Петропавловская крепость стала главной следственной тюрьмой политического сыска с того самого момента, когда после завершения первого цикла розысков по делу царевича Алексея Петровича сюда весной 1718 года перебралась Тайная канцелярия. До этого политических преступников держали в колодничьих палатах приказов и канцелярий — такие помещения были обязательны для всех государственных учреждений. Во время массового Стрелецкого розыска 1698 года, когда число арестантов достигло почти двух тысяч человек, их держали в подвалах Андроникова, Симонова и других московских монастырей. Кроме того, участников мятежа раздавали боярам под их личную ответственность — без «холодной» не было ни одного помещичьего дома[589]. Да и позже, в начале XVIII века, подвалы монастырей служили «филиалами» тюрьмы Преображенского приказа.
О существовании постоянных пыточных и колодничьих палат в Преображенском приказе известно с конца XVII века. По-видимому, они располагались в так называемом Съезжем дворе, а также на Генеральном дворе — комплексе различных служебных зданий гвардейских полков. Колодничьи палаты находились в каменных подклетях[590]. Ранее застенком служила Константино-Еленинская башня Московского Кремля. Точнее, «Константиновским застенком» называли отводную стрельницу башни, ставшей в первой половине XVII века непроездной[591]. В ней в 1682 году пытали боярина И. К. Нарышкина[592].
В самом Преображенском заключенные сидели также и в так называемой «бедности». Из одного документа видно, что «бедность» представляла собой высокий сруб, стоявший на земле, часто без потолка и пола. Крышу устраивали только на зиму, когда на жерди, положенные сверху сруба, клали солому, плохо спасавшую колодников от дождя и снега. На брошенных досках и кучах гнилой соломы сидели и лежали пытанные и непытанные колодники и колодницы. В срубе были небольшие окошки для милостыни. В одном деле упоминается, что колодник Никита Кирилов, сидя в 1714 году в «бедности», увидел через окно проходившего мимо человека, кричал «слово и дело», требуя, чтобы караульный схватил его[593]. Этот факт говорит, что посторонние могли довольно свободно подходить к «бедности». Известно и другое, не менее выразительное название этого места заключения — «беда»[594].
С весны 1718 года в Преображенском находилась, кроме приказа Ромодановского, как уже говорилось, и Тайная канцелярия П. А. Толстого. Потом ее здание унаследовала Московская контора Тайной канцелярии и даже екатерининская Тайная экспедиция. Во второй половине XVIII века знаменитое здание заметно обветшало, и привезенного в Москву осенью 1774 года Емельяна Пугачева посадили на старом Монетном дворе на Красной площади.
С весны 1718 года главной тюрьмой политического сыска становится Петропавловская крепость, прозванная иностранцами «русской Бастилией»[595]. То, что Петропавловская крепость стала резиденцией как самой Тайной канцелярии, так и ее тюрьмы, объяснимо очевидным удобством этого мощного оборонительного сооружения на клочке суши, отделенном от города, с одной стороны, рекой, а с другой — протокой. В документах петровского времени крепость чаще называли «город». «Оного колодника изволите посадить в город» — такое распоряжение получил А. И. Ушаков в феврале 1720 года[596]. Во многих документах Петропавловская крепость называется также «Гварнизон»[597].
Еще до переезда сюда Тайной канцелярии тюрьма уже здесь была. По общему признанию историков, первыми колодниками были двадцать два моряка с корабля «Ревель», погибшего в сентябре 1717 года при невыясненных обстоятельствах, а также участники так называемого Бахмутского соляного дела[598]. Из политических узников одним из первых был племянник Мазепы Андрей Войнаровский, который стал настоящим старожилом крепости, просидев в ней пять лет. В конце 1723 года под конвоем его отправили в Сибирь, где он и сгинул[599]. С 14 июня 1718 года крепость стала последним земным пристанищем и для царевича Алексея Петровича. Думаю, что, решая вопрос о начале тюрьмы в крепости, нужно иметь в виду и информацию Ф. В. Берхгольца, который в 1721 году писал, что раньше в казармах крепости содержали пленных шведских офицеров. Это вполне правдоподобно — пленных часто держали в крепостях.
Нам точно неизвестно, как выглядела первоначально Тайная канцелярия и ее следственная тюрьма. Думаю, что под новое учреждение отвели здания, принадлежавшие гарнизону крепости. Они размещались как вокруг Петропавловского собора, так и в бастионах крепости. Обыкновенно такие здания называли «казармами». Это были мазанковые или деревянные одно- и двухэтажные сооружения. В одних на случай осады крепости устраивали склады, погреба и провиантские магазины, в других жили караульные солдаты и офицеры. Из записи книги Гарнизонной канцелярии от 14 июня 1718 года видно, что царевича Алексея посадили «в роскат (бастион. — Е. А.) Трубецкой в полату». По описанию современника, который называет помещение, в котором сидел царевич, «казармой», там были «великие сени» и два или три «упокоя», в одном из которых жила прислуга царевича, а в другой находилась его «опочивальня»[600].
Вполне возможно, что для содержания царевича использовали освобожденную специально для этого гарнизонную казарму. Пытали же царевича в каземате Трубецкого бастиона. Это видно из записи журнала от 2 мая 1718 года: «Изволил его величество быть в гварнизоне в застенке, который учрежден в Трубецком роскате в каземате». По тем временам оборудовать камеру пыток не представляло сложности в любом сарае — была бы нужная высота для «виски» да перекладина под потолком или вбитый в стену крюк. Для пыток в 1735 году Егора Столетова в Екатеринбурге В. Н. Татищев построил простой сарай — этого было вполне достаточно для розыска[601]. В Петербурге были и другие места пыток. Из дела 1718 года известно, что царевича Алексея вывозили за город на дачу П. И. Ягужинского и там пытали в сарае[602].
В 1722 году колодники в Петропавловской крепости сидели в нескольких казармах. Две казармы — офицерская и солдатская, находились «у Кронверских [ворот]», то есть у ворот между кавальером Анны Ивановны и Зотовым бастионом. Колодники сидели также в офицерских казармах «у Петровских [ворот]», «у Васильевских [ворот]», «у Невских [ворот]»[603]. Знатных узников держали и в благоустроенных домах обер-коменданта крепости и старших офицеров гарнизона. Согласно «Записке о преставлении и погребении царевича Алексея Петровича», дом обер-коменданта, куда перенесли тело царевича, был на том же месте, где стоит это здание и сейчас[604]. Впрочем, в записи журнала Гарнизонной канцелярии от 27 июня сказано, что тело царевича «из Трубецкаго роскату из караульной палаты вынесено в губернаторский дом, что в гварнизоне», а на следующий день перенесено в Троицкий собор[605]. Если здесь нет ошибки, то речь идет о какой-то резиденции А. Д. Меншикова в крепости, хотя на сохранившихся планах примерно того же времени такого дома не видно. Царевну Марию Алексеевну, арестованную в 1718 году по делу Алексея Петровича, поселили «в плац-майорских красных хоромах»[606]. Местонахождение их неизвестно.
Когда возникла страшная тюрьма в Алексеевском равелине, точно сказать невозможно. Историки города считают, что ее деревянное здание построили либо в середине, либо во второй половине XVIII века[607]. Однако в одном из документов Тайной канцелярии за 1722 год сказано, что колодник Игнатий Иванов сидел за особым караулом «в равелине, в офицерской», надо полагать, казарме[608], что позволяет датировать основание тюрьмы в Алексеевском равелине никак не позже 1722 года (Иоанновский равелин заложили позже — летом 1731 года). Зато точно известно, что старая тюрьма в равелине простояла до 1769 года, а потом была заменена новым зданием[609]. В одном документе 1722 года упомянуты также многоместные тюрьмы для прочих узников в самой крепости: «Первая казарма» на пять человек и «Вторая казарма» у Кронверкских ворот на семь человек[610]. Таким образом, в 1722 году колодники сидели в семи-восьми местах крепости.
Кроме того, по данным 1718 года, политических преступников держали и в гарнизонной гауптвахте. Как сообщал прапорщик Яков Машнев, он стоял на карауле в гауптвахте, и «в то-де число как ц. в. (Петр I. — Е. А.) изволил быть в крепости и шел мимо гобвахты и за ним дьяк, и (сидевший на гауптвахте доносчик. — Е. А.) поляк Григорий Носович ц. в. незнаемо что закричал и его величество хотел к нему, Носовичу, подойти и спросить хто таков кричит и камендант Санкт-Петербурхской господин Бахметев е. ц. в. сказал, что тот поляк кричит пьяный и тогда ц. в. от той гобвахты и прочь пошел»[611]. Андрей Богданов в своей книге о Петербурге середины XVIII века писал, что «гобвахта, нарочетой величины хоромы, построенные были против церкви, где ныне (то есть в середине XVIII века. — Е. А.) каменной дом обер-коменданта»[612].
К 1737 году, от которого до нас также дошли сведения о Тайной канцелярии, в ее распоряжении было почти два десятка зданий, где вели допросы, сидели со своими бумагами подьячие и было три палаты для заключенных. Само здание Тайной канцелярии переделали из гарнизонной казармы, которую, по-видимому, получил А. И. Ушаков, когда с вновь образованной Тайной канцелярией перебрался из Москвы в Петербург в 1732 году. Возможно, что именно это здание описывал прусский пастор Теге, сидевший в крепости в конце 1750‑х годов. По его словам, это был обширный дом со множеством комнат: «Пройдя ряд комнат, в которых сидели секретари и писцы, я введен был в длинную, прекрасно убранную присутственную залу. За столом, покрытым красным бархатом, сидел один только господин…»[613]. Вероятно, пастора ввели к «судейскую светлицу», где обычно заседали судьи канцелярии.
Все другие здания канцелярии были разбросаны по всей крепости и в делопроизводственных документах Тайной канцелярии имели свои названия. Всего в 1737 году в этих зданиях было 42 колодничьи палаты. Большая тюрьма из девяти палат для колодников находилась в помещении, которое называлось «старая тайная». Так, вероятно, обозначали здание старой Тайной канцелярии (1718–1726) П. А. Толстого. В 1730‑х годах оно было перестроено под тюрьму. Переделали в узилище и «Старую оптеку», построенную при основании крепости для нужд гарнизона. По-видимому, бывшая аптека находилась поблизости от здания Тайной канцелярии. Под тюрьму переделали и гарнизонную баню. В этих зданиях было по одной палате для колодников.
Три помещения находились в здании, названном в документе «старой Трезиной». Вероятно, так называли бывшую канцелярию архитектора Доменико Трезини, который многие годы «одевал» Петропавловскую крепость в камень[614]. Имели свои названия и другие отделения тюрьмы Тайной канцелярии в крепости. Заключенных держали в караульнях и казармах у крепостных ворот — «от Кронверских ворот», «у Невских ворот в караульне», «у Васильевских ворот в караульне». Тюрьма у Кронверкских ворот в 1734 году учтена в описи так: «против церкви в светлицах у Кронверских ворот в низах, в верху». Следовательно, здание это было в два этажа. В два этажа была тюрьма и «у Невских ворот»[615]. Другие казармы с заключенными обозначались в документах, как и в 1722 году, относительно известных зданий и ворот крепости: «от Васильевских ворот», «у Никольских ворот», «против магазейна», «в доме у печатей». Одна колодничья палата находилась «на квартере гофмейстера Андрея Елагина». Любопытно упоминание тюрьмы «от Ботика», то есть неподалеку от здания или навеса для привезенного в крепость в 1722 году «дедушки русского флота» — петровского ботика. И. А. Чистович упоминает также тюрьмы «на Монетном дворе», основанном в 1724 году, и в помещении «от Монетного двора». Он же упоминает относящееся к 1752 году так называемое «безвестное отделение», в котором умер Михаил Аврамов. Где находилась эта секретная тюрьма — непонятно[616].
Описания планировки и устройства колодничьих казарм, «казенок», «тюремных изб» в крепости нам неизвестны, но по косвенным свидетельствам можно предположить, что их оборудовали так, как тогда было принято устраивать обычные тюремные помещения: в казарме с двумя и более палатами охрана сидела в центральной части — там, где находился вход и сени. Таким образом можно было соблюсти требование начальника Тайной канцелярии П. А. Толстого, чтобы узники сидели «по разным углам» и охране их «блиско не спускать»[617]. В доме с одной палатой охранники сидели в ближней от двери части дома. Окна закрывали решетками, а также деревянными щитами. Отапливались палаты печками, на них же готовили еду для колодников. По-видимому, здания эти сохранялись с первых лет существования крепости и приходили в негодность, так как Тайная канцелярия в 1722 году требовала от Трезини их ремонта[618]. Примерно две трети тюремных помещений в 1737 году использовались как одиночные камеры. В июле этого года в них сидели 26 из 81 заключенного тюрьмы. Это не случайно — привезенных в крепость колодников сразу же изолировали друг от друга «за особыми порознь часовыми, чтобы они ни с кем разговор не имели»[619]. В шести палатах сидело по 2 арестанта, в одной — 3 человека, в пяти палатах — по 4 колодника, в отдельных палатах было 5, 7 и 8 колодников[620]. В целом тюремные помещения не были переполнены заключенными, в отличие от обычных тюрем.
Кроме казармы в Трубецком бастионе, где содержался царевич Алексей Петрович, возможно, были такие же здания для заключенных и в Нарышкином бастионе, так как есть упоминание о тюрьме «под флаком», «от флаку» (на Нарышкином бастионе была Флажная башня), и в других бастионах, удобных тем, что почти замкнутый их пятиугольный двор легко отгораживался забором от внутреннего пространства самой крепости. Переход от казарменной системы содержания подследственных к казематному заключению произошел примерно в середине XVIII века, после того как каменное строительство крепости завершилось и в толще стен бастионов образовались многочисленные и обширные внутренние полости — казематы. При этом казармы-тюрьмы использовались по-прежнему.
Особенно удобны для тюрьмы оказались равелины, которые представляли собой «острова на острове», отделенные от крепости каналами, по берегам которых со стороны равелина возводили высокие деревянные заборы с воротами. Григорий Винский, попавший в крепость в 1779 году, пишет: «Подвели нас к западным деревянным воротам, вводящим в равелин Св. Иоанна. Запертые ворота нескоро отворили и впустили нас в пространный, сколько можно было видеть, треугольник, посредине которого находилось продолговатое деревянное строение». Из этого строения узника повели в казематную тюрьму равелина, вход в которую находился у подножия пандуса: «Идучи от дому, я глядел и ничего не видел, кроме каменных крепостных стен с редкими в них дверцами и малыми окошечками. Подаваясь все вперед, приближались ко въезду на стену. Я не знал, что о сем помыслить, как красноголовый мой (сопровождавший Винского служитель, повязанный красным платком. — Е. А.) повернул влево, в самом углу отпер небольшую дверь, вошел в нее сам и меня ввел. Вступя в сие место, я увидел огромный со сводами во всю ширину стены погреб или сарай, освещаемый одним маленьким окошечком»[621].
Казематы «заработали» как тюрьмы уже наверняка в конце 1750‑х годов. Там с 1757 по 1759 год сидели иностранцы: пастор Теге и граф Гордт. Как сообщает В. Панин, привезенные в 1775 году сообщники самозванки Таракановой были размещены комендантом крепости «в равелине по разным казематам», сама же самозванка сидела на втором этаже здания, стоявшего в Алексеевском равелине[622]. Впрочем, известное выражение в секретном ордере графа Брюса обер-коменданту крепости А. Г. Чернышеву от 30 июня 1790 года о заключении А. Н. Радищева «для содержания под стражею Санкт-Петербургской крепости в обыкновенном месте»[623], вовсе не означает, что автор скандального «Путешествия из Петербурга в Москву» был посажен непременно в страшный «чрезвычайный» Алексеевский равелин, как пишут со сладострастием многие советские биографы революционного демократа. Радищева могли отвести в какой-нибудь не столь секретный и строгий по содержанию узников каземат.
Кроме Петропавловской крепости, следственной тюрьмой служила и Шлиссельбургская крепость. Она была удобна прежде всего своей изолированностью и удаленностью от столицы, от возможных сторонников и сообщников арестантов. В этой крепости на острове при истечении Невы из Ладоги, куда добраться было непросто, содержали и допрашивали царицу Евдокию Федоровну (1725–1727), князей Долгоруких (1738–1739), Бирона (1740–1741), Новикова (1792) и многих других известных и неизвестных политических узников. Кроме того, в Шлиссельбурге некоторых арестантов селили с семьями. Первым таким узником стал в 1720 году подьячий Дмитрий Сибиряк, который был прислан на остров с женой. В экстракте Тайной канцелярии о нем сказано, что быть ему в той крепости «неисходно», а «за какую вину [о том] известия не имеетца». Родственники заключенных пользовались некоторой свободой. Они могли покидать тюремный остров и ездили в город на базар[624].
Проследить изменение состава колодников тюрьмы Петропавловской крепости за весь XVIII век невозможно, в нашем распоряжении оказались только отрывки ежемесячных ведомостей за 1732–1740 годы. Всего за 35 месяцев в тюрьму Тайной канцелярии прибыло 1870 человек, или в среднем 53 человека в месяц, причем минимальное число «новичков» составляло 30 человек (август 1734 года), а максимум — 124 человека (январь 1736 года). «Убыль» же из тюрьмы за учтенные 34 месяца составила 2057 человек, или 61 человек в месяц.
Не следует при этом думать, что за указанные месяцы шла непрерывная убыль заключенных из крепости. Дело в том, что данные о движении заключенных фрагментарны и относятся к разным месяцам. Поэтому, при всей текучке заключенных, общее число их на конец каждого месяца (по данным за 37 месяцев) сохранялось в среднем на уровне 183 человек, хотя мы видим значительные колебания числа колодников. Так, в июле 1734 года налицо было 246 заключенных (это — максимум), а в декабре 1739 года — 111 (это — минимум). Думаю, что, исходя из этих данных, а также из сведений о весьма ограниченном штате сыскного ведомства, общее число политических заключенных и в другие десятилетия не было велико.
Весьма быстрое обновление числа узников тюрьмы объясняется как «неважностью» многих дел, так и предписаниями верховной власти, которая требовала от судов быстрейшего вынесения приговоров — судебная волокита была одним из признанных и караемых грехов чиновников. Когда в 1724 году Сенат затянул с решением дел колодников Якова Орлова и Тимофея Попова, то Тайная канцелярия обратилась к сенаторам с промеморией: «Помянутая канцелярия имеет великое опасение, чтоб за долговременное содержание помянутых двух колодников Попова и Орлова, по силе е. и. в. указов 24 генваря да 26 чисел февраля сего 724 году непричлось бы ко неисправлению со штрафом, а оные колодники нарекание имеют, что они содержатся многое время, якобы безвинно и на оное ожидать указа»[625].
Впрочем, это не означало, что в крепости людей не держали годами, причем неизвестно за что. Особенно выразителен пример Шапошникова. В день рождения Петра 30 мая 1724 года в церкви села Преображенского к царю после обедни подошел серпуховский посадский человек Афанасий Шапошников. Он поздравил Петра с праздником и поднес три калача серпуховские по 2 копейки штука, перевязанные разноцветными лентами. Петр поблагодарил подданного, и тот напросился в гости к государю, спросив «укажет ли ему ехать с собою». Император указал. Потом Шапошников в компании с Ягужинским, Макаровым и другими приближенными царя обедал во дворце. Увидав, что государь нюхает табак, осмелевший Шапошников выразился с сомнением о пользе табака, на что Петр «изволил рассмеяться и сказал ему: „Не рыть бы тебе, Афанасий, у меня каменья“». Шапошников угрозы не понял и после обеда подошел к императору с вопросом, оставаться ему или ехать домой. Петр рассвирепел и дважды ударил нахала тростью, а потом указал взять его на караул. После этого император вернулся в Петербург, а с ним привезли и нового колодника. 5 сентября А. И. Румянцев спросил царя, что делать с Шапошниковым. Петр указал отвести его в Тайную канцелярию и доложить о нем «при случае». Шапошникова было велено «отдать под караул и содержать до указу крепко за особым часовым и никого к нему не припускать»[626]. Однако случай доложить Петру так и не представился, император умер в конце января 1725 года. По какой причине сидит в крепости Шапошников, сказать никто не мог. Сам же колодник не мог вразумительно ответить на вопрос: «Какой ради причины вышеписанное ты все чинил и так дерзновенно поступал?», а также не мог он назвать «от кого предводительство имел?» при совершении своего неизвестного следствию преступления. Наконец, несколько месяцев спустя после смерти Петра был подписан указ об освобождении Шапошникова, вина которого была сформулирована без ясности: «Чинил некоторые продерзости»[627]. Но купец вышел на свободу только 12 февраля 1726 года, спустя полтора года после радостного события в Преображенском[628].
Ощущения человека, впервые попавшего не по своей воле в тюрьму Петропавловской крепости, были ужасны. Пастор Теге с содроганием писал об этом памятном дне своей жизни: «Сердце мое сжалось. Час, который должен был простоять на крепостной площади, в закрытом фургоне, под караулом, показался мне вечностью. Наконец, велено было подвинуть фургон, я должен был выйти и очутился перед дверьми каземата. При входе туда меня обдало холодом как из подвала, неприятным запахом и густым дымом. У меня и так голова была не своя от страха, но тут она закружилась и я упал без чувств. В этом состоянии я лежал несколько времени, наконец, почувствовал, что меня подняли и вывели на свежий воздух»[629].
Почти четверть века спустя сходные чувства испытал и Винский. В отличие от пастора он, молодой и здоровый мужчина, упал в обморок не при входе в каземат, а при выходе из него, когда его повели на первый допрос: «…лишь только отворили наружную дверь и меня коснулся свежий воздух, глаза мои помутились и я, как догадываюсь, впал в обморок, каковой был первый, а, может быть, и последний в моей жизни. Не знаю, как меня втащили в мою лачугу, но опамятовавшись, я видел себя опять в темноте»[630].
Винский описывает процедуру, которой его подвергли сразу же при входе в каземат и которую источники предшествующего периода не отмечают. Она, по-видимому, оставалась не особенно известной публике — иначе ужас Винского необъясним: «Не успел я, так сказать, оглянуться, как услышал: „Ну, раздевайте!“ С сим словом чувствую, что бросились расстегивать и тащить с меня сюртук и камзол. Первая мысль: „Ахти, никак сечь хотят!“ — заморозила мне кровь (напомню, что с 1762 года телесные наказания дворян были отменены. — Е. А.); другие же, посадив меня на скамейку, разували; иные, вцепившись в волосы и начавши у косы разматывать ленту и тесемку, выдергивали шпильки из буколь и лавержета, заставили меня с жалостью подумать, что хотят мои прекрасные волосы обрезать. Но, слава Богу, все сие одним страхом кончилось. Я скоро увидел, что с сюртука, камзола, исподнего платья срезали только пуговицы, косу мою заплели в плетешок, деньги, вещи, какия при мне находились, верхнюю рубаху, шейный платок и завязку — все у меня отняли, камзол и сюртук на меня надели. И так без обуви и штанов, повели меня в самую глубь каземата, где, отворивши маленькую дверь, сунули меня в нее, бросили ко мне шинель и обувь, потом дверь захлопнули и потом цепочку заложили… Видя себя в совершенной темноте, я сделал шага два вперед, но лбом коснулся свода. Из осторожности простерши руки вправо, я ощупал прямую мокрую стену; поворотясь влево, наткнулся на мокрую скамью и, на ней севши, старался собрать распавшийся мой рассудок, дабы открыть, чем я заслужил такое неслыханно-жестокое заключение. Ум, что называется, заходил за разум и я ничего другого не видал, кроме ужасной бездны зол, поглотившей меня живого»[631].
То, что Винский оказался в каком-то мокром смрадном углу без света, было либо сознательным шагом следователей, решивших «подготовить» столичного щеголя к первому допросу, либо, произошло из‑за нехватки мест — как раз в это время по городу шли повальные аресты и камеры тюрьмы были заполнены. Через три дня Винского перевели в обычную для Петропавловской крепости камеру с окном и печью. До Винского ее описал пастор Теге: «Мой каземат был продолговатый. В передней поперечной стене его в углу была дверь, в той же стене, только с другого конца ее, было единственное окошко, около него: у продольной стены стояла лавка, на ней положили для меня чистый тюфяк с двумя чистыми подушками, но без всякого одеяла, так что я должен был накрываться своей шубой. Далее была печь, топившаяся изнутри, в ней после варилось мое кушанье. У задней поперечной стены стояла лавка, на которой спали караулившие меня солдаты, а над дверью висело металлическое изображение Божией Матери, перед которым солдаты совершали утренние и вечерние молитвы. Кроме этого в каземате ничего не было: ни стола, ни стула и никаких принадлежностей для удобства жизни»[632].
В 1737 году большинство колодничьих палат (30 из 42) охраняли по три солдата, дежуривших круглосуточно по очереди. 11 солдат охраняли одну из самых больших колодничьих палат, где содержалось 8 колодников. Всего охрану несли тогда 148 солдат и капралов из полков Петербургского гарнизона и гвардии[633]. Охрана казематов и вообще узников тюрем была несменяема. Это означало, что солдаты раз и навсегда прикреплялись к «своим» колодничьим палатам.
День и ночь караульные солдаты, сменяя друг друга, находились (по одному-двое) в одном помещении с заключенным и непрерывно наблюдали за ним. Обычно один солдат — часовой с оружием в руках, стоял или (в нарушение устава) сидел на посту в течение суток, а подчасок сидел или (и тоже в нарушение устава) спал на скамье рядом. Прочие солдаты, свободные от службы, могли выходить из крепости за провизией, по своим делам, навещать домашних и т. д. Иначе была организована охрана самой крепости. Как пишет узник Петропавловской крепости, шведский граф Гордт, попавший туда в 1759 году, «крепостная стража сменялась еженедельно, но стража, находившаяся при мне, была бессменна». О том же сообщает и пастор Теге: четверо его охранников жили в каземате непрерывно, из них трое спали, один дежурил[634].
Существовали и другие формы дежурства. Из инструкции трем офицерам о содержании Ивана Антоновича в Шлиссельбурге от 1762 года сказано: «В покое с ним (узником. — Е. А.) в ночное время ночевать вам всем, а днем может быть с ним и один, а другие двое могут по городу разгуливаться, чего ради меж собою сделать очередь»[635]. Возможно, столь «либеральный» режим охраны связан с тем, что сама казарма, в который сидел экс-император, круглосуточно охранялась наружными постами и необходимости держать в камере несколько охранников не было.
В 1732 году А. И. Ушаков издал распоряжение о «крепком смотрении» офицеров и унтер-офицеров за караульными солдатами тюрьмы Петропавловской крепости. Он писал, чтоб «означенных солдат за пьянство и за другие дурости наказывать, в чем в карауле будет безопасности». Начальствующие над солдатами должны были всегда помнить, что в Тайной канцелярии «колодники содержатся в секретных делах и от слабости караульных чтоб утечки и также и протчаго повреждения над собою не учинили»[636]. Охрана часто осматривала камеру, отбирая у колодников все острые и режущие предметы. Если узник все же сумел нанести себе рану, часового подвергали допросу и пытке. Его ждало разжалование и суровое наказание.
Охранникам строго запрещалось спать на посту, поэтому в камерах постоянно горели свечи. Это видно из описания заточения Ивана Антоновича в Шлиссельбурге, а также из материалов Тайной канцелярии в Петропавловской крепости. В 1718 году караульным солдатам было роздано восемь тысяч сальных свечей, что по тем временам было довольно много и должно было обеспечить круглосуточное освещение[637].
Из материалов сыска видно, что было в основном два вида содержания узников: «крепкое» и «обычное». При «крепком» смотрении охрану особо предупреждали: «Присланных из Москвы из Синодальной канцелярии (двух колодников. — Е. А.) принять… и содержать порознь под крепким караулом и никого к ним не подпускать…»; «Содержать ево, Санина, под крепким караулом и никого к нему не припускать, и писать не давать»; Семенова «в церковь и никуда не пускать, питья хмельного никакова не подпускать и пищу всякую откушивать, тому хто принесет и к нему никого не допускать, и быть у него на часах двум [часовым]»[638]. Чаще всего особый караул с оружием в руках находился в камере с важными государственными преступниками.
При «обычном» содержании узник мог (с некоторыми предосторожностями со стороны охраны) принимать гостей: «К полковнику Ивану Болтину хто к нему придет пускать, а при том быть ефрейтору караульному и салдату часовому и велеть смотрить, чтоб тайно не говорили, чернил и бумаги не допускать». Это постановление Тайной канцелярии от 11 мая 1725 года[639]. Кроме того, арестантов с таким режимом содержания отпускали на службу в Петропавловский собор: «Ростригу Якова Никитина пускать к церкви, понеже он хощет постится и стоять в сенях, а ежели двери церковные затворят и быть в церкви и стоять близ дверей, а з другими ево братьи колодниками не пускать и ничего говорить не давать». Это было главное условие, которое распространялось и на других арестантов: пускать в церковь порознь, чтобы «розговоров между собою… они не имели». Наконец, некоторых узников разрешали «пускать за город (то есть из крепости. — Е. А.) для милостины под караулом»[640]. Этими прогулками в кандалах надеялись поправить подорванное сидением в тюрьме здоровье арестанта: «Ево ж Языкова пускать ходить по городу (речь идет о городских кварталах. — Е. А.) для болезни цинготной»[641].
Офицеры и солдаты охраны были фактически сокамерниками узника, которого в тюрьме Петропавловской крепости именовали «хозяином». Они не имели права без доклада покидать камеру. Когда в 1767 году Арсения Мациевича заточили в Ревельскую крепость, то офицерам охраны было запрещено отлучаться из крепости, а в гости можно было ходить только с разрешения обер-коменданта, что вызывало недовольство охранников, вероятно, искренне желавших своему «хозяину» скорейшей смерти, а себе освобождения от тягостной службы[642]. Через охранников колодники вызывали следователей, что записывалось в журнале. 16 мая 1725 года «содержащийся колодник синодский секретарь Герасим Семенов по полудни в седмом часу говорил при караульном… Преображенского полку стоящем на гоупвахте… Сидоре Украинцове и при караульном же того же полку… каптенармусе Никите Данилове: „Желает-де он, Герасим, видеть очи ея и. в… и имеет он ея высочества нечто донести и о том того ж числа репортовано… Ушакову“». Начальник Тайной канцелярии об этом Семенова «спрашивал словесно», а потом доложил Сенату. Сенаторы «приказали тому секретарю Семенову дать чернил и бумаги что и дано»[643].
В 1736 году дежурный подпоручик Кирилл Бехтеев объявил в Тайной канцелярии, что колодница Соловьева «говорила ему, Бехтееву, чтоб об ней, Степаниде, доложил он, Бехтеев, его превосходительству (Ушакову. — Е. А.), что имеет она объявить некоторую нужду». Оказалось, что баронесса — неудачная доносчица на своего зятя, тайного советника Василия Степанова, вдруг вспомнила, что в чулане московского дома ненавистного ей зятя есть сундук, в сундуке же — шкатулка, «а в той шкатуле имеетца показанное в Тайной канцелярии по делу письмо оного зятя ее Степанова… якобы обер-камергер (Бирон. — Е. А.) с е. и. в. любитца», для чего она и подняла охрану своим заявлением[644].
Охрана регулярно сообщала по начальству о состоянии здоровья узника, которое она берегла как зеницу ока. До нашего времени дошла переписка лейб-медика Л. Блументроста с генералом Ушаковым о больных арестантах. Ушаков часто просил лейб-медика прислать врача для лечения арестантов, поскольку лекарь к ним не ходит, и многие узники «пришли в тяжелые болезни», что наносит вред интересам государственной безопасности[645]. Особое внимание уделялось состоянию пытанных в застенке колодников. В указе 16 февраля 1746 года и в проекте Уложения 1754 года говорится, что охране «надобно смотреть, чтоб те места, где колодники сидят, содержаны были в чистоте и без духоты, дабы посаженным не могло от того приключиться болезни»[646]. О состоянии здоровья арестантов нужно было знать следователям, чтобы при выздоровлении узника продолжить с ним прерванную «беседу». При приближении смерти арестанта охрана была обязана послать к умирающему попа и снять с него «исповедальный допрос» (о нем см. ниже).
Охранники наблюдали и за настроением арестанта, записывали разговоры, в которые он пускался. Чем выше был статус узника, тем подробнее отчеты и внимательнее присмотр. За каждым движением такого «хозяина» тщательно следили, периодически обыскивая и отбирая все, что казалось подозрительным[647]. Обо всем этом охранники писали подробные рапорты. Сохранился рапорт капитана Андрея Лопухина, надзиравшего в Шлиссельбурге за Бироном. 23 апреля 1741 года он писал, что Бирон заболел, но вскоре «от болезни избавился и ходит в покоях по-прежнему»[648]. Дошли до нас и детальные отчеты начальников охраны Ивана Антоновича в Шлиссельбургской крепости. Офицеры охраны подмечали все мелочи в поведении арестанта, всякие подозрительные действия его пресекались, охранники не давали ему по ночам заниматься онанизмом, прятать какие-то вещи[649]. Подробно сообщали охрана и следователи о состоянии больной самозванки Таракановой, а также сидевшего в Ревельской крепости Арсения Мациевича[650].
За 1794–1795 годы сохранились донесения охраны о сидевшем в Петропавловской крепости Тадеуше Костюшко. В них отмечались малейшие нюансы настроения узника. Так, 9 декабря 1794 года премьер-майор Василий Титов писал генерал-прокурору А. Н. Самойлову: «Донеся вчерашнего дня вашему превосходительству о задумчивости господина Костюшки, которая умножается час от часу сильнее, даже до такой степени, что начинает забываться и беспрестанно плачет. Сколько ни старался его уговаривать, но ничего не помогает, к чему приписать оное его поведение не знаю и для того большое опасение имею в рассуждение его жизни, о чем честь имею представить на рассмотрение вашего превосходительства». Через несколько дней Титов сообщал: «Грусть его несколько уменьшилась, как примечаю, но начал кашлить и чрезвычайно мало спит каждую ночь»; «С утра до вечера сидит на одном месте в превеликой задумчивости; вчерашний день объявлял мне свои мысли, что ежелиб оный так счастлив был, что милосердие нашей государыни освободило его от сей неволи, оный ту же минуту уехал бы в Америку в которой остаток дней своих остался бы, о чем честь имею донести вашему превосходительству»[651].
Слова, сказанные колодником при охране в порыве откровенности, в ссоре, под воздействием винных паров, порой давали следствию новое направление, позволяли привлечь к расследованию других людей. Впрочем, не оставались без внимания и разговоры, которые вели между собой охранники. Судьбу сидевшей в монастыре княжны Прасковьи Юсуповой в 1735 году резко изменили показания ее подруги Анны Юленевой. Последняя была взята по доносу на Юсупову в Тайную канцелярию, допрошена и сидела с другими колодниками. 10 марта 1735 года Юленева объявила караульному офицеру, что «караульные солдаты устращивали ее, Анну, что ее казнят смертью», поэтому она хочет дать показания. Из допроса Юленевой видно, что колодница подслушивала разговоры своих караульных. Она слышала, что один солдат рассказывал двум другим сказку «про князей и про бояр, и про других, и в той сказке упоминал, что казнили смертью и отсекли голову, а кому и как именно ту сказку солдат сказывал, того она не упомнит». И далее из показаний узницы мы видим, как колодница, днями и ночами напролет думавшая о своем печальном положении, находилась на грани нервного срыва. Поэтому принимала каждое слово на свой счет: «По слышанию оной сказки дознавалась она (у солдат. — Е. А.) мнением своим, что не о ней ли, Анне, показанные слова тот солдат говорил?» Солдат, совсем не зная Юленеву и ее дела, мрачно пошутил: «Тебя станут казнить и для той казни повезут тебя на остров, а на какой и за что ее, Анну, казнить, того опять не выговорил». Юленеву охватила паника: «Чего ради мыслила она, Анна, что не будет ли ей, Анне, и подлинной смертной казни, однакож Анна вины за собою никакой не признавала и ныне не признает, но объявила караульному офицеру об устрашении ее солдатами для того, чтобы иметь предлог объявить Андрею Ивановичу [Ушакову] нижеследующее…» И потом она донесла на княжну Юсупову[652].
В инструкции А. И. Ушакова 1736 года об охране колодников сказано: «Над имеющимися для караула колодников унтер-афицерами и над колодниками смотреть накрепко, чтоб они стояли на карауле твердо и разговоров бы с колодниками не имели и от тех колодников ни за чем ни х кому, без ведома их, не ходили»[653]. Из истории заточения Ивана Антоновича видно, что порой охране не всегда строго предписывали воздерживаться от разговоров с узниками. Наоборот, офицеры его охраны должны были поощрять бывшего императора к разговорам и тем способствовать главной задаче властей — склонить узника к пострижению. Для этого они должны были в разговорах с ним «возбуждать склонность к духовному чину, то есть к монашеству», говорить ему, «что вся его жизнь так происходила, что ему поспешать надобно испрашивать себе пострижения, которое, ежели он желает, вы ему и исходатайствовать можете»[654].
Постоянное присутствие солдат, их разговоры или их молчание — все это было весьма тягостно для интеллигентного колодника. Григорий Винский вспоминал, что в первый день своего заключения, не получив от пришедшего солдата ни одного ответа на свои вопросы, он ухватил стражника за ухо. На шум сбежались другие охранники «и унтер, который сказал грозно: „Не забиячь, барин, здесь келья — гроб, дверью хлоп!“ — „Да что же он мне не отвечал? Я — офицер“ — „Здесь ты хозяин и, коли станешь забиячить, то уймут, а баять здесь не велят“»[655]. Пастор Теге вспоминал, что во время следствия его пытались обвинить в шпионаже в пользу Пруссии. С ним в каземате сидели непрерывно четверо гвардейцев во главе с сержантом, причем один держал шпагу наголо и все вместе «ели» глазами «прусского шпиена». Девять недель, писал пастор, «гвардейцы были немы, как рыбы, и на все мои расспросы не отвечали мне ни слова. Но гораздо замечательнее было то, что они и между собою не говорили девять недель сряду и только очень тихо объяснялись знаками. Кто привык жить с людьми, тот представит себе, что я вытерпел»[656].
Сущей пыткой становилось постоянное присутствие охраны для женщины-колодницы, особенно если она принадлежала к высшему классу. В тяжелых условиях больше года провела графиня Мария-Аврора Лесток, жена опального лейб-медика Елизаветы Петровны. Солдаты и офицеры с ней обращались грубо, как-то раз дежурный офицер даже плюнул ей в лицо. На глазах солдат, сидевших безвылазно в ее камере, ей приходилось отправлять свои естественные потребности. За год ей только дважды сменили постельное белье. Она страдала от безденежья и даже играла со стражниками в карты, чтобы получить на руки хотя бы несколько копеек для необходимейших покупок[657].
На невозможность жить под взглядами солдат жаловалась самозванка Тараканова, сидевшая в крепости в 1775 году. Она писала своему следователю князю Голицыну, что «днем и ночью в моей комнате мужчины, c ними я и объясниться не могу». Однако это, как и лишение ее прислуги, теплой одежды, привычной светской даме еды, входило в ужесточение режима, определенное следователями для этой, упорствующей в своем преступлении самозванке[658]. Вообще, охрана имела довольно много прав в отношении колодника. Если он начинал буянить, дерзить, не подчиняться предписанному распорядку, то солдаты избивали арестанта, связывали его, били.
В ордере начальника Тайной канцелярии 1762 года охране о смотрении за Иваном Антоновичем сказано, что «если арестант станет чинить какие непорядки или вам противности или же что станет говорить непристойное, то сажать тогда на цепь, доколе он усмирится, а буде и того не послушает, то бить по вашему рассмотрению палкою и плетью». В инструкции 1764 года охране в таких же случаях разрешалось узника, «сковав, держать»[659].
Невозможно точно установить, были ли преступники во время сидения в тюрьме скованы. В одних случаях известно, что в камере они находились без оков и цепей, в других есть вполне определенные данные о содержании их в цепях. Так было с привозимыми в феврале 1718 года в крепость участниками Кикинского розыска. Об Александре Кикине и Иване Афанасьеве-Большом в записной книге гарнизона внесена помета: «И того ж числа наложены на них цепи с стульями (обрубок дерева. — Е. А.) и на ноги железа». Так же поступали и с другими заключенными — участниками дела[660]. В 1724 году в журнале Тайной канцелярии записано распоряжение: «Распопу Якова Никитина росковать, понеже у него ноги затекли»[661]. В оковах держали также церковных деятелей, обвиненных Феофаном Прокоповичем в интригах против него. От кандалов были освобождены только архиереи[662]. Правда, их держали в узилище Синода и только привозили на допросы в Тайную канцелярию. В целом же складывается впечатление, что в Петропавловской крепости узников держали без оков.
При нападении на стражу, при попытке бегства или освобождения колодников посторонними солдаты имели право применять оружие. Так, самозванец — «гольштинский принц» солдат Иван Андреев в Шлиссельбургской крепости в 1776 году был убит часовым, когда, встав посреди ночи, подошел к охраннику и ударил его по голове. Часовой нанес ответный удар прикладом, и Андреев вскоре умер[663]. Наиболее известно убийство Ивана Антоновича в Шлиссельбургской крепости в августе 1764 года, совершенное офицерами его охраны, которые действовали строго по инструкции: убийство произошло в тот момент, когда В. Я. Мирович и его солдаты предприняли штурм казармы, где жил Иван Антонович. Через десять лет, в 1774 году, во время штурма Казани пугачевцами генерал Павел Потемкин приказал караульному офицеру, охранявшему пленных мятежников, «при крайности не щадить их живых». Офицер и его солдаты выполнили приказ и перекололи самых важных пленников[664].
Жесткий режим содержания в крепости, который описывал пастор Теге, держался не все время. Когда через девять недель следствие по его делу закончилось, с окна сняли закрывающий солнце щит, а «гвардейцы прыгали от радости, получив позволение двигаться и говорить по-прежнему, мне были сладки звуки человеческого голоса, тем более, что все окружающие принимали во мне участие и были готовы обо мне заботиться и мне услуживать»[665]. Охранники и заключенные, месяцами и годами сидевшие в одной комнате, вопреки грозным инструкциям вступали в отношения, которые подчас далеко выходили за рамки, предписанные начальством. Они успевали подружиться, поссориться, доносили друг на друга, мирились. Так, колодник Преображенского приказа Плясунов донес на тринадцать солдат, охранявших его, в произнесении ими «непристойных слов». Он подслушивал также жалобы солдат на службу, когда они беседовали между собой[666].
К появлению человеческих отношений между охраной и «хозяином» подталкивала сама жизнь в крепости. Так, кормить узника было одной из постоянных обязанностей сторожей. Тайная канцелярия отпускала деньги «на корм» преступников из конфискованных ранее средств или из собственных денег узника. В тюрьме Тайной канцелярии действовали принятые тогда везде нормы — если узник имеет деньги, то на них кормится, либо еду ему приносят родные или слуги. И только тех, «кои весма пропитания другова не имеют», ставили на казенное довольствие, а если он не относился к числу секретных арестантов, то его могли выпускать в город «кормиться». 25 января 1724 года А. И. Ушаков постановил: «Кто пищи не имеет, тех пускать в город для милостыни за караулом»[667].
При Петре I колодники, по мнению Г. В. Есипова, получали «по грошу на день человеку», но некоторые, важные или знатные, преступники могли рассчитывать и на алтын в день[668]. По данным 1722–1723 годов в Петропавловской крепости часть узников получали по три копейки в день, а часть — по две копейки. Некоторым больным за казенный счет покупали вино и пиво[669]. Для того чтобы кормить арестантов, свободные от службы караульные солдаты отправлялись на рынок, а потом стряпали в печке еду для заключенного и для себя. По источникам 1720–1730‑х годов видно, что солдаты не только сами ходили на рынок, но и приводили к своему «хозяину» продавцов — разносчиков съестного. Для этого узнику и нужны были карманные деньги.
Вместе, за одним столом, охранники и узники ели. Это видно из инструкций о содержании Ивана Антоновича: «С арестантом два офицера садиться будут за стол…»[670] Застолье (да еще с разрешенным полпивом или вином), как известно, повод для разговоров, причем формально не запрещенных инструкцией — ведь от пищи зависела жизнь охраняемого государственного преступника.
Знатные узники угощались не только кулинарными произведениями своих сторожей, но и блюдами из близлежащего трактира на Троицкой площади, или еду готовили собственные повара. В меню знатных арестантов бывали разносолы и напитки. На обед Ивану Антоновичу подавали пять блюд, бутылку вина, шесть бутылок полпива и др. К этому добавим, что охрана, обязанная покупать продукты и готовить для узника, обычно нещадно его обворовывала[671]. В инструкции 1748 года начальнику охраны Лестока, просидевшего в крепости четыре с половиной года, сказано: «Пищею их Лестока и жену его також и людей их во всем довольствовать из имеющихся домовых оного Лестока припасов». Большую часть года еду привозили на лодке из дома Лестока, что стоял на Фонтанке, а зимой на Петербургскую сторону переселялись повар и слуги, которые и носили в крепость еду[672]. Самозванка Тараканова получала еду из кухни коменданта крепости, и «для усмирения ее гордыни» ей иногда давали еду из солдатской кухни[673].
Менее знатным и простолюдинам, узникам крепости, приходилось много труднее. На отпускаемые казной деньги прокормиться было невозможно, и если человеку не удавалось выйти «на связке» с другими арестантами в поисках милостыни на улицах города, а родственники или доброхоты не приносили передач, то узника ожидала голодная смерть. Такая судьба постигла бы жену Романа Никитина — брата знаменитого живописца, если бы ее в 1735 году не освободили «впредь до указа»[674].
Теге так вспоминает о «своем маленьком хозяйстве». Четверо гвардейцев бессменно провели в его каземате все два года заключения, которые выпали на долю пастора. В первые девять недель, как уже сказано выше, охранники не назвали ему даже своих имен и поэтому, вспоминает Теге, «я придумал каждому из них название. Первого я прозвал большой: его дело было смотреть за чистотою в каземате, топить его, держать в порядке кухонную посуду. Второго я прозвал маленький: он покупал мне провизию и исполнял другие подобные поручения. Третий прозвался чулошник: он вязал для меня чулки и смотрел за моим платьем. Четвертого я прозвал плотник: он делал мелкие деревянные вещи для моего хозяйства. Когда маленький возвращался с рынка, у большого была уж готова кухонная посуда и в горящей печи приготовлено место для горшков, которые вдвигались туда и потом выдвигались с помощью особого орудия, называемого ухват. Сколько не были преданы мне мои гвардейцы, но они никогда не позволяли себе рассказывать, что происходило в России, что случилось при дворе и какие вести из армии»[675]. Охранники Арсения Мациевича в Ревельской крепости были недовольны своим «хозяином» потому, что в инструкции о его содержании предписывалось менять ему белье и им приходилось в коридоре каземата устраивать большую стирку[676].
Вообще, жизнь именитого узника была несравнимо легче жизни арестанта простого, безденежного. Знатного человека, как правило, не держали в кандалах, у него были подчас немалые деньги, он имел возможный в условиях тюрьмы комфорт. Некоторым знатным узникам Тайной канцелярии разрешали вешать в углу образа, есть на золоте и серебре, иметь драгоценные табакерки и другие предметы роскоши. Им же позволяли держать при себе слуг, как было в 1735 году с посаженным по делу Егора Столетова князем Михаилом Белосельским, с Артемием Волынским, княжной Таракановой и другими[677]. Довольно редкий случай произошел в 1743 году, когда камергеру Карлу Лилиенфельду разрешили поселиться в тюрьме вместе со своей беременной женою Софьей, которую подвергали допросам по делу Лопухиных[678].
Давали узникам и книги. К концу XVIII века их скопилось в тюрьме немало и Инструкция по содержанию арестантов в Алексеевском равелине 1812 года даже предписывала «для умаления у содержащихся неразлучной с их положением скуки, давать им по их избранию читать книги»[679]. Граф Гордт, сидевший в конце 1750‑х годов в крепости, долго не получал книги и ноты по недоразумению — по указанию двора ему было запрещено давать бумагу, но при этом не уточнили, что речь идет только о писчей бумаге. Поэтому полтора года несчастному книголюбу не давали ни единого бумажного клочка и ни для каких целей.
Ночные судна стояли в камерах только самых секретных узников (у Ивана Антоновича, графини Лесток, Таракановой). Обычно заключенных выводили из камер в отхожее место, находившееся неподалеку от узилища.
Естественно, что заключенным запрещалось иметь перо и бумагу и вести переписку. Винский вспоминает, что родственники узников с трудом, через длинную цепочку знакомых, узнавали, где находятся их мужья и сыновья, как-то вечером ушедшие в трактир или вызванные к начальству и пропавшие навсегда. Гордт же пишет, что лишь раз ему дали прочитать три распечатанных письма его жены, не находившей себе места после исчезновения ее мужа. На просьбу разрешить ответить жене ему было строго сказано, «что я могу известить жену о получении всех трех ее писем и о своем здоровье, но вместе с тем объявили, что мне запрещено прибавлять что-либо еще, а также означать число и место, откуда писано письмо»[680]. На самом же деле он должен был подобострастно благодарить за такую невиданную милость, проявленную к секретному узнику Петропавловской крепости.
Как стало известно потом, случай переписки супругов Гордт — редкостное исключение. Оно произошло благодаря добросердечию канцлера М. И. Воронцова, к которому попали письма графини Гордт. Он переслал их в начале 1760 года начальнику Тайной канцелярии А. И. Шувалову с таким письмом: «Мне сдается, что по неважности содержания их (письма жены. — Е. А.) можно графа Горта обрадовать известием о состоянии жены его, о которой он натурально беспокоиться должен, не получа чрез столь долгое время (уточним — полтора года. — Е. А.) ни одного от нея письма»[681]. Начальник Тайной канцелярии не мог, конечно, отказать канцлеру России в его просьбе обрадовать арестанта весточкой из дома и не позволить ему ответить жене.
Впрочем, послать письмо можно было и вопреки инструкциям, за деньги. Для этого нужно было договориться с охранниками. Они отдавали узникам передачи и милостыню с воли, носили (незаконно) подарки от одного колодника к другому. В 1736 году из‑за этого разгорелся скандал. Сидевшая в одиночке баронесса Соловьева попросила своего караульного, преображенца Федора Кислова, передать гостинец (булку) известному церковному деятелю Маркелу Родышевскому, сидевшему по соседству с ней. Солдат просьбу баронессы исполнил, но по дороге, осмотрев булку, обнаружил в ней серебряный рубль, вытащил его и, как потом объяснял, «издержал… на свои мелкие нужды» — по-видимому, попросту пропил. Через пять дней к Кислову пришел охранник Родышевского солдат Алексей Борисов с просьбой от Родышевского, чтобы Кислов из того рубля передал бы ему, через Борисова, «хотя гривны две денег». Но Кислов уже деньги потратил, кто-то на них донес, началось расследование.
Выяснилось, что заключенные находились друг с другом в постоянной «пересылке» — письменной связи именно через свою охрану, от которой узнавали о своих сотоварищах. Когда Соловьеву спросили, откуда она узнала о секретном узнике Родышевском, то она ответила, что «о нем слыхала в разговорах от караульных солдат»[682]. Между тем Родышевский числился в секретных узниках и когда в 1726 году его заключали в крепость, то в инструкции охране было сказано: «Держать в С<анкт>-Петербургской крепости от других колодников особо под крепким караулом»[683]. Сколь крепок был этот караул, видно из истории с булкой.
Хлеб вообще служил традиционной «капсулой» для передачи записок и денег. В 1752 году во время следствия по делу восставших работных людей Калужской провинции, охрана перехватила бабу с калачом, который та несла от одного заключенного к другому, а в калаче нашли записку: «В чем стояли, в том и стоять, и помереть»[684]. В калаче передавали в 1714 году деньги в «бедность» в Нижнем Новгороде. Они предназначались для подкупа сидящего там же изветчика, чтобы тот отказался от доноса[685].
Ванька Каин описывает, как к нему, попавшему в нижегородскую тюрьму за кричание «слова и дела», пришел его сообщник Петр Камчатка и под видом доброго самаритянина принес на всех заключенных милостыню — калачи. Каждый колодник получил по калачу, а Каин — даже два. При этом Камчатка тихо сказал: «Триока калач ела, стромык сверлюк страктирила», что на воровском языке означало: «Тут в калаче ключи для отпирания цепи», чем вскоре Каин и воспользовался. Он предварительно послал караульного драгуна «купить товару из безумного ряду», то есть из кабака. «Как оной купил, — продолжает Каин, — я выпил для смелости красовулю, пошел в нужник, в котором поднял доску, отмкнул цепной замок, из того заходу ушел. Хотя погоня за мною и была, токмо за случившимся тогда кулачным боем от той погони я спасся»[686]. Сидевший под арестом в Петропавловской крепости Лесток послал своей жене, находившейся в другом узилище крепости, записку, в которой советовал ей: «И пиши всегда в густой или жидкой каше. Токмо чтоб оная каша не чрез меру жидка была б. Кавалер весьма прилежно за мною смотрит чего я делаю, так что не знаю, усмотрел ли или догадался, что в каше мне то чинить удобно, ибо я беру ложкою в рот, еже никто не примечает»[687].
Из инструкции, которую (для ужесточения режима) после случая c Соловьевой написал для унтер-офицеров охраны А. И. Ушаков, видно, что торговцы съестным постоянно навещали арестантов и через них, как и через охрану, заключенные вели переписку между собой и с адресатами за пределами тюрьмы[688]. С древних времен в тюрьмы (в том числе и в Петропавловскую крепость) имели почти свободный доступ женщины (монашки, жены, другие родственницы и знакомые), которые приносили заключенным милостыню — еду, одежду, деньги и лекарства. Часто они подкупали охрану, которая без обыска пропускала их внутрь «бедности» и в колодничьи палаты. Одно политическое дело было начато по доносу колодника, который подслушал разговор своего сокамерника с пришедшей к нему женой. Женщина сидела рядом с мужем и «в голове у него искала»[689].
В инструкции 1749 года о содержании во время следствия в особом месте Ваньки Каина и его 38 сообщников сказано, что «если кто будет приносить пищу, то сперва самому (караульному офицеру) пробовать, кроме вина, и потом отдавать. Вина в милостыню не принимать от приносящих. Приносимые калачи и хлебы осматривать, нет ли в них чего-нибудь запеченого. Смотреть, чтоб между колодниками никаких ссор, непотребств и играния в карты или какие зерни не было. Осматривать, нет ли у колодников ножей или вредительных инструментов»[690]. Реально ж, колодники имели все, что хотели. Когда проводили обыски, то всегда находили в их вещах запрещенные ножи, вилки и особенно — строго-настрого запрещенные бумагу, перья. Из воспоминаний, доносов и протоколов о происшествиях в крепости мы узнаем, что конвойные пили с колодниками, пускали к ним женщин, давали им полную свободу играть на деньги в шашки, карты, зернь, устраивать «гонки» вшей. Охрана как бы не замечала грубейших нарушений режима, а фактически получала с майдана (карточного круга) дань и поэтому больше заботилась, как бы не пропустить появления внезапно нагрянувшего с проверкой дежурного офицера.
Как уже сказано, по старой традиции бедные колодники в кандалах отправлялись со своими сторожами «кормиться мирским подаянием» в город, а также ходили вместе на рынок за едой. По инструкции Ушакова 1732 года такие походы, как и приход торговцев в казармы, запрещались. На рынок мог ходить только караульный солдат, а купленную еду караульному унтер-офицеру предписывалось «прежде надкушивать», а потом уже отдавать своему «хозяину»[691]. Но предписания эти не соблюдались — «дурости» и злоупотребления процветали по-прежнему. Колодники (конечно, за исключением «секретных») «в мире побирались». Причем известно, что «походы» эти были выгодны конвою — часть собранных денег солдаты брали себе. Опытные колодники обладали настоящим искусством просить милостыню и производить на прохожих «жалостное» впечатление своими оковами, отрепьями, язвами и заунывным пением. Каждая группа имела свои места для попрошайничества и боролась за них со своими конкурентами из вольных нищих.
В 1732 году капрал Беляев водил своего «хозяина» из Петропавловской крепости дважды в баню, парился и, вероятно, отдыхал с ним в одной компании, естественно, на деньги колодника, за что охранника потом пороли плетью. Все такие нарушения записывались в приговорах канцелярии: «Арестантов слабо содержал и имел с ними, яко с неподозрительными людьми, обхождение»[692].
Солдаты и колодники происходили в основном из одного «подлого» класса, их объединяли общие, весьма приземленные интересы, схожие взгляды на жизнь. Несмотря на различие положения, в котором они оказались, это были люди одного круга. Когда из казармы уходил дежурный офицер, им всем становилось легче и веселее. По дружбе или за деньги с охранниками можно было о многом договориться. В 1799 году знаменитый Секретный дом Шлиссельбургской крепости прославился не только суровостью содержания своих узников, но и тем, что охранники по ночам отпирали камеры и разрешали секретным арестантам общаться друг с другом[693]. Льготы и послабления, которые давали «хозяевам» охранники, были для узников неоценимым благом — в тюрьме малейшая уступка желанию заключенного ценится чрезвычайно высоко. Впрочем, принцип «дружба дружбой, а служба службой» действовал почти без отмены, и охранник хорошо знал, что в случае побега «хозяина» его ждут пытки, военный суд, а то и каторга. Доносами друг на друга сокамерники и охранники также не брезговали. Кроме того, рано или поздно, задушевный собеседник долгих вечеров мог прийти за своим «хозяином» и вести его на казнь или подсадить закованного в колодку приятеля в телегу, которая увозила того навсегда в Сибирь.
Такие же простые и, вопреки инструкциям, даже сердечные отношения складывались между охраной и высокопоставленными узниками. Пастор Теге пишет, что секрет его хороших отношений с солдатами — в деньгах, которые он давал им на водку, причем давать много было нельзя — гвардейцы напивались в стельку. Они могли сразу пропить и собственное свое жалованье, поэтому, уважая своего солидного «хозяина», отдавали деньги ему на хранение. Пастор выучился у солдат русскому языку и часто разговаривал с ними. «Добрые и услужливые, как вообще все русские, они старались развлечь меня разными рассказами. Так проходил не один бурный зимний вечер, и я жалел, что не мог записать некоторых в самом деле прекрасных рассказов, состоявших по большей части из русских сказок»[694].
Прекрасные воспоминания об охране остались и у шведского аристократа графа Гордта. Он писал: «В двух гренадерах я приметил особенно искреннее участие… Однажды вечером один из них сказал мне, что офицер ушел с дежурства и что если я хочу выйти прогуляться на воле, то увижу весь город иллюминированным — то был один из праздничных дней… Я был в восторге… и мы отправились вокруг крепости»[695]. За такую прогулку солдата могли казнить как соучастника побега опаснейшего государственного преступника. Из этого и других описаний видно, что такие «вольности» не были редкостью. Человеческие отношения колодников и охраны — характерная особенность истории Петропавловской крепости как тюрьмы XVIII века. В 1762 году каптенармус Невского полка Дмитрий Алексеев обвинялся в том, что, «будучи он содержащегося в Тайной канцелярии колодника сибиряка купецкого человека Ивана Зубарева… на карауле, в противность данного ему от Тайной канцелярии приказа, допустил оного колодника до говорения им о себе слов… [и] по прозьбе того колодника принес он, Алексеев, к нему для написания оному колоднику к его высочеству (Петру Федоровичу. — Е. А.) письма бумаги, чернильницу и перо, позволил он тому колоднику написать оное к Его императорскому высочеству письмо», а потом товарищ Алексеева — Иван Пронсков, подошел к карете наследника престола у театрального подъезда и со словами: «Пожалуй, батюшка, милостивый государь, прими!» — передал ему письмо Зубарева, чем совершил тяжелое должностное преступление[696].
Здесь мы касаемся весьма интересного явления, которое можно назвать «эффектом Нечаева» — по имени знаменитого революционера XIX века, сумевшего распропагандировать в свою пользу солдат охраны. Часовые — эти простые крестьянские или необразованные дворянские парни, невежественные и легковерные, поддавались обаянию личности своего «хозяина», нередко человека незаурядного, яркого проповедника или опасного авантюриста, каким был Иван Зубарев. Этот редкостный проходимец и мистификатор начал свою «карьеру» с того, что заявил о якобы найденной им серебряной руде и во время пробы образцов «руды» в химической лаборатории М. В. Ломоносова сумел обмануть ученого помора, незаметно подбросив в тигель кусочек настоящего серебра. Потом разоблаченный в своем жульничестве авантюрист, после серии побегов и приключений, оказался в Пруссии, нашел способ повидаться с весьма высокопоставленными лицами королевства и даже попал во дворец Сан-Суси, где его принял сам Фридрих II. По заданию короля он, получив большие деньги, отправился в Россию, чтобы поднять восстание старообрядцев, а потом организовать побег из Холмогор Брауншвейгского семейства. Неудивительно, что яркая личность Зубарева и его почти фантастические автобиографические рассказы зачаровали охранников, которые стали действовать по его указке.
Благодаря многомесячной жизни охранников и «хозяина» бок о бок такое сильное воздействие на простоватых солдат опытного узника, знавшего человеческую природу и умевшего убедительно и много говорить, становилось почти неизбежным. Сумел запутать солдат охраны Шлиссельбургской крепости своими «астрологическими прогнозами» упомянутый выше знаменитый Иоасаф Батурин. Он убедил охранников, что Петр III жив, и едва не подбил их на совместный побег, но был вовремя разоблачен[697]. Святым почитали своего узника солдаты охраны архиепископа Арсения Мациевича в Никольском Корельском монастыре, видевшие, как он сам таскал в келью-камеру воду и дрова. И когда его отправили в Ревельскую крепость, Екатерина II была очень обеспокоена надежностью его охраны. По ее указу генерал-прокурор Вяземский предупредил коменданта крепости, чтобы солдаты «остерегалися с ним болтать, ибо сей человек — великий лицемер и легко их может привести к несчастию, а всего б лучше, чтоб оные караульные не знали русского языка»[698].
Арестантам удавалось вовлечь солдат в разные авантюры, сыграть на стремлении подневольных служивых сбросить солдатскую лямку, поймать их на жадности к деньгам или к выпивке. В допросе 1774 года Емельян Пугачев рассказал, что побег из острога в Казани он совершил с помощью солдата-охранника, который только и мечтал, как бы бежать со службы. Другого же солдата, который сопровождал арестанта Пугачева в городе и не хотел изменять присяге, пришлось долго спаивать в доме у знакомого попа, куда завернули охранники и колодники. Потом его, мертвецки пьяного, прикрыли рогожкой в углу кибитки, на которой бежали, а когда солдат проснулся уже далеко за городом, столкнули с дрожек со словами: «Оставайся с благополучием!»[699]
Думаю, именно такие узники заставляли власть идти на изменение привычного режима охраны: их наглухо «закладывали» кирпичной стенкой в их камерах, а караульных предупреждали, чтобы стояли на отдалении от камеры, молча подавали еду в оставленное для этого узкое окошко[700]. Но все равно охранники шли на нарушение инструкции и без гипнотического воздействия сильной личности «хозяина» — только по доброте, из чувства жалости. Иначе трудно объяснить поступок капитана Федора Богданова в 1777 году, который, вместо того чтобы охранять арестованного лифляндского крестьянина Янка, схваченного как бунтовщик, вел с арестантом беседы и, как показало следствие, «объявил ему себя ходатаем за ним, приказывая написать им о своих обидах и притесенениях к е. и. в. челобитную, которую обещался отвести сам с двумя из них выборными в Петербург»[701].
Несомненной легендой является утверждение о том, что из Петропавловской крепости не было ни одного побега. Наиболее благоприятным для побега был момент выхода в нужник. В декабре 1719 года из крепости бежали старообрядцы — Иван Золотов и Яков Григорьев. Они сидели в казарме у Васильевских ворот вместе с несколькими другими колодниками. Получилось так, что из троих охранявших их гренадеров двое пошли по делам: один повел колодника Савина в канцелярию, а другой «пошел для покупки на рынок редьки». Третий же — гренадер Пахом Фомин, так объяснял на следствии обстоятельства «утечки» узников: «И из оных раскольников один выпросился у него, Пахома, на сторону (то есть в отхожее место. — Е. А.) и он его из караула выпустил, а другой [колодник] пошел за тем раскольником без спросу и, вышед они из той казармы, дверь затворили, а он-де у оставшихся колодников в той казарме остался один, того же часа вышел он из казармы за ними и куда они пошли, того он и не усмотрел». Это произошло в полдень, и строгий приказ от капралов, «чтоб им, караульным гренадерам, колодников содержать крепко», как видим, не помог. Гренадер Фомин сразу же попал под следствие, его пытали, чтобы выяснить, не подкуплен ли он раскольниками («не для скупы и дружбы»), он же утверждал, что упустил их «простотою своею и недознанием»[702].
Чтобы узники не бежали из нужника в Петропавловской крепости, как и в других тюрьмах, в отхожее место их выводили в тяжелых кандалах или на цепи. Беглый солдат Петр Федоров в 1721 году рассказывал на допросе о своем побеге из тюрьмы: «Пошел он ис колодничей избы в нужник, которой на дворе за колодничею избою и был на цепи и, не ходя в нужник, за колодничьею избою за углом цепь с себя скинул для того, что замок был худ и отпирался, а чесовой солдат за ним смотрел из сеней и как цепь с себя скинул тот чесовой салдат того не видал и без цепи он с того двора сошел в ворота»[703]. Так же бежали и некоторые другие узники Петропавловской крепости.
Колодник Кирилл Зыков в 1732 году бежал из-под караула, пока его охранник — солдат Алексей Горев, оставив пост, «по прошению того Зыкова ходил… без ведома караульного капрала, на рынок для покупки оному Зыкову орехов и, купя орехи, пришед в оную казарму по-прежнему», уже не застал колодника, который бежал, так и не дождавшись лакомства[704].
Возможности же для побегов были обширны. Даже в кандалах выйти из крепости было не сложно — они, как уже отмечалось, часто ходили побираться, а крепостные ворота главной городской цитадели, к удивлению иностранцев, не закрывались даже ночью: беспечность была всеобщей и любой человек мог свободно заходить в крепость и так же свободно покинуть ее. Даже в Шлиссельбургскую крепость, где содержали сверхсекретных узников, разрешали богомольцев и «приезжающих в крепость для гуляния допускать». Правда, при этом предписывалось смотреть, «чтоб никто из них около тюрьмы (Ивана Антоновича. — Е. А.) не шатался»[705].
Долгое время прогулки заключенных никак не регламентировались, а для некоторых узников их никогда и не было. Иван Антонович сидел в Шлиссельбурге несколько лет без всяких прогулок на свежем воздухе, что сильно ослабило его здоровье. Из воспоминаний Теге видно, как в конце 1750‑х годов эти прогулки заменяли посиделки вместе с охранниками возле каземата, на солнышке или в тени: «В летний день, — пишет Теге, — сидел я на дворе у двери моего каземата: жар был томительный, облака быстро неслись по ясному небу. Внимание мое было отвлечено от них тем, что происходило в крепости. Перед дверьми других казематов стояли отдельные команды солдат и при них запряженные повозки. Сегодня верно многих арестантов отправят в Сибирь, шепнули мне мои солдаты и холодная дрожь пробежала по моему телу. Вот вижу: некоторых арестантов отвели в Тайную канцелярию…»[706]
Прогулки признали санитарной нормой только к концу XVIII века. Костюшко держали в Комендантском доме, и в июне 1795 года его перевели в город, в Штегельманов дом. Там были удобные для жилья комнаты, а также сад для прогулок, которые врач считал необходимыми для вечно хандрящего узника[707]. В начале XIX века для прогулок предназначался «находящийся внутри стен садик», в котором узники должны были гулять отдельно друг от друга[708].
Кончина узника в крепостном заключении была таким же важным для сыскного ведомства событием, как его побег, и поэтому смерть заключенного тщательно документировали. Во-первых, о плохом состоянии узника задолго до его смерти сообщали начальству охранники: «Артемьев лежит весьма болен и движения мало имеет»[709]. По решению Тайной канцелярии к умирающему допускали врача или священника. Если же узник отказывался от услуг пастыря, то посмертно его наказывали — закапывали где-нибудь на окраине, без всякой погребальной церемонии, о чем представлялся соответствующий рапорт в канцелярию: «1722 генваря 24 дня в Канцелярии тайных розыскных дел Шлиссельбургского полку сержант Василий Королев, который стоит в помянутой канцелярии на карауле, сказал: „Под ведомством его был под караулом раскольник и беглый солдат Никита Киселев, который против помянутого 24 дня в ночи умре без исповеди и исповедоваться у священника он не желал, а сказал он, Киселев, что исповедоваться у священников он не будет“. И тело его зарыто в землю за Малою Невою рекою на Выборгской стороне. К сей сказке Невского полку ротный писарь Семен Токарев вместо сержанта Василия Королева по его прошению руку приложил»[710]. Об умершей старообрядческой старице Маремьяне в журнале канцелярии записано: «Она, Маремьяна, в той же ночи на 10‑е число, пополуночи в четвертом часу, умре в своей злобе раскольнической прелести без причастия… вышеозначенной раскольщицы Маремьяны смердящее тело зарыто в раскольническом кладбище»[711]. Известен случай, когда тело казненного старообрядца спустили в прорубь на Неве.
Зато исповедовавшиеся преступники получали милость — их хоронили в ограде кладбища. Об умершем 1 февраля 1726 года Иване Посошкове было сказано, что он «при смерти исповедан и святых тайн приобщен», после чего его похоронили при церкви Сампсона Странноприимца на Выборгской стороне[712]. В целом при погребении действовал общий принцип — колодника хоронить без церемоний, по возможности неподалеку от места заточения. Обычно преступников хоронили за пределами города. В Москве покойников из Преображенского приказа везли на окраину. Тело казненного в 1696 году Я. Янсена было «отослано в убогих дом»[713]. Там же хоронили и некоторых из казненных осенью 1698 года в Преображенском мятежных стрельцов[714]. Из позднейших материалов известно, что «убогих дом» был традиционным местом захоронений безвестных людей, казненных, убитых и старообрядцев. В Москве было несколько таких мест: «у Покровского монастыря за Рогожской заставой в убогих доме»[715], «за Петровскими воротами, к Воздвиженской церкви»[716] и около Марьиной рощи, у Божедомки. В Новгороде такое место находилось в Рождественском монастыре, «на полях»[717]. В убогих домах возле церкви был устроен погреб или яма, куда складывали тела покойников. Здесь они лежали до Троицы, точнее, до четверга на Троицыной неделе, когда их можно было, по церковному закону, похоронить. В этот день покойников клали в гробы, отпевали и закапывали в общей могиле[718].
В Санкт-Петербурге узников Петропавловской крепости хоронили на разных кладбищах — при Преображенской церкви в Колтовской слободе[719], у церкви Святого Матвея[720], на немецком кладбище на Каменном острове[721] и даже в Канцах (Ниеншанце)[722], однако чаще всего погребения умерших и казненных политических преступников совершались у церкви Сампсона Странноприимца на Выборгской стороне. Там похоронили умершего Павла Полуботка (1724), Ивана Посошкова (1726), А. П. Волынского, Петра Еропкина, Андрея Хрущева (1740) и других политических преступников[723].
Все знаменитые преступники были похоронены или в тюрьмах, или на месте ссылки. Единственное известное захоронение преступника в Петропавловской крепости относится к 5 декабря 1775 года. Тогда глубоко в землю на территории Алексеевского равелина закопали самозванку Тараканову[724]. На Соловках похоронили отца и сына Толстых, в Березове — А. Д. Меншикова, его дочь Марию, а также А. И. Остермана.
Когда Эрнст Миних, находившийся в ссылке в Вологде, попросил в 1760 году перевезти тело умершей жены на ее родину — в Лифляндию, то ему отказали. Сохранилась легенда, что в 1749 году жена Остермана вывезла тело мужа, облив его предварительно воском, из Березова, и похоронила в европейской части страны. То же сообщали некоторые авторы и о графине Е. И. Головкиной, якобы подобным же образом сохранившей тело скончавшегося в 1755 году мужа[725].
В суздальском Спасо-Евфимьеве монастыре умерших преступников хоронили ночью. Если шла речь о каком-нибудь старообрядческом старце, то старались сразу же скрыть могилу, разровнять образовавшийся холмик, заложить место погребения дерном, чтобы потом родные и почитатели не могли найти место погребения мученика[726]. И в других тюрьмах преступников старались хоронить «без оглашения», ночью. В отчете охраны о погребении умершего в холмогорском заточении в 1776 году принца Антона-Ульриха Брауншвейского сказано: «По полуночи во 2‑м часу» тело его вынесли без священника или пастора, детей и слуг, а «с одними только находившимися… для караула воинскими чинами, тихо погребено и о неразглашении всем запрещено и обязаны строгою подпискою»[727]. 9 июля 1764 года, получив известие о попытке освобождения Ивана Антоновича и его смерти в Шлиссельбурге, Екатерина II писала Никите Панину: «Безымянного колодника велите хранить (хоронить. — Е. А.) по христианской должности в Шлюссельбурге без огласки же». Панин же распорядился коменданту крепости: «Мертвое тело безумнаго арестанта по поводу котораго произошло возмущение, имеете вы сего же числа в ночь с городским священником в крепости вашей предать земле, в церкви или в каком другом месте»[728].
Расходы на похороны оплачивались Тайной канцелярией из конфискованных денег политических преступников. Так, похороны колодника Петра Мейера в 1718 года обошлись казне в 1 рубль 22 алтына[729].
Таким образом, с конца XVII века появляется особая тюрьма предварительного заключения ведомства политического сыска. Первоначально она являлась типичной тюрьмой при государственном учреждении, однако с переездом Тайной канцелярии в Петропавловскую крепость тюрьма эта приобретает специфические черты, отличавшие ее от приказных тюрем. И хотя режим содержания узников в тюрьме Петропавловской крепости еще долго нес на себе черты архаизма, патриархальной простоты, свойственных всем узилищам того времени, все-таки постепенно тюрьма в Петропавловской крепости, как и в Шлиссельбургской крепости, приобрела особый статус, стала «секретной», с усиленным режимом содержания и охраны заключенных, что превратило ее в «русскую Бастилию».