К книге
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII векеГлава 9 «Заутра казнь»
59%
Глава 9 «Заутра казнь»
10

Преступник, которому вынесли приговор, узнавал об этом накануне казни в тюрьме. В 1721 году приговоренный к смерти Иван Курзанцов отказался исповедоваться и требовал, «чтобы ему, Курзанцову, объявить имянной ц. в. указ за подписанием собственной Его величества руки, по которому велено ему учинить смертную казнь»[1154]. Из этого следует, что Курзанцову устно объявили смертный приговор в тюрьме, но указа при этом никакого не зачитывали, чем он и был недоволен. Также 4 февраля 1724 года в журнале Тайной канцелярии записано, что «ростриге Игнатью объявлено, чтоб он готовился к смерти, которая будет ему учинена на сей недели. При том были…» и далее названы имена караульных и канцеляриста[1155].

Объявление приговора могло последовать за несколько дней до казни или буквально за несколько часов до нее. В 1740 году А. П. Волынскому приговор объявили заранее, за четыре дня до казни, в Петропавловской крепости. Там же утром 27 июня ему совершили часть казни — «урезали язык», завязали рот платком и повели на Обжорку, к построенному накануне эшафоту. Емельян Пугачев, довольно спокойно выдержавший расследование, в последние дни своей жизни дрогнул. Это видно из письма А. А. Вяземского Екатерине II: «Еще за нужное ж почитаю вашему величеству донесть, что как Пугачев примечен весьма робкого характера, почему при вводе его пред собрание [судом] зделано оному было возможное одобрение, дабы по робости души его не зделалось ему самой смерти, то и приказал я, чтоб священника не прежде к нему допустить, как пред решением за день, коему дам наставление к его ободрению. Теперь, в рассуждение сей его робости, точно еще не решился, объявлять ему пред собранием сентенцию (приговор. — Е. А.) или же объявить оную там, откуда поведен будет и о сем советовать с собранием и как положат, то и зделаю»[1156]. Генерал-прокурор опасался объявить приговор Пугачеву в суде, чтобы того не поразил удар накануне смерти на эшафоте, и сообщил его на Монетном дворе, где сидел Пугачев. Тот воспринял известие спокойно, пришедший священник исповедовал его, а потом и других приговоренных. Все они, кроме старообрядца Перфильева, «с сокрушением сердечным покаилися в своих согрешениях пред Богом»[1157].

С момента объявления приговора священник становился главным человеком для осужденного, сопровождая его вплоть до самого эшафота, где в последнюю минуту давал преступнику приложиться к кресту. Накануне казни надзор за приговоренным усиливался, охрана внимательно следила за каждым жестом преступника, стремясь не допустить попыток самоубийства или побега. Шешковский и начальник охраны Пугачева Галахов даже ночевали в Монетном дворе, чтобы накануне предстоящей казни быть неподалеку от своего подопечного.

Как вели себя люди, узнав о предстоящей казни, известно мало. А. П. Волынский после прочтения ему приговора к смертной казни, разговаривал с караульным офицером и пересказывал ему свой вещий сон, приснившийся накануне. Потом он сказал: «По винам моим я напред сего смерти себе просил, а как смерть объявлена, так не хочется умирать». К нему несколько раз приходил священник, с которым он беседовал о жизни и даже шутил — рассказал священнику «соблазнительный анекдот об одном духовнике, исповедовавшем девушку, которая принуждена была от него бежать». Кроме того, за два дня до казни, как сообщал дежурный офицер, «изъявлял по одному делу негодование свое против графа Гаврила Ивановича Головкина, говоря: „Будем мы в том судиться с ним на оном (то есть на ином. — Е. А.) свете“»[1158]. Так же свободно вел себя перед казнью Мирович[1159].

В 1742 году советнику полиции князю Якову Шаховскому поручили объявить опальным сановникам приговор о ссылке в Сибирь и немедленно отправить их с конвоем из Петербурга. Бывшего первого министра А. И. Остермана он увидел лежащим, громко стенающим и жалующим на подагру; бывший обер-гофмаршал граф Рейнгольд Густав Левенвольде, прежде надменный и спесивый, обнял колени советника полиции «весьма в робком виде» и «в смятенном духе так тихо говорил, что я и речь его расслушать не мог».

Прежде чем рассказать о процедуре публичной казни, остановлюсь на тайных казнях. К их числу относится казнь царевича Алексея Петровича, которого либо задушили, либо отравили. В 1735 году о нераскаявшемся старообрядце Михаиле Прохорове был утвержден приговор: «Казнить смертью в пристойном месте в ночи»[1160]. В 1738 году приговорили к смерти старообрядца Ивана Павлова. Его судьбу, именем императрицы, решили кабинет-министры А. И. Остерман, А. М. Черкасский и А. П. Волынский: «Учинить смертную казнь в пристойном месте — отсечь ему голову, а потом мертвое его тело, обшив в рогожу, бросить в пристойном месте в реку». Из журнала Тайной канцелярии известно, что «того ж февраля 20 дня, по вышеобъявленному определению помянутому раскольнику Ивану Павлову смертная казнь учинена в застенке по полудни в восьмом часу и мертвое его тело в той ночи в пристойном месте брошено в реку». Так как была зима, то, надо полагать, труп Павлова спустили под лед, а совершившие эту казнь, больше похожую на преступление, чем на наказание государственного преступника, при этом были строго предупреждены: «А кто при оном исполнении были, тем о неимении о том разговоров сказан е. и. в. указ с подпискою»[1161]. Думаю, что тайные казни проводились для того, чтобы не устраивать из казни стойких старообрядцев (а именно таким был Павлов, добровольно пошедший на муки) некую демонстрацию, публичное признание своего бессилия перед силой убеждений старообрядцев — ведь Прохоров и Павлов не раскаялись и из своего эшафота могли устроить трибуну.

XVIII век унаследовал от предшествующего столетия особую символическую казнь, которой подвергались умершие преступники, документы, предметы, изображения преступников. При Петре I экзекуцию над Соковниным и Цыклером в 1698 году сочетали со страшным церемониалом посмертной казни боярина И. М. Милославского, умершего за четырнадцать лет до казни заговорщиков. Боярина обвиняли, что он при жизни и был наставником заговорщиков. Труп Милославского извлекли из фамильной усыпальницы, доставили в Преображенское к месту казни в санях, запряженных свиньями. Гроб открыли и поставили возле плахи, на которой рубили головы преступникам: «Как головы им секли, и руда (кровь. — Е. А.) точила в гроб, на него Ивана Милославского». Затем труп Милославского разрубили, и части его зарыли во всех застенках под дыбами[1162].

Приговоренный к смерти преступник, «улизнувший» на тот свет, все равно подвергался экзекуции. В 1725 году об умершем до приговора преступнике Якове Непеине было сказано: «Мертвое тело колодника… за кронверхом на указном месте, где чинят экзекуции, повесить», что и было сделано 6 сентября[1163].

Казнили не только людей, но и различные предметы, связанные с преступлением. Чаще всего сжигали подметные письма, «воровские», «волшебные» тетради, а также книги, признанные «богопротивными» или наносящими ущерб чести государя. В 1708 году казнили куклу изменника Ивана Мазепы. В экзекуции участвовали канцлер Головкин и А. Д. Меншиков, которые содрали с истукана Андреевскую ленту, а палач вздернул его на виселице. В 1718 году на виселице была повешена «персона» (возможно, портрет) «яко изменничья» генерала Фридриха Ностица. Он бежал с русской службы, прихватив большую сумму денег[1164]. Осенью 1775 года в Казани была устроена казнь портрета Емельяна Пугачева. Предварительно был зачитан указ Секретной комиссии: «Здесь видите вы изображение варварского лица самозванца и злодея Емельяна Пугачева. <…> Секретная комиссия по силе и власти, вверенной от е. и. в. определила: сию мерзкую харю во изобличение зла, под виселицей, сжечь на площади и объявить, что сам злодей примет казнь мучительную в царственном граде Москве, где уже он содержится». Выведенная перед толпой вторая жена Пугачева Устинья публично объявила, что она жена Пугачева и сжигаемая «харя есть точное изображение изверга и самозванца ее мужа»[1165].

Обратимся теперь к «технологии» публичной казни. В утро казни к приговоренному приходили назначенный старшим экзекутором чиновник, священник и начальник охраны. Преступник мог дать последние распоряжения о судьбе своих личных вещей, драгоценностей: что-то он отдавал священнику, охранникам, что-то просил передать на память детям или продать, чтобы вырученные деньги раздали нищим. Так поступил А. П. Волынский[1166].

На грудь преступника уже с XVII века привешивали, с помощью перекинутой вокруг шеи бечевки, черную табличку с надписью о виде преступления. По указу Екатерины II от 1770 года на груди самозванца — беглого солдата Кремнева, повесили доску с надписью большими буквами «Беглец и самозванец», а на груди его сообщника — попа Евдокимова — доску с надписью «Помощник самозванцу и народного спокойствия нарушитель и лжесвидетель»[1167].

Преступника либо вели к месту казни пешком, либо везли на специальной повозке, так называемой «позорной колеснице». В 1723 году П. П. Шафирова везли к эшафоту в Кремле «на простых санях»[1168]. В 1740 году на Обжорку Волынский и его конфиденты шли пешком, как и в 1742 году на площадь перед коллегиями на Васильевском острове шли Миних, Головкин и другие приговоренные. Только больного А. И. Остермана доставили туда на простых дровнях. Для Василия Мировича в 1764 году сделали какой-то особый экипаж. 18 октября 1768 года Салтычиху везли к эшафоту на Красной площади в санях. Для Пугачева в 1775 году изготовили высокие сани четверней, выкрашенные в черный цвет. Посредине экипажа был столб, к нему привязан преступник, сидевший на скамейке с зажженными свечами в руках. Рядом находились два священника и начальник конвоя капитан А. П. Галахов[1169].

Позорную колесницу (или пешего приговоренного) от тюрьмы до площади казни сопровождали воинская команда с офицером во главе. Этот офицер — начальник конвоя назначался особым указом заранее, и его миссия была очень важной — вся ответственность за проведение экзекуции и порядок на месте казни лежала на нем. До наших дней дошла одна из таких инструкций начальнику конвоя. Так, в день казни братьев Гурьевых и П. Хрущева в Москве гвардейский офицер, назначенный начальником конвоя, должен был явиться к сенатору В. И. Суворову и «требовать известных преступников письменно». Оформив прием и получив приговоренных на руки, он назначал к каждому из преступников по восемь солдат и одному сержанту под командой офицера. Другие солдаты вставали в каре вокруг преступников. Следовал сигнал, и под бой барабанов начиналось движение к лобному месту[1170].

Пастор Зейдер, приговоренный в 1800 году к двадцати ударам кнута и пожизненной ссылке в Нерчинск, в рудники, так описывал процедуру выхода на казнь: «Один из офицеров, по-видимому старший чином, сделал знак гренадеру, тот подошел ко мне и велел мне следовать за собою. Он повел меня во двор полиции. Боже! Какое потрясающее зрелище! Солдаты составили цепь, раздалась команда и цепь разомкнулась, чтобы принять меня. Двое солдат с зверским выражением схватили меня и ввели в круг. Я заметил, что у одного из них подмышкой был большой узел, и я убедился в страшной действительности: меня вели на лобное место, чтобы исполнить самое ужасное из наказаний — настал мой последний час! Цепь уже замкнулась за мною, когда я поднял глаза и увидел, что все лестницы и галереи двора были переполнены людьми. Моему взгляду ответили тысячи вздохов, тысячи стонов… Мы двинулись на улицу. Отряд всадников обступил окружавших меня солдат. Медленно двигалось шествие вдоль улиц, я шел посредине твердым шагом, глаза мои, полные слез, были обращены к небу. Я не молился, но всеведающий Господь понимал мои чувства!..

Наконец, мы дошли до большой, пустой площади. Там уже стоял другой отряд солдат, составлявший тройную цепь, в которую меня ввели. Посредине стоял позорный столб, при виде которого я содрогнулся, и нет слов, которые бы могли выразить мое тогдашнее настроение духа. Один офицер верхом, которого я считал за командующего отрядом и которого, как я слышал впоследствии, называли экзекутором, подозвал к себе палача и многозначительно сказал ему несколько слов, на что тот ответил: „Хорошо!“ Затем он стал доставать свои инструменты. Между тем я вступил несколько шагов вперед и, подняв руки к небу, произнес: „Всеведающий Боже! Тебе известно, что я невиновен! Я умираю честным! Сжалься над моей женою и ребенком, благослови, Господи, государя и прости моим доносчикам!“»

Зейдер продолжает: «Потом я сам разделся, простоял несколько минут голый и затем меня повели к позорному столбу. Прежде всего мне связали руки и ноги. Я перенес это довольно спокойно, когда же палач перекинул ремень через шею, чтобы привязать мне голову, то он затянул ее так крепко, что я громко вскрикнул. Наконец, меня привязали к машине (о «машине» будет сказано ниже. — Е. А.). С первым ударом я ожидал смерти, мне казалось, что душа моя покинула свою земную оболочку. Еще раз вспомнил я о жене и ребенке и прощался уже землею, услыхав как страшное орудие снова засвистело в воздухе»[1171].

Прокомментируем рассказ пастора с того момента, когда он описывает, как процессия подошла к площади — месту казни. Надо думать, что его вели из Полицейской канцелярии к одной из конских площадок, где продавали лошадей, но иногда кнутовали уголовников. В конце XVIII века в Петербурге было два таких места: у Александро-Невского монастыря и «у Знамения», то есть на Знаменской площади. Грандиозные публичные казни обычно проводились на рыночных площадях, торгах, перед казенными зданиями, при большом стечении народа. После основания Петербурга местом таких публичных казней стала Троицкая площадь, точнее «близ Гостиного двора у Троицы на въезде в Дворянскую слободу»[1172]. Проводились экзекуции и в самой Петропавловской крепости, на Плясовой площади. Но более всего известно место казней «за кронверком», у Сытного рынка («у Съестного рынка», «на Обжорке»), «на Санкт-Питер-Бурхском острову на лобном месте у каменного столба». Здесь рубили головы, вешали и секли кнутом, на столбе и колесах выставлялись тела казненных[1173], как простых уголовников, так и государственных преступников: «Колоднику розстриге Якову Воейкову экзекуция учинена за крон-верхом у столба — бит кнутом и ноздри вырваны»[1174]. В 1724 году секли кнутом доносчика Якова Орлова «за кронверком у столпа»[1175]. В 1735 году на Обжорке казнили Е. Столетова, А. Жолобова, а летом 1740 года сложили свою голову А. П. Волынский и его конфиденты. Казнь Остермана и других в январе 1742 года была проведена на Васильевском острове, перед зданием Двенадцати коллегий. Там же казнили в следующем, 1743 году и Лопухиных. По-видимому, казнь на грязной площади «Обжорки» имела и символический, позорящий преступника оттенок. Публичную казнь не проводили вдали от городов. Наоборот, делалось все, чтобы казни видело возможно большее число людей. Идеальным считалось, чтобы казнь состоялась на месте совершения преступления, на родине преступника и при скоплении народа. Но совместить эти условия было непросто, поэтому считалось достаточным выбрать наиболее людное место, если речь шла о казни в столице.

Указ о возведении «эшафота с потребностями, употребя на оное наличные деньги от Главной полиции»[1176], полиция получала буквально накануне казни так, что плотники рубили сооружение даже ночью, при свете костров. Это тоже характерный момент публичных казней — эшафот строили обычно в ночь перед экзекуцией. Возможно, так стремились предотвратить попытки сторонников казнимого подготовиться к его освобождению (прокопать к месту экзекуции подземный ход, заложить мину и т. д.).

Эшафот, возвышавшийся на площади, представлял собой высокий деревянный помост. Эшафот Пугачева был высотой в четыре аршина (почти 3 м). Он имел ограждение в виде деревянной невысокой балюстрады. Наверх с земли шла крутая лесенка. Делалось такое высокое сооружение для того, чтобы всю процедуру казни видели как можно больше людей. Помост был вместительным — на нем ставили все необходимые для казни орудия и приспособления. Речь идет о позорном столбе с цепями, виселицах, дубовой плахе, кольях. Сверху специального столба горизонтально к земле прикреплялось тележное колесо для отрубленных частей тела. Все это ужасавшее зрителей сооружение венчал заостренный кол или спица, на которую потом водружали отрубленную голову преступника.

Но казнили и без всякого эшафота. В своих записках де Бруин рассказывает о казни тридцати астраханских стрельцов — участников восстания, которую он видел в ноябре 1707 года. Для их казни прямо на землю были положены в виде длинного треугольника пять брусьев, на каждый из них клали свои головы шесть человек. Палач подходил к одному за другим и ударом топора отсекал им головы[1177].

Зейдер видел, как палач (скорее всего, это был полковой профос) что-то нес подмышкой, и догадался, что это орудия его будущей казни. «Комплект палача» зависел от вида предстоящей казни. Кроме кнутов, плетей, батогов, розог, клейм (штемпелей) палач имел топор (или меч) для отсечения головы, пальцев, рук и ног, щипцы для вырывания ноздрей, клещи, нож для отсечения ушей, носа и языка и других операций, ремни, веревки для привязывания преступника и т. д. Особой подготовки требовало посажение на кол. К числу предметов для этой экзекуции относились тонкий металлический штырь или деревянная жердь. Переносная жаровня и угли требовались палачу, если экзекуция включала предказневые пытки огнем.

Палач был главной (разумеется — кроме самого казнимого) фигурой всего действа. В XVIII веке ни одно центральное или местное учреждение не обходилось без штатного «заплечного мастера». С древних времен палачами могли быть только свободные люди. В армии обязанности палача выполнял профос — служащий военно-судебного ведомства. Всю же экзекуционную службу в полках возглавлял генерал-экзекутор. В обществе к палачам относились с презрением и опаской, хотя законы утверждали, что палачи — «суть слуги начальства»[1178]. В России, как и в Западной Европе, общества кнутобойцев и палачей честные люди избегали, но работа эта была выгодной и денежной[1179].

Палаческие обязанности являлись пожизненными и, возможно, потомственными. Среди палачей были свои знаменитости. Исследователь Сибири С. В. Максимов пишет, что распространенная в Сибири фамилия Бархатов принадлежит потомкам знаменитого московского ката. Об обер-кнутмейстере (старшем палаче) Петра I рассказывает в своем дневнике Берхгольц. Его внезапная смерть очень огорчила императора, которому он служил не только на эшафоте и в застенке, но и при дворе, исполняя роль шута[1180].

Палачами могли стать только люди физически сильные и неутомимые — заплечная работа была тяжелой. Палачу нужно было иметь и крепкие нервы — под взглядами тысяч людей, на глазах у начальства он должен был сделать свое дело профессионально, то есть быстро, сноровисто. Как вспоминает современник, во время чтения приговора о казни полковника Е. Грузинова, И. Апонасьева и других их товарищей в Черкасске 27 октября 1800 года «сделалось так тихо, как будто никого не было. Определение прочитано, весь народ в ожидании чего-то ужасного замер… (добавим от себя, что в момент казни люди снимали шапки. — Е. А.). Вдруг палач со страшною силою схватывает Апонасьева и в смертной сорочке повергает его на плаху, потом, увязавши его и трех товарищей-гвардейцев, стал, как изумленный, и несколько времени смотрит на жертвы… Ему напомнили о его обязанности, он поднял ужасный топор, лежавший у головы Апонасова. И вмиг, по знаку белого платка, топор блеснул и у несчастного не стало головы»[1181]. Напряжение было так велико, что палачи и перед экзекуцией, и по ходу ее (особенно если она затягивалась) пили водку, чем себя взбадривали[1182].

Профессия палача требовала специфических навыков и приемов, которым обучали коллеги — старые заплечные мастера. Твердость руки, сила и точность ударов отрабатывались на муляжах и изображениях. А. Г. Тимофеев пишет, что палачи тренировались на берестяном макете человеческой спины. Как и ровно разглаженный холмик сырого песка, мягкая береста позволяла судить о точности удара. Во время фактической отмены смертной казни в 1741–1761 годах палачи двадцать лет никого не казнили и утратили квалификацию. Поэтому для казни В. Я. Мировича в 1764 году в полиции тщательно отбирали одного палача из нескольких кандидатов. Накануне он «должен был одним ударом отрубить голову барану с шерстью, после нескольких удачных опытов, допущен к делу и… не заставил страдать несчастного». Французские палачи отрабатывали удары на бойнях[1183]. По-видимому, навыки палача не ограничивались умением владеть кнутом или топором, но требовали и некоторых познаний в анатомии, что было необходимо при пытках и во время казней.

При экзекуции палачу требовались ассистенты, порой их нужно было немало. Кроме учеников, помощниками палача выступали гарнизонные солдаты, низшие чины полиции и… даже люди из публики. Так с древних времен при казни кнутом существовал обычай выхватывать из любопытствующей толпы, теснившийся вокруг эшафота, парня поздоровее и использовать его в качестве живого «козла», чтобы сечь преступника на спине этого «ассистента». Лишь указом 20 апреля 1788 года этот обычай был отменен[1184].

Приведенного или привезенного под усиленной охраной преступника пропускали внутрь цепи или каре стоявших на месте казни войск. В инструкции офицеру гвардии, командовавшему казнью Гурьевых и Хрущева, предписывалось расставить солдат в три шеренги «циркулем вокруг эшафота»[1185]. Они стояли с заряженными ружьями. У солдат в оцеплении было две задачи. Во-первых, они сдерживали толпившийся народ. Во-вторых, охраняли преступника на случай попытки побега.

Преступник, доставленный к подножию эшафота, слушал последнюю молитву священника, прикладывался к кресту и в окружении конвойных с примкнутыми штыками поднимался на помост. На эшафоте преступника расковывали, но есть сведения о том, что некоторых преступников вешали в оковах. Звучала воинская команда: «На караул!», раздавалась барабанная дробь (все это предусматривала инструкция 1762 года), чиновник (секретарь) громко, «во весь мир», зачитывал приговор. В XVIII веке приговор непременно объявляли публично. В приговоре 1725 года о казни Самуила Выморкова сказано: «За его важные вины учинить ему, Выморкову, смертную казнь: отсечь голову в С. Петербурге с объявлением ему той вины»[1186]. «Вор и изменник и клятвопреступник, и бунтовщик Афанасьева полка Чюбарова стрелец Артюшка Маслов! Великий государь, царь и великий князь Петр Алексеевич… велел тебе сказать…» — далее в объявлении следовало перечисление преступлений казнимого. Оканчивается указ словами о том, что государь «указал тебя за то твое воровство, и бунт, и измену казнить смертью». Такой указ в 1707 году прочитали стрельцу Маслову — одному из участников стрелецкого мятежа 1698 года[1187].

«Рас<c>трига Алексей! В прошлых годех, в бытность свою в Москве, в Чудове монастыре, простым старцем у чудотворцова гроба в лампадчиках, имея ты у себя в кельи образ Иерусалимския Богородицы ханжил и прельщал простой народ, объявляя себя яко свята мужа…» и т. д. Это цитата из указа, прочитанного перед казнью в 1720 году бывшему архимандриту Александро-Свирского монастыря Александру. После перечня всех «вин» преступника следовало заключение: «И великий государь указал за те твои вышеписанныя зловымышленныя вины учинить тебе смертную казнь — колесовать». Подобным же образом объявлялся приговор и в деле Монса (1724) синодского обер-секретаря Семенова (1726) и многих других[1188].

Приговор 1738 года о сожжении заживо татарина Тольгильды — настоящий обличительный акт, написанный довольно витиевато самим В. Н. Татищевым. Думаю, что смысл этого обличения дошел до приговоренного и собранной толпы его соплеменников, вероятно, только в конце: «По указу е. и. в. самодержицы Всероссийской и по определению его превосходительства тайного советника Василья Никитича Татищева, велено тебя, татарин Тойгильду, за то, что ты, крестясь в веру греческого исповедания, принял паки махометанский закон и тем, не только что в богомерзское преступление впал, но, яко пес, на свои блевотины возвратился, и клятвенное свое обещание, данное при крещении, презрел, чем Богу и закону Его праведному учинил противление и ругательство — на страх другим таковым, кои из махометанства приведены в христианскую веру, при собрании всех крещенных татар, велено казнить смертию — сжечь»[1189].

Во времена Екатерины II прямого обращения к казнимому уже не было, но приговоры («сентенции») сохраняют повышенную эмоциональность публичного документа, позорящего человека: «Кречетов, как все его деяния обнаруживают его, что он самого злого нрава и гнусная душа его наполнены злом против государя и государства… яко совершенный бунтовщик и обличен в сем зле по законам государственным яко изверг рода человеческого…» и т. д.[1190]

Все ждали, когда прозвучит конец документа — там была самая важная резолютивная часть приговора: «За которые ваши богопротивные и е. и. в. и государству вредительные злоумышленные дела, по генеральному в Правительствующем Сенате суду и по подписанной сентенции, как от духовных и всего министерства, и придворных, как воинских и гражданских чинов, е. и. в. указала всем вам учинить смертную казнь: вас, Степана, Наталью и Ивана Лопухиных — вырезав языки, колесовать и тела ваши на колеса положить; вас, Ивана Мошкова, Ивана Путятина — четвертовать, а вам, Александру Зыбину — отсечь голову и тела ваши на колеса же положить; Софье Лилиенфельтовой отсечь голову, когда она от имевшагося ея бремя разрешится, зачем она к той казни ныне и не выведена».

После этого чтец-приказной либо заканчивал чтение, либо делал паузу, после которой оглашал уже тот «приговор внутри приговора», которым суровое наказание существенно смягчалось: «Ея и. в., по природному своему великодушию и высочайшей своей императорской милости, всемилостивейше пожаловала, указала вас всех от приговоренных и объявленных вам смертных казней освободить, а вместо того, за показанныя ваши вины, учинить вам наказание: вас — Степана, Наталью и Ивана Лопухиных, и Анну Бестужеву — высечь кнутом и, урезав языки, послать в ссылку, а вас, Ивана Мошкова и Ивана Путятина, высечь кнутом же, а тебя, Александра Зыбина — плетьми и послать всех в ссылку же»[1191].

При казни Пугачева произошел примечательный случай. Как только секретарь прочитал имя и фамилию Пугачева, обер-полицмейстер Н. П. Архаров прервал его и громко спросил Пугачева: «Ты ли донской казак Емелька Пугачев?» На что он столь же громко ответил: «Так, государь, я — донской казак Зимовейской станицы Емелька Пугачев»[1192]. Архаров не случайно прервал чтение высочайше утвержденного приговора. Своим громогласным вопросом он лишний раз позволил всем убедиться, что казнят не Петра III, а самозванца.

О поведении приговоренных накануне и в момент казни мы знаем мало. Иностранцев, видевших русские казни, поражала покорность, с какой принимали свой удел казнимые. Датчанин Юст в 1709–1711 годах несколько раз видел смертные казни и писал: «Удивления достойно с каким равнодушием относятся [русские] к смерти и как мало боятся ее. После того как [осужденному] прочтут приговор, он перекрестится, скажет „Прости“ окружающим и без [малейшей] печали бодро идет на [смерть] точно в ней нет ничего горького»[1193].

Будничностью веет от записи в журнале Тайной канцелярии, датированной 24 января 1724 года: «В 10-часу по утру е. и. в. (Петр I. — Е. А.) изволил быть в Санкт-Питер-Бурхской крепости в церкви Петра и Павла во время обедни, где собраны были колодники по делам из Вышняго суда бывшей обор-фискал Алексей Нестеров и протчие, приготовленные ко экзекуции, тамо же в церкви был для онаго же бывшей фискал Ефим Санин и его величество изволил ево, Санина, спрашивать о делах артиллерийских и потом указал ево, Санин, с протчими колодники вести ко экзекуции на площадь». Как видим, в соборе царь спокойно разговаривал «о делах артиллерийских» с человеком, которого накануне приговорил к страшнейшей смертной казни через колесование. Но уже у эшафота он решил разговор с Саниным продолжить и «с Троицкой площади по указу е. и. в. оного Санина велено послать под караул в прежнее место, понеже ему, Санину, того числа экзекуции не будет»[1194].

Внешне спокойно, беседуя на ходу с офицерами конвоя, шел в 1742 году на казнь фельдмаршал Миних. По воспоминаниям современников, в отличие от других узников, он был чисто одет и, что удивительнее всего, — выбрит[1195]. Как это ему удалось сделать — загадка. Известно, что никаких острых и режущих орудий заключенным, а тем более — приговоренным к казни, иметь не разрешали. Тем более никакой, даже самый проверенный, парикмахер не мог быть допущен с «опасной» бритвой (а иных тогда не было) к шее, предназначенной для топора. Поэтому приговоренные шли на казнь и отправлялись в ссылку бородатыми.

Подготовка к казни (переодевание в черную одежду или в саван, исповедь, причастие), церемония (свеча в руке, медленное движение черного экипажа) — все это говорило, что приговоренный участвует в траурной процедуре собственных похорон. Издавна было принято (и об этом пишут иностранцы), чтобы по дороге на эшафот и на нем самом приговоренный кланялся во все стороны народу, просил у людей прощения, крестился на купола ближайших церквей. Берхгольц так описывает казнь троих мародеров на месте пожара в Петербурге в августе 1710 года: «Прежде всего без милосердия повесили крестьянина. Перед тем как лезть на лестницу (приставленную к виселице), он обернулся в сторону церкви и трижды перекрестился, сопровождая каждое знамение земным поклоном, потом три раза перекрестился, когда его сбрасывали с лестницы. Замечательно, что будучи сброшен с нее и вися [на воздухе], он еще раз осенил себя крестом, ибо здесь приговоренным при повешении рук не связывают. Затем он поднял [было] руку для нового крестного знамения [но] она [наконец, бессильно] упала». Другому казненному удалось перекреститься даже дважды[1196]. О казни П. П. Шафирова в Кремле в 1723 году Берхгольц писал, что с возведенного на эшафот бывшего вице-канцлера сняли парик и шубу, Шафиров «по русскому обычаю обратился лицом к церкви и несколько раз перекрестился, потом стал на колена и положил голову на плаху»[1197].

Казненный в 1724 году фискал, взойдя на эшафот, перекрестился на шпиль Петропавловского собора, повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда на казнь смотрел император и его приближенные, поклонился вновь, «затем снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоявшему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову». Так же спокойно вел себя и обер-камергер Виллим Монс, возведенный на эшафот в октябре того же года: «при прочтении ему приговора… поклоном поблагодарил читавшего, сам разделся и лег на плаху, попросив палача как можно скорей приступать к делу»[1198]. М. И. Семевский сообщает, что кроме того Монс простился с пастором и подарил ему на память золотые часы[1199]. Как описывает видевший в 1775 году казнь Пугачева Андрей Болотов, при чтении длинной «Решительной сентенции» на площади стояла мертвая тишина, а Пугачев только крестился и молился[1200].

Перед казнью обреченному на смерть иногда давали возможность сделать последние распоряжения, которые записывали и, возможно, исполняли. О казни 13 февраля 1733 года Максима Погуляева в протоколе Тайной канцелярии записано, что перед экзекуцией «оной Погуляев объявил Тайной канцелярии секретарю Николаю Хрущеву, что-де имеющейся у него, Погуляева, полковой мундир, суконной, зеленой, да камзол суконной ж, красной с пуговицами медными и оной-де мундир ево, Погуляева, заслуженной и приказывал тот свой мундир взять для поминовения души ево отцу своему духовному церкви Верховных апостолов Петра и Павла, что в Санкт-Петер-Бурхской крепости священнику Григорью Федотову»[1201]. Василий Мирович после объявления приговора «сняв с шеи крест с мощами, отдал провожавшему его священнику, прося молиться о душе его; подал полицмейстеру, присутствовавшему при казни, записку об остающимся своем имении, прося его поручить камердинеру его исполнить все по ней, сняв с руки перстень, отдал палачу, убедительно прося его, сколько можно удачнее исполнить свое дело и не мучить его, потом сам, подняв длинные свои белокурые волосы лег на плаху…»[1202].

После прочтения приговора секретарь, а также священник покидали помост. Если преступник не раздевался сам или мешкал, то палач вместе с подручными раздевал его, стремясь при этом демонстративно разодрать одежду от ворота до пояса[1203]. Во всем этом был заложен ритуальный смысл — как уже выше говорилось, публичное обнажение тела палачом означало утрату наказуемым чести. В Генеральном регламенте сказано, что, наряду с шельмованным, из числа честных людей исключается тот, «которой на публичном месте наказан или обнажен был»[1204]. К сказавшему в 1720 году «непристойное слово» карачевскому фискалу Веревкину проявили редкую милость. По приговору указано было его «вместо кнута бить батоги нещадно… не снимая рубахи», что сохраняло ему честь. Особой милостью Петра I, проявленной к фрейлине Марии Гамильтон, стало обещание, что во время казни к ней не притронется рука палача. И, действительно, тот снес преступнице голову по тайному сигналу царя внезапно, не притрагиваясь к ней и не обнажая ее — в тот самый момент, когда она, стоя на коленях, просила государя о пощаде[1205].

Для шельмования использовали позорный столб. Приговоренного раздевали и привязывали к нему с помощью ошейников и накладок. Он стоял в таком положении «поносительного зрелища» около часа, на груди у него висела табличка с одной-двумя крупными словами о преступлении: «клятвопреступик», «изменник» и т. д. В инструкции 1762 года о шельмовании С. Гурьева и П. Хрущева сказано: «Приказать оным профосам каждого преступника взять двум человекам под руки и переломить палачу над каждым преступником… над головами их шпаги, кои заблаговременно (чтобы скорее можно было переломить) приказать самыя те шпаги, с коими те преступники служили, надпилить и бросить палачам перед ними на эшафот, а коль скоро шпаги надломлены будут, то того же часа профосам приказать их свести с эшафота под руки и отдать для отвозу в ссылку командированному здешняго гарнизона офицеру»[1206]. Естественно, что над головой преступников-недворян никакой шпаги не ломали. При шельмовании моряков (экзекуцию проводили на корабле) ломали их сабли, а сюртуки бросали в море[1207]. С этого момента дворянин лишался своей фамилии: «Обоих сих преступников нигде и ни в каких делах не называть Пушкиными, но бывшими Пушкиными»[1208]. С Д. Н. Салтыковой (Салтычихой) поступили иначе — ее фамильным прозвищем стало, как у крестьянки, имя отца: «Именовать: „Дарья Николаева дочь“»[1209].

Если ошельмованный или побывавший в руках палача служилый человек получал по именному указу помилование, то устраивали особую церемонию очищения: зачитывали именной указ о причислении его к категории «честных людей», прикрывали полковым знаменем и возвращали ему шпагу[1210].

Рассмотрим «политическую казнь» или «политическую смерть». В докладе Сената, одобренном Елизаветой в марте 1753 года, было уточнено, что политическая смерть — это «ежели кто положен будет на плаху или взведен на виселицу, а потом наказан будет кнутом с вырезанием ноздрей, или хотя и без всякого наказания, токмо вечной ссылке»[1211]. Таким образом, до самого конца преступник мог и не знать, что его не собираются лишать жизни, а устроят лишь имитацию «натуральной смерти». Церемония казни политической смертью проводилась в точности так же, как и натуральной, только кончалась иначе — преступнику оставляли жизнь. Казнимого раздевали, зачитывали смертный приговор, клали на плаху и тут же с нее снимали. При этом оглашали указ об освобождении от смертной казни. 11 апреля 1706 года Ф. Ю. Ромодановский вынес приговор: «Иноземцев Максима Лейку и Ягана Вейзенбаха казнить смертью, отсечь головы и, сказав им эту смертную казнь, положить на плаху и сняв с плахи, им же иноземцам сказать, что великий государь, царь Петр Алексеевич пожаловал, смертью их казнить не велел, а велел им за то озорничество (подрались с охраной царевича Алексея. — Е. А.) учинить наказанье — бить кнутом». Но не дождавшись начала кнутования, горячий Ромодановский бросился к иноземцам и стал их избивать своей тростью, удары которой были для них, надо полагать, сплошным счастьем[1212].

Имитация казни состоялась в 1713 году, когда обвиненного в преступлениях и приговоренного к расстрелу капитана Рейса было приказано привязать к позорному столбу, завязать ему глаза и «приготовить к расстрелянию», но потом объявить помилование в виде ссылки в Сибирь[1213]. «Политическая казнь» была сопряжена с различными официальными оскорблениями казнимого и переносилась высокопоставленным преступником тяжело. В 1723 году казнили в Кремле П. П. Шафирова. Палач «поднял вверх большой топор, но ударил им возле [головы] по плахе и тут Макаров (кабинет-секретарь Петра. — Е. А.), от имени императора объявил, что преступнику, во уважение его заслуг, даруется жизнь». Перед казнью Шафирова ассистенты палача не дали преступнику спокойно положить голову на плаху, а «вытянули его ноги, так что ему пришлось лежать на своем толстом брюхе». После казни медик пускал Шафирову кровь — таким сильным было потрясение[1214]. В 1740 году, услышав приговор о помиловании А. И. Остермана, палач, как бы с досады, пинком сбил встававшего с колен от плахи еще недавно влиятельного вельможу[1215].

Из документов неясно, каким орудием пользовались для «натуральной смерти», а именно отсечения головы, хотя выбор орудий был невелик — или топор, или меч. Согласно Артикулу воинскому 1715 года, головы секли мечом[1216]. М. М. Богословский считает, что впервые меч — новинка из Европы — применили в России 18 октября 1698 года, когда им обезглавили Аничку Сидорова и Ивашку Клюкина[1217]. Когда отсекали голову мечом, то приговоренного ставили на колени и палач широким замахом сносил преступнику голову с плеч. При казни топором непременным атрибутом была плаха — чурбан из дуба или липы, высотой не более метра, возможно, с выемкой для головы.

Опытный палач отделял голову от туловища одним ударом и тотчас, подняв ее высоко за волосы, показывал толпе. Предъявление головы публике также полно символического смысла: зрители удостоверялись, что казнь действительно свершилась без обмана. Если за палаческую работу брались непрофессионалы или палач был неопытен, то казнимого ожидали страшные муки. В Артикул воинский 1715 года включено важное положение о казни. Если раньше, в XVII веке, казнимый преступник оставался жив после первого удара палача или срывался с виселицы, то ему по давней традиции даровали жизнь. Артикул отменил обычай: «Когда палач к смерти осужденному имеет голову отсечь, а единым разом головы не отсечет, или когда кого имеет повесить, а веревка порветца и осужденный с виселицы оторветца и еще жив будет, того ради осужденный несвободен есть, но палач имеет чин свой (то есть обязанность. — Е. А.) до тех мест (до тех пор. — Е. А.) отправлять, пока осужденный живота лишится и тако приговор исправлен быть может»[1218].

Некоторые авторы считают повешение древнейшей казнью на Руси[1219]. Как уже сказано выше, повешение было трех видов: обычное за шею, подвешение за проткнутое крюком ребро и повешение за ноги. При подвешивании за ребро смерть не наступала сразу и преступник мог довольно долго жить. Берхгольц описывает случай, когда подвешенный за ребро преступник ночью «имел еще столько силы, что мог приподняться кверху и вытащить из себя крюк. Упав на землю, несчастный на четвереньках прополз несколько сот шагов и спрятался, но его нашли и опять повесили точно таким же образом»[1220]. Эту казнь могли совмещать с другими видами наказания. Никита Кирилов в 1714 году был подвешен за ребро уже после колесования. Такой же казни подвергся и ложный изветчик рудничный мастер Елисей Поздников[1221].

Н. Д. Сергеевский выделяет три типа виселиц, характерных для XVII века: «покоем» (П), «глаголем» (Г) и «двойным глаголем» (Т)[1222]. В XVIII веке все эти виды виселицы также известны из источников. Простое повешение совершалось обычно на виселице, стоящей на эшафоте, но случалось, что для этих целей использовали иные приспособления, вроде дерева или ворот — повешение было достаточно простой в исполнении казнью, хотя и не такой эффектной, как отсечение головы. Глаголь чаще всего использовался для подвешивания за ребро. В воззвании подавлявшего восстание Пугачева генерала Панина сказано, чтобы во всех «бунтовых» селениях поставили «по одной виселице, по одному колесу и по одному глаголю для вешания за ребро»[1223]. Как описывает А. Т. Болотов, видевший казнь Пугачева, несколько сообщников «злодея» казнили одновременно с ним на виселицах, стоявших вокруг эшафота. Их подняли на ступеньки лестниц, прислоненных к виселицам, а на головы надели холщовые мешки — «тюрики». В тот момент, как палач отрубил Пугачеву голову, преступников разом столкнули с лестниц[1224].

Четвертование представляло собой расчленение тела преступника с помощью меча или топора, точнее — специальным топориком для отсечения рук и ног. В одних случаях преступнику вначале отрубали левую руку и правую ногу (или наоборот), затем это же повторялось с оставшимися рукой и ногой, а затем отсекали и голову. Но в других случаях преступнику вначале отрубали голову, а затем уже руки и ноги. Четвертование в первом варианте называлось «рассечение живого» и усугубляло предсмертные муки, второй же был выражением милости государя к преступнику. В 1773 году так были казнены некоторые зачинщики мятежа Пугачева, которых следовало «казнить смертью отрублением сперва руки и ноги, а потом головы»[1225].

Казнь эта считалась страшной. Приговоренный в 1740 году к четвертованию Волынский просил А. И. Ушакова и И. И. Неплюева передать императрице просьбу об отмене приговора. Именно как четвертование он понял указ Анны, заменившей ему прежний приговор — посажение на кол, более мягким: вырезанием языка, отсечением сначала правой руки, а затем головы. Однако просьба не была уважена[1226].

Ужесточению муки казнимого на эшафоте в XVIII веке, как и раньше, придавалось большое символическое значение — пытки накануне казни и непосредственно во время публичной экзекуции были формой государственной мести. Артикул воинский разрешал при четвертовании предварительно рвать тела преступника клещами[1227].

Можно сказать, что страшной и мучительной была и казнь колесованием. Она предполагала переламывание костей преступника на эшафоте с помощью лома или колеса. Из документов видно, что преступнику ломали преимущественно руки и ноги. Средневековые гравюры и описания современников позволяют судить о технике этой казни. Сохранившееся палаческое колесо XVIII века внешне похоже на каретное колесо. Его деревянный обод снабжен железными оковками, края которых загнуты для того, чтобы усилить ломающий кости удар.

Преступника, опрокинутого навзничь, растягивали и привязывали к укрепленным на эшафоте кольцам или к вбитым в землю кольям. Под суставы (запястья, предплечья, лодыжки, колени и бедра) подкладывались клинья или поленья, а затем с размаху били ободом колеса по членам, целясь в промежутки между поленьями так, чтобы сломать кости, но не раздробить при этом тела. В приговорах указывалось, что именно ломать — ребра, руки, ноги и т. д. В основном ломали руки и ноги. После Петра I эта казнь еще применялась в России, но, в отличие от других стран Европы, довольно редко, и к середине XVIII века исчезла совершенно.

Приговор «колесовать руки и ноги» чаще всего относился к процедуре «колесования живова». Этот вид казни считался очень жестоким. После того как преступнику ломали руки и ноги, его клали на укрепленное на столбах колесо, где он медленно умирал. Из некоторых описаний следует, что переломанные члены преступника переплетали между спицами укрепленного на столбе колеса[1228]. Ломая кости, палачи при этом стремились не повредить внутренних органов, чтобы не ускорить смерть и чтобы мучения затянулись. Положенные на колеса преступники жили иногда по несколько дней, оставаясь в сознании. Юль в 1710 году писал, что «в летнее время люди, подвергающиеся этой казни лежат живые в продолжении четырех-пяти дней и болтают друг с другом. Впрочем, зимою в сильную стужу… мороз прекращает их жизни в более короткий срок»[1229]. Более гуманным был приговор, в котором было сказано: «После колесования, отсечь голову». Так в 1739 году колесовали И. А. Долгорукого[1230].

По-видимому, как и при обычных переломах, колесованного можно было спасти. В 1718 году положенный на колесо Ларион Докукин согласился дать показания. Его сняли с колеса, лечили, а потом допрашивали. Вскоре он либо умер, либо ему отрубили голову. Как сообщал австрийский дипломат Плейер, на следующий день после казни, 17 марта 1718 года, лежавший на колесе Александр Кикин, увидев проходящего мимо Петра, просил «пощадить его и дозволить постричься в монастырь. По приказанию царя его обезглавили»[1231]. Счастливцем мог считать себя приговоренный к «колесованию мертвым», ибо казнь начиналась с отсечения головы, после чего ломали уже бездыханное тело. Вообще, колесо занимало особое место в процедуре казни и служило средством дополнительного надругательства над останками преступника — отрубленную голову или отсеченные члены трупа надолго водружали на колесо для всеобщего обозрения. Это предусматривал закон: «…И на колеса тела их потом положить»[1232]. Так было с телом Пугачева: его отрубленные члены выставили на колесах в разных частях Москвы, а на месте казни, как описывает современник, «один из палачей залез наверх столба и насадил голову мятежника на железный шпиль», венчавший колесо[1233].

Посажение на кол было одной из самых мучительных казней. Сергеевский считает, что кол вводился в задний проход и тело под собственной тяжестью насаживалось на него[1234]. По-видимому, были разные школы посажения на кол. Искусство палача состояло в том, чтобы острие кола или прикрепленный к нему металлический стержень ввести в тело преступника без повреждения жизненно важных органов и не вызвать обильного, приближающего конец, кровотечения. Кол с преступником закреплялся вертикально. Известно, что при казни Степана Глебова к колу была прибита горизонтальная рейка, чтобы казнимый, под силой тяжести тела, не сполз к земле. Кроме того, казнимого в декабре Глебова одели в шубу, чтобы он не замерз и тем самым продлили его мучения. Были и другие ужасающие подробности посажения на кол. Отсылаю интересующихся ими к основанным на исторических источниках произведению Генриха Сенкевича «Пан Володыевский» и особенно к роману Иво Андрича «Мост на Дрине», где технике посажения на кол посвящено несколько леденящих душу страниц, второй раз перечитывать которые невозможно.

Фальшивомонетчикам заливали горло металлом (обычно это было олово), который у них находили при аресте. Как и других преступников, их тела водружали (привязывали) на колесо, а к его спицам привязывали фальшивые монеты. Нельзя сказать, что сожжение было в России особенно распространенной казнью, в отличие от Европы, где костры с еретиками горели в XVII и XVIII веках[1235]. К сожжению приговаривали преступников преимущественно по делам веры: еретиков, отступников, богохульников, а также ведунов, волшебников и поджигальщиков. В 1714 году на Красной площади был сожжен изрубивший икону Фома Иванов. Казнь была сложной. Вначале сожгли руку преступника, к которой было привязано орудие преступления — «косарь», а потом сожгли и самого Фому[1236]. Берхгольц видел такую же казнь в 1722 году. Преступника, выбившего в церкви палкой икону из рук епископа, казнили в соответствии с обычаем тальона, то есть казнили вначале член, совершивший преступление. Для этого приговоренного привязали цепями к столбу, у подножья которого был разложен горючий материал. Правую руку преступника, которой было совершено преступление, прикрепили проволокой к прибитой на столбе поперечине. Руку плотно обвили просмоленным холстом вместе с палкой, которой и был нанесен удар по иконе. После этого подожгли руку. Она сгорела за 7–8 минут, и, когда огонь стал перебрасываться на тело преступника, был дан приказ поджечь разложенный под его ногами костер. При этом Берхгольц отмечает необыкновенное самообладание казнимого, который не издал ни одного звука во время этой страшной экзекуции[1237]. Так было принято казнить и в других странах.

Сравнительно много было сожжений в царствование Анны Ивановны. После крупного московского пожара 1737 года заживо сожгли Марфу Герасимову, которую поймали на месте «с тряпицей и горелым охлопком» и уличили как поджигательницу[1238]. В том же году в Петербурге сожгли двоих крестьян, обвиненных в поджогах Петербурга[1239]. Заживо сжигали вероотступников и чародеев. В 1736 году на костер возвели «волшебника» Ярова[1240], а в 1739 году перешедшего в иудаизм капитан-поручика Возницына[1241]. В 1701 году Григорий Талицкий и его последователь Иван Савин были приговорены к казни на медленном огне, которая называлась «копчение». Талицкого и Савина в течение восьми часов обкуривали каким-то едким составом, от которого у них вылезли волосы на голове и бороде и тело стало истаивать, как свеча. Мучения оказались столь невыносимы, что Талицкий, к вящему негодованию Савина, терпевшего во имя идеи такую же нечеловеческую боль, «покаялся и снят был с копчения», а затем четвертован[1242].

Признание упорствующим преступником своей вины, отречение его от прежних взглядов власть воспринимала с удовлетворением и могла облегчить участь приговоренного либо перед казнью (назначали более легкую казнь), либо во время экзекуции. Тот, кто просил пощады, раскаивался или давал показания, мог рассчитывать на снисхождение, получить, как тогда говорили, «удар милосердия». Такому покаявшемуся преступнику облегчали мучения — отсекали голову или пристреливали[1243].

Власть добивалась от казнимого не только раскаяния, но и дополнительных показаний. Страшные физические мучения делали самых упрямых колодников покладистыми, если не в пыточной камере, то на колесе или на колу, когда мучительная смерть растягивалась на сутки. И это позволяло вытянуть из полутрупа какие-то ранее скрытые им сведения. Поэтому рядом с умирающим всегда стоял священник, а иногда и чиновник сыскного ведомства, готовый сделать запись признания или раскаяния. Священник для увещевания назначался заранее. В 1724 году в Тайную канцелярию «призван был… протопоп Алексей Васильев, которому объявлено, что осмого дня сего ж февраля имеет быть учинена смертная казнь роспопе Игнатью Иванову, чтоб он был при том для увещания как и преж сего при таких экзекуциях бывало». При этом смертному показанию, как и исповедальному признанию, была определена высшая цена: «Ростригу Игнатья Иванова определено казнить смертью, а что он, рострига при смерти станет объявлять, тому и верить»[1244].

Редчайший случай произошел с майором Глебовым, уличенным в 1718 году в сожительстве с бывшей царицей Евдокией и в иных государственных преступлениях. На следствии Глебов держался мужественно, обвинения от себя отводил, но главное — он не раскаялся в своих поступках и не просил у государя прощения, за что был приговорен к посажению на кол. Во время казни на Красной площади 15 марта 1718 года к нему приставили архимандрита Спасского монастыря Феофилакта Лопатинского и иеромонаха Маркела Родышевского, чтобы они, постоянно находясь около преступника, приняли его покаяние. Но церковники так и не дождались раскаяния. Лишь однажды умирающий «просил в ночи тайно» Маркела причастить его, но тот отказал казненному в просьбе. Утром 16 марта Глебов умер[1245]. Позже Петр расправился с Глебовым еще и посмертно: ему объявили анафему — вечное церковное проклятие. В указе Петра об этом от 15 августа 1721 года сказано, что Глебов «по жестокости своей и непокаянному сердцу, когда, по е. и. в. правам достойная ему, Глебову, казнь чинена, свойственнаго по христианской должности покаяния не принес и причастия Святых тайн не точию не пожелал, но и отвергся и клятве церковной, яко злолютый преступник и таковыя святыя тайны презиратель и отметник сам себя подверг» анафеме. С тех пор по всем церквям должны были возглашать: «Во веки да будет анафема!» Упоминая рядом с Гришкой Отрепьевым и Ванькой Мазепой и Степку Глебова[1246].

Перейдем к технике болевых и калечащих наказаний, прежде всего к наказанию кнутом. За исключением казни полковника Грузинова в 1800 году, наказание кнутом не преследовало цели убийства преступника. При кнутовании приговоренного взваливали на спину помощника палача или привязывали к «кобыле» или столбу посредине площади. Англичанин Джон Говард в 1781 году видел в России казнь кнутом мужчины и женщины: «Женщина была взята первой. Ее грубо обнажили по пояс, привязали веревками ее руки и ноги к столбу, специально сделанному для этой цели, у столба стоял человек, держа веревки натянутыми. Палачу помогал слуга, и оба они были дюжими молодцами. Слуга сначала наметил свое место и ударил женщину пять раз по спине… Женщина получила 25 ударов, а мужчина 60. Я протеснился через гусар и считал числа, по мере того как они отмечались мелом на доске. Оба были еле живы, в особенности мужчина, у которого, впрочем, хватило сил принять небольшое даяние с некоторыми знаками благодарности. Затем они были увезены обратно в тюрьму в небольшой телеге».

По данным середины XVIII — начала XIX века «кобыла» представляла собой «толстую деревянную доску, с вырезами для головы, с боков для рук, а внизу для ног». Она «поднималась и опускалась на особом шарнире так, что наказуемый преступник находился под удобным для палача углом наклона. Палачи клали преступника на кобылу, прикрепляли его к ней сыромятными ремнями за плечи и ноги и, пропустив ремни под кобылу чрез кольцо, привязывали ими руки, так что спина после этой перевязки выгибалась»[1247]. До появления «кобылы» кнутование проходило на «козле». Как выглядело это орудие, неизвестно, и сказать точно, когда «кобыла» вытеснила «козла», мы не можем. По некоторым данным, в провинции били кнутом на перевернутых дровнях[1248].

Вместе с тем в течение XVII века и почти всего XVIII века использовалась и техника битья кнутом на спине. Преступников раздевали до пояса и клали на спину помощника палача, который держал его за руки. Ноги же связывали веревкой, и ее крепко держал другой человек, чтобы преступник не мог двигаться. За осужденным в трех шагах стоял палач и бил его длинным и толстым кнутом. «На спине» секли Н. Ф. Лопухину и А. Г. Бестужеву в 1743 году[1249]. Уильям Кокс, наблюдавший кнутование в 1778 году, писал, что к ногам преступника привязывали гири[1250]. Была и третья разновидность казни кнутом — «в проводку», то есть на ходу, когда преступника, водя по оживленным торговым местам, при движении били кнутом[1251]. Такое кнутование называли также «торговой казнью».

Разные виды битья могли сочетаться. В этом случае в приговоре отмечалось: «Бить на козле кнутом и в проводку»[1252]. Так, кажется, поступали с самозванцами 1760‑х годов. Ивана Евдокимова в 1764 году водили по деревням, где он ранее «возглашал» себя Петром II, и давали ему указам, «в каждом месте по 5 ударов». В 1766 году по указу Екатерины II с самозванцем Кремневым поступили так же — его приговорили к наказанию кнутом, причем в указе отмечается «воспитательно-устрашающий» характер экзекуции: «В страх другим такого отчаянного свойства людем во всех тех селах, где он о себе показанные ложные разглашения чинил, при собрании народа, который ему безрассудно повиновался и легкомысленно верил, сечь кнутом в каждом селе по нескольку ударов». В 1773 году сибирский губернатор Чичерин предписал самозванца Г. Рябова и его сообщникам, «начав с острога, и по всем переулкам [Тобольска] сечь кнутом и, вырезав ноздри, сослать в Нерчинск вечно в ссылку с таким притом повелением, чтобы во всяком от Тобольска городе чинить им наказание кнутом же»[1253]. Казнь «в проводку» была отменена только в 1822 году[1254].

Как и при отсечении головы, кнутование сопровождалось своими ритуалами и обычаями. Обратимся к описанию Г. И. Студенкина: «Приготовив преступника к наказанию, палачи брали плети, лежавшие дотоле в углу эшафота, накрытые рогожею, становились в ногах осужденного, клали конец плети на эшафот и, перешагнув через этот конец правой ногой, ждали начать наказание от исполнителя приговора. Начинал сперва стоявший с левой стороны палач: медленно поднимая плеть, как бы какую тяжесть, он с криком „Берегись, ожгу!“, наносил удар, за ним начинал свое дело другой. При наказании наблюдалось, чтобы удары следовали в порядочном промежутке один подле другого»[1255]. Как и при допросах, могли использоваться различные техники кнутования. После наказания палача следовало благодарить, что не изувечил сильнее, чем мог[1256].

Битье кнутом — пожалуй, самый распространенный вид экзекуции в России XVIII века. Причина такой «популярности» телесного наказания не только в принятом во всех странах XVIII века весьма жестоком обращении с человеком, но и в особенностях политического и социального порядка, установившегося в России после утверждения в ней самодержавия и крепостничества. Безграничная власть государя делала всех подданных равными перед ним и… кнутом. Исследователи, начиная с М. М. Щербатова, отмечают отсутствие в общественном сознании допетровской России (да и при Петре) ощущения позора от самого факта публичных побоев и телесных наказаний человека на площади. Лишь с утверждением при Екатерине II дворянских сословных ценностей и усвоением дворянами норм западноевропейской дворянской чести это чувство, как и соответствующие им нормы права, появились в России[1257].

Бесспорно, что телесные наказания стимулировало и крепостное право. Как писала в своих записках Екатерина II, в 1750 году в Москве не было помещичьего дома, в котором отсутствовала бы камера пыток и орудия истязания людей. Связь системы наказаний в помещичьих поместьях и в государстве была прямой и непосредственной — ведь речь шла об одних и тех же подданных. Одновременно нельзя не согласиться с теми учеными, которые отмечают в Петровскую эпоху не только резкое усиление жестокости наказаний, но значительное увеличение наказаний в виде порки различных видов. Можно говорить о целенаправленной политике запугивания подданных с помощью «раздачи боли» (выражение В. А. Рогова). Пример такому отношению к людям подавал сам Петр I, чья знаменитая дубинка стала одним из выразительных символов эпохи прогресса через насилие в России.

Исторические материалы однозначно свидетельствуют, что «кнутование» было одним из самых жестоких наказаний, часто вело к мучительной смерти и почти всегда означало для наказанного преступника увечья и инвалидность и уж вовсе не способствовало сохранению кнутованной личности как «общественно полезной единицы». Князь М. М. Щербатов в записке «Размышления о смертной казни» писал, что приговоренные к сечению кнутом фактически обрекаются на смерть. Им дают по триста и более ударов и «все такое число, чтобы несчастный почти естественным образом снести без смерти сего наказания не мог. Таковых осужденных однако не щитают, чтобы они были на смерть осуждены, возят виновных с некоими обрядами по разным частям города и повсюду им сие мучительные наказания возобновляют. Некоторые из сих в жесточайшем страдании, нежели усечение головы или виселица или самое пятерение (то есть четвертование. — Е. А.), умирают»[1258].

Смертный исход после наказания кнутом был очень частым. Уильям Кокс, педантично изучавший проблему наказания кнутом в России, считал, что наказание кнутом было лишь одним из видов смертной казни, причем весьма мучительным. Он писал, что приговоренные «сохраняют некоторую надежду на жизнь, однако им фактически приходится лишь в течение более длительного времени переживать ужас смерти и горько ожидать того исхода, который разум стремится пережить в одно мгновение[1259].

Калечащий характер кнутования учитывался при вынесении приговора. По именному указу от 25 июня 1742 года крепостным-рекрутам при наказании за ложное «слово и дело» разрешалось использовать вместо кнута плеть. Когда выносили приговор работным людям, взбунтовавшимся в Калужской провинции в 1752 году, то пригодные к дальнейшей службе и работе на заводе были наказаны плетью, а непригодные — кнутом. Вынося приговор о кузнеце Архипе Тимофееве, судья заколебался и постановил: «Ежели годен в службу, то, учиня в кузнечном ряду наказание плетьми, а ежели негоден — кнутом»[1260].

Очень редко в приговорах сказано о числе ударов кнута, которые предстояло вытерпеть преступнику. 30 ударов кнута получил по приговору «Бить кнутом нещадно» школяр Лукьян Нечитайло из Глухова в 1722 году. Столько же ударов тоже по приговору «Кнутом нещадно» получили в 1725 году бывшие попы Захарий Игнатьев и Антип Щеглов[1261]. «Чародея» Козицына приговорили в 1763 году к «жестокому наказанию кнутом», и он получил 40 ударов[1262]. Когда в 1752–1753 годах наказывали взбунтовавшихся работных людей Калужской провинции, то по приговору о «нещадном наказании кнутом» преступники получали 50 ударов, а при наказании по приговору просто «кнутом» давали всего 25–30 ударов[1263]. Таким образом, «нещадное наказание» кнутом в XVIII веке составляло не менее 30 ударов, хотя А. Г. Тимофеев считал, что нижний предел — 50, но было и больше — 70, 100, 125, 175, 200[1264].

Никаких критериев в определении силы удара кнута не существовало. Часто встречающееся в приговорах понятие «нещадно» ни по числу, ни по силе ударов не было регламентировано. Жестокость наказания кнутом во многом зависела от угла наклона «кобылы», от расстояния, с которого бил палач, но более всего от воли старшего экзекутора и палача. Как вспоминал Зейдер, которого вели на эшафот, его мрачные мысли были прерваны палачом, который потребовал денег. «В кармане у меня было всего несколько медных денег, но в бумажнике было еще 5 рублей. Доставать их было неудобно, это могло обратить внимание, поэтому я снял часы и, отдавая их, сказал как только мог яснее по-русски: „Не бей крепко, бей так, чтобы я остался жив!“ — „Гм! Гм!“ — пробурчал он мне в ответ»[1265].

О взятках накануне казни нам известно из разных источников. Смысл взятки состоял в том, чтобы опытный, профессиональный палач замахивался сильно, а бил слабо и не вкладывал в удар всю силу. Проверить или проконтролировать силу удара было очень трудно. Как писал современник, «одного удара достаточно для того, чтобы разрезать кожу так глубоко, что кровь заструится. С другой же стороны подкупленный палач… окровавит спину преступника и следующими ударами размазывает только текущую кровь…»[1266]

Экзекуция под названием «гнать сквозь строй», «наказать спиц-рутенами» (шпицрутенами) появилась при Петре I как типично западноевропейское воинское наказание. Однако с самого начала «прогуляться по зеленой улице» заставляли не только провинившихся солдат, но и гражданских преступников. Солдатам раздавались розги, полк (или батальон) выстраивался на плацу «коридорным кругом»: две шеренги солдат стояли напротив друг друга по периметру всего плаца. Обнаженного по пояс преступника привязывали к двум скрещенным ружьям, чтобы он шел не быстро. Не мог наказанный и замедлить шаг — унтер-офицеры тянули его за приклады ружей вперед. Каждый солдат делал шаг вперед из шеренги и наносил удар. За силой удара внимательно следили унтера и офицеры, не допуская, чтобы солдат-палач жалел своего товарища. Если наказанный терял сознание, то его волокли по земле или клали на розвальнях и везли до тех пор, пока он не получал положенного числа ударов или не умирал на пути по «зеленой улице». Соучастников и свидетелей его проступка в воспитательных целях вели следом так, чтобы они видели всю процедуру в подробностях и могли рассказать об этом другим.

Розга (рутен), представляла собой тонкую, гладкую ветку — «лозовый прут» длиной в 1,25 аршина (чуть меньше метра), очищенную от листьев и мелких веточек. Розги использовались достаточно тяжелые, но гибкие, не сырые, но и не сухие, а слегка подвялые. Менять их полагалось после десяти ударов. По крайней мере, такие требования к розгам были приняты в первой половине XIX века, но думаю, что они действовали и в XVIII веке[1267]. Закон не устанавливал никакой нормы наказания шпицрутенами. В ряде случаев отмечалось: «Прогнать шпиц-рутен чрез полк сколько можно»[1268]. Артикул воинский 1715 года предписывает за минимальное преступление — кражу на сумму не более 20 рублей — гонять «сквозь полк», то есть через тысячу человек шесть раз, при повторной краже — двенадцать раз[1269]. Судя по приговорам, случалось, что преступников гоняли по три, пять, двенадцать раз через батальон[1270]. Камер-юнгу Ивана Петрова приговорили прогнать «чрез полк сорок два раза», то есть он выдержал 42 тысячи ударов, причем до этого приговора его уже гоняли через батальон 61 раз и много раз бивали кошками[1271]. О наказании в 1780 и 1785 годах преступника Василия Брягина шпицрутенами сказано, что его гоняли «чрез тысячу человек восемь раз»[1272]. Из всех телесных наказаний в армии шпицрутены были самым распространенным. Шпицрутены воспринимались как дисциплинарное наказание, не лишавшее военного и дворянина чести.

Как и кнутование, люди переносили шпицрутены по-разному: одни умирали, не выдержав и трех проводок через батальон, другие же выживали и поправлялись после куда более жестоких наказаний, которые, в сущности, приравнивались к смертному приговору. Известно, что пугачевский атаман Федор Минеев умер после проводки через 12 тысяч шпицрутенов[1273], в то время как солдат Кузьма Марев «за многие его продерзости гонен был в разные времена спиц-рутен девяносто семь раз (то есть минимум 48 тысяч раз. — Е. А.) да бит батогами». Несгибаемый Марев это выдержал и потом за брань в адрес императрицы Елизаветы был снова наказан и сослан в Оренбург[1274].

Моряков пороли в основном линьками — кусками веревки с узелком на конце или морскими кошками — многохвостовыми плетками. Кроме того, их еще килевали — наказанного протаскивали на веревке под корпусом, точнее — килем, корабля, что продолжалось несколько минут и угрожало жизни истязуемого. Уильям Кокс писал, что плети и кошки — «суть многохвостые ремни с тою разницей, что кошки бывают на конце осмолены; кошка употребляется, главным образом, для наказания матросов; плетью наказывают за более легкие проступки. За маловажные проступки наказывают также батогами — это тонкие палки, которыми бьют по пятам»[1275]. Действительно, другие источники эти сведения подтверждают, хотя разнятся в оценке числа хвостов у плети (два-три и больше)[1276].

Батоги — палки — считали самым легким наказанием, что отразилось в пословице: «Батоги — дерево Божье, терпеть можно». Технику битья батогами описывает Берхгольц, наблюдавший ее в Петербурге в 1722 году. Он уточняет, что преступника бьют по голой спине, что палки толщиной в палец и длиною в локоть и что еще двое ассистентов держат его врастяжку за руки[1277]. Позже битье батогами упростили — наказываемого стали привязывать к кобыле. Другое наказание батогами предназначалось для должников и недоимщиков на правеже. В этом случае батогами били по голым ногам — по икрам или пяткам. Для церковников использовали шелепы — толстый веревочный кнут. Наказание шелепами не считалось позорящим, не требовало лишения сана и являлось дисциплинарным наказанием духовных персон, так называемым «усмирением».

Закон предусматривал и такую меру наказания, как членовредительство, то есть отсечение иных, кроме головы, частей тела, что непосредственно не вело к смерти. Отсекали руки (до локтевого сустава), ноги (по колено), пальцы рук и ног. За более легкие преступления (или в милость) отрубали менее важные для владения руками пальцы, в других случаях отсекали все пальцы. Впрочем, такое наказание упоминается редко. С началом петровских реформ стоящие у власти поняли, что преступники — лучшие работники многочисленных строек и поэтому отсечение членов (в том числе пальцев), не позволявшее работать, фактически прекратилось.

С экзекуциями, уродующими человека («рвать ноздри» и «резать уши»), не все ясно. В источниках постоянно встречаются пять глаголов, обозначающих эту экзекуцию: «пороти», «рвать», «вынимать», «вырезать» и «резать». Первые три глагола означали нанесение рваных ран, в частности удаление специальными щипцами крыльев носа. Отрезание ушей и вырезание носа применялось при наказании закоренелых преступников. Можно полагать, что ноздри у них были уже вырваны, но теперь ноздри полностью удалялись ножом. Но утверждать это как бесспорный факт мы не можем, так как известны указы, когда преступников наказывали явно впервые, но в приговоре писали: «По вырезанию ноздрей и урезанию языка» или «Бив кнутом и вырезав ноздри, послать на каторгу в вечную работу»[1278]. Среди подвергшихся телесным наказаниям в 1725–1761 годах ноздри вырваны или вырезаны у почти четверти наказанных (353 из 1532), причем большую часть из них (328 из 353) подвергли увечению после наказания кнутом. Как известно, в тюрьме и на каторге всегда находились «умельцы», которые лечили каторжников, так что через несколько лет рваные ноздри становились почти незаметны. Сибирский сторожил Н. Абрамов записал тобольское предание о заращивании вырванных ноздрей: «Я слышал в детстве от стариков, что будто пониже плеча правой руки его был вырезан кусочек мяса, приложен к ноздрям, и посредством разгноения, зарощены вырванные части»[1279].

Первое упоминание о казни «урезания (урывание) языка» относится к 1545 году, последнее — к 1743 году[1280]. Урезание делалось с помощью заостренных щипцов и ножа. Как оно именно проводилось, точно неизвестно. Автор статьи о Н. Ф. Лопухиной М. И. Семевский описывает (правда, без цитат и ссылок на источники) эту операцию так: «Сдавив ей горло, палач принудил несчастную высунуть язык: схватив его конец пальцами, он урезал его почти на половину. Тогда захлебывающуюся кровью Лопухину свели с эшафота. Палач, показывая народу отрезок языка, крикнул, шутки ради: „Не нужен ли кому язык? Дешево продам!“»[1281] Кроме того, приговоры не уточняли, как глубоко нужно вырезать язык. В них говорилось обобщенно: бить кнутом и сослать, предварительно «урезав язык» или «отрезав языка»[1282]. Наблюдать за действиями палача при экзекуции было трудно, поэтому можно было дать палачу взятку и тогда он мог отсечь только кончик языка. О том, что лишенная языка А. Г. Бестужева говорила, известно из легендарных сведений о ее жизни в Якутске[1283]. Повторное удаление языка было уже, как правило, полным — «из корения», что делало жизнь изуродованного человека очень трудной: говорить ему было уже нечем и к тому же лишенный языка во сне постоянно захлебывался в слюне и не мог жевать еду[1284].

Урезание языка, подобно отсечению руки или пальца, приближалось к «материальным казням», когда не просто наказывали человека, а отсекали тот его член, с помощью которого было сказано или написано гнусное слово. В приговоре по делу Григория Трясисоломина подчеркнута связь преступления и наказания: «За его воровския непристойныя речи велели казнить: вырезать ему язык»[1285]. Из всех дел первой половины XVIII века, которые кончались для преступника урезанием языка, большинство относилось к произнесению преступниками особо дерзких, «скаредных речей». Отсекали язык и за молчание тем людям, которые не известили власти о важном государственном преступлении. В 1733 году так казнили пять человек свидетелей, знавших, но не донесших на самозванцев Труженикова и Стародубцева. В приговоре о них отмечалось: «За неизвет их на означенных самозванцев… урезать языки»[1286].

Обычно в самом конце экзекуции преступника, подлежащего ссылке на каторгу, клеймили. Это делалось для того, чтобы преступники, как сказано в указе 1746 года, «от прочих добрых и не подозрительных людей отличны были»[1287]. В указе 1765 года об этом говорится: «Ставить на лбу и щеках литеры, чтобы они (преступники. — Е. А.сразу были заметны»[1288]. Стоит ли много говорить о том, что клейменный позорным тавром человек становился изгоем общества. Если вдруг приговор признавался ошибочным, то приходилось издавать особый указ о помиловании, иначе «запятнанного» человека власти хватали повсюду, где бы он ни появлялся.

Чем клеймили («пятнали» или «ставили знаки») и как происходило само клеймение («запятнание», «поставление литер»)? Известно, что для клеймения использовались «городовое пятно» (возможно, городовой герб, буква или эмблема города)[1289], орел, а также литеры. Родиона Семенова было приказано «запятнав пятном „ведьми“ с порохом в лоб в трех местах». Иначе говоря, на лбу у него было три буквы «В»[1290]. До 1753 года чаще всего на щеках и лбу преступника ставили слева направо четыре литеры «В» «О» «Р» и «Ъ», после 1753 года — только три первые буквы с помощью присланных из Юстиц-коллегии «стемпелей»[1291]. Указ 1753 года предполагал, что «В» ставится на лбу, буква «О» на правой щеке, а буква «Р» на левой[1292].

Во второй половине XVIII века стали стремиться «написать» на лице человека его преступление. Убийце ставили на лице литеру «У». Самозванца Кремнева по указу Екатерины II от 1766 года клеймили в лоб литерами: «Б» и «С» («Беглец» и «Самозванец»), а его сообщника попа Евдокимова — литерами «Л» и «С» («Ложный свидетель»)[1293]. Оренбургская секретная комиссия по разбору дел пленных пугачевцев в 1774 году выносила приговоры о клеймении преступников следующими буквами: «З» — «Злодей», «Б» — «Бунтовщик» и «И» — «Изменник»[1294].

В XVII–XVIII веках техника клеймения состояла в том, что специальным прибором с иглами наносили небольшие ранки, которые затем натирались порохом. Об этом известно из дел Преображенского приказа начала XVIII века, где выносились приговоры: запятнать «ведьми с порохом в лоб» или «сослать на каторгу, запятнав иглами»[1295]. В указе 1705 года предписывалось натирать ранки порохом «многажды накрепко», чтобы преступники «тех пятен ничем не вытравливали и живили и чтоб те пятна на них, ворах, были знатны по смерть их»[1296]. Однако колодники умели выводить позорные клейма — они не давали заживать «правильным» ранкам и растравливали их. В результате четкие очертания букв терялись. Неслучайно указ о наказании закоренелых преступников 1705 года предписывал «пятнать новым пятном»[1297].

Уже в начале XIX века просвещенные чиновники понимали дикость вырезания ноздрей и клеймения людей. Однако эти формы наказания отменили только по указу 17 апреля 1863 года[1298].

После телесного наказания преступника отводили или отвозили в тюрьму, где, при необходимости, его лечили. Исполнение приговора обязательно фиксировалось в соответствующем протоколе, журнале или в виде пометы на указе-приговоре, объявленном преступнику и публике: «И июня 29 дня 1724 году — сказано в журнале Тайной канцелярии, — Якову Орлову экзекуция учинена за кронверком у столпа бит кнутом, дано ему тритцать ударов и ноздри вырезаны, при той экзекуции были для караула… подпоручик Степан Сытин, 12-ой роты за сержанта капрал Артемон Оберучев, 9-ой роты за капрала салдат Борис Телцов, солдат 24 человека, барабанщик, Тайной розыскной канцелярии канцелярист Семен Шурлов, подканцелярист Григорий Мастинской»[1299]; «И февраля 13 дня сего 733‑го году по вышеобъявленному е. и. в. указу вышеписанному салдату Максиму Погулеву за показанные ево вымышленные затейные на гренодера Илью Вершинина важные непристойные слова кажнен смертью — отсечена голова»[1300].

С умерщвлением преступника казнь не заканчивалась. В XVII–XVIII веках было принято выставлять трупы или отдельные части тела казненного в течение какого-то времени после казни. Все эти посмертные позорящие наказания преследовали предупреждающий и поучительный характер. В одних случаях речь шла о часах, в других — о днях, в третьих — о месяцах и годах. В начале февраля 1724 года в журнале Тайной канцелярии было записано, что после казни расстриги Игнатия было приказано «караулу стоять сего февраля до двадцать осмаго дня, а двадцать осмаго числа караул свесть, а тело погрести в удобном месте»[1301]. О теле казненного Мировича в приговоре говорилось: «Отсечь голову и, оставя тело на позорище народу до вечера, сжечь оное потом, купно с эшафотом»[1302]. Части тела Пугачева и его сообщников, казненных в 1775 году на Болоте, выставили на колесах в наиболее оживленных местах Москвы и вскоре сожгли вместе с эшафотом, колесницей и прочим. Сообщника Пугачева Ивана Зарубина казнили в Уфе на эшафоте, который еще до казни забили изнутри соломой и смолой. Только отрубленная палачом голова была показана народу и затем «возложена на столб и на железный шпиль», эшафот был подожжен, а «пепел развеян по воздуху». Весь этот акт имел не только ритуально-символический смысл очищения земли от скверны, но и вполне прагматическую цель — лишить сторонников казненного возможности похоронить тело[1303].

Известны многочисленные случаи, когда тело преступника или его части (особенно голова) долго выставлялись на колесах, кольях или подвешивались на перекладинах. Сибирский губернатор князь М. П. Гагарин был казнен на Троицкой площади Петербурга в марте 1721 года, а в ноябре того же года Петр требовал опутать труп, который уже распадался, в цепи и так повесить снова. Он должен был устрашать всех как можно дольше[1304]. Саратовский воевода М. Беляев в конце января 1775 года писал казанскому губернатору, что казненные осенью 1774 года сообщники Пугачева были «во многих местах… повешены на виселицах, а протчие положены на колесы, головы ж, руки и ноги их воткнуты на колья, кои и стоят почти чрез всю зиму и, по состоянию морозов, ко опасности народной от их тел ничего доныне не состояло». С начавшимся потеплением воевода просил начальство разрешить захоронить тела, чтобы в городе не было «вредного духа»[1305].

Каменный столб с водруженными на нем головой и частями тела преступников был символом казни после казни. Первый из них был столб на Красной площади в 1697 году, построенный для останков Соковнина и Цыклера. На вершине каменного столба торчали головы казненных, а по сторонам на спицах виднелись отрубленные части тел преступников[1306]. После казни в 1718 году сторонников царевича Алексея в Москве на площади была устроена целая «композиция» из трупов казненных. На верхушке широкого каменного столба «находился четырехугольный камень в локоть вышиною», на нем положены были трупы казненных, между которыми виднелся труп Глебова. По граням столба торчали шпицы, на которых висели головы казенных[1307]. Как вспоминал запорожец Н. Л. Корж, в таком положении трупы оставались надолго: «И сидит на том шпиле преступник дотоли, пока иссохнет и выкоренится як вяла рыба, так что когда ветер повеет, то он крутится кругом як мельница и торохтят все его кости, пока упадут на землю»[1308].

В ритуале казни после казни особое место занимала голова преступника. Ее стремились сохранить как можно дольше, даже если тело при этом сжигали. Нередко ее отправляли туда, где было совершенно преступление. В указе 13 мая 1732 года о самозванце Холщевникове сказано: «А тело его зжечь при публике, а голову поставить в Арзамасе»[1309]. Обезглавленное тело В. Левина после казни 26 июля 1722 года в Москве было сожжено, но голову его отправили в Пензу — по адресу совершенного им преступления. В день казни Левина А. И. Ушаков писал доктору Блюментросту: «Извольте сочинить спирт в удобном сосуде, в котором бы можно ту голову Левина довести до означенного города (до Пензы), чтоб она дорогою за дальностию пути не избилась и оный бы сосуд с спиртом чтоб изготовлен был сего же числа, а кому изволите приказать оное сочинить, чтоб он был в аптеке безотлучно»[1310]. Довезенная до Пензы голова была водружена именно там, где преступник кричал «непристойные слова», — на пензенском базаре. Для этого специально сложили каменный столб, на верхушке которого закрепили железную спицу для головы.

В соседний Тамбов 12 августа 1725 года отправилась с посыльным — сержантом еще одна страшная посылка, голова казненного в Москве монаха Выморокова. Ее водрузили на каменный столб, причем было предписано «сочинить лист и послать с помянутым сержантом — велеть оной прибить к столбу, где Выморокова голова будет»[1311]. И с головой самозванца Семикова, казненного в декабре 1725 года в Петербурге, поступили точно так же: ее указали отвезти на место преступления — в город Почеп, да при перевозке смотреть, «дабы от какого-либо случая не могла быть утрачена». Согласно указу Екатерины I на каменном столбе голова стояла на железной спице, а ниже находилось объявление «вины на жестяном листу»[1312].

Головы казненных оставались непогребенными порой годами. Юль видел в мае 1711 года в Глухове головы казненных осенью 1708 года сообщников Мазепы[1313], а Берхгольц упоминает, что голова Лопухина провисела на колу более пяти лет после казни, совершенной 8 декабря 1718 года[1314]. 10 июля 1727 года указом Петра II предписывалось, «чтоб на столбах головы здесь и в Москве снять и столбы разрушить, понеже рассуждается, что не надлежит быть в резиденции в городе таким столбам, но вне города»[1315], то есть столбы следовало убирать из центра столиц. Скорее всего, предписание это объясняется тем, что на столбах еще висели головы казненных в 1718 году сторонников царевича Алексея — отца издавшего указ императора. Столбы же и колья с головами продолжали торчать по всей стране и во времена подавления восстания Пугачева, и, возможно, позже.

На местах казней — у эшафотов, виселиц, позорных столбов, в местах сожжения и развеивания по ветру останков преступника вывешивали указы, написанные на нескольких железных листах. Указ разъяснял суть преступления казненных. Основой «жестяных листов» служил приговор, который выносил суд или государь. Однако текст на листе мог существенно отличаться от приговора — указа, главным образом в сторону сокращения. Если сравнить указ Петра I от 1697 года о преступлениях Цыклера и Соковнина, который был «списан с столпа каменного с листов жестяных числом четыре», с «бумажным» указом об этой казни, то заметно, что в «жестяном» исполнении исчезли многие разделы о сообщниках преступников. То же можно сказать и об указе и «железном листе» на месте казни Левина в 1722 году[1316]. Естественно, что эти сокращения не были случайными. В черновике манифеста или «формы публикации о винах князя Меншикова» от 19 декабря 1727 года сказано: «Бабке нашей, великой государыне царице Евдокее Феодоровне, чинил многие противности, которых в народ публично объявлять не надлежит»[1317]. Манифест так и не опубликовали, но если бы это произошло, то данный пункт явно предполагалось исключить. По наблюдению К. В. Сивкова, в манифесте о преступлении самозванца Евдокимова в 1765 году изъяли некоторые отрывки приговора по его делу, в частности обещание этого лже-Петра II дать свободу от налогов и не преследовать старообрядчество[1318].

Возле такого столба всегда стояла охрана, которая препятствовала родственникам и сочувствующим снять и захоронить останки. Часовые разрешали читать выставленные листы, но когда 23 сентября 1726 года капитан Иван Унков послал копииста Яковлева к столбу, на котором стояла голова казненного перед этим синодского секретаря Герасима Семенова, «списать слова с листа», то часовой этого сделать не дал. Обиженный Яковлев отправился в Тайную канцелярию жаловаться на солдата, был там задержан, подвергся допросам о причинах своего особого любопытства и с трудом выбрался из объятий сыска[1319]. Позже «листы» стали заменять публичным чтением манифестов о казни преступника. Манифесты о преступлении начинались словами «Объявляем во всенародное известие». Их печатали в сенатской типографии и рассылали по губерниям и уездам. Там их читали в людных местах и церквях. Были и публикации в газете. Так, через два дня после казни Василия Мировича 17 сентября 1764 года в № 75 «Санкт-Петербургских ведомостей» был опубликован отчет о происшедшем на Обжорке. Впрочем, одновременно ставили, как и раньше, «листы» на месте казни[1320].

Предыдущая главаГлава 10 из 17Следующая глава