступлению. Ему соответствуют и понижающиеся по степени суровости наказания. В целом весь сыскной процесс и обосновывающие его законы не входят в противоречие с данным приговором. Зачинщик и сообщник мало в чем различались по степени тяжести преступления — в приговоре Сената о Петре Хрущеве и Семене Гурьеве сказано как о «главных в том деле зачинщиках». Точно так же недоносчик считался соучастником преступления.
Как уже отмечалось, созданные во время восстания Пугачева в 1774 году секретные следственные комиссии в Казани и Оренбурге работали и как следственные, и как судебные органы. Тайная экспедиция контролировала эту деятельность комиссий и направляла летом 1774 года в Казань и Оренбург особые «Примечания», в которых выделялись семь разрядов преступников. К 1‑му разряду отнесены самые серьезные преступники — те, кто «пристал в толпу злодея из доброй воли, и делал во обще с тою толпою злодеяния и убивствы верноподданных и других к тому соглашал и был между злодеев командиром». По 2‑му разряду числятся преступники, совершавшие преступления по принуждению главарей мятежников, «не имев ни малейшего способа, по превосходству силы злодеев, тому противиться». К 3‑му разряду отнесены те, кто пристал к мятежникам добровольно, «а злодейств и убивств» не совершал и других к ним не склонял. В 4‑й разряд включали тех, кто от мятежников отстал добровольно, но с повинной не явился.
Все эти четыре вида преступлений, как отмечалось в рекомендации, — «суть разных родов [и] преступники должны быть наказываемы, размеряя каждого по их деяниям». По 5‑му разряду числятся участники восстания, которые в злодеяниях не участвовали, а только «делали вредные разглашения», по 6‑му разряду проходили все те, кто совершал преступления (кроме убийств), но, вняв призыву царского манифеста, добровольно сдался властям и чистосердечно раскаялся в содеянном. Наконец, 7‑й, особый разряд составили примкнувшие к бунтовщикам офицеры и унтер-офицеры, от которых «отнюдь извинении никакие принимаемы, кажется, быть не должны». Солдат, попавших к пугачевцам, предполагалось «по законам наказать примерно» по жребию — каждого двадцатого[1131]. Все эти критерии применялись в судебной практике комиссий и других органов власти[1132].
Однако, когда после сражений под Казанью 12 и 15 июля 1774 года в руки правительственных войск попало не менее 10 тысяч человек, всеми этими разрядами пришлось пренебречь — нужно было срочно решать судьбу огромного количества колодников, содержать которых под арестом стало невозможно. Комиссия прибегла к упрощенному расследованию дел и вынесению приговоров. Нужно особо подчеркнуть, это было не то «упрощение», которое нам известно из истории подавления восстания Разина или Булавина, когда по Волге и Дону плыли плоты с повешенными за ребро сотнями бунтовщиков. Наоборот, екатерининские власти проявили неслыханную в тех условиях (после грабежей, убийств и поджогов в Казани) гуманность и за полмесяца выпустили большинство пленных, часто даже без телесных наказаний, поскольку не хватало уже кнутов. Как писал императрице П. С. Потемкин, мятежных крестьян, после принесения ими присяги, выдавали под расписку господам, управляющим и начальникам дворцовых волостей и заводов[1133]. Так же работала и Комиссия Лунина в Оренбурге. В ее ведении было 2584 пленных, причем они мерли, как мухи, и Комиссии в день приходилось рассматривать десятки дел, пропускать ежедневно сотни пленных[1134].
Во время суда над самим Пугачевым и его сообщниками преступники были разбиты, по тяжести их вины, на «классы». Эту классификацию разработал А. А. Вяземский, и она была достаточно четкой в определении вины каждой группы преступников. По 1‑му классу шел один преступник — Пугачев, по 2‑му — «самые ближайшие [его] сообщники» — 5 человек, по 3‑му классу — «первые разглашатели», то есть люди, стоявшие у истоков движения самозванца и поддержавшие его с самого начала. Их было трое. Но при этом ранжирование преступлений не вело унификации наказаний в одном классе. Вошедшие во 2‑й класс преступники получили неодинаковые наказания: А. П. Перфильев приговорен к четвертованию, И. Н. Зарубин-Чика — к отсечению головы, а М. Г. Шагаев, Т. И. Подуров и В. И. Торнов — к повешению. Включенные в 3‑й класс Василий Плотников, Денис Караваев, Григорий Закладников, Казнафер Усаев и Долгополов ждали наказания кнутом, вырывания ноздрей, клеймения и ссылки на каторгу, причем Долгополова указали содержать в оковах[1135].
По поводу наказаний преступников 3‑го класса в Суде разгорелся спор: члены его настаивали на приговоре к смерти — отсечению головы, но «по немалом объяснении (Вяземским. — Е. А.), наконец, согласились наказать на теле»[1136]. Остальные приговоренные к телесным наказаниям, каторге, политической смерти и выпущенные без наказания в «классы» уже не входили.
В целом же отметим, что юридически точное определение вины преступника с четко фиксированным для нее видом, сроком наказания, для рассматриваемого времени было еще недостижимо. Поэтому часто неясно, почему за одно и то же преступление подельники получают разные наказания и как соотносятся их, выявленная судом, вина и тяжесть назначенного за это наказания, на чем строится система помилований.
В приговоре суда 1740 года по делу Волынского и его конфидентов сказано, что «сообщников его за участие в его злодейских сочинениях и рассуждениях»: Хрущева, Мусина-Пушкина, Соймонова и Еропкина четвертовать и отсечь им головы, Эйхлера колесовать и отсечь ему голову, Суде — просто отсечь голову. Опять мы видим, как за одно преступление определяются разные наказания: всем отрубают головы, но четверых предварительно четвертуют, а одного колесуют. Меньше всего преступил закон Суда, и поэтому ему решили без мук отсечь голову. Однако через несколько дней императрица Анна пересмотрела приговор и, оставив обвинения, «смешала» в общем-то некую, видимую нами в приговоре, систему наказаний за соучастие. Из первой группы она приговорила к отсечению головы Хрущева и Еропкина, всех остальных оставила в живых. Это — Соймонов, Эйхлер и Мусин-Пушкин, хотя и им назначили разные наказания: Соймонова и Эйхлера били кнутом и сослали на каторгу в Сибирь, а Мусину-Пушкину урезали язык и отправили на Соловки, Суду же наказали плетьми и сослали на Камчатку. В итоге по этой, установленной государыней новой шкале наказаний вдруг легче всех других оказался наказан Мусин-Пушкин, который вначале шел по первой группе преступников, приговоренных к самым тяжелым наказаниям, а теперь он не был даже бит кнутом, как Соймонов или Эйхлер. Почему так произошло — мы не узнаем никогда. Возможно, что П. И. Мусина-Пушкина помиловали из‑за его отца — заслуженного петровского деятеля И. А. Мусина-Пушкина. Это позволяет заподозрить та статья приговора, где сказано, что из имений преступника выделяются имения его отца и передаются его внукам, то есть детям преступника[1137].
Приговор 1766 года по делу самозванца казака Федора Каменщикова и его сообщника Мерзлякова гласил: «Каменщикову учинить жестокое наказание кнутом и, вырезав ноздри, и поставя на лбу и на щеках указные знаки, отослать в Сибирь, на Нерченские заводы, скованного в тягчайшую работу вечно». Писарь Мерзляков обвинялся в недоносительстве и в том, что «еще и вспомогал» Каменщикову. И хотя он не был самозванцем, судьи оказались к нему более суровы, чем к Каменщикову: «Высечь наижесточайше кнутом и, вырезав ноздри и поставя на лбу и на щеках знаки, отослать для употребления в казенные работы вечно на Нерченские заводы»[1138]. В чем же тогда различаются их преступления, если предводитель, зачинщик всего преступления получил «жестокое наказание кнутом», а его подручный — «жесточайшее».
Эти и другие приговоры по многим другим политическим делам разрушают все наши представления о соотношении тяжести преступления и суровости наказания, даже если мы строго придерживаемся тогдашних критериев и исходим из своеобразия казуального права того времени. Здесь нельзя не согласиться с большим знатоком истории русского сыска М. И. Семевским, который писал: «Инквизиторы — так именовали членов Тайной канцелярии, обыкновенно почти никем и ничем не связанные в своем произволе, зачастую судили и рядили по своему „разсуждению“. Вот почему, пред многими их приговорами останавливаешься в тупике: почему этому наказание было строже, а тому — легче? А — наказан батоги нещадно, а Б — вырваны ноздри и бит кнутом, С — бит кнутом и освобожден, а Д — бит плетьми и сослан в каторгу, в государеву работу вечно и т. д. И нельзя сказать между тем, чтобы внимательный разбор всех обстоятельств дал ответ на наш вопрос. Будь известны обстоятельства, при которых судили и рядили инвизиторы, о!, тогда — другое дело! Мы бы знали сильные пружины, руководившие судьями в произнесении их приговоров»[1139].
Согласившись с Семевским, все-таки выделим несколько обстоятельств, которые, несомненно, влияли на приговор и судьбу преступника. Усугубляли вину и, соответственно, наказание рецидив и недонесение. Приговор по делу участника дела царевича Алексея Ивана Афанасьева 28 июля 1718 года гласил: «Слыхал… а о том не доносил, учинить смертную казнь и все имение его взять на государя»[1140]. Как мы видели, мягче организаторов, «заводчиков» наказывали рядовых, второстепенных соучастников. Облегчали судьи и участь тех, кто преступал закон по принуждению других.
Особо нужно сказать о раскаянии преступника. Политический сыск никогда не позволял побывавшему в застенке человеку уйти оттуда с высоко поднятой головой. Преступника не только пытали, но и всячески унижали, ломали. «Бесстрашие», «упрямство» каралось сурово. Мало того что человеку предстояло чистосердечно рассказать следователям о преступлении, «идти по повинке», он был обязан не просто признать свою вину, но и глубоко раскаяться, униженно просить о помиловании. При этом мало кого интересовала искренность раскаяния, важно было формальное признание.
Правильным, с точки зрения следствия, было поведение В. В. Долгорукого, который после вынесения ему приговора по делу царевича Алексея написал государю покаянное письмо, в котором «приносил… вину свою». Это облегчило его участь[1141]. Дальновидно вел себя в 1734 году и князь А. А. Черкасский. В докладе Следственной комиссии сказано: «Оный Черкасский не токмо в собственноручных нескольких своих повинных без всякого принуждения по собственному своему желанию написанных, також и в допросех показал, но и пред вашим и. в. изустно вину свою приносил…»[1142] Разумно поступил в 1743 году Иван Лопухин, который признал, «что ему в его вине нет оправдания и он всеподданейше просит милосердия, хотя для бедных малолетних своих детей»[1143]. Словом, «повинную голову и меч не сечет» — ведь и Черкасский, и Лопухин благодаря раскаянию голов не потеряли. Впрочем, известно, что прошение князя Матвея Гагарина, повинившегося в 1721 году перед Петром I в своих преступлениях, ему не помогло — царь указал повесить сибирского губернатора[1144], точно так же как не был помилован раскаявшийся и выдавший всех своих сообщников царевич Алексей.
И все же преступник, который не раскаялся, вызывал серьезное беспокойство властей, вынуждал их суетиться, добиваться его «прозрения». Во время суда над Мировичем заметили, что при ответах на вопросы он проявляет упрямство, «некоторую окаменелость». Часть судей принялись «увещевать его наедине и прив<одить> в раскаяние», но безрезультатно: Мирович не раскаялся, а только выразил сожаление о печальной судьбе тех семидесяти солдат, которых он увлек в бунт. После этого суд постановил сковать преступника в наказание за упрямство цепями и так держать под строгим караулом. Уже через день генерал-прокурор Вяземский доложил высокому собранию, что Мирович «при сковании… в таком же состоянии был, как и при увещании, а после начал плакать, из чего признается не пришел ли в раскаяние?». После этого вновь была отправлена делегация из судей, но даже кандалы не смутили преступника — он так и не раскаялся в содеянном[1145].
Смягчалось наказание из‑за юного возраста преступника. В 1733 году за одну и ту же вину взрослый солдат Алтухов получил кнут, а соучастники его «дети малые» — лишь плети[1146]. Меньшее число ударов кнута получали женщины, учитывали при наказании и беременность преступницы. О дворовой девке Марфе Васильевой, которая к моменту вынесения приговора оказалась беременна, в 1747 году вынесено решение: «Когда она от родов свободится, учинить наказание — бить плетьми». Так же о беременной Софье Лилиенфельд в приговоре 1743 года мы читаем: «Отсечь голову, когда она от имевшаго ея бремя разрешится»[1147].
При вынесении приговора учитывались и многие другие обстоятельства — осведомленность или неосведомленность подсудимого о преступлении, результаты, полученные при следствии, отсутствие умысла в действиях преступника, срок предварительного заключения, тяжесть перенесенных пыток и др. В 1718 году Семена Баклановского приговорили к каторге, а не к смертной казни за то, что «к побегу царевичеву в совете с Кикиным не был и Кикин ему о том не сказывал». От смерти был избавлен и Александр Лопухин, который о главном преступлении — побеге царевича — «сведал после побегу царевичева немалое время»[1148]. О колоднике бывшем архимандрите Львове в приговоре 1739 года мы читаем, что хотя он и подлежит «жесточайшему наказанию и вечной ссылке в работу», но так как «в вышеобъявленном [преступлении] противного умыслу и злости за ним не показалось, а объявил что вышеозначенное все учинено простотою. И хотя оное ко оправданию ему нимало следовать не может, однакож, понеже содержан был он немалое время (в тюрьме. — Е. А.), к тому ж архимандрического и прочих чинов уже он лишен… посему учинить ему наказанье — бить плетьми и сослать его в монастырь»[1149].
Но более всего на коррекцию приговоров, особенно по важнейшим делам, мощно воздействовала сила неуправляемой самодержавной власти, делавшая каприз, неосновательное подозрение государя основой для опалы, обстоятельством, менявшим всю тогдашнюю логику соотношения преступления и наказания, принятую шкалу наказаний. И тогда недоумение приговором выражали даже те люди, которые были причастны к политическому розыску. В 1792 году именным указом императрица Екатерина II приговорила к пятнадцати годам заключения в крепости Н. И. Новикова, а в отношении его подельников ограничилась официальным выговором — «внушением» и ссылкой их по деревням. Приговор Новикову вызвал вопросы А. А. Барятинского, который с большой тщательностью готовил этот процесс и полагал, что под суровый приговор суда подпадут минимум шесть-семь масонов, связанных с Новиковым. Получив указ императрицы, Барятинский 22 июня 1792 года писал С. И. Шешковскому: «Но позвольте мне дружески вам сказать: я не понимаю конца сего дела, как ближайшие его сообщники, если он преступник, то и те преступники! Но до них видно дело не дошло. Надеюсь на дружбу вашу, что вы недоумение мое объясните мне»[1150]. В августе он вновь писал Шешковскому: «По дружбе вашего превосходительства ко мне прошу вас приватно: прочия учрежденые сей шайки, яко то: Гамалей, Поздеев, Чулков, Енгалычев, Херасков, Чеботарев и Ключарев по допросам известной персоны, разве не так важны, как сии трое, правда, что сии более были движетели сей материи»[1151]. Конечно, Барятинский рассчитывал раздуть из дела Новикова и его товарищей большой процесс и стать разоблачителем зловредных масонов — врагов отечества и престола. Но он не понял, что к концу следствия настроения императрицы изменились, она, по неизвестным до конца причинам, решила свернуть все дело.
История политического сыска знает и немало случаев, когда судьба узников годами никак не решалась. Типичным является постановление 1724 года об искалеченных на пытках колодницах. Когда выяснилось, что их не берут ни в монастыри, ни на прядильные дворы, А. И. Ушаков написал о них, что их все равно нужно держать в тюрьме, ибо, если выпустить, «от того в народе зловреден будет»[1152]. Так эти люди без приговора и умирали в тюрьме Тайной канцелярии.
При вынесении приговоров судьи думали и о пропагандистском эффекте, который вызовет помилование преступника или облегчение его наказания. Тем самым власть выразительно демонстрировала свою всепобеждающую мощь в наказании преступника и одновременно свою милость к падшим. Милости приурочивали к знаменательным памятным датам, важным событиям, по случаю различных церковных, светских празднеств, рождений и похорон в царской семье, во время болезни, при смерти монарха или при вступлении на престол нового властителя. Милости были разные: одним дарили жизнь, другим колесование живьем заменяли на колесование уже после отсечения головы, третьим отменяли посажение на кол и четвертовали.
Помилования входили в «правила игры» вокруг эшафота, и их предусматривали заранее. «Сентенция о казни смертию четвертованием Бирона и конфискации имущества» была принята судом 8 апреля 1741 года, а указ о «посылке» Бирона с семьей в Сибирь был подписан за три месяца до этого — 30 декабря 1740 года. Более того, подпоручик барон Шкот, посланный в Пелым для строительства тюрьмы для Бирона, рапортовал 6 марта 1741 года, что заканчивает стройку и уже ставит палисад[1153].
Приговоренный к мучительной смерти всегда мог ожидать, что государь определит ему смертную казнь без мучений или «помилует» ссылкой на каторгу. Приговор к «нещадному» битью кнутом в этом случае заменяли на просто «битье кнутом», а для тех, кто приговаривался к простому кнутованию, кнут уступал место более «щадящему» инструменту порки — батогам или плети.