После «роспроса» дело обычно переходило на следующую стадию сыскного процесса — к розыску, пытке. Решение об этом принималось руководителем сыскного ведомства, а иногда и государем на основе знакомства с результатами роспроса. Обычно розыск начинался с так называемого «роспроса у пытки (у дыбы)», то есть допроса в камере пыток, но пока без их применения. Допрос в камере пыток относится к «роспросу с пристрастием». Допрашивали «у пытки» следующим образом. Человека подводили к дыбе. Дыба представляла собой примитивное подъемное устройство. В потолок или в балку вбивали крюк, через него (иногда с помощью блока) перебрасывался ремень или веревка. Один конец ее был закреплен на войлочном хомуте, называемом иногда «петля». В нее вкладывали руки пытаемого. Другой конец веревки держали в руках ассистенты палача. «Роспрос у пытки» был, несомненно, сильным средством морального давления на подследственного, особенно для того, кто впервые попал в застенок. Человек стоял под дыбой, видел заплечного мастера и его помощников, мог наблюдать, как они готовились к пытке: осматривали кнуты и другие страшные инструменты, разжигали жаровню. Эту стадию римские юристы называли territio realis, то есть демонстрация подследственному орудий пыток, которые предполагалось применить к нему.
Известно, что некоторым узникам показывали, как пытают других. Делалось это, чтобы человек понял, какие муки ему предстоят. В 1724 году ювелир Рокентин инсценировал ограбление своего дома, но допустил в этом оплошность и оказался в Тайной канцелярии. Там его увещевал раскаяться сам император и, чтобы подбодрить ювелира к признанию, «приказал прежде при нем бить кнутом другого преступника»[886]. В проекте указа Екатерины II об упорствовавшей Салтычихе сказано: «Показать ей розыск к тому приговоренного преступника»[887]. В 1755 году вдова Конона Зотова Марья, обвиненная в подлоге, наблюдала пытку другой женщины, и, не выдержав этого зрелища, во всем раскаялась[888].
Допрос у дыбы не ограничивался только угрозами применить пытку и демонстрацией пыточного действа на телах других людей. Из документов сыска известно, что следователи прибегали к имитации пытки. Для этого приведенного в застенок подследственного раздевали и готовили к подъему на дыбу. Вот как допрашивали в 1728 году родственницу А. Д. Меншикова Аксинью Колычеву, обвиненную в составлении подметного письма. Ее спрашивали «прежде с увещеванием, потом с пристрастием, чтобы явила всю истину о подметном письме, понеже из всех ее поступков является подозрительна и потом ставлена в ремень и кладены руки в хомут»[889].
Непривычная к подобным угрозам придворная дама Петрова расплакалась и извет Вестенгарт признала. Благодаря этому признанию, да еще и снисходительности императрицы, Петрова получила лишь порцию плетей и была пострижена в сибирский «дальний девичий монастырь». Однако такие случаи единичны, спасительная для ответчика резолюция после «роспроса» у пытки: «И после того роспросу не пытан»[890] или «Розыску быть не подлежит, понеже в тех словах никаких великих дел не касаетца»[891] — встречается в резолюциях сыскного ведомства крайне редко. В «Кратком изображении процессов» 1715 года ясно сказано, что «роспрос» у пытки не заменяет саму пытку, а лишь предшествует ей. Если колодника решили пытать, от пытки его не спасало даже чистосердечное признание или то признание, которое требовалось следствию, — ведь пытка служила высшим мерилом искренности человека. С одного, а чаще — с трех раз ему предстояло подтвердить, как писалось в документах, «из подлинной правды». Эта норма была установлена еще в Уставной книге Разбойного приказа, сильно повлиявшей на сыскной процесс при расследовании политических преступлений[892]. Так как допрос у пытки очень часто вел к пытке, то в протоколах встречается обобщенная формулировка: «По приводе в застенок в роспросе и с очных ставок… ис подлинной правды поднят был на дыбу и пытан впервые и с подъему и с пытки говорил…»[893]
Если пытали даже признавшего свою вину, то для «запиравшихся», упорствующих в «роспросе», на очной ставке или даже в «роспросе» у дыбы пытка была просто неизбежной. Подобная ситуация описана в деле князя Ивана Долгорукого (1738): «Князю Ивану Долгорукому с изветчиком Осипом Тишиным в спорных словах в застенке дана очная ставка… А князь Иван Долгорукий с изветчиком Осипом Тишиным в очной ставке говорил те ж речи, что и сперва в распросе у дыбы показал и в том утверждался. И того ж числа вышеписанный князь Иван Долгорукий подыман на дыбу ис подлинной правды пытан»[894]. Следует заметить, что в проекте Уложения 1754 года сказано, что перед пыткой приговоренному к ней зачитывают приговор о пытке и «расталковывают ему при том все оныя подозрения, которыми он по делу отягощен»[895]. И хотя мы имеем дело с нереализованным проектом кодекса, он, как и во многих других случаях, отражает сложившуюся практику. Объявление приговора о пытке уже есть моральная пытка, к которой прибегали в «роспросе с пристрастием» перед подъемом на дыбу.
Как правило, в пытках соблюдалась следующая последовательность:
1. Подвешивание на дыбу («виска»).
2. «Встряска» — висение с тяжестью в ногах.
3. Битье кнутом в подвешенном виде.
4. Жжение огнем и другие тяжкие пытки.
Конечно, в повседневной пыточной практике какие-то звенья пропускались: после «роспроса» в канцелярии без пыток могла сразу наступить пытка на дыбе, пропуская «роспрос у дыбы». В 1735 году после «роспроса» и очных ставок Совета Юшкова А. И. Ушаков распорядился: «По тому своему показанию не без подозрения он, Юшков, явился, чего ради ныне, ис подлинной правды, привесть ево в застенок и, подняв на дыбу, роспросить с пристрастием в том, что оные слова, которые сам на себя показал, в каком намерении, и для чего он говорил, и от кого подлинно о том он слышал…»[896] В 1748 году по делу Лестока также последовал указ: «Лестока в запирательстве его с очных ставок и в протчем привести в застенок и подняв на дыбу, роспросить накрепко»[897]. Так мы видим, что термин «с пристрастием», «накрепко» применяется и к собственно пытке на дыбе, и к «роспросу» без пытки у дыбы.
Пытка как универсальный элемент судебного и сыскного процесса была чрезвычайно распространена в XVII–XVIII веках и просуществовала до реформ Александра II, хотя указ о ее отмене появился в 1801 году. Заплечные мастера, орудия пытки, застенки и колодничьи палаты были во всех центральных и местных учреждениях как в XVII, так и в XVIII веке. Согласно Соборному уложению 1649 года и «Краткому изображению процессов» 1715 года, решение о применении пытки выносил сам судья, исходя из обстоятельств дела. Закон предписывал, что «пытка употребляется в делах видимых (то есть очевидных. — Е. А.), в которых есть преступление». В России, в отличие от многих европейских стран, не было «степеней» пыток, все более и более ужесточавших муки пытаемого. Меру жестокости пытки определял сам судья, а различия в тяжести пытки были весьма условны: «В вящих и тяжких делах пытка жесточае, нежели в малых бывает». Вместе с тем, законы рекомендовали судье применять более жестокие пытки к людям, закоренелым в преступлении, а также физически более крепким и худым (опытным путем было установлено, что полные люди тяжелее переносят физические истязания и быстрее умирают без всякой пользы для расследования). Милосерднее предписывалось поступать с людьми слабыми, а также менее порочными: «Также надлежит ему оных особ, которые к пытке приводятся, рассмотреть и, усмотря твердых, безстыдных и худых людей — жесточае, тех же, кои деликатного тела и честные суть люди — легчее»[898].
По закону от пытки в суде освобождались дворяне, «служители высоких рангов», люди старше семидесяти лет, недоросли и беременные женщины[899]. В уголовных процессах так это и было — слово дворянина официально считалось весомее и правдивее слова простолюдина. В политических делах эта правовая норма в точности не соблюдалась, как и другие законы, характерные для состязательного суда. В сыскном ведомстве пытали всех без разбору и столько, сколько было нужно. В итоге на дыбе оказывались и простолюдины, и лица самых высоких рангов, дворяне и генералы, старики и юноши, женщины и больные. Женщин пытали наравне с мужчинами, но число ударов им давали поменьше, да и кнут иногда заменяли на плети или батоги[900]. Но гуманизм к женскому полу — достижение уже елизаветинской эпохи. До этого с женским состоянием считались мало, хотя беременных не пытали уже при Петре Великом.
Пытки и казни малолетних случались не часто. В 1738 году пытали 13-летнюю чревовещательницу Ирину Иванову: поднимали на дыбу и секли розгами[901]. По делам видно, что детей и подростков щадили. В страшном Преображенском приказе Ромодановского малолеток только допрашивали, не поднимая на дыбу[902]. В выписке по делу 13–14-летних учеников Кронштадтской гарнизонной школы, привлеченных в Тайную канцелярию в 1736 году, сказано: «В означенном между ими споре дошли они до розыску, но за малолетством их розыскивать ими не можно». Поэтому было предложено «учинить наказанье — вместо кнута для их малолетства бить обоих кошками нещадно»[903]. В отношении малолетних вместо кнута часто назначали батоги, плети или палки[904].
Проблема возраста пытаемых и казнимых впервые серьезно встала лишь в царствование гуманной Елизаветы Петровны. В 1742 году 14-летняя девочка Прасковья Федорова зверски убила двух своих подружек. Генерал-берг-директориум, которому подчинялся округ, где произошло преступление, настаивал на казни юной преступницы. Когда Сенат отказался одобрить приговор, то горное ведомство потребовало уточнения вопроса о пытке и казни малолетних с точки зрения права. Обсуждение в Сенате в августе 1742 года привело к важному правовому нововведению — отныне в России малолетними признавались люди до 17 лет. Тем самым они освобождались от пытки и казни[905], по крайней мере — теоретически.
Рассмотрим теперь саму процедуру пытки. Перед пыткой приведенного в застенок колодника раздевали и осматривали. Публичное обнажение тела человека считалось позорным. Такой раздетый палачом, побывавший в «катских руках», человек терял свою честь. В 1742 году это обстоятельство стало поводом для отказа восстановить в должности бывшего адъютанта принца Антона-Ульриха, так как он, отмечалось в постановлении, «до сего был в катских руках»[906]. Осмотру тела (прежде всего — спины) пытаемого перед пыткой придавалось большое значение. Это делали для определения физических возможностей человека в предстоящей пытке, а также для уточнения биографии пытаемого — не был ли он ранее пытан и бит кнутом. Как рассказывал в сентябре 1774 года в Секретной комиссии Емельян Пугачев, после первого ареста в Малыковке и битья батогами его привезли в Казань. Секретарь губернской канцелярии «призвав к себе лекаря, велел осмотреть, не был ли я в чем прежде наказан. Когда же лекарь раздел донага и увидел, что был сечен, а не узнал — чем, и спрашивал: „Конечно-де, ты, Пугачов, кнутом был наказан, что спина в знаках?“ На что я говорил: „Нет-де, а сечен только во время Пру<с>кого похода по приказанию полковника Денисова езжалою плетью, а потом чрез малыковского управителя терпел пристрастный распрос под батогами“»[907].
Когда на спине пытаемого обнаруживались следы кнута, плетей, батогов или огня, то положение такого человека менялось в худшую сторону — рубцы свидетельствовали, что перед судьями человек «подозрительный», возможно — рецидивист. Такого арестанта обязательно допрашивали о рубцах, при необходимости о нем наводили справки в других учреждениях. «Да он же, Куземка, явился бит кнутом и про то сказал…» или «По осмотру он явился подозрителен: бит кнутом, а за что не знает и для того он показался сумнительным». Веры показаниям такого человека уже не было никакой. О нем делали запись: «К тому же он… человек весьма подозрительный и за тем никакой его к оправданию отговорки верить не подлежит»[908].
После осмотра тела пытаемого начиналась собственно физическая пытка. Первой стадией ее являлась, как сказано выше, так называемая «виска», то есть подвешивание пытаемого на дыбе без нанесения ему ударов кнутом. О солдате Зоте Щербакове, попавшем в Тайную канцелярию в 1723 году за «непристойные слова», записано: «Тот Щербаков в роспросе и с очных ставок, и с виски винился»[909]. Петр в письме Меншикову 1718 года предписывал допросить слугу царевича Алексея, а также А. В. Кикина, «распрося в застенке один раз пытай только вискою одною, а бить кнутом не вели». В другом случае царь употребляет специфический термин: «вискою спроси»[910].
Известно два способа «подъема на дыбу»: в одном случае руки человека вкладывались в хомут в положении перед грудью, во втором — руки преступника заводились за спину[911]. Как пишет иностранец — очевидец этого страшного зрелища, палачи «тянут так, что слышно, как хрустят кости, подвешивают его (пытаемого. — Е. А.) так, словно раскачивают на качелях»[912]. В таком висячем положении преступника допрашивали, а показания записывали: «А Васка Зорин с подъему сказал…», «Илюшка Констянтинов с другой пытки на виске говорил…», «А с подъему Серешка Степанов в роспросе сказал…», «Костка Затирахин в застенке подниман и в петли висел, а с виски сказал…»[913].
Пытку «в виске» следователи могли и ужесточить. В составленном в середине XVIII века описании используемых в России пыток («Обряд како обвиненный пытается») об этом методе рассказано следующее: между связанными ногами преступника просовывали бревно, на него вскакивал палач, чтобы сильнее «на виске потянуть ево (преступника. — Е. А.), дабы более истязания чувствовал. Естьли же и потому истины показывать не будет, снимая пытаного с дыбы, правят руки, а потом опять на дыбу таким же образом поднимают для того, что и чрез то боли бывает больше»[914]. Эта очень болезненная процедура называлась «встряской» или «подъем с стряской». Такой способ пытки с использованием бревен, гирь и других тяжестей упоминается в записках аббата Шаппа д’Отроша (1764) и других сочинениях[915]. Болезненность встряски достигалась тем, что вывернутые из суставов руки вновь вправлялись и после этого человека вновь подвешивали на дыбу так, что новая встряска оказывалась болезненней предыдущей.
Разновидностью виски был и процедура «развязки в кольца». Суть пытки состояла в том, что ноги и руки пытаемого привязывали за веревки, которые протягивали через вбитые в потолок и стены кольца. В итоге пытаемый висел растянутым в воздухе. Из дела Авдотьи Нестеровой (1754) видно, что «она положена и развязана в кольцы и притом спрашивана»[916].
Редко, но бывало и так, что пытка на стадии виски и заканчивалась. Это происходило тогда, когда преступник давал с виски ценные показания или признавал свою вину. Украинец Григорий Денисов, взятый в розыск в 1726 году за угрозы стоявшим у него на дворе русским солдатам, что «наш (то есть украинцев. — Е. А.) будет верх», вначале полностью отрицал извет на него, но «потом с подъему винился: те-де слова говорил он в безмерном пьянстве». Следователи ограничились виской и по приговору Тайной канцелярии сослали Денисова с семьей в Сибирь[917]. Также поступили и с хирургическим учеником Иваном Черногородским, сказавшим в 1728 году нечто неодобрительное о портрете Петра II. Протокол о пытке его содержит такие слова: «С подъему сказал: те-де слова говорил он, обмолвясь». Это удовлетворило следствие, и Черногородский отправился в Сибирь «на вечное житье»[918]. В том же 1728 году сняли «с подъему», на котором он винился, и солдата Терентия Лямина. Затем последовал приговор: кнут, Сибирь, «в работу вечно»[919].
Но для многих, попавших в застенок, виска была только началом тяжких физических испытаний. Следует различать показания («речи»), которые получали «с подъему» и речи «с розыска ис подлинной правды». В первом случае имеется в виду лишь допрос с «вытягивания» подследственного на дыбе в виске, а во втором применение кроме виски также кнута и других приемов и средств пытки. Из делопроизводственных документов сыска следует, что виска «с подъему» даже не считалась полноценной пыткой. Доносчик Михаил Петров был определен, по обстоятельствам его дела, к розыску «ис подлинной правды», «понеже без розыску показания ево за истину признать невозможно», хотя он «в роспросе и в очной с ним (ответчиком. — Е. А.) ставке и с подъему и утверждался, но тому поверить невозможно потому, что и оной (ответчик. — Е. А.) Федоров в роспросех и в очной ставке и с подъему в том не винился»[920]. Рассмотрим теперь, как собственно происходила пытка кнутом.
После того как человека поднимали на дыбу уже для битья кнутом, палач, согласно «Обряду как обвиненный пытается», связав ремнем ноги пытаемого, «привязывает [их] к зделанному нарочно впереди дыбы столбу и, растянувши сим образом, бьет кнутом, где и спрашивается о злодействах и все записывается, что таковой сказывать станет»[921]. Иначе говоря, тело пытаемого зависало почти параллельно земле. Когда наступал момент бить кнутом, то палачу требовался умелый ассистент — он следил за натягиванием тела пытаемого так, чтобы мастеру было ловчее наносить удары по спине — а били только по спине, преимущественно от лопаток до крестца. Немецкий путешественник конца XVII века Г. А. Шлейссингер, сам видевший пытку в застенке, к этому добавляет, что ассистент хватал пытаемого за волосы и пригибал голову, «чтобы кнут не попадал по голове»[922]. Из описания пытки 1737 года видно, что при повреждении кистей рук пытаемый подвешивался на дыбу «по пазухи», то есть за подмышки[923]. Однако зачастую многих подробностей пытки мы так и не узнаем — очень часто все разнообразие пыточной процедуры умещалось в краткие слова протокола пытки: «Подыман и пытан…»[924].
Кнут применялся как для пытки, так и для наказания преступника. Неизвестный издатель записок пастора Зейдера 1802 года, наказанного кнутом, так описывает это орудие: «Кнут состоит из заостренных ремней, нарезанных из недубленой коровьей или бычачьей шкуры и прикрепленных к короткой рукоятке. Чтобы придать концам их большую упругость, их мочат в молоке и затем сушат на солнце, таким образом они становятся весьма эластичны и в то же время тверды как пергамент или кость»[925]. Кнут специально готовился к экзекуции, его согнутые края оттачивались, но служил он недолго. Недаром в «набор палача» 1846 года (так официально назывался минимум инструментов, с которыми палач являлся на экзекуцию) входило сорок запасных «сыромятных обделанных сухих концов»[926]. Такое большое количество запасных концов необходимо потому, что их требовалось часто менять. Дело в том, что с размягчением кожи кнута от крови сила удара резко снижалась. И только сухой и острый конец считался «правильным». Как писал Юль о кнуте, «он до того тверд и востр, что им можно рубить как мечом… Палач подбегает к осужденному двумя-тремя скачками и бьет его по спине, каждым ударом рассекая ему тело до костей. Некоторые русские палачи так ловко владеют кнутом, что могут с трех ударов убить человека до смерти». Это мнение разделяют и другие наблюдатели, писавшие о кнуте, а также последний из историков, кто держал в руках это страшное орудие пытки и казни, — Н. Д. Сергеевский[927].
В XVIII веке существовало несколько видов нанесения ударов при пытке и при казни. Так, из комментария издателя записок Зейдера следует, что при наказании на эшафоте палач бил преступника по спине, располагая удары вдоль хребта[928]. Впрочем, известны случаи нанесения ударов по телу пытаемого или наказанного крест-накрест сразу двумя кнутами. Удары плетью палач также клал крестообразно. При этом следили, чтобы удары не касались боков и головы человека[929]. Чтобы достичь необходимой точности удара, палачи тренировались на куче песка или на бересте, прикрепленной к бревну[930].
Вообще-то цель убить пытаемого (чтобы он умер, как тогда говорили, «в хомуте») перед палачом, работавшим в застенке, не ставилась. Наоборот, ему следовало бить так, чтобы удары были чувствительны, болезненны, но при этом пытаемый сразу после застенка не умер — по крайней мере, до тех пор, пока он не даст нужных показаний. За состоянием арестанта при пытке и после нее тщательно следили, думая о возможности новой пытки преступника. Следователи понимали, что пытаемый, к которому применены суровые или не соответствовавшие его «деликатному сложению», возрасту и состоянию меры, мог умереть под пытками без пользы для дела. Указы предписывали смотреть, чтобы людей «вдруг не запытать, чтоб они с пыток не померли вперед для разпросу, а буде кто от пыток прихудает, и вы б тем велели давать лекарей, чтоб в них про наше дело сыскать допряма»[931].
Во время пыток Кочубея в 1708 году следователи побоялись назначать ему много ударов. Г. И. Головкин сообщал царю: «А более пытать Кочубея опасались, чтоб прежде времени не издох, понеже зело дряхл и стар и после того был едва не при смерти… и если б его паки пытать, то чаем, чтоб конечно издох»[932]. В 1718 году начальник Тайной канцелярии П. А. Толстой писал Петру I о пытаемой в застенке Марии Гамильтон: «Вдругорядь пытана… И надлежало бы оную и еще пытать, но зело изнемогла»[933]. В 1725 году генерал Шереметев «перепытал» извозчика — самозванца Евстифея Артемьева, который на четвертой и пятой пытке «весьма был болен же и ничего не говорил и распрашивать было его за безмолвием невозможно»[934]. В 1737 году главнокомандующий Москвы С. А. Салтыков доносил в Петербург о раскольнике Иване Павлове, что он стоит на своих показаниях и «хотя надлежало было им розыскивать накрепко, токмо опасно, чтоб не умер, ибо он собою весьма худ, и стар, и мало ест»[935]. Впрочем, иным людям, чтобы погибнуть, было достаточно нескольких ударов кнутом.
То, что палач получал от следователей указания о числе ударов кнута, видно из всей процедуры пытки. Исходя из существовавших в процессуальном праве понятий о пытке («жесточае», «легчае»), из бытовавших представлений о «крепкой натуре» и «деликатном теле», можно предположить, что палач, по указанию следователя, наносил удары кнутом сильнее или слабее, в менее или более болезненные места.
Последствия пытки кнутом на дыбе бывали ужасны. Шлейссингер так описывает все виденное им в застенке: «Я видел одного такого несчастного грешника, который приблизительно после 80 ударов висел совсем мертвый, ибо вскоре уже на его теле ничего не было видно, кроме кровавого мяса до самых костей. Продолжая бить, преступника все время допрашивают. Но этот, которого я видел, все время повторял: „Я не знаю, я не знаю“, — пока в конце концов вообще не мог больше отвечать»[936].
Пытки огнем, когда «на огонь поднимали», «зжен огнем» или «говорил с огня», широко применялись и в XVIII веке. Ими обозначали еще одну разновидность пытки, по оценке сыска — более тяжелой, чем виска, встряска или битье кнутом на дыбе. Неслучайно пытку огнем отделяли от других пыток. Об этом сохранились записи-резолюции: «Из переменных речей пытать еще дважды и жечь огнем»[937]. Нужно согласиться с мнением В. А. Линовского, считавшего, что в России заменой западноевропейских «степеней» было разделение пыток на пытки без огня и на пытки с огнем[938]. Пытка огнем во многих случаях являлась либо заключительным испытанием в серии пыток, с помощью которой «затверждали» полученные ранее показания «ис подлинной правды», либо (если нужные показания не получены) становилась самостоятельной, особо тяжелой мукой. В последнем случае жечь огнем могли многократно — как это видно из записи пытки Лося или Мартинки Кузмина, который был «пытан накрепко… и огнем, и клещами жжен многажды», или как в случае с рудничным мастером Елисеем Поздниковым, которого «сильно жгли огнем»[939]. В таких случаях жизни пытаемого угрожала смертельная опасность: Марфа Долгова, десять раз пытанная на дыбе и жженная огнем, была «на огне зажарена до смерти»[940].
Нужно различать следующие разновидности пытки огнем: держание над огнем (о такой пытке писали «зжен на огне») и прикладывание к телу каких-либо раскаленных или горящих предметов («зжен огнем»). Впрочем, последний термин использовали и для обозначения жжения на огне. Перри — один из немногих авторов мемуаров, который видел первую разновидность пытки в начале XVIII века. Он писал: «Около самой виселицы разводят мелкий огонь… связывают ему (пытаемому. — Е. А.) руки, ноги и привязывают его к длинному шесту, яко бы к вертелу. Двое людей с обеих сторон поддерживают этот шест над огнем и таким образом обвиненному в преступлении поджаривают спину, с которой уже сошла кожа, затем писец… допрашивает его и приводит к признанию»[941]. На одном из рисунков, относящихся к XVIII веку, мы видим другую технику этой пытки — двое палачей за руки и за ноги держат пытаемого над горящими углями. Четверо палачей растянули над костром пытаемого на гравюре, отражающей расправу со стрельцами в 1698 году и приложенной к сочинению Корба.
Григорий Конисский в своей «Истории Руссов или Малой России» сообщал, что пытка огнем состоит в прикладывании к телу раскаленной железной шины, которую водили «с тихостью или медленностью по телам человеческим, которые от того кипели, шкварились и воздымались»[942]. При зжении огнем использовались раскаленные докрасна клещи. Так был пытан в 1709 году пленный башкирец Урусакай Туровтев в Тобольске перед воеводой М. Я. Черкасским[943]. До нашего времени в музейных коллекциях Европы сохранились два вида клещей, относящихся приблизительно к 1500–1800‑м годам — щипцы и клещи, имевшие длинные ручки для того, чтобы накаливать их на огне. Первые похожи на гигантские плоскогубцы, они сделаны в виде пасти крокодила и предназначались для прижигания различных частей тела (грудей, гениталий). Вторые напоминают длинные клещи для вытаскивания гвоздей. Вероятно, именно такими клещами ломали ребра пытаемого и вырывали ноздри у казнимого на эшафоте[944].
Помимо клещей, для пытки огнем могли использовать раскаленный утюг и зажженный веник. В «Обряде как обвиненный пытается» середины XVIII века об этом сказано ясно и определенно: «Палач, отвязав привязанные ноги от столба, висячего на дыбе растянет и зажегши веник с огнем водит по спине, на что употребляетца веников три и больше, смотря по обстоятельствам пытанного»[945]. О том же говорит дело 1724 года, когда было «учинено бабам Федорою Ивановой… Авдотьею Малафеевою… розыскивано, зжены огнем вениками»[946]. В 1732 году колодник Ошурков был, согласно приговору Тайной канцелярии, «зжен вениками». С. В. Максимов сообщает о бытовавшей среди арестантов шутке. Ожидавшие пытки спрашивали того, кого привели из застенка: «Какова баня?» Он отвечал: «Остались еще веники!»[947] Майора С. Б. Глебова, любовника царицы Евдокии, пытали не только раскаленным железом, но и «горячими угольями»[948]. Как сообщает Корб, со слов одного преступника, горячие угли клали на уши.
Все остальные виды пыток встречаются — по крайней мере, по известным мне материалам — довольно редко. «Вождение по спицам» («поставить на спицы») упоминается только несколько раз. Об этой пытке говорится в деле Варлама Левина 1722 года, а также в деле брянского архимандрита Иосифа. Согласно экстракту Тайной канцелярии, он дал показания «и с огня, и с вожения по спицам»[949]. Вождение по спицам упомянуто в деле Феофилакта Лопатинского (около 1735 года), «причастника» которого, архимандрита Иоасафа Маевского, после дыбы водили по спицам три четверти часа[950]. Какова была техника этой пытки, точно мы не знаем. Известно только, что для этого Левина выводили на двор в Преображенском. Можно предположить, что спицы (заостренные деревянные колышки) были вкопаны в землю и пытаемого заставляли стоять на них голыми ногами или ходить по ним[951]. По крайней мере, такие спицы были на площади у Комендантского дома в Петропавловской крепости. Первый историограф Петербурга А. Богданов сообщает, что спицы были врыты в землю под столбом с цепью и когда кого «станут штрафовать, то в оную цепь руки его замкнут и на тех спицах оный штрафованный должен несколько времени стоять». Площадь эту народ, склонный к мрачному юмору, прозвал «Плясовой», так как стоять неподвижно на острых спицах человеку было невозможно, и он вынужден был перебирать босыми ногами, как в пляске. По словам австрийского дипломата Плейера, Степан Глебов в 1718 году, кроме обычных пыток кнутом, жжения железом и углями на три дня был привязан к «столбу на доске, с деревянными гвоздями»[952].
А. Богданов упоминает также и другое орудие пыток, которое находилось на той же площади и использовалось и для пыток, и для наказания — деревянная лошадь с острой спиной, на которую верхом на несколько часов сажали пытаемого или наказуемого. Его ноги привязывали под «брюхом» лошади, иногда к ним привешивали груз. При этом пытку усугубляли ударами кнута или батогов по спине и бокам. Возможно, об этой пытке и наказании говорит пословица: «Поедешь на лошадке, что самого ездока погоняют»[953]. А. П. Волынский, будучи губернатором в Астрахани, прославился тем, что пытал поручика князя Мещерского на деревянной лошади, привязав к его ногам живых собак.
В «Обряде, как обвиненный пытается» есть упоминания еще четырех видов пыток, которые применялись в русских застенках. В их описании мы узнаем пыточные инструменты, известные по литературе о европейской инквизиции. Это тиски — винтовые ручные зажимы и «испанский сапог», то есть «тиски, сделанные из железа в трех полосах с винтами, в которые кладутся злодея персты сверху большие два из рук, а внизу ножные два и свинчиваются от палача до тех пор, пока или не повинится или не можно будет больше жать перстов и винт не будет действовать». В книге Роберта Хелда приводятся фотографии нескольких видов дошедших до нашего времени тисков для пальцев рук и ног[954]. Максимов сообщает, что ручной зажим в народе назывался «репка» — в сжатом состоянии зажим напоминал этот овощ. «Репка» вызывала острую боль и крики пытаемого. С этим также связана пословица: «Хоть ты матушку-репку пой!»[955] «Испанский сапог» надевали на ногу и затем в скрепу забивали молотком дубовые клинья, постепенно заменяя их клиньями все большей и большей толщины. Самым толстым считался восьмой клин, после чего пытка прекращалась, так как кости голени пытаемого ломались.
Две другие пытки попали в Россию с Востока. Первая называется «клячить голову», а вторая — пытка водою: «Наложа на голову веревку и просунув кляп и вертят так, что оный изумленным бывает. Потом простригают на голове волосы до тела и на то место льют холодную воду только что почти по капле, от чего также в изумление приходит». Так описана эта пытка в «Обряде». Из следственного дела 1713 года известно, что попа Ивана Петрова «мучали и клячем голову вертели»[956]. Клячили не только голову. В 1788 году помещика Анненкова, обвиняемого в убийстве крестьянина Макарова, должны были «скрючить, притянуть веревкою верхние части тела к ногам насколько это было возможно. При этом, чтобы туже натянуть веревку для скрючивания, была употреблена палка»[957]. Пытку водой применили к Степану Разину. О ней говорит мемуарист Людвиг Фабрициус: «Есть у русских такой род пытки: они выбривают у злодея макушку и по капле льют туда холодную воду, что причиняет немалые страдания»[958].
Известное выражение «сказать всю подноготную» возникло от пытки в виде забивании под ногти пытаемого железных гвоздей или деревянных колышков. Возможно, так пытали под Петергофом, в присутствии Петра I, царевича Алексея. Андрей Рубцов, который попал в Тайную канцелярию в 1718 году по доносу товарища, показал, что слышал пыточные крики, а потом видел царевича с завязанной рукой[959]. Впрочем, сына царя могли пытать и просто упомянутым выше ручным зажимом — «репкой».
Пыткой было и кормление арестанта соленой пищей, причем ему долго не давали напиться. Даже в 1860‑х годах этот способ добиться нужных показаний был в ходу, и называли его «покормить селедкой». Об этой пытке упоминается даже в комедии Н. В. Гоголя «Ревизор», когда идет речь о приемах работы судьи Ляпкина-Тяпкина.
Солью посыпали раны пытаемых[960]. Крестьяне заводчика Н. Н. Демидова в 1752 году жаловались, что хозяин в заводском застенке «бьет немилосердно кнутом и по тем ранам солит солью и кладет на розженое железа спинами»[961].
Пыточные вопросы, как и во время «роспроса», составлялись заранее на основе извета, «роспросных» речей, других документов. Протокол допроса на пытке был близок к тому, который вели во время «роспроса» и очной ставки. Вопросы писали на листе столбцом слева, а на правой, чистой половине листа записывались ответы, полученные с пытки, — иногда подробные, повторяющие вопрос, но в утвердительной или отрицательной форме, иногда краткие («признается», «винится», «во всем запирался», «запирается»)[962].
Неясно, каким образом во время виски и битья кнутом велся допрос. Часто мы имеем лишь краткую запись об этом: «В застенке ж у пытки Оска Охапкин в роспросе сказал…», «В том Авраам подъиман и с виски сказал…»[963]. Или пытаемому задавали вопрос, после чего следовал удар (или серия ударов), ответ и запись ответа, или человека били и до вопросов, и после них. Из дел российского сыска (как и из западноевропейских гравюр) мы видим, что пытаемый давал показания в висячем положении. Как пишет Перри, удары кнутом «обыкновенно производятся с расстановкой и в промежутках подьяк или писец допрашивает наказуемого»[964].
Из дела Александра Кикина — сподвижника царевича Алексея, которого допрашивали 18 февраля 1718 года, следует, что «роспрос из пытки» был организован следующим образом. Пытаемому вначале задали девять вопросов, а после его ответов на них его подвесили на дыбу, дали 25 ударов и вновь повторили все вопросы, а потом уже записали его ответы[965]. В документах сыска очень часто встречаются две устойчивые обобщающие формулы: «С подъема винился… с розыску утвердился» или «Подыман и говорил прежние ж свои речи», то есть в первом случае пытаемый человек признал свою вину на «виске», а затем подтвердил ее на пытке кнутом или огнем. Во втором случае пытаемый подтвердил на пытке свои прежние показания в «роспросе»[966].
Во время пытки проводили не только допросы, но и очные ставки. Во время такой очной ставки один из участников мог уже висеть на дыбе, а другой — стоять возле нее, например: «их ставити с татьми с очей на очи и татей перед ними пытать»[967]. Из дела Кирилова 1713 года видно, что во время пытки 23 февраля сначала пытали его, изветчика, а потом на дыбу подвесили оговоренного Кириловым Ивана Андреева. Пока его допрашивали, спущенный на землю изветчик «у дыбы его, Ивана, уличал: вышеписанныя-де непристойные слова как он, Никитка, сказал в извете и с пытки он, Иван, говорил подлинно, да он же, Иван, про него, Государя, говаривал не по одно же время как-де он, царь, в посты ест мясо и женит христиан, и нарядил людей бесом, поделал немецкое платье и епанчи жидовские. А Иван Андреев против той улики в тех словах запирался и говорил изветчику, [что] и никому никогда… не говорил же»[968].
Из записи ответов Андреева и других пытаемых по этому делу видно, что в протоколе вначале записывали «уличения» изветчика, а затем ответ ответчика. Другого оговоренного крестьянина, Осипа Артемьева, уличали поочередно изветчик и его свидетель — Иван Бахметев. Протокол допроса велся по тому же принципу. Артемьев, несмотря на «уличения», хотя и висел на дыбе, но прежних своих показаний не менял. Его «пыточная речь» записана трафаретно, как и речи других пытанных: «А вышеписанными своими словами изветчик Никитка Кирилов клеплет на меня напрасно». Таким же был и ответ последнего из пытаемых — Семена Андронова[969].
После розыска в застенке пытаемый подписывал перебеленный «пыточный протокол», который ему зачитывал подьячий, по принятой тогда форме, Так было в 1739 году с Долгоруким: «Князь Иван Долгорукий руку приложил»[970]. Если сам прошедший пытку этого сделать не мог (например, сломана рука), то приказные писали так: «А Варсонофия руки не приложила для того, что она после розысков весьма больна»[971]. Артемию Волынскому после первой же пытки повредили руку, и он не мог подписывать протоколы следствия, что в них отмечалось особо[972]. В протоколе подьячие записывали также данные о присутствии в пыточной палате старших должностных лиц: «Было ему 26 ударов. При оном присутствовал его превосходительство… (далее следует весь его чин. — Е. А.) Андрей Иванович Ушаков»[973].
Теперь рассмотрим вопрос об очередности применения пытки к участникам политического процесса. Общее правило таково: если ответчик стоял на отрицании возведенного на него извета на «роспросе» (включая очную ставку с изветчиком и свидетелями), то в застенке первым пытали изветчика. В некоторых делах мы сталкиваемся с «симметричным» принципом пыток, так называемым «перепытыванием»: 1‑я пытка изветчика, 1‑я пытка ответчика, 2‑я пытка изветчика, 2‑я пытка ответчика и т. д. Но чаще в делах упоминается серия из 2–3 пыток, применяемых к одному из участников процесса. В промежутках между сериями вели допросы, организовывали очные ставки, священники исповедовали и увещевали пытаемых. То, что первым на дыбу шел изветчик, отвечало традиционному процессуальному принципу, отраженному в пословице: «Докащику — первый кнут». В этих случаях от изветчика требовали не только подтверждения его извета, но и одновременно ответа на вопрос: «Не затевает ли о тех словах на оного… напрасно по какой злобе или иной какой ради притчины, и не слыхал ль тех слов… от других кого?»[974]
Закон, в принципе, позволял изветчику избежать пыток, но для этого ему следовало убедительно «довести» — доказать свой извет. В деле доносчика Крутынина есть резолюция на основе «роспроса», которой обосновывалась пытка изветчика: «Без розыску показания ево за истину принять невозможно, понеже свидетельства никакова на означенные непристойные слова он, Крутынин, не объявлял, а что хотя он, Крутынин, о тех словах на оного Наседкина (ответчика. — Е. А.) в роспросе и в очной с ним ставке и с подъему и утверждался, но тому поверить невозможно потому что и оной крестьянин в роспросе ж, и в очной ставке, и с подъему в том не винился; того ради оным Крутыниным ис подлинной правды, и розыскивать»[975]. Подтвердительные пытки часто оказывались западней, страшным испытанием для изветчика, и он, подчас не выдерживая их, отказывался от своего извета, говорил, что «затеял напрасно» или «поклепал напрасно». Это называлось «сговорить с имярек», «очистить от навета», то есть снять, смыть, счистить подозрения и обвинения. Это выражение означало, что изветчик признает, что оклеветал ответчика. Однако отказ от извета не избавлял бывшего изветчика от пытки и неминуемо вел его к подтверждению новой пыткой отказа от извета. Делалось это, чтобы наверняка убедиться: изветчик отказывается от извета чистосердечно или по сговору или подкупу со стороны людей ответчика?
В 1714 году изветчик Кирилов, до тех пор твердо стоявший на своих показаниях против нескольких ответчиков, не выдержал мучений и на седьмой пытке признался, что всех оговорил ложно, чтобы избежать казни за разбой и убийства, «и ныне он, Никитка, говорит подлинную правду и зговаривает не по засылке и не по скупу». После этого Кирилов «из переменных речей пытан в другой [раз], а с пытки говорил те же речи, что сказал с первой пытки: непристойными-де вышеписанными всеми словами… (список пятерых оговоренных. — Е. А.) поклепал он напрасно, хотя отбыть в воровствах своих смерти… и говорит он ныне подлинную правду, и сговаривает не по засылке и не по скупу». После 25 ударов кнутом (предыдущая пытка — также 25 ударов) его жгли на огне, и он «со огня говорил тоже». В итоге оболганных изветчиком людей освободили[976].
Если же изветчик выдержал пытку и «утвердился кровью» в извете, наступала очередь пытать упорствующего в непризнании ответчика. Изветчик рассчитывал, что оговоренный им человек (ответчик) или признает себя (в том числе вопреки фактам) виновным и тем самым подтвердит извет, или не выдержит пытки и умрет. Если ответчик умирал, то изветчик мог надеяться на спасительный для него приговор.
Процедура «перепытывания» могла выглядеть как спор двух висящих на дыбах людей, что следует из дела изветчика Григория Левшутина и ответчика Никиты Никифорова 1716 года[977]. Из дела 1732 года видно, что на этой стадии судьба изветчика находилась в руках ответчика, и «оружие доноса», которое он применил против ответчика, било по нему самому. Ответчик расстрига Илья не признал доноса на него конюха Михаила Никитина и не только выдержал три пытки, но «и показал на оного изветчика Никитина якобы те слова говорил он, Никитин». Только смерть от пыток спасла Никитина от наказания за ложный извет[978]. При этом нужно заметить, что закон формально запрещал принимать к делопроизводству доносы с пытки, но тем не менее исключения делались постоянно, как в этом случае, так и в других случаях.
Теперь о правиле трех пыток, отразившемся в пословице «пытают татя по три перемены» и выражении «три вечерни»[979]. В делах политического сыска заметна некая закономерность: если ответчик сразу признавал свою вину и подтверждал извет, то его пытали «из подлинной правды» только один раз, а если ответчик отрицал свою вину и не подтверждал извета, то его пытали три раза. Из документов Сыскного приказа середины XVIII века следует, что все раскольники, не желавшие раскаяться в своей вере, подвергались обязательной троекратной пытке[980]. Только стойкость могла спасти ответчика, но ее хватало не у всех, чтобы выдержать три «пытки непризнания», стоять «на первых своих словах» и «очиститься кровью» от навета. В 1700 году в деле Анны Марковой, стерпевшей три пытки, сохранился приговор: «Анютку… освободить, потому что она в том деле очистилась кровью»[981]. Благодаря своей стойкости на пытках весьма приближенный к царевичу Алексею сибирский царевич Василий Алексеевич был только сослан в Архангельск, тогда как другие, менее близкие к сыну Петра люди оказались на плахе, с вырванными ноздрями, были сечены кнутом и сосланы в Сибирь. В выписке Тайной канцелярии о Василии сказано: «Что на него показано было от царевича Алексея Петровича, в том он с трех пыток винился, и для того по приговору министерскому марта 16 дня определено учинить ево свободна»[982].
Отказ от данных на предыдущей пытке показаний или даже частичное изменение их с неизбежностью вели к утроению пыток — каждую поправку к сказанному ранее требовалось заново трижды подтвердить. Об этом ясно говорит закон. «Краткое изображение процессов», например, предусматривает: человек, признавшийся на пытке в преступлении и потом отказавшийся от первоначальных показаний… должен вновь подвергнуться пытке, «понеже учиненное признание паки его в новое приводит подозрение». И только в том случае, если человек выдержит пытку трижды и «паки отречется, то уже оного более допрашивать не надлежит»[983]. Иначе говоря, всякое новое изменение показаний позволяло утраивать пытки.
В 1725 году допрашивали самозванца Евстифея Артемьева, который сказался царевичем Алексеем. В рапорте генерал-майора Шереметева, который вел розыск, отмечено, что Артемьев «был пытан в застенке три раза, токмо явился по распросам в назывании себя царевичем Алексеем Петровичем не постоянен, а говорил разнство». Шереметев сообщал, что следователи приводили Артемьева в четвертый и в пятый раз в застенок «для роспросу в разнстве», «токмо-де весьма был болен… и ничего не говорил». Тогда «по роспросным и пыточным речам в разнстве с розыском, приказал он, Шереметев, следовать и когда от болезни оной извощик свободится, тогда еще розыскивать»[984]. Пытки эти, как сказано выше, могли продолжаться до тех пор, пока на трех последних из них не будут даны идентичные показания и «разнство» будет устранено. По-видимому, правовой основой этой практики был указ (дата его издания неизвестна), на который часто ссылались в делах Преображенского приказа: если «воры учнут речи свои переменять, и тех людей велено ис переменных речей пытать трижды и огнем жечь. Да что с тех трех пыток и с огня скажут, тому и верить»[985].
Было бы неверно думать, что правило трех пыток соблюдалось всегда и последовательно. Если сыск был заинтересован обвинить одну из сторон процесса, то этой нормой пренебрегали. Сохранились дела, из которых следует, что многократная пытка применялась только к изветчику или только к ответчику. Причины неожиданной жестокости к одним или особой милости к другим участникам процесса скрыты от нас, и было бы слишком просто объяснить подобный ход следствия только тем, что доносчиком выступал рвущийся на волю крестьянин, а ответчиком — его помещик, которому доверяли больше, хотя этот мотив мог, действительно, в некоторых случаях присутствовать.
Четыре года тянулось дело, начатое в 1699 году по доносу крестьянина Игнатия Усова на его помещика Семена Огарева в сказывании «непристойных слов». Несмотря на подтверждение извета свидетелем и на девять (!) пыток изветчика, непоколебимо стоявшего на своем доносе, ответчик Огарев был только на допросах и на очных ставках и ни разу не был поднят даже в виску[986]. Ответчик Муравщик, выдержавший за три сеанса 106 ударов кнута, был пытан в четвертый раз, а «в пятом розыске и с огня говорил, что тех слов он никогда не говаривал». Тем не менее изветчика не пытали, а стойкий Муравщик был сослан на каторгу[987].
Полно таких процессуальных «странностей» и в деле писаря Бунина против вдовы Маремьяны Полозовой, которое велось в 1723–1725 годах. После того как доносчик на первых допросах и с очной ставки убедился в том, что ответчица «в повинку» не пойдет и что ему грозит «первый кнут», он прикинулся больным и подтвердил свой донос на исповеди. В итоге ответчицу пытали первой, но она пытку выдержала и не признала извета Бунина. Тогда послали за попом — духовным отцом Полозовой. Он свидетельствовал о религиозности и послушании своей духовной дочери. Теперь по всем правилам сыска путь на дыбу предстояло проделать Бунину. Однако этого не произошло — на дыбу опять возвели Маремьяну и дали ей двадцать ударов кнута. Но старуха оказалась на редкость стойкой. Она вновь отвергла донос и обвинила писаря в клевете. И тут… следствие, вопреки всем принятым процессуальным нормам и указам, приняло от Бунина дополнительный извет, по которому Полозову стали допрашивать. К этому времени она, пройдя две страшные пытки, была почти при смерти. Призванный ею священник исповедовал ее, и в «исповедальном роспросе» женщина вновь подтвердила: «Все, что я при розыске показала и то самая сущая правда, стою в том непременно, даже до смерти». Действительно, смерть ее казалась близкой — пытки сделали ее инвалидом, но следователи и теперь, после исповеди, ей не поверили. Они приняли третий донос Бунина о якобы вспомнившихся ему словах Полозовой в «поношение священнического сана». По-видимому, в Тайной канцелярии кто-то благоволил доносчику, ибо неслучайно новый донос «о поношении… сана» появился после того, как исповедовавший Полозову священник отозвался о ней, как о примерной прихожанке. Кроме того, вопреки действовавшему процессуальному праву, следователи допросили как свидетельницу жену писаря.
Бунину и Полозовой устроили очную ставку, и на ней измученная пытками старуха сказала, что она «поносила священнический чин», но в главном — в говорении «непристойных слов» об императоре — виновной себя не признала и на очной ставке! Обычно в такой ситуации следствие выносит приговор: доносчика пытать, чтобы начать, хотя бы и с опозданием, «перепытывать» стороны. Но нет! П. А. Толстой под расписку о невыезде выпустил изветчика на свободу, а Полозовой назначил третью пытку, но отложили ее до выздоровления колодницы. Когда Полозова через два года тюремного сидения стала, наконец, ходить на костылях, последовал указ — преступницу сослать в Пустозерск. В приговоре от 23 декабря 1724 года о причинах наказания Полозовой было сказано: «А вина ея такова: говорила она писарю Бунину весьма важные непристойныя слова про е. и. в., о чем на нее тот писарь доносил, а в роспросе и с двух розысков созналась, что из означенных слов говорила Бунину некоторыя слова, токмо не все». На самом же деле, как показано выше, Полозова упорно отрицала извет Бунина и в «роспросе», и на первой очной ставке, и с двух пыток. Только на второй очной ставке с Буниным женщина признала свою вину по второстепенному обвинению (о «священническом чине»). Между тем донос об оскорблении чести величества Бунин так и не «довел», но кнута при этом ни разу не отведал. 5 января 1725 года Бунин был выпущен на свободу[988].
Рассмотрим теперь вопрос о продолжительности, степени тяжести пытки, периодичности самих пыток и о том, как люди переносили мучения. Здесь много неясностей. Судя по пометам «пытать», «в застенок», арестанты готовились к розыску заранее. Их дело предварительно рассматривал судья приказа. Сыскное ведомство работало как всякое государственное учреждение — с соблюдением принятых правил и традиционных бюрократических процедур, чем часто и объясняется волокита в розыскном процессе. Конечно, в делах особо важных следователи работали, не считаясь с многочисленными праздниками и выходными.
При пытках обязательно присутствовал кто-то из руководителей сыска, приказные без начальства пытали людей очень редко. Обязательным было составление протоколов пыток (запись «пыточных речей»). В этих протоколах отмечалось число нанесенных ударов кнутом, другие пыточные действия: «Подыман он, Федка, дважды, было 17 ударов»; «На пытке было ему 10 ударов», «А дано ему было 25 ударов»; «А на пытке было ему 55 ударов и зжен клещами». В некоторых протоколах отмечалась продолжительность пытки. 9 августа 1735 года В. Н. Татищев, пытавший Столетова, приказал отметить в протоколе: пытанный висел в виске полчаса, получил сорок ударов кнута, а потом висел еще час[989].
По мнению Г. К. Котошихина, число ударов кнута в течение часа колебалось от тридцати до сорока[990]. Пытаемого не все время держали в подвешенном состоянии, а периодически опускали на землю, чтобы он мог прийти в себя. Когда в 1732 году пытали А. Яковлева, обвиненного Феофаном в писании анонимного пасквиля, то его пришлось спустить с виски, так как он, согласно протоколу, «обмер и весь посинел и стал храпеть»[991]. Время «в подъеме», как и время отдыха, иногда записывали в протоколе. В решении Тайной канцелярии 1734 года о пытке копииста Краснова сказано «ис подлинной правды, подняв ево на виску, держать по получасу и потом, чтоб от того подъему не вес<ь>ма он изнемог, спустить ево с виски и держать, не вынимая из хомута, полчетверти часа, а потом, подняв ево, Краснова на виску, держать против оного ж и продолжить ему те подъемы, пока можно усмотреть ево, что будет он слаб и при тех подъемах спрашивать ево, Краснова, накрепко»[992]. О том, что подъемы на дыбе бывали многократными и затяжными, упоминается и в других документах сыска. Архимандрит Александро-Свирского монастыря Александр (расстрига Алексей Пахомов) во время следствия 1720 года был поднят на виску и провисел 28 минут, после чего потерял сознание. На следующий день его продержали «в подъеме» 23 минуты[993]. А. П. Волынского, как сказано в журнале Тайной канцелярии, держали на дыбе и били кнутом первый раз «полчаса»[994]. На розыске 1743 года Иван Лопухин висел на дыбе десять минут[995].
Число наносимых ударов в каждой пытке определяли следователи, которые исходили из обстоятельств дела, показаний пытаемого, его физических кондиций. По материалам Стрелецкого сыска 1698 года, заплечные мастера в среднем произвели по 21 удару за «застенок». Из 677 «застенков»-сеансов в 37% случаев пытаемые получали по 20–30 ударов, в 20,5% — от 2 до 10 ударов, в 15,2% — от 31 до 70 ударов, причем 70 ударов было назначено только в одном случае[996]. По описи дел Преображенского приказа за 1702–1712 годы, в которой учитывается число «застенков» и количество ударов кнутом на них, можно сделать вывод, что большая часть пытаемых прошла по три «застенка», а число ударов в один «застенок» в среднем близко к упомянутому выше числу 25–27 ударов. При этом женщины получали несколько меньше ударов, чем мужчины. Следователи учитывали их «деликатную натуру», да и пытали женщин, вероятно, полегче. Котошихин сообщает, что раскаленные клещи для ломания ребер к женщинам не применялись[997].
Мне кажется, что три «застенка» и около 25 ударов в один «застенок» были для политического сыска петровских времен общепринятыми. В первом «застенке» число ударов кнута обычно было больше, чем во втором или третьем «застенке». Вероятно, следователи опасались, как бы раньше завершения дела и получения нужных сведений не отправить пытаемого на тот свет. Типичной является ситуация с Ларионом Докукиным, которого пытали трижды, дав ему в первом застенке 25 ударов, во втором — 21, а в третьем — 20[998]. Иван Лопухин пытан в 1743 году таким образом: 1‑й «застенок» — 11 ударов, 2‑й «застенок» — 9 ударов, 3‑й — просто виска на 10 минут[999].
Впрочем, как уже многократно отмечено выше, в политическом сыске не было раз и навсегда принятых норм. Когда власти требовали признания во что бы то ни стало, тогда число «застенков» и ударов кнута резко превышает средние показатели. Так было в Стрелецком розыске 1698 года, при общей средней «норме» в 20–30 ударов, некоторым пытаемым давали по 40, 50, 60 и даже 70 ударов за один сеанс. Пожалуй, никого так свирепо не пытали при Петре I, как стрельцов. Некоторые из них выдержали по 8, 9, а Яков Улеснев в 1704 году вынес даже 12 пыток[1000]. Напомню указ Петра 1720 года о пытке старообрядца Иона: пытать «до обращения», то есть до принятия официального вероисповедания «или до смерти, ежели чего к розыску не явитца»[1001]. И позже в середине XVIII века старообрядцев пытали более жестоко, чем других. Среди материалов Сыскного приказа за 1750‑е годы есть данные о 40, 50, 60 ударах кнутом тем, кто «упорствовал в своей заледенелости»[1002]. Не было и особых правил о паузах между пытками как в одном «застенке», так и между «застенками». Проект Уложения рекомендует судьям дать пытанному прийти в себя в течение двух недель[1003]. Но из материалов сыска следует, что никакого правила на этот счет не было. В одних случаях следователи давали пытанному длительный срок для поправки, в других же случаях, добиваясь показаний, они мучили его почти каждый день.
Еще одно общее наблюдение. При расследовании дела Кочубея и Искры троим колодникам задали один и тот же вопрос, они одинаково отвечали на него, но при этом число ударов кнута различно: Василий Кочубей получил 3 удара, Иван Искра — 6 ударов, сотник Кованько — 14 ударов, а поп Святайло (кстати, признанный виновным по приговору менее других «заговорщиков») — 20 ударов[1004]. Заметна разница в степени жесткости пыток, примененных к людям разных возрастов: старого Кочубея пытали легче, чем его молодых товарищей. Однако в деле Кочубея видна и еще одна закономерность — тяжесть пытки зависела от социального положения пытаемого: дворяне, знатные колодники получали на пытках меньшее число ударов, чем крестьяне или посадские. Формально все колодники, оказавшиеся у пытки (да и вообще в тюрьме), были равны и, как люди, побывавшие в руках палача, считались обесчещенными. И все же социальные различия узников влияли и на режим их содержания в тюрьме, и на тяжесть пыток. По наблюдениям Н. Б. Голиковой, изучившей материалы Преображенского приказа за конец XVII — начало XVIII века, крестьяне на пытках получали по 15–40 ударов кнута, а дворяне всего по 3–7[1005]. Объяснить это можно характерным для тогдашнего общества неравенством. С древнейших времен пытали только рабов. По мере того как государевыми рабами становились и все другие члены русского общества, пытки стали распространяться и на служилых людей, бояр и дворян, но все же их пытали легче, чем простолюдинов. И лишь сословные реформы Екатерины II защитили дворянина от руки палача.
Вновь подчеркнем: с возрастом, сложением, здоровьем, полом пытаемого, кровью, которая текла в его жилах, а потом по спине, могли совсем не считаться. Если верховной власти требовалось выбить из пытаемого признание вины или нужные сведения, то все эти обстоятельства не имели никакого значения. Царскому сыну царевичу Алексею Петровичу на пытке 1718 года дали как обыкновенному разбойнику 25 ударов, а через два дня — еще 15![1006]
Пытка была серьезнейшим испытанием физических и моральных сил человека. Выдержать пытку, да еще не одну, обыкновенном человеку было невероятно трудно. Это оказывалось под силу только двум типам «клиентов» сыска: физически сильным людям и психически ненормальным фанатикам-самоистязателям. К первому типу относились могучие, грубые каторжники, не раз битые кнутом и утратившие отчасти чувствительность кожи на спине. В 1785 году в Нерчинск попал закоренелый преступник 32-летний Василий Брягин, которого с 18-летнего возраста почти непрерывно наказывали, в основном за воровство: в 1774 году — два раза били плетьми и один раз батожьем; в 1776 году — плетьми и батогами; в 1777 году — батогами, в 1779 году — кошками. В 1780 году Брягина приговорили к шпицрутенам: гоняли восемь раз через 1000 человек. А в 1781–1782 годах за преступления он был приговорен к вырезанию ноздрей, битью кнутом и к ссылке на каторгу. Наконец, в 1782 году за воровство и побег он был снова прогнан через 1000 человек восемь раз и отправлен в Нерчинск как неисправимый преступник[1007].
Кроме того, в критические моменты у сильных, волевых людей могли мобилизовываться скрытые резервы организма, пробуждаться огромная воля к жизни, желание продлить существование во что бы то ни стало. Возможно, опытные в делах пытки колодники перед «застенком» и после него пили какие-то настои из наркотических трав, притупляющих боль. В популярном в те времена лечебнике «Прохладный ветроград или врачевския вещи ко здравию человечества» есть рецепт «лекарства после правежа», который предписывает настоем особой травы «бориц» парить ноги после битья палкой по пяткам. Известны также заговоры против пытки, огня, железа, веревки и петли, которые облегчали, по крайней мере психологически, пытку, смягчали чувство боли. После пытки или наказаний кнутом лечились тем, что на спину клали шкуру только что зарезанной овцы[1008]. Раны от кнута промывали водкой для дезинфицирования ран[1009].
Я. А. Канторович, изучая по материалам западноевропейской инквизиции поведение пытаемых, в особенности женщин, пришел к выводу, что некоторые из них терпели нечеловеческие боли на пытках, поскольку «часто нравственное возбуждение было столь сильно, что оно заглушало физическую боль и давало жертвам силу переносить ее и не проронить ни одного слова»[1010]. Возможно, что нечто подобное было и в пыточных палатах Тайной канцелярии. К типу фанатиков относятся монах Варлаам Левин и подьячий Ларион Докукин. Левин был одержим идеей очищения через страдание перед лицом ждущей всех неминуемой гибели в «царстве антихриста» Петра I. Поэтому он с радостью шел на пытки и по той же причине оговорил многих невинных и непричастных к делу людей — всем им он хотел доставить блаженство в будущем. Как он говорил, «что, может быть, пожелают они с ним мучиться и они-де будут с ним в царствии небесном»[1011]. Докукин же, фанатичный составитель подметных писем, в марте 1718 года сам отдался в руки мучителей, заявив, что «страдати готов»[1012]. И Левин, и Докукин, вероятно, были психически больными людьми, чем и объясняется их необыкновенное терпение на пытках: Левина пытали шесть раз, в том числе один раз водили по спицам. Из его дела видно, что он страдал эпилептическими припадками — «падучей болезнью». В своем дневнике, который у него забрали при аресте, он писал о приступах «меланхолии», посещавших его видениях, о том, что ему «припало забвение». 57-летний Докукин, человек слабого сложения, выдержал три пытки кнутом (66 ударов) в течение шести дней, потом был колесован и, несмотря на многочисленные переломы костей во время этой казни, находился в сознании и даже пожелал дать показания. Его сняли с колеса и пытались лечить. Конец его неясен — либо он сам умер, либо, видя, что подьячий не дает показаний, его казнили[1013].
После пытки несчастного осторожно спускали с дыбы и отводили (относили) в тюрьму. В проекте Уложения 1754 года следователям рекомендовалось за день до «застенка» ничем не кормить узника и не давать ему горячего питья[1014]. Авторы проекта — а они наверняка были из Тайной канцелярии — явно обобщали опыт практической работы в застенке, когда плотно поевшие перед пыткой потом умирали. Состояние человека после пытки в документах сыска деликатно называется «болезнью». Так это и было: большая потеря крови, болевой шок, возможные повреждения внутренних органов, переломы костей и вывихи, утрата кожи на большой части спины, неизбежный в тех условиях сепсис — все это, в сочетании с ужасным содержанием в колодничьей палате и скверной едой, приводило к послепыточной болезни, которая часто заканчивалась смертью или превращала человека в инвалида. По данным Н. Б. Голиковой, во время розыска по Астраханскому восстанию 1705 года от последствий пыток умерло 45 человек из 365 пытаемых, то есть 12,3%[1015]. Думаю, что в среднем после мучений в застенке людей умирало больше — ведь по астраханскому делу допрашивали, как правило, стрельцов, служивших в полках, то есть физически сильных, в расцвете лет, мужчин. В общем же потоке «клиентов» политического сыска были люди самого разного возраста, подчас слабые и больные, и они умирали уже после первой пытки.
В тюрьме больных пользовали казенные доктора из Медицинской канцелярии. За 1762 год сохранились сведения, что лекарь Кондратий Елкус состоял в штате Московской конторы Тайной канцелярии[1016]. Забота о здоровье узника никакого отношения к гуманизму не имела. О колоднице Маремьяне Андреевой в 1724 году было решено: «Пытана дважды, а более не пытана, понеже больна… велено ее розыскивать еще накрепко в то время, как от болезни выздоровеет»[1017]. Ранее по другому делу, А. И. Ушаков писал П. А. Толстому в ноябре 1722 года: «Мне зело мудрено новгородское дело, ибо Акулина многовременно весьма больна, что под себя испражняется, а дело дошло что надлежало было ее еще розыскивать, а для пользования часто бывает у нее доктор, а лекарь — беспрестанно». С колодницей возились «с прилежанием неослабно», потому что «до нее касается важное царственное дело» и чтобы она не могла с помощью смерти «ускользнуть» от дачи показаний и непременной казни. В деле есть и приписка о том, что безнадежную Акулину врачи если не вылечили, то довели до эшафота: «Акулина и Афимья кажнены марта 23 дня 1724 году»[1018].
О большинстве других послепыточных больных в тюрьме так не заботились, и они поправлялись сами и на свои деньги. Как лечили пытанных, сказать трудно. Думаю, что это делали точно так же, как вообще в те времена лечили больных, получивших открытые неглубокие раны и ожоги. В литературе по истории медицины об этом сказано много и подробно. Естественно, что в условиях антисанитарии раны воспалялись, нагнивали. По-видимому, для вытягивания гноя и было куплено чиновниками Тайной канцелярии в 1722 году на два рубля «капусты для прикладывания к спине». В той же расходной книге Тайной канцелярии записано, что деньги издержаны на покупку вина и пива больным, а также «на покупку холста и на прочия лекарства»[1019]. Охрана внимательно наблюдала за состоянием здоровья узника после пытки и регулярно докладывала о нем чиновникам сыскного ведомства. Как только появлялись признаки близкой смерти, к заключенному присылали, точнее сказать — подсылали, священника.
Термина «исповедальные показания» в источниках нет, но он мог бы существовать, ибо исповедь умирающего в тюрьме иначе назвать трудно. Выше уже сказано, что священник был обязан открыть властям тайну исповеди своего духовного сына. Исповедальные показания, исповедь — допрос стоят в том же ряду. Духовными отцами узников тюрьмы Петропавловской крепости числились проверенные попы из Петропавловского собора или других окрестных церквей. Известно, что каждый православный имел право требовать перед смертью исповедника. В 1721 году предстоящая казнь подьячего Ивана Курзанцова была отложена «того ради, что ко исповеди по многому увещанию отца духовного не пошел» и власти хотели выяснить причину такого упрямства. Этот неординарный поступок подьячий совершил для того, чтобы подать жалобу на неправильный, по его мнению, порядок расследования его дела, что (правда, ненадолго) продлило ему жизнь[1020].
Обычно же не забота о душе преступника волновала следователей. Священник выполнял у постели умирающего задание начальства и должен был, в сущности, провести последний в жизни колодника «роспрос», узнать подлинную правду — ту, которую не мог, страшась мучений в ином мире, скрыть перед своим духовником верующий человек. Узнав, что монах Кирилл — изветчик на архимандрита Александро-Свирского монастыря Александра — умирает, П. А. Толстой послал к нему протопопа Исаакиевского собора Алексея, чтобы тот увещевал колодника «страхом будущаго Суда Божиего и вечных мучений сказать: правду ли он показал на архимандрита Александра?»[1021]. В 1729 году, узнав, что умирающий колодник Михаил Волков требует священника, верховники, которые руководили следствием, вначале послали к нему чиновников, чтобы «спросить с увещанием подлинно ль те слова… говорить научали его». Сам же священник получил соответствующую инструкцию от сыска: «И тому священнику приказать — у него, Волкова, при исповедании спрашивать по духовности правда ли он, Волков, на Федора… и других лиц сказал, что показано от него, Волкова, в роспросе ис розыску… или он то затеял напрасно». Священник потом рапортовал о проделанной им работе: «Показанного Волкова он исповедовал и святых тайн сообщил и при исповеди по вышеозначенному приказу его спрашивал», а исповедуемый отвечал, что на допросах говорил «самую правду»[1022].
Исповедальный допрос применили в 1775 году и к княжне Таракановой. Узнав, что самозванка тяжело больна, Екатерина II дала указ ведшему расследование князю Голицыну: «Удостоверьтесь в том, что действительно ли арестантка опасно больна. В случае видимой опасности узнайте к какому исповеданию она принадлежит и убедите ее в необходимости причастья перед смертию. Если она потребует священника, пошлите к ней духовника, которому дать наказ, чтоб он довел ее увещаниями до раскрытия истины…» Предупрежденный о смертной казни за разглашение государственной тайны самозванства, назначенный властями священник два дня исповедовал (читай — допрашивал) умирающую женщину, но нужного признания не добился. Он ушел из камеры самозванки, так и не удостоив ее последнего причастия[1023].
На исповедальном допросе, как и во время увещевания, священнику было запрещено знать «важность», то есть суть преступления. Его задача была предельно узка — добиться раскаяния преступника, подтверждения или опровержения данных им ранее показаний. Хотя все священники были людьми надежными и проверенными, все же иногда — в делах особо важных — им не доверяли. Тогда во время совершения таинства исповеди возле священника сидел караульный офицер или канцелярист и записывал исповедальные слова: «А потом оной роспопа Петр, будучи в болезни, по исповеди, при отце своем духовном, да при караульном обер-офицере сказал…»[1024]
Исповедальное признание на следствии ценилось весьма высоко — считалось, что перед лицом вечности люди лгать не могут. Выше сказано о расстриге Илье, который не только отказался признать извет на него конюха Михаила Никитина, но и сам обвинил Никитина в говорении этих же «непристойных слов». Он выдержал три пытки, а Никитин умер. Поэтому у Ильи появилась надежда выбраться из тюрьмы. Но этого не произошло — все его расчеты «испортила» исповедь Никитина перед смертью. В протоколе записано, что Никитин «будучи в болезни, по исповеди, при отце духовном, показал, что он тех слов подлинно не говаривал и, будучи под караулом, умре, почему признаваетца, что оной рострига [Илья] означенные непристойные слова говорил подлинно, а на вышепомянутого конюха Никитина о произшедших словах показывал ложно, отбывая вины своей»[1025].
Двух женщин — Анфимью Исакову и Акулину Григорьеву — казнили за произнесение «непристойных слов» после того, как приговоренный к смерти распоп Игнатий Иванов в 1721 году «утверждался при смерти на словах… [и], по увещеванию отца духовного, сказал», что его донос на женщин достоверен. Между тем никто из привлеченных к следствию, кроме Иванова, этого факта не подтвердил, а обе женщины стойко выдержали три «пытки непризнания»[1026]. Из письма Толстого к Ушакову от 27 января 1724 года видно, что уже заранее рассчитывали использовать исповедальное признание как основу приговора: «Что распопа Игнатий при смерти скажет, на том можно утвердиться и по тому его последнему допросу и бабам указ учинить, чего будут достойны и тем оное дело кончить»[1027]. Из этого следует, что исповедь была попросту последним допросом.
В 1722 году Петр I получил рапорт Тайной канцелярии о колоднике — столяре Корольке: «С роспросу и с дву розысков [он] показал важные слова… на клюшника, да и на гребца, которые померли. А потом на исповеди отцу духовному он объявил, что те слова (токмо не все) слышал он… от служительницы вдовы Варвары Кубасовой, о чем и на очной с нею ставке тоже сказал, а в распросех-де, и с розысков, и в очной ставке во оном запирается и в том себя не признавает и ежели тот Королек с третьего розыску станет говорить на нее, вдову, ее в застенок к очной ставке брать ли и ею розыскивать ли?» Итак, мы видим, что исповедальное показание Королька было использовано следствием для ареста новых людей, а сам Королек, поправившийся от болезни, был снова поднят на дыбу, и теперь царю предстояло решить — пытать или не пытать оговоренную им на исповеди Кубасову. Резолюция Петра, в записи Толстого, гласила: «О бабушке (Кубасовой. — Е. А.) изволил говорить: буде Королек с третьей пытки с ней не зговорит, то-де можно и оную попытать»[1028]. Значит, и в данном деле исповедальный допрос был признан за истину. Также в ряду достоверных показаний была признана в 1725 году исповедь самозванца Холшевникова, который показал на «жонку» Марью как на свою сообщницу. О ней сказано в резолюции Тайной канцелярии: Марью пытать, «понеже означенной Холшевников о том на оную жонку, будучи в болезни, по исповеди при отце духовном, также и з дву розысков, показывал именно»[1029].
Дело Петрова и Федорова за 1732 год интересно тем, что сыскное ведомство из предсмертной исповеди Федорова сделало попросту очную ставку, перейдя все возможные пределы в надругательстве над одним из таинств христианского вероисповедания. Суть дела состояла в том, что новгородец Мирон Петров донес на Алексея Федорова о «некоторых непристойных словах». Федоров «заперся» и извета не подтвердил. Петров прошел все мучения в пыточной палате, но «в роспросе, и в очных ставках, и с подъему, и с трех пыток утверждался» в своей невиновности. Почти все те же круги ада прошел ответчик Федоров, но он сумел выдержать только две пытки и умер. Предсмертная исповедь сыграла главную роль при вынесении решения по делу: Петрова, как лжеизветчика, приговорили к ссылке в Охотск, ибо «тому ево, Петрова, показанию верить ныне не подлежит, понеже означенной Федоров во оных непристойных словах з дву<х> пыток, паче же, будучи в болезни, при отце духовном и в очной с ним, Петровым, ставке не винился и потом в той болезни умре, почему видно, что на оного Федорова затеял он, Петров, о том собою ложно»[1030]. При этом в приговоре не приведено иных доказательств, кроме того, что неправда доноса Петрова «видна» из исповеди Федорова. Допускаю, что Федоров, действительно, говорил какие-то «непристойные слова», но, как и каждый человек, он, надеясь на выздоровление, доноса изветчика не признал и тем самым своего обидчика не выручил.
Но здесь, как и в других ситуациях, не было жесткого правила. В 1722 году монах Кирилл донес на безжалостно преследовавшего его архимандрита Александра в подлинных (несомненных и потом доказанных другими) «продерзостных» высказываниях о Петре I и Екатерине. Не выдержав заключения, Кирилл умер. Перед смертью Кирилл совершил подлинно христианский поступок и в исповеди «сговорил» свой извет с Александра. Он сказал, что извет его ложен и архимандрит ни в чем не виноват. Это открывало Александру, за смертью признавшегося во лжи изветчика, дорогу на свободу. Но исповедальные показания Кирилла не спасли Александра — нашелся другой, ненавидящий его доносчик и исповедальный допрос монаха Кирилла был проигнорирован. Поэтому не следует преувеличивать доверчивость инквизиторов к исповедальным показаниям своих жертв.
Следователи Тайной канцелярии понимали, что люди могут солгать и на исповеди, и на пороге смерти. В деле Маслова и Федорова 1732 года сказано, что как изветчик, так и ответчик стоят на своем и нужно продолжать далее розыски, «но токмо видно, что они люди непотребные и правды в них сыскать неможно, понеже они оба при отце духовном, и оной Маслов с подъему, а Федоров с трех розысков утверждались всякой на своем показании и истиной в них не сыскано». Поэтому обоих наказали кнутом и сослали[1031].
Иначе сложилось дело Левшутина и Ошуркова. Доносчик Левшутин, не выдержав трех пыток, умер и при смерти дал исповедальные показания, в которых настаивал на подлинности своего извета. К этому времени ответчик Ошурков вынес также три пытки, да еще жжение вениками и тем не менее твердо отрицал извет. Здесь мы видим столкновение «правды исповедального показания» и правила трех пыток. Из дела следует, что следователи решили еще раз проверить стойкость ответчика: трижды поднимали на дыбу и пытали огнем. И только потом его освободили[1032].
В этой истории примечательна не только стойкость ответчика, не отказавшегося, несмотря на страшные муки, от своих первоначальных показаний, но не зафиксированные в бумагах следствия психологические наблюдения следователей. Вряд ли было случайно, что они в одном случае вполне доверяют исповедальному допросу, в другом случае полностью игнорируют его, в третьем — делают вывод о непорядочности исповедывающихся, в четвертом — перепроверяют исповедь очными ставками или троекратными пытками. Как бы то ни было исповедальный допрос был обычным и часто применяемым орудием следствия.
В. Н. Татищев в 1738 году в своих примечаниях к Русской правде констатировал, что «у нас о пытке яснаго закона нет»[1033]. Действительно, все опиралось на традицию, а в сущности на волю следователя. К середине XVIII века под влиянием идей Просвещения и, вообще, благодаря значительному смягчению нравов в царствование Елизаветы Петровны заметно стремление государства пересмотреть отношение к пытке. По этому пути двигалась вся Европа: в Пруссии пытки отменили в 1754 году, в Австрии — в 1787 году, во Франции — в 1789 году. Жестокость обращения с людьми в политическом сыске отражает особенность политического строя страны, степень развитости судебной системы и гражданского общества. В тех странах, где действовал институт присяжных, где сложились традиции публичного суда, существовала адвокатура, там пытки исчезли рано. В Англии и Швеции их не было уже в XVI веке, исключая, естественно, процессы о ведьмах.
При Елизавете были введены некоторые ограничения в традиционный пыточный процесс: отменили истязания для людей, сделавших описки в титуле государя, перестали пытать детей до 12 лет. В 1751 году Сенат рекомендовал судам и администрации «как возможно доходить, дабы найти правду, чрез следствия, а не пыткою и когда чрез такое следствие того изыскать будет неможно, то больше о том не следовать, а учинить им за то, в чем сами винились». Тогда же запретили пытать обвиненных в корчемстве[1034].
После отмены «слова и дела» Петром III и вступления на престол Екатерины II новые веяния гуманизации права усилились. В указе Сената от 25 декабря 1762 года местные власти были предупреждены: «В пытках поступать со всяким осмотрением, дабы невинные напрасно истязаны не были и чтоб не было напрасно кровопролития, под опасением тягчайшего за то по указам штрафа». Но предупреждение это было скорее рекомендацией, ибо указ содержал оговорку: «Что же следует до таковых, которые по указам тому (то есть пытке. — Е. А.) подлежат, с ними поступать так, как указы повелевают непременно». Об осмотрительном применении пыток, в виде пожелания, говорила 15 января 1763 года в Сенате сама императрица Екатерина II[1035].
Как известно, Наказ Екатерины 1767 года рассматривался властями всех уровней как полноценный законодательный акт, принятый государственными органами к исполнению. Автор Наказа осуждала пытки как антигуманные и бессмысленные: «Употребление пытки противно здравому, естественному разсуждению; само человечество вопиет против оных и требует, чтоб она была вовсе уничтожена»[1036]. Эти строки продиктованы не только гуманизмом Екатерины II, которая не терпела, чтобы при ней били слуг или животных, но и ее рационализмом. Познакомившись с делом А. П. Волынского, она написала: «Из дела сего видно, сколь мало положиться можно на пыточные речи, ибо до пытки все сии несчастные утверждали невинность Волынского, а при пытке говорили все, что злодеи хотели. Странно, как роду человеческому на ум пришло лучше утвердительнее верить речи в горячке бывшего человека, нежели с холодною кровию: всякий пытанный в горячке и сам уже не знает, что говорит»[1037]. Несомненно, это высказывание, как и проект Уложения 1754 года, свидетельствует, что в сознании людей середины века произошел важный перелом: признание, добытое с помощью истязания, уже не считалось, как раньше, абсолютным доказательством виновности, саму же пытку признавали препятствием для выяснения правды. Запрещая пытки Пугачева и его сообщников, императрица писала М. Н. Волконскому 10 октября 1774 года: «Для Бога, удержитесь от всякого рода пристрастных распросов, всегда затемняющих истину»[1038].
В «Антидоте» — полемическом сочинении на путевые записки аббата Шаппа д’Отроша — императрица прямо пишет, что после отъезда путешественника, обличавшего пытки, в России уже «уничтожены все пытки»[1039]. Это высказывание предназначалось больше для зарубежного, чем для отечественного читателя — в действительности же пытки и по закону, и де-факто сохранялись. Только через десять лет после отъезда аббата, точнее — 8 ноября 1774 года, губернские учреждения получили секретный указ о неприменении пыток в виде телесных истязаний. Почему же этот указ был секретным? Суть состояла в том, что пытка оставалась в арсенале следователя, как и в законодательстве, но в то же время она была запрещена этим секретным указом государыни. Иначе говоря, к подследственным применяли угрозу пытки на словах (territio verbalis). Приготовленный к пытке человек, не зная, что пытка запрещена, думал, что угроза применить к ним пытку вот-вот осуществится, и поэтому он мог признаться в преступлениях или объявить своих сообщников. Обращает на себя внимание приведенное выше описание того, как проводили сам «роспрос» с пристрастием: человека раздевали, клали его руки в хомут и «всякими приуготовлениями стращ<али>, токмо самым действом до него больше ничем не каса<лись>»[1040].
В октябре 1767 года Архангелогородская губернская канцелярия расследовала дело Арсения Мациевича и капитана Якова Римского-Корсакова. Генерал-прокурор Вяземский приказал чиновникам, ведшим следствие, передать подследственным, что «есть-ли они истинной не покажут, поступлено будет по всей строгости законов». Все знали, что это был эвфемизм пытки. Но при этом Вяземский секретно предупреждал следователей: «Но как по беспримерному е. и. в. великодушию и милосердию никакия истязания терпимы быть не могут, то вам рекомендую, чтоб по сему делу отнюдь побоями никто истязаем не был, а только б без всякаго наказания, показать в сем деле только словами строгость, сопряженную с благоразумием и верностию к е. и. в. и чрез то б одно… людей подвигнуть к чистосердечному признанию»[1041]. Поэтому можно верить сведениям о том, что при допросах Пугачева следователи якобы говорили знаменитому арестанту: императрица разрешила им вести дознание «с полной властью ко всем над тобою мучениям, какия только жестокость человеческая выдумать может», хотя на самом деле делать это не собирались. Однако угрозы применить пытки подействовали, и Пугачев стал давать показания[1042].
Ясно, что разделительная грань между угрозами на словах применить пытку (territio verbalis), а также следующей стадией (territio realis), то есть демонстрацией подследственному орудий пыток, которые могли применить к подследственному, и, наконец, собственно пыткой, была весьма условна, тем более что новая трактовка понятия «допрос с пристрастием» (об этом ниже) позволяла обходиться при пытке без дыбы и кнута. Угроза пыткой и прямое применение пытки долгое время в царствование Екатерины II шли рядом и широко использовались в следственном деле. Дело Салтычихи, судьба которой решалась в 1768 году в высших сферах, говорит об этом со всей определенностью. Упорство садистки, не признавшей ни одного из своих чудовищных преступлений, привело к тому, что императрица дала указание «объявить оной Салтыковой, что все обстоятельства дела и многих людей свидетельства доводят ее к пытке, что действительно с нею и последует». В проекте указа, откуда взята цитата, сказано еще, что кроме увещевания преступницы священником ей следует показать настоящую пытку над другим преступником. В какой-то момент Екатерина II решилась, как она писала, «поступать с нею, Салтыковою, по законам, но при этом прилежно наблюдать, чтобы напрасного крови пролития учинено не было». Но потом императрица все-таки передумала, сочтя, что преступления Салтычихи настолько очевидны и доказаны, что они даже и не требуют признаний изуверки: «Естьли оная Салтыкова, по свидетельству и по повальному обыску довольно обличена по признанию Юстиц-коллегии, а пытка только для того по законам следует, чтоб она призналась в тех смертных убийствах, то, не чиня людям, ни ей пыток, признав за винную оную Салтыкову, приговорить сентенцию»[1043].
Таким образом, пытка при Екатерине не была отменена официально, а весьма глубокая, противоречащая всему средневековому праву, мысль императрицы о том, что главной задачей следствия является бесспорное обличение преступника, а не его признание, так и не была закреплена законодательно. По-прежнему де-юре и де-факто венцом следственного процесса оставалось личное признание подследственного в совершении преступления, и поэтому пытка, как вернейшее средство достижения этого признания, оставалась в арсенале следствия. Выражения «поступать по законам» и «поступать со всей строгостью законов» в екатерининское время понимали как угрозу пыткой. Да и сама пытка не была редкостью. За 1763–1767 годы в журналах и протоколах Сената сохранилось немало записей о том, что в губерниях «многие пытаны, а некоторые и огнем жжены без всякаго прежде того увещания». Подчас людей пытали без особой необходимости — после признания, при наличии ясности мотивов и всех обстоятельств совершенного ими преступления[1044]. В 1766 году в Екатеринбурге было начато дело казака Федора Каменщикова, который «разглашал», что «бывший император (то есть Петр III. — Е. А.) вживе и неоднократно-де в Троицкую крепость обще с… губернатором Волковым приезжали для разведывания о народных обидах в ночное время». Каменщиков так упорно отрицал извет на него, что следователи писали в Сенат, что «по запирательству и по примеченной в его показаниях, [даже] по множайшим увещаниям, точной несправедливости, инаково обойтись истинной правды, яко о самой великой важности доискаться неможно, так принуждено Оренбургская губернская канцелярия к пытке приступить»[1045].
Пытка была по-прежнему в ходу еще по двум причинам. Во-первых, добиться признания без пытки мог только высококлассный специалист, знаток человеческих душ, умевший создать такие психологические условия, при которых человек признавался и раскаивался в содеянном. Таким специалистом считался тогда один только С. И. Шешковский. Все же остальные следователи действовали по старинке. Выше упоминалось поручение архангелогородским чиновникам расследовать дело Мациевича и Римского-Корсакова. Через две недели бесплодных допросов губернская канцелярия рапортовала Вяземскому, что «все на словах строгости употребляемы были, но никакого успеха не последовало, как из очных ставок увидеть изволите». В этих словах звучит некоторая обида на центр, не давший возможности посечь арестантов для достижения истины: «Все на словах строгости и увещания во изыскании прямой истины не предуспели и какое великое разноречие, то из представленного экстракта усмотреть соизволите»[1046]. Де-факто пытки продолжались везде, где вели расследование. Екатерина была вынуждена это признать в указе 1782 года о запрещении пыток на флоте, который, естественно, не был местом сосредоточения садистов[1047].
Во-вторых, в массе чиновничества, военных, просто власть имущих по-прежнему царило твердое убеждение, что только болью можно заставить человека говорить правду и принести покаяние. Например, в 1764 году многие были убеждены в необходимости пыток Василия Мировича, чтобы выявить его сообщников[1048]. Глава из третьего тома «Жизни и приключений Андрея Болотова» примечательна как своим названием — «Истязание воров и успех от того», так и содержанием. Болотов описывает, как он, обнаружив воровство в своем новом имении, пытался с ним бороться гуманными средствами — уговорами, увещаниями, угрозами, но потерпел неудачу. Затем он пять раз пытал одного из пойманных воров, пытаясь узнать у него имя второго, бежавшего вора, но пять раз вор показывал на разных людей, непричастных к краже. Помещик — доморощенный следователь был в ярости: «Я велел скрутить ему руки и ноги и, бросив в натопленную жарко баню, накормить его насильно поболее самою соленою рыбою и, приставив к нему караул, не велел давать ему ни для чего пить и морить его до тех пор жаждою, покуда он не скажет истины и сие только в состоянии было его пронять. Он не мог никак перенесть нестерпимой жажды и объявил нам, наконец, истинного вора, бывшего с ним в сотовариществе»[1049].
К середине XVIII века изменилось содержание выражения «роспрос с пристрастием». Ранее так называли допрос в застенке перед пыткой, но без ее применения. С середины XVIII века понятие это стало означать облегченный вариант пытки вообще: вместо кнута использовали более легкие инструменты — батоги (палки) и плети. Впрочем, новое толкование этого понятия известно уже в 1730‑х годах. В 1734 году, когда указом императрицы Анны было предписано «спросить с пристрастием накрепко под битьем батогами» доносчицу на княжну Екатерину Щербатову Авдотью Тюрину[1050]. За два года до этого в указе о матросе Фролове было сказано: «По допросу с пристрастием и при битье кошками»[1051]. Допрос с битьем плетью особенно распространился при Елизавете Петровне[1052]. В материалах Следственной комиссии генерала М. Опочинина о бунте работных людей А. А. Гончарова и Н. Н. Демидова в Калужской провинции в 1752–1753 годах сообщается: «Из ыстинной спрашиван под плетьми и з битья плетей показал…»[1053]
В екатерининские времена генерал-прокурор Сената князь Вяземский писал о допросе преступника: «Солдату Дмитриеву был пристрастный допрос, но не по-прежнему, не пытка, а битье батоги»[1054]. П. С. Рунич так описывает приготовления генерала П. С. Потемкина к «роспросу с пристрастием» Пугачева в начале октября 1774 года: «Наконец, сколь не велико было терпение генерал-маиора Потемкина около двух часов слушать на все его вопросы отрицательные его, Пугачева, ответы, но вдруг с грозным видом сказал ему: „Ты скажешь всю правду!“ Постучал в колокольчик и по сему позыву вошедшему экзекутору приказал ему ввести в судейскую четырех моих гренадеров и с ними палача, тотчас приказал гренадерам раздеть Пугачева и растянуть его на полу и крепко держать за ноги и руки, а палачу начать его дело…»[1055]
И хотя Рунич писал, что Потемкин ограничился угрозами, думаю, что мемуарист забыл или умышленно скрыл факт пытки Пугачева, как это сделал и сам Потемкин в письме императрице[1056]. В официальной записке о допросах Пугачева 2–5 октября 1774 года сообщается, как после бесплодных допросов главаря мятежников стало ясно, что «злодей… скрывая яд злости на сердце», уходит от прямых ответов. И «для того учинено было ему малое наказание»[1057]. По-видимому, «наказание», то есть пытка, было действительно малым, несильным, потому что вскоре привезенный в Москву Пугачев был вполне здоров. В отличие от многих других, второстепенных, участников мятежа, подвергавшихся жестокому «роспросу с пристрастием» и просто откровенной пытке, Пугачева берегли как зеницу ока — его следовало доставить на эшафот целым и невредимым.
Точно установить, пытали ли людей в Тайной экспедиции, мы не можем. Прямых свидетельств о пытках там нет, но слухи о том, что там пытали, точнее — били, ходили в обществе. К. В. Сивков не сомневался, что в Тайной экспедиции «широко применялись телесные наказания и пытки», хотя упоминает только один случай, когда в 1762 году о Петре Хрущеве и Семене Гурьеве было сказано: «Для изыскания истины с пристрастием под батожьем распрашиваны»[1058]. Конечно, уже сама неясность вопроса о пытках в Тайной экспедиции должна рассматриваться как свидетельство в пользу их отсутствия — возможны ли исследовательские сомнения на сей счет в отношении, например, Преображенского приказа князя Ромодановского или Тайной канцелярии Ушакова?
Будем иметь в виду, что в стране, где побои людей, «раздача боли» были печальной нормой, можно было и не иметь застенка в Тайной экспедиции — сам государственный страх, угроза применения не запрещенной официально пытки делали свое дело с «клиентами» экспедиции. Кроме того, формой пытки являлось уже само содержание арестанта в казематах Петропавловской крепости. Так было с больной самозванкой Таракановой. Князь А. М. Голицын писал Екатерине II, что «хотя я, по лукавству ея и лже, не надеялся того, дабы она написала что-нибудь похожее на правду, однакож, не теряя вовсе всей надежды, думал иногда по человечеству в таком ее утесненном строгостию и болезнию состоянии найти в ней чистосердечное раскаяние»[1059]. Эта форма пытки была одобрена Екатериной, которая отвечала Голицыну: «Примите в отношении к ней надлежащие меры строгости, чтобы, наконец, ее образумить»[1060]. В 1762 году власти Тамбова схватили кричавшего «слово и дело» купца Д. Немцова, заперли его на два дня без воды и еды в каморке при ратуше. На третий день он признался в ложном кричании «слова и дела», сказал, что делал это, «избавляясь от постылой жены»[1061].
Пытка в России была отменена формально только по указу 27 сентября 1801 года после скандального дела в Казани. Там казнили человека, признавшего под пыткой свою вину. Уже после казни выяснилось, что человек этот был невиновен. Тогда Александр I предписал Сенату «повсеместно по всей империи подтвердить, чтобы нигде, ни под каким видом, ни в высших, ни в низших правительствах и судах никто не дерзал ни делать, ни допущать, ни исполнять никаких истязаний под страхом неминуемого и строгого наказания» и чтобы «наконец, самое название пытки стыд и укоризну человечеству наносящее, изглажено было навсегда из памяти народной»[1062]. Однако указ этот остался одним из благих пожеланий либеральной весны царствования Александра. Пока в России существовали телесные наказания, крепостное право, палочная дисциплина в армии, говорить об отмене пыток было невозможно. Лишь только с 1861 года, с началом судебной и иных реформ, применение пытки в политическом сыске стало затруднительным, однако изобретательные следователи жандармских управлений и местных органов власти находили немало способов заменить пытки кнутом или плетью другими истязаниями.
Что же хотели следователи услышать на следствии от своего «клиента»? В первую очередь они ждали признания своей вины, но достижением раскаяния задачи сыска, естественно, не ограничивались. Практика выработала целую систему вопросов к подследственному во время «роспроса» и на пытке. Ко второй пытке Макара Погуляева (он оговорил своего товарища, солдата Вершинина, в сказывании «непристойных слов» об императрице Анне Ивановне и на первой пытке признал свою вину) были приготовлены вопросы: «Определено: означенного Погуляева, по повинке ево ис подлинной правды розыскивать и спрашивать: подлинно ль он показанных непристойных слов от помянутого Вершинина не слыхал? и подлинно ль те слова показывал он, Погуляев, вымысля собою?, и для чего подлинно (придумал. — Е. А.)? и к поношению означенными словами не имел ль он, Погуляев, злобы какой (на императрицу Анну Ивановну. — Е. А.)? и не разглашал ль о том другим кому? И не слыхал ль он, Погуляев, показанных слов от других кого? Или подлинно показанные слова слышал он от того Вершинина, да зговаривает, сожалея того Вершинина по засылке какой от него?»[1063]
Здесь, в концентрированном виде, сформулированы все основные вопросы, которые задавались людям, попавшим в сыскное ведомство. Приведу ответы на подобные же вопросы гренадера Никиты Елизарова, осуждавшего в 1734 году императрицу Анну и говорившего, что в Петербурге «потехи… а в Руси плачут от подушного окладу»: «А умыслу и никакого в том намерения и злобы он, Елисеев, не имел, и об оном говорить никто ево, Елизарова, не научал, и согласных в том с ним, Елизаровым, никого не было, и чрез разглашение оных непристойных слов мыслию своею ничему он, Елизаров, быть не надеялся, и другие, кто имянно такие ж, или другие какие непристойные слова говорил ли, того он, Елизаров, не знает и ни от кого не слыхал»[1064].
Практически все допросы в сыске, если вывести на основе десятков дел некий типичный вопросник арестованному за «непристойные слова», сводятся к такому набору вопросов:
1. «С какого подлинно умыслу и намерения [это] затевал?»
2. «Не научал ли ево кто о том затевать?»
3. «Не имел ли он с кем в том какого согласия?»
4. «Об оных словах (или делах. — Е. А.) кому еще разглашал?» (вариант: «Не объявлял ли кому для какого разглашения?»)
5. «Не слыхал ли он о том от кого других?»
Разумеется, вопросы арестантам — крупным государственным деятелям и «персонам знатным» — были сложнее, но все же и они обязательно включали в себя, в той или иной форме, упомянутые выше темы. Общая же цель расследования, допросов, пыток точно и афористично обозначена в инструкции императрицы Анны А. И. Ушакову, отправленному в 1734 году в Смоленск для расследования дела губернатора А. А. Черкасского: «Оное дело подробно изследовать, которым надлежит, несмотря и не щадя никого, розыскивать, дабы всех причастников того злоумышления и изменнического дела сыскать до самого кореня достигнуть»[1065]. Поиск сообщников, соучастников, неизветчиков и всех причастных к преступлению считался одной из самых важных задач политического сыска.
Почти в каждом политическом деле мы найдем объяснения раскаявшимся преступником причин совершенного им преступления. После пыток нераскаявшихся подследственных, как правило, не оставалось. Исключением являлись только те из них, которые умирали во время следствия. Когда же преступник «винился», то объяснения причин преступления в записи сыска были настолько однотипны, клишированы, что это наводит на мысль о большой «редакторской» работе следователей с показаниями подследственных. Отчетливо выделяются несколько типов, штампов-объяснений, которые давали те люди, кто говорил «непристойные слова» о государе или обвинялся в произнесении ложного «слова и дела»[1066].
Тип 1. «Те слова он затеял, умысля собой, с пьянства»; «Затеял слова напрасно, вымысля собою»; «Вымысля от себя во пьянстве»; «Поклепал напрасно, собою»; «Затеял собой, напрасно»; «Затеял, выдумав собою, ложно». Такое объяснение предполагало отсутствие сообщников, позволяло избежать обвинения в «скопе», вопросов о том, «кто его научал и с кем он имел в том согласие?».
Тип 2. «Говорил он собою, спьяна»; «говорил в шумстве»; «сказывал во пьянстве»; «Сказывал в пьянстве»; «Говорил он пьяной»; «Говорил он во пьянстве с проста»; «Говорил он собою во пьянстве, с проста»; «Говорил во пьянстве, а не с умыслу»; «Затеял собой в пьянстве». В дополнение к этому типу довольно часто пояснялось: «Непристойные бранные слова в том своем пьянстве он… и говорил, токмо у трезвого в мысли у него не было» или «Был пьян и незнаемо к чему говорил»; «Говорил за пьянством не упомнит». Особенно часты были ссылки на чрезмерность, неумеренность пьянства, ставшего причиной «непристойных слов»: «Говорил (или «затеял». — Е. А.) с безмерного пьянства»; «Говорил в безмерном своем пьянстве и в беспамятстве»; «То все чинил ли того, за безмерным своим пьянством, не упомнит»; «Поклепал напрасно от многова своего пьянства». Каменщик Иван Лябзин в 1732 году обвинялся в кричании ложного «слова и дела». На следствии он говорил, что пьет он недели по две-три запоем и «случается с ним страх и безумство», от чего он и «кричал неведомо зачем „слово и дело“»[1067].
Тип 3. «Те слова говорил он обмолвясь». Такое объяснение говорило, что «непристойные слова» у человека сорвались случайно, спонтанно, как ругательство при неловком движении на скользкой лестнице. Когда человек их произносил, у него, конечно, не было никаких сообщников, как и определенной антигосударственной цели. Пояснял ложный донос человек еще и тем, что «сказал показанные им непристойные слова на того Конева… ослышкою»; «Говорил спроста, не вслушався»; «Своим пьянством от косности языка, не выговоря того молвил»; «Говорил… простотою своею, не выразумя от горести своей».
Тип 4. «О том о всем затеял он собою напрасно по злобе»; «Вымысля собою по злобе»; «Затеял напрасно, вымысля собою за злобу»; «Затеял собою по злобе»; «Затеял ложно собою за злобы». Тем самым как бы подчеркивалась «напрасность», заведомая, неосознанная бессмысленность и соответственно непреднамеренность действий, отсутствие замысла и согласия с кем-либо в антигосударственном поступке. Ссылка на «злобу», как скверную, но врожденную черту характера подкрепляла общее «безсознательное» объяснение причины преступления.
Тип 5. В ходу были и ссылки на неграмотность, незнание законов: «Говорил от незнания»; «Сказывал то, не ведая»; «Говорил простотою своею»; «Говорила с самой простоты своей»; «Затеял собою второпях, в беспамятстве, простотою, от безумия своего, а не из злобы и не к поношению какому»; «Говорил он пьяной спроста без всякого умыслу (умышления, мысли)»; «Говорил з глупа и с проста»; «Говорил собой спроста, а не из злобы»; «Говорил спроста, а не для какова разглашения»; «Сказал… с сущей простоты».
Тип 6. Нередки были и ссылки на собственное скудоумие, «головную болезнь», расстроенную психику, сумасшествие: «Говорил в забытии ума своего»; «Говорил не в своем уме»; «Говорил, забыв своего разума в черной немощи»; «В уме забывается»; «Говорил во иступлении ума»; «Затеял о том, будучи в падучей болезни и в беспамятстве»; «А с чего-де в мысль его об оном говорить пришло, о том-де и сам он не ведает»; «Говорил беспамятством и дуростью».
Весь «набор» объяснений такого рода мы встречаем в деле крестьянина Никиты Антонова 1732 года: «Говорил он спроста, издеваючись, для смеху, з глупа, от недознания»[1068]. В приговоре 1776 года о крестьянине Венедикте Журавлеве, сказавшем «непристойные слова», собственно, так и сказано: «От обыкновенной простой и по состоянию его приличной глупости мыслей, и во истребление их вовсе» — дать плетей и выпустить на волю[1069].
Вообще, привычной формой защиты была поза самоуничижения, столь привычная рабу вообще и государеву рабу в частности. А. Волынский оправдывался, что говорил и писал свой признанный преступным проект государственных реформ «в горести и в горячности и по ссоре», но более упирал на свою «глупость» и сожалел, что прогневил государыню «высокоумием своим», думал, что «писать горазд»[1070].
Наконец, одно из самых распространенных объяснений, характерных для кричавших «слово и дело» людей, относится к 7‑му типу: «О том о всем затеял собою, избывая розыску»; «Он кричал для того мыслил, чтоб тем криком отбыть розыску, а никто ево кричать не научал»; «Затеял напрасно, убоясь в… воровствах своих розыску»; «Говорил оно, испужався розыску второпях»; «Показал было о том о всем неопамятовався, второпях и убоясь себе истязания»; «Не показал, боясь себе за означенную свою в словах продерзость наказания»; «Сказывал, нестерпя побои». Другим вариантом было объяснение: «Затеял собою, отбывая наказанья»; «А показал-де он то, избывая каторжной работы». Объяснения, что страх перед сыскным ведомством с его пытками есть причина оговоров, молчания и т. д., были весьма распространенными. И следователи сыска этому, не без оснований, верили — все подданные, действительно, страшно боялись их ведомства.
Добиться подтверждения прежних, данных в «роспросе» показаний, получить новые признания подследственного, ввести все это в систему указанных «типов» признаний и составляло главную цель розыска в пыточной камере. Здесь применяли самые разнообразные способы физического воздействия, избежать которых попавшему в застенок человеку было практически невозможно. К 1760‑м годам пытки утратили прежнюю средневековую свирепость, хотя взгляд на физические мучения как на вернейший способ добиться истины (или нужных показаний, что в сыске понимали как синонимы) не стал старомодным, не был признан порочным ни во второй половине XVIII века, ни позже. На смену жутким пыткам огнем пришли обыкновенная порка и другие часто скрытые, вероятно, смехотворные для людей типа Ф. Ю. Ромодановского, методы достижения нужного следственного результата. Словом, в том или ином виде пытка сохранялась в русской истории и без нее политический сыск был как без рук.