К книге
Собрание сочинений. Том 3. Политический сыск и русское общество в XVIII векеГлава 4 Опала и арест
29%
Глава 4 Опала и арест
5

Рассмотрим, что происходило после получения доноса. Обычно, если речь шла о «маловажных» делах, начальник выслушивал изветчика и приказывал внести содержание извета в журнал входящих бумаг. Затем он вызывал дежурного офицера и приказывал вместе с солдатами отправиться за указанным в доносе ответчиком и свидетелями. Резолюцию об этом в журнале Тайной канцелярии записывали по принятой форме: «Показанных людей сыскать и распросить с обстоятельствы по указу»[480]. В некоторых случаях назначали наружное наблюдение за подозреваемыми, внедряли шпионов в их окружение, перлюстрировали их письма и провоцировали подозреваемых на произнесение «непристойных речей».

Арест человека известного, знатного оказывался порой делом непростым. Ему, как правило, предшествовали события и действия, которые принято с древних времен называть опалой. Именно опала становилась часто исходным толчком для возбуждения политического дела. Опала — гнев, немилость, нерасположение государя к своему подданному, преимущественно служилому человеку. С юридической точки зрения опала есть, как писал Н. Д. Сергеевский, «общая угроза в неопределенной санкции»[481]. В. Н. Татищев, комментируя Судебник 1550 года, дал такое определение этого понятия: «Опала есть гнев государев, по достоинствам людей и преступленей различенствовало, яко: 1. Знатному не велят ко двору ездить; 2. Не велят со двора съезжать и сии, как скоро кому объявят, обыкновенно черное платье надевали; 3. В деревню жить; 4. Писали по городу во дворяне, отняв чины; 5. В тюрьму»[482]. Такое определение опалы распространимо на XVII век, а также на первую половину XVIII века — время жизни самого Татищева, да и после него. Проявление самодержавной воли в течение нескольких веков русской истории становилось истинной причиной гонений, репрессий и даже террора. Недаром существовала выразительная пословица «Царев гнев — посол смерти»[483]. Классификацию наказаний опальных, данную Татищевым, нужно дополнить и другими их видами, в том числе смертной казнью, но об этом будет подробно сказано ниже, в главах о приговоре и наказании.

Как вели себя люди накануне ареста, что они чувствовали и о чем думали? О простолюдинах, не оставивших воспоминаний об этом, сказать что-либо определенное довольно трудно. Конечно, эти люди боялись ареста после того, как становились участниками или свидетелями разговора, в котором прозвучали «непристойные слова». Человек маялся в ожидании ареста, не спал ночами. Знатный человек чувствовал приближение опалы по тому, что ему запрещали ездить ко двору. Это был старинный обычай запрещать государеву холопу, вызвавшему гнев повелителя, «видеть государевы очи». Нарушить этот запрет — значило оскорбить честь государя. Летом 1725 года архиепископу Феодосию, устроившему скандал в императорском дворце, было запрещено появляться на глаза Екатерины I. Однако он этим пренебрег и тем самым усугубил свою вину и обрек себя на опалу[484]. В 1740 году с запрета ездить ко двору началась опала А. П. Волынского. К нему в дом явился А. И. Ушаков и именем государыни объявил о запрете появляться при дворе. При этом Волынский мог еще посещать Кабинет министров[485]. С запрета входить в ранее всегда для него открытые апартаменты императрицы Елизаветы началась опала И. Г. Лестока. Об этом ему было сказано 22 декабря 1748 года, а через два дня генерал С. Ф. Апраксин с солдатами приехал в дом к Лестоку и объявил ему домашний арест[486].

Человек, почувствовавший приближение опалы, увидевший несомненные ее симптомы, оказывался в ужасном, неестественном для себя положении. Мир вокруг него сразу менялся. Узнав о запрете ездить ко двору, А. П. Волынский впал в уныние. Его обычно многочисленные гости стали избегать гостеприимный дом кабинет-министра. По городу поползли слухи, что на друзей Волынского «кладены были метки». Лишь несколько человек остались верны дружбе с Волынским и стремились как-то приободрить его[487]. Массон-младший, преуспевающий 37-летний майор, секретарь великого князя Александра Павловича, имевший много влиятельных друзей и покровителей, был в конце 1796 года выслан за границу вместе со своим братом — полковником русской армии. В своих мемуарах он подробно описывает, как все вдруг переменилось. Конечно, перемены эти зрели давно. Взошедший на престол император Павел I недолюбливал майора Массона и, пересматривая списки штаба великого князя, не включил его фамилию. Узнав об этом, Массон огорчился, но до определения на новую службу регулярно ездил в Зимний, к наследнику. 13 декабря 1796 года утром он собирался во дворец, где его ждал великий князь, но внезапно к нему вошел гвардейский офицер и приказал следовать к генерал-директору полиции Н. П. Архарову, не объяснив причин вызова. В приемной Архарова вскоре оказались брат мемуариста полковник Массон, а также неизвестный им однофамилец, который не менее братьев был смущен этим внезапным приглашением. Архаров отсутствовал, дежурный офицер не выпускал Массонов из приемной, но и никаких пояснений не давал. Так, в тревоге и томлении, они просидели до позднего вечера. Когда, наконец, явился Архаров, на недоуменные вопросы братьев он ответил какими-то общими фразами, ссылаясь на волю государя, и приказал явиться завтра.

Оказавшись в подобном странном положении, человек начинал метаться и искать содействия у друзей, знакомых, сослуживцев. В 1727 году А. Д. Меншиков, почувствовав близость опалы, пытался предупредить свою погибель. Он безуспешно искал встречи с императором Петром II, писал дружественно-просительные письма вице-канцлеру А. И. Остерману (который втайне и подготовил крушение всесильного фаворита). Когда же 8 сентября 1727 года ему объявили домашний арест, то светлейший послал жалобную челобитную царю, прося освободить его из-под ареста, «памятуя речение Христа-спасителя: да не зайдет солнце во гневе Вашем»[488]. Затем он послал во дворец свою дочь Марию — невесту царя, а также жену, написал послания сестре царя Наталье Алексеевне, своим коллегам-верховникам. Да и потом, после высылки в Ранненбург 10 сентября 1727 года и до самой ссылки в Сибирь в апреле следующего года, он неустанно слал знакомым письма с просьбой о помощи и содействии, заставлял свою жену и дочерей писать к женам и дочерям этих сановников. Стоит ли говорить, что никто ему не помог.

Почувствовав приближение опалы, устремился по «благодетелям» и А. П. Волынский. Временщик Бирон — главный его погубитель — кабинет-министра не принял, а фельдмаршал Миних в помощи Волынскому отказал[489]. Вот и Массон-младший в отчаянии поехал к своему давнему знакомому, А. А. Аракчееву, который некогда служил под командой его брата и был с ним в хороших отношениях. Но на просьбу замолвить словечко перед государем входивший тогда в силу временщик сказал, что взял себе за правило не вмешиваться в чужие дела, и, зевая, удалился почивать[490]. В этом состояла логика опалы. Каждый думал о себе и, как прокаженного, сторонился вчерашнего счастливца. «Куда девались искатели и друзья? — вспоминала в своих мемуарах Н. Б. Долгорукая первые дни опалы семьи Долгоруких. — Все спрятались и ближние, отдалече меня сташа, все меня оставили в угодность новым фаворитам, все стали уже меня боятца чтоб встречу с кем не попалась, всем подозрительно. Лутше б тому человеку не родитца на свете, кому на время быть велику, а после прийти в несчастье: все станут презирать, никто говорить не хочет!»[491]

Поддерживать опального человека, ходатайствовать за него и даже ездить к нему считалось крайне опасным. Для этого требовалось большое мужество и даже самопожертвование, на которые царедворцы, в большинстве своем, способны не были. К опальному Волынскому по-прежнему ездил только граф Платон Мусин-Пушкин. Потом в Тайной канцелярии его с пристрастием допрашивали, зачем он, зная об опале кабинет-министра, к нему все-таки ездил, не для заговора ли?[492] Простые человеческие чувства — дружба, верность, сочувствие — как возможные мотивы поведения человека сыску были всегда непонятны.

Да и сам попавший в опалу стремился избежать встреч и разговоров, которые могли бы бросить на него тень и усугубить государев гнев. Екатерина II вспоминала об опале Лестока в 1748 году: «По вечерам императрица собирала двор у себя в своих внутренних апартаментах и происходила большая игра. Однажды, войдя в эти покои его величества, я подошла к графу Лестоку и обратилась к нему с несколькими словами. Он мне сказал: „Не подходите ко мне!“ Я приняла это за шутку с его стороны, намекая на то, как со мной обращались, он часто говорил мне: „Шарлотта! Держитесь прямо!“ Я хотела ему ответить этим изречением, но он сказал: „Я не шучу, отойдите от меня!“ Это меня несколько задело, и я ему сказала: „И вы тоже избегаете меня“. Он возразил мне: „Я говорю вам, оставьте меня в покое“. Я покинула его, несколько встревоженная его видом и речами. Два дня спустя, в воскресенье, причесывая меня, мой камердинер Евреинов сказал мне: „вчера вечером граф Лесток был арестован и говорят, посажен в крепость“. Тогда одно только название этого места уже внушало ужас»[493].

Тревожные мысли терзали человека, над головой которого нависла гроза царского гнева. Он напряженно вспоминал все обстоятельства своей жизни за последнее время, думал о тех, кто мог бы ему навредить. Так, Массон, подумав, что все его дело возникло из‑за неосторожных высказываний старшего брата и что ему лично ничего не угрожает, бросился во дворец к своему покровителю графу Н. И. Салтыкову. Массон был дружен с его сыновьями. Вельможа, выслушав Массона, сразу же сказал, что положение молодого человека неважное: «„Не заблуждайтесь на этот счет, — сказал мне граф, — я нынешним вечером был зван два раза к императору собственно по поводу вас. Он вас считает человеком опасным, и дело вашего брата тут ни при чем: оно не делает разницы во мнении императора“… „Но какое же преступление мое? В чем я обвиняюсь?“» — воскликнул Массон. Салтыков отвечал словами, которые применимы к большинству известных случаев государевой опалы: «Достаточно того, что император вас подозревает и не доверяет вам, а я при этом не могу поручиться за ваши политические мнения»[494].

«Размышления эти, — писал потом Массон о первых днях опалы, — не давали мне покоя, так что я вдруг вскочил с постели перебирать свои бумаги, чтобы уничтожить из них все, какие могли бы показаться подозрительными и повредить мне или моим друзьям…» За 56 лет до этого так же поспешно жег бумаги перед арестом Волынский. На вопрос следователей, почему он уничтожил в огне черновики своих бумаг, Волынский отвечал, что «оне мне более не были нужны», но потом признался, что опасался неприятностей, если его черновики кому-то попадут на глаза и это ему «причтется». О содержании этих бумаг следователи спрашивали даже у малолетней дочери кабинет-министра. Дело в том, что там было немало черновых отрывков проекта о «поправлении государства». Волынский боялся, что любая фраза из проекта может на следствии ему навредить. Тогда же он сжег и перевод с латыни книги Юста Липсия, которую считал для себя также «опасной»[495]. И это правильно — внимание следователей привлекали все заметки на полях прочитанных преступником книг, все выписки и конспекты. Составителя их вопрошали, зачем он читал эти книги, зачем конспектировал и в чем смысл каждого значка и пометы на полях[496]. Свои бумаги перебирали и Лесток, и погубивший его А. П. Бестужев-Рюмин. Часть бумаг они уничтожили, а часть передали знакомым.

Чаще всего поначалу никакой схемы при арестах не было — следователи, получив одобрение верховной власти, арестовывали главных «злодеев», допрашивали их, и дальше хватали всех, кого называли на допросах и во время пыток подследственные. Так и возникала схема. В ней была заложена своя логика, которая основывалась на двух главных положениях. Во-первых, при расследовании политических дел действовал принцип, выраженный в инструкции императрицы Анны А. И. Ушакову: «До самого кореня достигнуть». Во-вторых, следствие признавало, что всякое преступление против государства невозможно без «причастников» и задача следователей — выявить их круг, обнаружить преступное сообщество и обезвредить его. Подробнее об этом будет сказано ниже.

В итоге, когда начинались большие процессы, город замирал в ожидании арестов и репрессий. Секретарь саксонского посольства Пецольд писал 4 июня 1740 года о деле Волынского: «У одних замешан враг, у других родственник, у третьих приятель, и почти из каждой семьи кто-нибудь прикосновен к делу Волынского, невозможно изобразить чувства радости и огорчения, надежды и страха, которые борются теперь между собою и держат всех в общем напряжении»[497]. Такая же паника охватила столичный свет и в 1718 году, когда начали брать людей по делу царевича Алексея, и в 1743 году, когда город жил слухами об арестах по делу Лопухина.

Обычно к моменту задержания указ об аресте уже был подписан. Документ этот был произволен по форме, но ясен по содержанию: «Указ нашим генералу Ушакову, действительным тайным советникам князю Трубецкому и Лестоку. Сего числа доносили нам словесно поручик Бергер да маиор Фалькенберг на подполковника Ивана Степанова сына Лопухина в некоторых важных делах, касающихся против нас и государства; того ради — повелеваем вам помянутого Лопухина тотчас арестовать, а у Бергера и Фалькенберга о тех делах спросить о том, в чем доносят на письме, по тому исследовать и что по допросам Лопухина касаться будет до других кого, то, несмотря на персону, в комиссию свою забирать, исследовать и что по следствию явится, доносить нам». Этот документ — указ императрицы Елизаветы от 21 июня 1743 года, по которому началось знаменитое дело Лопухиных[498].

Следующей стадией опалы обычно становился домашний арест, о чем уже отчасти сказано выше. «Графу Михаилу Бестужеву объявить е. и. в. указ, чтоб он со двора до указу не выезжал» — таким был указ о домашнем аресте одного из участников дела Лопухиных. Бестужева дома не оказалось, он отдыхал на приморской даче, где его взяли и предписали продолжать «отдых», уже не выходя из комнат, под охраной[499]. Указ о домашнем аресте означал, что к дому опального наряжался караул, который не позволял хозяину ни выходить из дома, ни принимать гостей. Указ о домашнем аресте Меншикову 8 сентября 1727 года объявил генерал С. А. Салтыков, который именем Петра II запретил Меншикову покидать дворец.

Как содержали людей под домашним арестом, видно из инструкции подпоручику Каковинскому, приставленному 16 апреля 1740 года к дому А. П. Волынского. Ему надлежало заколотить все окна в доме, запереть и опечатать все, кроме одной, комнаты. В ней и следовало держать опального кабинет-министра, как в камере тюрьмы «без выпуску», постоянно, при постоянном освещении. Все это делалось, согласно инструкции, для того чтобы арестант «отнюдь ни с кем сообщения иметь или тайных тому способов сыскать не мог и для того в горнице его быть безотлучно и безвыходно двум солдатам с ружьем попеременно»[500]. Дети Волынского находились в том же доме, но отдельно от отца. К ним был приставлен особый караул. Француз Мессельер писал в 1758 году, что посаженного под домашний арест А. П. Бестужева «раздели донага и отняли у него бритвы, ножички, ножи, ножницы, иголки и булавки… Четыре гренадера с примкнутыми штыками стояли безотходно у его кровати, которой завесы были открыты»[501]. Согласно указу Елизаветы от 13 ноября 1748 года о домашнем аресте Лестока, опального вельможу держали отдельно от жены, «а людей его, — читаем в указе, — никого, кто у него в доме живет, никуда до указу с двора не пускать, також и посторонних никого в тот двор ни для чего не допускать, а письма, какие у него есть, также и пожитки его, Лестоковы, собрав в особые покои, запечатать и по тому же приставить караул»[502].

Следователи приезжали в дом арестованного и допрашивали его. В одних случаях домашний арест оказывался недолгим — Лестока, например, отвезли в Петропавловскую крепость уже на третий день, А. П. Бестужев же маялся под «крепким караулом» четырех гренадеров целых четырнадцать месяцев[503]. Долго держали в Москве под домашним арестом бывшего кабинет-секретаря Петра I А. В. Макарова. Он жаловался императрице Анне, что все его «движимые имения и пожитки запечатаны и он к ним не допускается», хотя ему нужна одежда и другие вещи, которые, запертые в других комнатах, портятся и гниют. 20 сентября 1737 года Анна указала «его, Макарова, арест таким образом облегчить, чтоб ему в церковь Божию ехать и прочие домашние нужды исправлять позволено было, только б в прочем по компаниям никуда не ездил, толь меньше из Москвы съезжать дерзнул, и в том его обязать надлежащим реверсом, также и к запечатанным пожиткам его допустить и их ему в деспозицию отдать», а также взять «по описи реверс, что ничего не продаст и отдаст на сторону»[504]. Но не всегда домашний арест смягчали так, как в истории с Макаровым. Наоборот, после домашнего ареста чаще всего следовала ссылка или перевод в крепость, в тюрьму. Впрочем, часто попадали туда и без «прохождения» стадии домашнего ареста.

Для многих будущих узников политического сыска арест становился полной неожиданностью. В «Черниговской летописи» описан арест полковника Ивана Полуботка, который произошел при следующих обстоятельствах. В 1723 году он вместе со старшиной был вызван в Петербург, где украинцы подали Петру I челобитную о восстановлении гетманства на Украине. Царь, прочитав челобитную, «того ж моменту изволил приказать своими устами генерал-маэору… Ушакову, з великим гневом и яростию, взять под караул полковника Павла Полуботка, судию енерального Ивана Чарниша, Семена Савича, писаря енерального, там же, при Кофейном доме стоявших, и всех, кто с ними ассистовал, от которых и от всех, отвязавши своими руками шабли, тот же енерал Ушаков велел всех попровадити в замок мурований Питербургский, где с перваго часу порознь были все за караулом посажени». Полуботок, обвиненный в измене, умер в крепости 18 декабря 1724 года[505].

Внезапность ареста, суровое обращение при этом с арестантом, быстрый и такой же суровый допрос, да еще перед высокими начальниками, а то и государем — все это обычно выбивало людей из седла, и они терялись. Так, в 1718 году генерал В. В. Долгорукий был внезапно арестован по делу царевича Алексея. В челобитной Петру I уже после допросов он так объясняет первоначальные показания: «Как взять я из С<анкт>-Питербурха нечаянно и повезен в Москву окован, от чего был в великой десперации (отчаянии. — Е. А.) и беспамятстве и привезен в Преображенское и отдан под крепкий арест и потом приведен на Генеральный двор пред ц. в. и был в том же страхе; и в то время, как спрашиван я против письма царевича пред царским величеством, ответствовал в страхе, видя слова, написанныя на меня царевичем приняты<ми> за великую противность и в то время, боясь розыску, о тех словах не сказал»[506].

18 августа 1725 года внезапно были арестованы синодские секретари Дудин и Тишин. Утром в Синод пришел гвардейский унтер-офицер Хрущев и объявил секретарям, что их вызывают в Сенат. Как только чиновники вышли на улицу, Хрущев арестовал их и отвез в крепость. Обеспокоенные члены Синода послали архимандрита Афанасия Кондоиди в Тайную канцелярию, чтобы узнать «о причине такого самовольного обманного захвата его чиновников». Из сыска довольно грубо ответили: «Какое до синодальных секретарей касается дело, о том знать Святейшему Синоду не надлежит»[507].

Канцлера А. П. Бестужева-Рюмина арестовали по обвинению в заговоре так же внезапно 25 февраля 1758 года. В этот момент он болел, но, именем императрицы, ему предписали прибыть во дворец. Как сообщал Мессельер, «приближаясь к подъезду дворца, он изумился, когда увидел, что гвардейский караул (обыкновенно отдававший ему честь) окружил его карету посредством движения, сделанного им направо и налево. Майор гвардии арестовал его как государственного преступника и сел с ним в карету, чтобы отвести его домой под стражею. Каково было его удивление, когда, возвратившись туда, он увидел дом свой занятый четырьмя батальонами (думаю, что это преувеличение. — Е. А.), часовых у дверей своего кабинета, жену и семейство в оковах, а на бумагах своих печати»[508]. Ночью 1762 года арестовали Ростовского архиепископа Арсения Мациевича. Согласно легенде, перед самым арестом он сказал келейнику: «Не запирай ворот на ночь — гости будут ко мне в полночь». Так это и произошло[509].

Эффект внезапности был использован при высылке из России в 1744 году французского посланника маркиза Шетарди — жертвы искусной интриги канцлера А. П. Бестужева-Рюмина. Именно по приказу канцлера перлюстрировали все письма посланника. Выписками из них страшно оскорбилась императрица Елизавета. Она приказала выслать своего ранее весьма близкого друга из России за 24 часа. Благодаря внезапности замысел Бестужева полностью удался. А. И. Ушаков сообщал о происшедшем 6 июня 1744 года: «По силе высочайшаго е. и. в. повеления нижеподписавшиеся приехали [к]… марки<зу> де ла Шетардию в дом полшеста часа по утру (заметим характерное для сыска время — перед рассветом. — Е. А.). И пришед в передню, вошел к ним один служитель, который сказал, что господин его Шетардий болен и всю ночь не спал, но по повторении, чтоб всеконечно о приходе их сказал, с полчетверти часа вышел он, Шетардий, в перуке (парике. — Е. А.) и в полушлафоре (халате. — Е. А.)… При происшествии всего вышеписанного явно было, что он Шетардий, сколь скоро генерала Ушакова увидел, то он в лице переменился».

Думаю, что Шетарди наверняка решил, что его сейчас арестуют, посадят в крепость и отправят в Сибирь — об этом могло говорить появление в столь ранний час самого начальника Тайной канцелярии с солдатами. Опасения Шетарди были весьма серьезны и небезосновательны, поскольку он имел статус частного человека и еще не удосужился предъявить официальные грамоты аккредитации. Но сценарий на этот раз был другой: «И тогда генерал Ушаков объявил ему, что прислан к нему в дом по е. и. в. указу для некоторого объявления, почему тотчас секретарь Курбатов зачал читать заготовленную декларацию, по окончании которой он, Шетардий, говорил, что слышит в чем состоит ея величества соизволение, а желает видеть те доказательства, на которых помянутая декларация учреждена. Секретарь Курбатов потому читал все экстракты из его, Шетардиевых писем, а он Шетардий за ним смотрел и ничего не оспорил ниже оригиналов смотреть хотел, хотя его подпись к последнему письму к Дютейлю (министр иностранных дел. — Е. А.) ему показана была». После этого Шетарди потребовал копий с прочитанных документов, в чем ему было отказано.

Тут же к Шетарди был приставлен подпоручик Измайлов. Шетарди объявили, что коляски и телеги для его отправки готовы. Посланник отвечал, что хотя он «сожалеет о принятой ея величеством об нем резолюции, но когда оная принята, то он с благодарением чувствует ту милость, с каковою ея величество ему соизволение свое объявить повелеть соизволила». В этих словах Бестужев увидел намек на то, что Шетарди был не на шутку испуган появлением Ушакова и опасался оказаться в Петропавловской крепости. В письме своему заместителю (и давнему приятелю Шетарди) вице-канцлеру М. И. Воронцову Бестужев с торжеством писал: «Поистине доношу, что такой в Шетардии конфузии и торопкости никогда не ожидали. Вместо того, чтоб светлым умом своим при сем случае действовать, сам опутался собственным признанием, что карактером в кармане пользоваться не может». Канцлер как раз и опасался, что Шетарди быстро опомнится и покажет Ушакову свои верительные грамоты и потом заявит официальный протест по поводу нарушения русскими властями норм международного права, проявившихся во вторжении вооруженных людей на территорию французского посольства. Кроме того, Шетарди мог отказаться от предъявленных ему перлюстраций и потребовать официальных объяснений на сей счет от Коллегии иностранных дел. Словом, угроза международного скандала была велика, и тогда уже поступать с французским посланником так бесцеремонно, как с частным человеком, будет очень трудно. Но внезапное появление отряда Ушакова ошеломило Шетарди. Бестужев пишет: «Конфузия его была велика: не опомнился, ни сесть попотчивал, ниже что малейшее во оправдание свое принесть; стоял, потупя нос и все время сопел, жалуясь немалым кашлем, которым и подлинно неможет. По всему видно, что он никогда не чаял, дабы столько противу его доказательств было собрано и когда оныя услышал, то еще больше присмирел, а оригиналы когда показаны , то своею рукою закрыл и отвернулся, глядеть не хотел»[510]. Так внезапность решила дело в пользу Бестужева.

Были и другие виды внезапного ареста, например «обманный» арест — под видом приглашения в гости, на дружескую пирушку, а также под предлогом («под протекстом») срочного вызова на службу, командировки. Чтобы схватить врасплох Кочубея и Искру, весной 1708 года устроили настоящий спектакль с участием самого Петра I и канцлера Г. И. Головкина. В письме царя Мазепе от 1 марта 1708 года излагался план захвата людей, преступление которых было уже классифицировано до следствия («великому их быть воровству и неприятельской факции»). Кочубей и Искра были вызваны якобы по делу в Смоленск[511].

Теперь рассмотрим работу сыска при аресте государственного преступника, жившего вдали от столицы. Из сыскного ведомства в провинции посылали нарочного (как правило, гвардейского сержанта или офицера), который получал деньги на прогоны и инструкцию (она называлась также «ордером»). Такие инструкции (а их сохранилось немало), как и рапорты нарочных по завершении операции, позволяют воссоздать типичную сцену ареста в провинции.

Обычно, приехав в провинциальный или уездный город, нарочный гвардеец являлся к воеводе или коменданту, предъявлял ему свои полномочия в форме именного указа или ордера и узнавал, где может быть преступник. В одних случаях указ был адресован к конкретному воеводе, а в других имелись в виду все местные власти, независимо от их уровня. Они должно были помогать нарочному людьми, лошадьми, деньгами, устраивать его на постой. Для исполнения именного указа посланец получал от воеводы в помощь отряд солдат, подьячих и проводников. С этим воинством столичный гость и арестовывал преступника. Согласно инструкции 1734 года, каптенармус Степан Горенкин, посланный на Олонец за старообрядческим старцем Павлом, имел право арестовывать и допрашивать всех людей, которые могли бы указать место, где укрывался старец, причем в случае, если Горенкин не нашел бы старца, то ему предписывалось всех арестованных вместе с семьями везти в Петербург. Часто боясь упустить преступника, посланные задерживали в доме всех подряд, даже гостей, а уже потом, в столице, решали, кто виноват, а кто вошел в дом случайно. Сам дом опечатывали, а у дверей ставили караул. Иногда в доме оставляли засаду, чтобы хватать всех, кто приходил и спрашивал о хозяине[512].

В рапорте от 15 октября 1738 года полковник Андрей Телевкеев описывает, как он, действуя строго по инструкции, арестовывал обвиненного в произнесении «непристойных слов» полковника С. Д. Давыдова: «По данному мне… ордеру сего числа пополудни во 2‑м часу полковника Давыдова изъехал (то есть нашел. — Е. А.) я в деревне Царевщине и, поставя кругом двора и у дверей в квартире ево караул, вшед к нему в ызбу, выслав всех, арест ему объявил, и сперва он не противился, потом, немного погодя, говорил, чтоб я объявил ему подлинной указ, по которому арестовывать его велено, но я ему повторне объявил, что указа показать ему не должно, но он, противясь есче, закричал: „Люди! Караул!“ — на что я ему объявил, что того чинить весьма непристойно, представляя о том указы е. и. в., и по оному уже едва шпагу из рук своих отдал; письма ево сколько нашлось, все осматривал и партикулярныя [в том числе], собрав, особо запечатав, и деньги под росписку отдал прапорсчику Тарбееву; другие же, касаюсчиеся до ево комис<с>ии, отданы бывшим при нем подьячим, по ордеру же вашего превосходительства велено, по изъезде ево, того ж часу в путь выслать, но за неимением к переправе порому чрез реку Волгу на несколько часов принужден удержать, пока пором сделают, которой здешним мужикам тотчас делать приказал и для понуждения людей своих послал, а по сделании, отправя при себе за реку, возвращуся…» Кроме того, Телевкеев сообщал о результатах обыска: «По осмотру же моему в имеюсчемся при нем подголовнике, между другими, найдено в бумашке мышьяку злотника с два, которой взял с собой»[513].

В этом описании есть несколько важных моментов. Во-первых, Давыдова арестовали внезапно. Дом, где он находился, предварительно окружили цепью солдат. Так делалось всегда, чтобы предотвратить возможную, как тогда говорили, «утечку» преступника, уничтожение улик и попытки дать какой-нибудь знак сообщникам. Во-вторых, при аресте Телевкеев забрал и опечатал все письма и бумаги Давыдова, как официальные, так и личные. Опечатывание производилось, как правило, личной печатью руководителя ареста. Это было другое обязательное правило при аресте — не дать преступнику уничтожить улики. В-третьих, арестованного Давыдова немедленно повезли в Петербург. Доставить преступника как можно скорее в столицу считалось важной обязанностью нарочного.

Правда, при захвате Давыдова было нарушено важное правило, обязательное при аресте персон высокого ранга: ему не был предъявлен именной указ об аресте, после чего Давыдов, не без оснований, стал звать на помощь людей и поначалу отказывался отдать свою шпагу. Потом Тайная канцелярия сурово спросила организатора ареста, Татищева: зная, «что о именных и. в. указех, не имея оного собою, употреблять никому не подобает… для чего помянутому Давыдову объявить вы велели, что якобы по именному е. и. в. указу повелено его арестовав и под караул в Санкт-Питербурх прислать, не имея о том имянного ея. и. в. указу?». Татищев оправдывался: он хотел, чтобы «оной Давыдов не дознался для чего арестуетца, дабы не надумался в говоренных ему, Татищеву, словах к выкрутке себе что показывать»[514]. По-своему Татищев был прав — все инструкции об аресте преступника требовали, чтобы он ничего не знал о причине ареста.

Самым главным условием ареста почитали внезапность. Преступника надо было ошеломить, деморализовать, не дать ему бежать или подготовиться к аресту и следствию. На внезапности было построено задание, которое Петр I дал Г. Г. Скорнякову-Писареву 10 февраля 1718 года. Ему предстояло нагрянуть в суздальский Спасо-Покровский монастырь, зайти в келью бывшей царицы Евдокии (старицы Елены) и, арестовав старицу, задержать свидетелей, произвести обыск. Требовалось сразу же захватить все ее бумаги и письма. Несмотря на энергичные действия Скорнякова-Писарева, находившийся в монастыре протодиакон Дмитрий Федоров, «как тот монастырь заперли… з женою чрез ограду ушел»[515]. Точно так же хватали и других соучастников царевича Алексея. А. Д. Меншиков рапортовал об аресте А. В. Кикина, что по получении указа «того ж часу светлейший князь, призвав к себе генерала-маиора Голицына и маеора Салтыкова с преображенскими солдаты, ездил с ними по Александра Кикина и оного застал на дворе в шлафроке и, взяв, привезли во дворец и, посадя на цепь и железа, отослали в город за караулом»[516].

В 1733 году в Петербурге получили извет дворянина Федора Красного-Милашевича на смоленского губернатора А. А. Черкасского, который обвинялся в государственной измене. Дело было настолько важное, секретное и срочное, что арест высокопоставленного чиновника императрица поручила самому начальнику Тайной канцелярии генералу А. И. Ушакову. Данная ему инструкция интересна многими деталями, которые показывают, как вели расследование по свежим следам. Ушакову следовало отправиться в Смоленск якобы для поездки в Польшу по делам службы — в это время шла русско-польская война. Прибыв в город, генералу предстояло сразу же прийти к губернатору и тотчас «онаго купно всем своим домом и служительми взять под крепчайший караул». Одновременно люди Ушакова должны были схватить всех возможных сторонников изменника. Особо подчеркивалось: взять «сколько возможно в одно время, дабы друг про друга не сведали и уйти не могли». Вести задержанных вместе с их бумагами в крепость следовало ночью, чтобы не привлечь ничьего внимания. При этом арестанты не могли находиться вместе ни одной минуты, «чтоб друг с другом не говорили, также и никого говорить с ними не допускать; ни пера, ни бумаги не давать и в прочем все те же предосторожности взять, как с такими крамольниками принадлежит»[517].

В инструкции мы видим все те принципы ареста политических преступников, о которых шла речь выше (внезапность, секретность, одновременность арестов, особое внимание к уликам, осторожность при конвоировании и т. д.). Однако в инструкции Ушакову есть разделы, которых мы обычно не встречаем в типовых, выданных гвардейскому прапорщику или сержанту, указаниях об аресте. Ушакову предлагалось сразу же после захвата Черкасского и его сообщников, не мешкая, прямо на месте начать расследование. Весь расчет строился на внезапности и демонстративной строгости ареста, что должно было, по замыслу авторов инструкции, смутить преступника и облегчить его разоблачение. Черкасского предстояло сразу же допрашивать по извету Милашевича и по тем документам, которые были захвачены при аресте губернатора. В инструкции Ушакову сказано, что конкретно нужно искать в бумагах губернатора, а именно — присланное на его имя из‑за границы письмо доносчика Милашевича (о котором властям стало известно из доноса последнего). Дело в том, что Черкасский послал Милашевича за границу, чтобы тот наладил связь с внуком Петра I Голштинским принцем Карлом-Петером-Ульрихом (будущим Петром III). Милашевич с дороги написал Черкасскому о делах. По мнению сыска, это письмо и являлось наиболее сильной уликой против губернатора-изменника, свидетельством преступных связей с заграницей. При этом Ушаков должен был умалчивать об извете Милашевича на Черкасского, не говорить, что доносчик привезен Ушаковым в Смоленск. Целью допроса было желание властей выявить всех соучастников заговора: «Ежели, — отмечено в инструкции, — он в том винится, то тотчас требовать от оного, чтоб он, без всякой утайки, объявил всех тех, которые в сем злодейском деле причастны, кои о том хотя только ведают и, ежели объявит, то тотчас надлежащия меры взять, чтоб они, без разглашения, поиманы и за караул взяты были…»[518].

Опасность мятежа в военное время в пограничной губернии была столь велика, что Ушакову предстояло держать арестованных «в наивысшем секрете, чтоб прежде времени отнюдь в народе не разгласилось». Одновременно нужно было смотреть и за настроениями смоленской шляхты, которую Петербург подозревал в симпатиях к мятежным полякам. Инструкцию составляли люди, которые стремились предусмотреть все возможные случайности при аресте. Главное, что требовалось от Ушакова, — это действовать быстро и неожиданно для преступников. Так, на случай «упрямства» Черкасского на допросах, ему заготовили следственный «сюрприз» — очную ставку с доносчиком Милашевичем, которому Черкасский доверял как близкому человеку и который, по расчетам губернатора, в этот момент должен был находиться в Киле. Эффект внезапного появления изветчика, тайно привезенного Ушаковым в Смоленск, предстояло усилить очной ставкой губернатора с его служителем, который передал Милашевичу письмо Черкасского, а также с личным секретарем губернатора, знавшим тайные дела своего начальника. При этом Ушакову разрешалось подготовить секретаря к очной ставке с его шефом: «Пожесточае поступать, дабы подлинную правду из него выведать». «Пожесточае» означало провести допрос жестко, с угрозами, запугиванием, хотя и без пытки.

Методы, примененные Ушаковым, достигли полного успеха — арест Черкасского прошел гладко, губернатор, деморализованный внезапным появлением в городе начальника страшной Тайной канцелярии, сразу же признал свою вину, дал подробные показания, написал жалостливую челобитную на имя императрицы и, вместе с другими колодниками, был благополучно доставлен в Петербург.

Внезапность арестов объясняется желанием сыскных чиновников не поднимать лишнего шума, не вызывать панику среди родных и соседей. Опасались посланные и возможной при аресте потасовки. В 1722 году капитан Цей, посланный арестовать коменданта Нарыма Ф. Ф. Пушкина, столкнулся с вооруженным сопротивлением, и в завязавшейся стычке даже пролилась кровь[519]. В 1740 году при аресте отчаянно сопротивлялись герцог Бирон и его брат Густав. Солдатам пришлось «успокаивать» их тумаками[520]. Когда в 1752 году воевода Одоева Языков, получив донос, решил арестовать таможенного голову И. Г. Торубаева, на дворе уже стемнело. Опасались в сыске и излишнего шума, который мог взбудоражить общество. Распоряжаясь в марте 1772 года об аресте фальшивомонетчика С. Пушкина, Екатерина II писала М. Н. Волконскому: «При сем старайтесь всего того отдалить, чтоб в публике казаться могло насилием»[521].

Была еще одна, весьма важная причина для внезапного ареста — о происшедшем как можно дольше не должны были знать не известные еще следствию сообщники преступника. Нельзя было допустить и того, чтобы задержанный как-то предупредил их об опасности. Власти не всегда доверяли даже тем, кто проводил арест. Для захвата в Москве в 1738 году сенатских секретарей Ивана Богданова и Семена Молчанова, а также камерира Алексея Оленева был прислан из Петербурга прапорщик Алексей Ильин. А. И. Ушаков дал ему инструкцию в запечатанном конверте. При вскрытии конверта должен был присутствовать главнокомандующий Москвы С. А. Салтыков, что делалось «для лучшаго содержания секрету, чтоб он (Ильин. — Е. А.) о той порученной ему комиссии прежде времени ведать не мог». В указе Салтыкову сказано: «Арестование вышеписанных секретарей и камер<ира> учинить незапно, без малейшего разглашения, чтоб те секретари и камер<ир> о том прежде уведать и скрыться не могли, и для того имеете вы тотчас и, не выпуская его от себя, дать ему потребное число солдат с унтер-офицеры, с которыми б он ту комиссию немедленно и без всякаго помешательства исправить мог»[522].

Существенным моментом ареста являлся захват преступника с поличным. При аресте старообрядцев и других противников официальной церкви власти стремились, прежде всего, захватить старинные рукописные книги и «тетрадки». Они служили самой надежной уликой для обвинения в расколе. При аресте колдунов забирали прежде всего все подозрительные предметы: сушеные травы, кости, «малорослые коренья», «тетрадки гадательные», «неведомые письма» и т. д.[523] Особо важным поличным в то время считались письма, записки, деловые бумаги. Смертельно опасно было хранить различные «причинные письма» — запрещенные бумаги, листовки и «прелестные письма», призывающие к сопротивлению или бунту, а также написанные на бумаге «непристойные слова». При изъятии писем людей сразу же начинали допрашивать: «Где они [их] взяли и для чего у себя держали?»[524] В 1721 году сурово наказали Семена Игнатьева — брата бывшего духовника царевича Алексея расстриги Якова Игнатьева, за то что Семен взял «письма царевичевы (Алексея. — Е. А.) и держал их у себя». И только потому, что преступнику не исполнилось восемнадцати лет, его лишь высекли батогами и сослали в Сибирь[525].

Обычно при аресте преступника захваченные бумаги сразу не разбирали. Этим занимались уже чиновники Тайной канцелярии, сортируя «важные», «причинные» от тех, в которых «важности к Тайной канцелярии не явилось». Они тщательно изучали отобранные при обыске конспекты даже разрешенных к чтению и хранению дома книг. У пытливого читателя выспрашивали: «На какой конец выписывал ты пункты из книги „О государственном правлении“, клонящиеся более к вреду, нежели к пользе?» Так допрашивали в 1793 году арестованного сочинителя Федора Кречетова[526]. За полсотни лет до этого такие же вопросы задавали в сыске другому большому книгочею — А. П. Волынскому, у которого была большая библиотеки исторических сочинений.

По окончании сортировки составляли протокол: «Августа в 26 день в Канцелярию… взят под караул водошного дела мастер Иван Посошков, а сын ево малолетний Николай в доме ево, Ивановом, под караулом же, и письма ис того дому взяты в помянутую Канцелярию и розбираны, при взятьи писем были канцелярист Семен Шурлов… капрал Яков Яновской, салдат четыре человека… Андрей Ушаков. Секретарь Иван Топильской». Так началось дело знаменитого Ивана Посошкова[527].

Кабинет-секретарь Екатерины I А. В. Макаров, посланный 8 мая 1727 года арестовывать княгиню А. П. Волконскую, первым делом захватил всю ее переписку. Позже, после доноса на нее слуг, в имение Дедово, где она жила, нагрянул посланный верховниками сержант Леонид Воронов, который также постарался сразу же захватить письма и бумаги Волконской. На детальном изучении писем Волконской и ее друзей строилось в мае 1728 года все расследование дела. Особым криминалом верховники признали принесенное доносчиками письмо брата Волконской, А. П. Бестужева-Рюмина, к Абраму Ганнибалу, «писанное цыфирью», то есть зашифрованное. В Сибирь отправили указ, чтобы губернатор тотчас послал к жившему в это время в Селенгинске А. П. Ганнибалу нарочного офицера. Ему надлежало явиться на квартиру Ганнибала ночью и «незапно» обыскать его комнату, забрать все бумаги приятеля Волконской и выслать их в Москву[528]. Заметим также, что каралась всякая попытка придумывать шифры («цыфирную азбуку») и вести с их помощью переписку[529]. Письма и прочие улики пронумеровывали, укладывали в ящики и мешки и их опечатывали[530].

Когда присланные за человеком военные не обнаруживали преступника, то они забирали всех, кого находили в его доме, и везли в тюрьму, чтобы выяснить в допросах, куда сбежал преступник. Из дела 1714–1715 годов следует, что вместо беглых преступников в Преображенское притащили их жен. Женщин держали до тех пор, пока солдаты не разыскивали мужей или пока они сами добровольно не сдавались властям[531]. Такое заложничество, по некоторым признакам, было довольно-таки распространено. Против этого не возражало и право, построенное на признании вины родственников за побег их близкого человека. Они, как уже отмечалось выше, должны были доказать свою невиновность и непричастность к побегу.

Если допрошенный в сыске изветчик точно не знал имен людей, на которых он доносил, или не помнил, где они живут, то, как правило, он обещал узнать их в лицо, так как «с рожей их знает»[532]. В этом случае прибегали к довольно жуткой процедуре: изветчика (в этом случае его называли языком), под усиленной охраной, проводили или провозили по улицам, чтобы он мог точно показать место или причастных к делу людей. В 1713 году доносчика Никиту Кирилова как «языка» водили по московским улицам, и он указал в толпе на знакомого, который как непричастный к делу после допроса был выпущен на свободу[533]. 19 августа 1721 года, по указу губернатора А. Д. Меншикова, полиция водила по улицам Петербурга арестанта — солдата Антипа Селезнева для опознания мужчин и женщин, обвиненных им «в розглашении непристойных слов разных чинов людем». Сохранился «Реестр, кого солдат Селезнев опознал». «Языка» водили там, где он наслушался «непристойных слов», — преимущественно по притонам и публичным домам (так называемым «вольным домам»). Протокол опознания и допросы жильцов и хозяев, по-видимому, составлялись на месте: «На дворе торгового иноземца Меэрта никого не опознал и сказал он, Селезнев, что той бабы нет, а он, Меэрт, сказал, что, кроме тех людей, других никаких нет и такой бабы, про которую он, Селезнев, говорил, не бывало. На дворе торгового иноземца Вулфа опознал жену ево Магрету Дреянову. На дворе государева денщика Орлова, в котором живет иноземец Иван Рен, опознал чухонку Анну Степанову…» и т. д.[534]

Из документов политического сыска неясно, как водили изветчика по городским улицам. Появление такого человека с конвоем тотчас вызывало панику среди прохожих и уличных торговцев. Все разбегались, лавки пустели — ведь «язык» мог показать на любого прохожего. Возможности произвола и злоупотреблений были здесь ничем не ограничены. Мемуарист Д. И. Рославлев писал: «Настоящих своих милостивцев разбойник, разумеется, не указывал, надеясь, что они еще будут ему полезны впоследствии, зато мстил своим врагам, обзывая их как своих укрывателей. Если же у самого развозимого языка не было особенно им нелюбимых людей, то опять тогдашнее начальство принимало на себя труд подсказывать ему имена тех лиц, которых следовало обвинить в пристанодержательстве; для этого, разумеется, избирались достаточные жители, которых начальство хотело поучить». Далее Рославлев рассказывает, как оговоренные «языком» люди давали взятку начальнику и злодею, чтобы тот «очистил» его[535].

Даже за границей знатный беглец не чувствовал себя в безопасности. Он опасался не только официальных демаршей русского правительства, которое требовало (нередко с угрозами) его выдачи, но и попыток выкрасть его или убить, как это сделали с Войнаровским, племянником гетмана Мазепы, — его поймали на улице Гамбурга и тайно привезли в Петербург. Особенно хорошо принципы работы русской агентуры видны в деле царевича Алексея, который инкогнито бежал в 1717 году из России и укрылся во владениях австрийского императора. Тем не менее его убежище было раскрыто русскими агентами во главе с П. А. Толстым, который угрозами, ложными обещаниями вынудил сына царя вернуться в Россию.

Прибегал политический сыск и к обманным вызовам из‑за границы. Особенно знаменита история задержания принцессы Владимирской (Таракановой). По указу Екатерины II ее обманом вывез из Италии находившийся в Ливорно с эскадрой А. Г. Орлов. Он прикинулся влюбленным в «принцессу». Позже в отчете Орлов писал: «Она ко мне казалась быть благосклонною, чего для я и старался пред нею быть очень страстен. Наконец, я ее уверил, что я бы с охотой и женился на ней и в доказательство хоть сегодня, чему она, обольстясь, более поверила. Признаюсь, милостивая государыня, что я оное исполнил бы, лишь только достичь бы до того, чтобы волю вашего величества исполнить». 21 февраля 1776 года Орлов заманил самозванку и ее свиту на корабль «Три иерарха», стоявший на рейде Ливорно. Здесь ее арестовали, а затем отвезли в Петербург. При этом Орлов послал женщине якобы тайную записку, в которой писал, что он также арестован, просил возлюбленную потерпеть, обещал при случае освободить из узилища. Вся эта ложь нужна была, чтобы самозванка не умерла от горя и была доставлена в Россию в целости и сохранности. После Орлов написал Екатерине, что самозванка «по сие время все еще верит, что не я ее арестовал»[536].

Итак, наш герой выслежен, спровоцирован, арестован, и его нужно препроводить в узилище, по-современному говоря — этапировать. В столицах с доставкой «куда следует» арестованных преступников особых проблем не было — как уже сказано выше, за нужным человеком из Тайной канцелярии посылали на извозчике гвардейского или гарнизонного офицера с двумя-тремя солдатами, которые и привозили новоиспеченного арестанта в крепость. Почти так же поступали с людьми познатнее, только для них нанимали закрытую карету да усиливали конвой. Такой вид ареста назывался «честным», так как он не сочетался с демонстративным унижением человека. При аресте его не заклепывали в цепи и вообще обращались с ним не как с преступником, а как с временно задержанным[537].

Намного сложнее было доставить арестанта из провинции. Инструкции нарочным требовали от охраны соблюдения нескольких важных условий. Вести арестанта нужно было быстро, тайно от посторонних, не позволяя арестанту вести переписку и общаться с окружающими. Кроме того, конвою нужно было упредить побег, самоубийство или перехват арестанта возможными сторонниками и соучастниками. Наиболее надежным средством от «утечки» арестантов в дороге считались «колоды» или «колодки» (отсюда столь распространенное название узников тогдашних тюрем — «колодники»). Однако колоды были очень неудобны и тяжелы, поэтому чаще прибегали к ручным и ножным кандалам.

Везли арестанта обычно либо в открытых телегах, либо в специальных закрытых возках. Для людей знатных находили вместительные кареты — берлины, а также большие закрытые возки. Малолетнего Ивана Антоновича перевозили в 1744 году в Холмогоры в закрытой коляске, а для Арсения Мациевича в 1767 году сделали особую кибитку: к саням прикрепили железный каркас, который обшили рогожами[538]. Начальник конвоя получал специальную подорожную[539]. По дороге конвою запрещалось обирать и обижать местных жителей, но на самом же деле все было как раз наоборот.

Перевозку знатных арестантов организовывали, естественно, тщательнее, окружали особой секретностью. Так, в полной тайне везли в 1744 году Брауншвейгскую фамилию из Ранненбурга на север, вначале, предположительно, на Соловки. Императрица Елизавета опасалась заговора в гвардии, и поэтому весь гвардейский караул в дороге был заменен на армейский. Поезд с арестантами объезжал по проселочным дорогам все встречавшиеся на пути города. Мальчика Ивана Антоновича перед выездом из Ранненбурга отняли у родителей. Майору Миллеру, согласно данной ему инструкции, предстояло везти мальчика в закрытой коляске, «именем его назвать Григорий» и «о имении при себе младенца никогда и никому не объявлять и его никому, ниже подвощикам, не показывать, имея всегда коляску закрытую… и ни на какие вопросы никому не отвечать». В Архангельске Миллер должен был сесть с мальчиком на судно также «ночью, чтобы никто не видал», а прибыв на Соловки ночью же, «закрыв, пронести в четыре покоя и тут с ним жить так, чтобы, кроме его, Миллера, солдата его и слуги, никто онаго Григория не видал». Вообще, ночь, секретность и безымянность всегда были любезны политическому сыску, особенно если шла речь об аресте и доставке арестованных. Членов семьи Ивана Антоновича также должны были отправить ночью и «по прибытии в монастырь арестантов ввести туда и разместить ночью, чтобы их никто не видел»[540].

В 1756 году Никита Панин предписал начальнику конвоя колодницы Бины Менгден, как везти ее из Холмогор в Москву: «По приезде в Москву в ночное время, а не днем, явиться наутро у меня и о том отрепортовать»[541]. Ночью, в два часа, из Кронштадта в Петропавловскую крепость в мае 1776 года была привезена капитаном гвардии А. М. Толстым самозванка Тараканова[542].

Естественно, что никто из арестантов не должен был знать, куда его переправляют. О конечном пункте не всегда знала даже охрана. Когда в 1767 году из Архангельска под конвоем повезли Арсения Мациевича, то начальник конвоя получил указ передать безымянного преступника в Вологде под расписку другой команде. И уж начальник этой команды получил указ доставить арестанта в Ревель. Взятого в плен русскими войсками в Литве Фаддея Костюшко привезли в Петербург в конце 1794 года. Согласно секретному ордеру конвой вез бунтовщика под именем некоего генерала Милашевича — на эту фамилию была выдана подорожная. Начальника конвоя предупредили: «Чтобы до С<анкт>-Петербурга никто, ни под каким видом, не знал кого вы везете, под наистрожайшим на вас и свиту вашу взысканием». В Петербург въезжать можно было «в темноту уже ночи, а не прежде»[543].

Длинная и трудная дорога подчас сплачивала охрану и арестантов. Бывало, что арестанты угощали конвоиров в кабаках, ссужали их деньгами на прогоны, а те, в свою очередь, не следуя строго букве инструкции, давали своим подопечным разные послабления. Так, перевозя в 1733 году из Брянска в Петербург арестованных, начальник конвоя сержант Прокофий Чижов расковал в Гдове преступника Совета Юшкова, «для того, что те кандалы были ему, Юшкову, тесны». Там же сделали новые, более просторные оковы. Следовательно, какое-то время преступник в дороге находился без кандалов, что все инструкции категорически запрещали[544]. Нарушивший инструкцию сержант попал в пыточную палату, а потом его разжаловали в солдаты.

Егор Столетов жаловался на конвойных, что по дороге из Нерчинска в Екатеринбург они всю дорогу пьянствовали, обирали местных жителей, при переправе через реки сажали в одну лодку с арестантами посторонних людей[545]. Так бывало часто, особенно при перевозе заключенных в отдаленные места. «Вольности» и нарушения инструкций начинались сразу же после того, как исчезала вдали городская застава, а вместе с ней строгое начальство. Бывший арестант В. П. Колесников вспоминал, что как-то раз на этапе каторжники стали выбирать для себя более удобные наручники, прикрепленные к общему для всей партии железному пруту. Расчет строился на том, что если наручники пошире, то в дороге оковы не будут натирать руку. Унтер-офицер, увидав это, шепнул: «Пожалуйста, оденьте (наручники. — Е. А.) поуже — видите, начальник наш смотрит, выйдем за город, наша будет воля!» И на десятой версте от города он освободил арестантов от неудобного при ходьбе прута.

За деньги у охраны можно было получить водку, освобождение от тяжелых оков и даже испытать приключения в женской казарме на этапе. Тот же Колесников описывает, что во время обыска артельные деньги он хранил у… одного из своих конвойных. Вообще же взятки при конвоировании давались всем: начальнику конвоя — чтобы не мучил долгими пешими переходами и прутом, простым солдатам — чтобы не били, приносили еду, пересылали письма, пускали к узнику родственников и проституток, кузнецам — чтобы не ковали в тесные кандалы, цирюльнику — чтобы не брил голову тупой бритвой, и т. д. В казармах на этапах шла игра в кости, карты, устраивались спортивные гонки вшей или тараканов. Примечательно, что не всегда арестанты давали взятку конвойным. Если каторжник имел свои деньги, то он попросту не брал у конвоя положенные ему по закону «порционные», которые солдаты присваивали себе и были поэтому лояльны к своим подопечным[546].

Арестанта следовало привезти здоровым, «в невредном сохранении». Поэтому охрана должна была заботиться об узнике, думать о его здоровье, удобствах, еде и даже настроении. Об одном арестанте, которого везли из Пруссии в 1757 году, А. П. Бестужев писал М. И. Воронцову: «Опасательно, чтоб он, при нынешней по ночам довольно холодной погоде, в колодке и в железах живучи, от раны не умер»[547].

Конвоиры внимательно следили за питанием колодников. Арестантам не давали ни столовых ножей, ни вилок, придирчиво рассматривали каждый кусок мяса или рыбы, чтобы в них не было острых костей. Как сказано в инструкции 1732 года, «на пищу давать им хлеб, переламывая в малые куски»[548].

Конвою следовало особенно внимательно следить, чтобы их поднадзорный не предпринимал никаких попыток самоубийства. В инструкции 1727 года об аресте старообрядцев сказано: «Обобрав у них поясы и гонтяны, и ножи им в руки не давать, чтоб оные раскольщики, по обыкности своей раскольнической, себя не умертвили»[549]. Авторы инструкции капитану А. П. Галахову, командовавшему охраной Пугачева в Симбирске, обращали внимание на то, чтобы Пугачев «никоим образом себя умертвить не мог». Конвой сподвижника Пугачева Ивана Зарубина следил, чтобы у преступника не оказалось в руках ни ножа, ни яда[550].

Зная, что их ждут в пыточной палате страшные муки, иные арестанты, несмотря на внимательную охрану, все же пробовали покончить с собой еще по дороге в камеру пыток. В январе 1700 года пятидесятник Чубарова полка Яков Алексеев был спасен от самоубийства своими конвойными и на допросе показал: «И как сидел в Преображенском в приказе и после пытки и огнем зженья ножишка, которой вынят у меня в епонче ис подоплеки… взял я в Преображенском приказе после денежных мастеров… А тот нож держал для себя, чтоб зарезатца»[551]. В экстракте об Астраханском розыске 1705–1707 годов сказано, что стрелец Стенька Москвитянин был «для очных ставок… везен из Новоспасского монастыря под караулом, порезал себе брюхо и вынят у него из саней от ножа обломок. А в распросе он, Стенка, сказал, [что] тем обломком порезал себя, едучи дорогою тайно от караульных солдат, боясь розыску, а взял тот обломок кражею тому недели с две, будучи в Новоспасском монастыре в тюрьме у своей братьи, а умыслил себя зарезать до смерти, чтоб ему в розысках не быть»[552]. Во время Тарского розыска 1720‑х годов старообрядцу Петру Байгичеву удалось подкупить судью Л. Верещагина, и он дал возможность узнику зарезаться[553]. В 1739 году брат князя И. А. Долгорукого Александр неудачно пытался бритвой вспороть себе живот, но был спасен охраной, а вызванный врач зашил рану[554].

Если арестант по дороге умирал, то о его смерти и похоронах конвойные делали запись в специальном документе. Когда Нижегородский вице-губернатор князь Юрий Ржевский отправил в декабре 1718 года в Петербург партию из двадцати двух раскольников, то он дал начальнику конвоя капралу Кондратию Дьякову инструкцию, в которой сказано, что если арестанты «станут… мереть и тебе их записывать именно». В том же деле сохранился и составленный конвойными именной список из одиннадцати фамилий: «1718 года, декабря в 10 день, Кондратий Нефедьев умер в Нижегородском уезде в Стрелицком стане, разных помещиков в деревне Карповке, и в той деревне свидетельствовали: староста Федоров, староста Филип Иванов и вышеписанным старостам оный умерший отдан схоронить в той же деревне»[555].

Охране запрещалось разговаривать с колодником в дороге. В инструкции конвою, везшему митрополита Сильвестра и его бывшего охранника, на которого Сильвестр донес в 1732 году, было сказано, чтобы колодники между собой никаких разговоров не имели «а ежели, паче чаяния в дороге из оных колодников учнет кто говорить непотребное… клепать им рот»[556]. О насильственном затыкании рта арестанту говорится во многих сопроводительных инструкциях. При доставке раскольников из Петербурга в разные тверские монастыри в 1750 году конвойные должны были также «класть в рот кляпья» особо разговорчивым колодникам и «вынимать тогда, когда имеет быть давана им пища»[557]. На рисунке показано такое «кляпье», которое применяли к узникам в Западной Европе, где это орудие называлось «ошейник немого». Его использовали также при мучительных казнях, чтобы казнимый не кричал. С таким кляпом, снабженным еще двумя острыми шипами, погиб на костре посредине римской Площади цветов Джордано Бруно в 1600 году[558].

Если не было указаний затыкать рот арестанту, то охрана должна была тщательно записывать все, что он говорил «причинного», то есть важного. В инструкции конвою Мациевича генерал-прокурор А. А. Вяземский писал: «Что же услышано вами или командою вашею будет (от арестанта. — Е. А.), то оное содержать до окончины живота секретно, а по приезде в Москву о том его вранье имеете вы объявить мне»[559].

Кроме того, инструкции предписывали не давать арестантам бумаг и чернил. Когда в 1718 году из Москвы в Ладогу повезли бывшую царицу Евдокию, то конвойный офицер имел право арестовывать всех, кто пытался передать колоднице письма или деньги[560]. Несмотря на запреты, арестанты с дороги пытались подать о себе весточку близким или друзьям. 30 августа 1757 года на 13‑й версте Петергофского шоссе мимо дома, у которого стояли двое купцов-иностранцев, проехала коляска с каким-то человеком и двумя гренадерами, сидевшими спереди и сзади от него. Человек, приподняв кожаный фартук коляски, выбросил на дорогу клочки драной бумаги и среди них написанную красным карандашом записку на французском языке: «Я — прусский капитан де Ламбер, я в оковах. Ради Бога, будьте милосердны и известите [об этом] мою супругу в Данциге у английского консула». Как сказано в официальном документе о происшедшем (купцы сдали записку куда следует), «помянутая персона часто выглядывала, яко бы дая знать, приметили ли они те бумаги». Командир конвоя поручик Чехненков получил выговор за «слабое смотрение» арестанта, которому запрещали давать бумагу и карандаш[561].

Привезя арестанта в Петербург, начальник конвоя сразу же сдавал его либо коменданту Петропавловской крепости, либо чиновникам Тайной канцелярии и получал расписку о приеме арестанта. После этого, как гласит инструкция прапорщику Тарбееву, привезшему арестованного полковника Давыдова, «как онаго полковника примут, то его письма и достальные деньги (то есть оставшиеся от расходов в пути. — Е. А.) в ту ж канцелярию объявить и требовать себе с солдатами возвратно отпуска»[562].

Теперь о побегах. Благополучная доставка арестанта до столицы лежала на совести начальника охраны — при побеге арестанта его нередко ждали разжалование, пытки и каторга. В инструкции 1713 года нарочному, посланному в Тверской уезд для ареста свидетелей, говорилось: «Дорогой везти с опасением, чтоб в дороге и с ночлегу не ушли и над собою и над караульщики какого дурна не учинили, а будет они караульщики, для какой бездельной корысти или оплошкою, тех колодников упустят, за то им караульщикам быть в смертной казни»[563]. В ордере поручику Тарханову 1788 года о перевозе из Риги в Петербург самозванца «императора Ивана» — купца Тимофея Курдилова, сказано, что нужно не только смотреть «бодрственным оком, дабы арестант не сделал утечки», но и «равно наблюдать за конвойными служителями, чтобы он (Курдилов. — Е. А.) не сделал иногда покушения к уговору их об отпуске его»[564].

Чтобы Пугачев и его сообщники не смогли совершить побега, А. В. Суворов в своей инструкции предписал начальнику конвоя, чтобы на привал поезд вставал лагерем посредине чистого поля, а не в перелесках. При этом привал арестантов следовало окружать двойной цепью солдат. В деревнях арестантов держали только на улице, а не в избах. Внимание конвоя удваивалось ночью. Конвойные готовили к бою три пушки, движение в темноте разрешалось только с зажженными фонарями, два из которых следовало держать возле клетки Пугачева[565].

Несмотря на эти предупреждения, арестантам удавалось «утечь» именно с дороги, воспользовавшись малочисленностью конвоя, усталостью, беззаботностью и корыстолюбием конвойных солдат. На ночлегах по дороге обычно царила суета, и колодники этим умело пользовались. Солдат-охранник Анофрий Карпов, сопровождавший партию арестантов из Нижнего в Петербург, так описывает побег двух колодников во время стоянки партии в Химках под Москвой: «В ночи перед светом… стали убираться чтобы ехать, тогда все солдаты, также и колодники, вышли все на двор для впрягания лошадей, а помянутые два человека в то время и ушли, и усмотреть за теснотою в том дворе было невозможно и для сыску оных послал он, Онуфрий, двух человек солдат — Тимофея и Петра (а чьи дети и как прозванием того он, Ануфрий, не знает), которые також ушли и с ружьем, а он, Ануфрий, собрав в той деревне крестьян, искал тех колодников, которые сбежали, также и салдат, в гумнах и близко в той деревни по лесам, а на дорогу за ними в погоню не ездил и никого не посылал для того, что по той дороге [людей], которые попадались во время того иску навстречу спрашивал, которые сказывали, что не видали, а след был со двора на дорогу». На следующий день на мосту у села Медное исчез еще один колодник, Федор Харитонов. Его товарищ по партии арестантов потом показал начальнику охраны, что накануне Харитонов ему говорил: «„Либо-де удавлюсь, либо утоплюсь, а уж-де у меня мочи нет от трудного пути“, — и [он] человек уже старый и потому может быть, что в воду разве не бросился ли»[566].

О частых побегах арестантов сказано и в докладе Сената императрице Екатерине I в 1726 году. Сенаторы писали, что заявившие «слово и дело» воры и разбойники, при перевозке их в столицу на доследование, «в пути от сланных с ними уходят и отбиваются»[567]. Как это происходило, видно из протокола 1752 года о побеге арестанта из партии, следовавшей в Калугу. Каждый из преступников, как отмечается в рапорте конвоя в Сенат, был скован «в кондолы», однако один из арестантов, «не доезжая города Торшка за 15 верст, на большой дороге, в лесу, с роспусков, разобувшись, скинув потихоньку кондалы, и, <со>скоча с телеги, ушел в лес, а чесовой не видал, понеже он сидел к нему спиною с обнаженною шпагою»[568]. «Лжестарец Арсений» бежал в 1755 году из Отроча Успенского монастыря, когда ночью 5 февраля «пошел для телесной своей нужды». Все поиски беглеца также оказались тщетными[569].

В начале 1720 года капрал Дьяков привез партию арестантов-раскольников из Нижнего Новгорода в Петербург. Через некоторое время выяснилось, что в дороге умерло не одиннадцать, как рапортовал Дьяков, а только десять арестантов. В реестре покойников записано, что в Москве, в доме посадского Леонтия Иванова, умерли три колодника, о чем показали староста Степан Михайлов и хозяин квартиры Леонтий Иванов. Однако в июле 1720 года в Нижнем полиция поймала раскольника Пчелку, в котором опознали одного из умерших в Москве арестантов — Кирилла Нефедьева. В расспросе Нефедьев-Пчелка показал, что «как-де он привезен был к Москве и взвезли-де его на двор замертво и после-де того, неведомо как объявился он один на улице, а караульных солдат при нем в то время не было, а каким-де образом то учинилось, того не упомнит». Не мог никак объяснить «воскресения» арестанта и капрал Дьяков. Он утверждал, что умершего Пчелку «оставил он на квартере мертвого и лежал-де он, мертв, трои суток и у караульнаго часового солдата Петра Осинцова пропал безвестно, а он-де Дьяков в то время на помянутой квартере не был, а ездил в Ямскую Дрогомиловскую слободу и его-де, Пчелку, живого не отпускивал, а взятков с него ни чему некосен в чем-де шлется на него, Пчелку».

Судя по реестру умерших, капрал говорил неправду — Пчелка записан в реестре за 21 декабря, следующий арестант из этой партии скончался 22 декабря в Пешках — ямской слободе Дмитровского уезда. Это означает, что партия арестантов выехала из Москвы не позже 22 декабря и Пчелка либо не лежал три дня в виде бездыханного трупа в доме Иванова под караулом солдата Осинцова, либо (что, скорее всего, и было) его отпустил сам Дьяков. Нужно помнить, что арестантов везли скованными и пришедший в себя Пчелка мог, конечно, оказаться на улице без конвоя, но уж никак не без кандалов. В 1720 году двое конвойных солдат, бежавших вместе с колодниками по дороге из Нижнего в Москву, а потом пойманных полицией, признались, что отпустили пятерых колодников за 30 рублей, один же из «пойманных каторжных утеклецов» — поп Авраам, на допросе показал, что солдаты отпустили колодников за 37 рублей[570].

Впрочем, побег Пчелки, возможно, организовали его единоверцы. Зимой 1733 года по дороге в Калязинский монастырь на конвой, который сопровождал старообрядческого старца Антония, было совершено внезапное нападение. Как показали свидетели, недалеко от подмонастырской Никольской слободы, «часу в другом ночи нагнали их со стороны незнаемо какие люди, три человека, в двойке, в одних санях, захватили у них вперед дорогу и, скача, с саней один с дубиною и ударил крестьянина, с которым ехал Антоний, от чего крестьянин упал, а другого, рагатину держа над ним, говорил: „Ужели-де станешь кричать, то-де заколю!“, а старца Антония, выняв из саней, посадили они в сани к себе скованнаго и повезли в сторону, а куда — неизвестно». Добравшись до ближайшего жилья, охранники подняли тревогу, монастырские слуги и крестьяне гнались по всем дорогам от слободы «верст по сороку, только ничего не нашли», старец Антоний навсегда ускользнул от инквизиции[571].

Старообрядцы вызволяли своих единоверцев не только с помощью налетов. В мае 1736 года чуть было не сбежала из тобольской тюрьмы старообрядческая старица Евпраксия. По совету находившихся на свободе единоверцев старица в течение семи дней не пила и не ела, так что 21 мая местный полковой лекарь (неподкупленный!) зафиксировал смерть колодницы. Ее обмыли, положили в гроб (специально надколотый, чтобы она в нем не задохнулась) и затем вывезли за город на кладбище. Поднятая там из гроба своими товарищами, она пришла в себя, переоделась. Но вскоре ее случайно обнаружил и арестовал гулявший вдоль Иртыша драгун[572].

В декабре 1736 года старообрядцы подготовили удачный побег из Тобольского кремля Ефрема Сибиряка. В тот момент, когда его вели по Кремлю, он вырвался от охранника, прямо в ножных и ручных кандалах, вылез в заранее открытую, но тщательно замаскированную его сообщниками бойницу и затем скатился по снегу с высокого кремлевского холма туда, где его уже ждали сани, которые тотчас умчались из Тобольска[573].

Поиски беглого государственного преступника были довольно хорошо отлажены. Как только становилось известно о побеге, во все местные учреждения из центра рассылали так называемые «заказные грамоты» с описанием примет преступника и требованием его задержать. Преступников ловили особые агенты — сыщики. Для поисков бежавшего перед арестом проповедника Григория Талицкого летом 1700 года из Преображенского приказа сыщиков разослали по всей стране. Отличившегося сыщика ждала колоссальная по тем временам награда — 500 рублей[574]. Надо думать, что в поисках преступника сыщики опирались на обширный опыт поимки беглых крепостных крестьян, холопов, посадских. Он накопился со времен утверждения крепостничества и был весьма действенен[575]. На вооружении сыщиков были известные, опробованные методы и приемы ловли беглых. Главное внимание уделялось коммуникациям, возможному направлению побега. Сразу же после побега предписывалось «заказ учинить крепкой и по большим, и по проселочным дорогам, и по малым стешкам, и на реках, и на мостах, и на перевозех, и в ыных приличных местех поставить заставы накрепко с великим под<т>верждением, чтоб они тех людей» ловили[576].

В рассылаемых на места памятях и в наказах (или «погонных грамотах») отмечались главные приметы преступника: рост («высок», «низмян», «ростом средняя»), полнота («толст», «тонок»), цвет глаз («карие», «серые», «черные»), волосы на голове и в бороде («русые», «светлорусые», «темнорусые», «чермен», «седые» и др.), форма и величина бороды («клинушком», «круглая», «продолговатая», «велика», «редкая»), форма бровей, носа («широковат», «продолговат», «остр»), форма и цвет лица («брусом», «лицем бел»), общий вид («плечист», «кренаст», «нахмурен», «сутул»), особые приметы: следы от перенесенных болезней и анатомические особенности («у правой ноги в лодыжке опухло»), манера говорить («говорит остро, скоровато», «толстовато», «говорит тихо», заикается), примерный возраст («около 45-ти»), вид и цвет одежды, за кого себя выдает, с кем едет, на какой лошади и т. д.[577]

О бежавшем в 1754 году за границу секретаре Дмитрии Волкове сообщалось всем представителям России: «Оной секретарь Волков приметами: роста среднего, тонок, немного сутоловат, около двадцати шести лет, лицом весьма моложав и продолговат, борода самая редкая и малая, волосы темнорусые и носил их обыкновенно в косе, брови того же цвета; глаза серые, в речах гнусит, иногда гораздо заикается, голос толстоватый, говорит по-французски и по-немецки, а на обоих сих языках пишет весьма изрядною рукою»[578]. А вот другой пример: «Таскающийся по миру бродяга Кондратей, сказывающейся Киевским затворником росту средняго, лицем бел, нос острой, волосы светлорусые, пустобород, отроду ему около тридцати пяти лет, острижен по-крестьянски и ходит в обыкновенном крестьянском одеянии, а притом он и скопец». Таким был в 1775 году словесный портрет знаменитого основателя скопческого движения Кондратия Селиванова[579]. По подобным приметам поймать беглого преступника было возможно.

Талицкого, как и многих подобных «утеклых» преступников, поймали уже через два месяца. Больше пришлось повозиться с поисками другого беглого преступника — стрельца Тимофея Волоха. Необыкновенную энергию в поимке Волоха проявил сам судья Преображенского приказа Ф. Ю. Ромодановский. Из дела видно, что всесильный Ромодановский был уязвлен побегом Волоха и сам многократно допрашивал его родственников, давал указы о его поимке в те места, где бывал до ареста Волох и куда он мог, по расчетам сыска, вернуться, рассылал заказные грамоты с описанием примет преступника по многим городам страны, сам осматривал всех задержанных подозрительных людей. И в конце концов, через два года, Ромодановский все-таки достал Волоха. Его удалось захватить на Волге, в Саратове[580].

Скрыться в городе (кроме Москвы, изобиловавший притонами) или деревне беглецу было довольно сложно. В воротах городов и острогов стояла стража, проверявшая пеших и конных. Каждый домохозяин обязывался сообщать в полицию о своих постояльцах. В сельской местности царила довольно закрытая от посторонних общинная система. Появление нового человека в общине становилось заметным событием, о котором быстро узнавал приходской священник, считавшийся почти штатным доносчиком. Помещик также отказывался принимать беглецов, чтобы его не обвинили в Тайной канцелярии как укрывателя и сообщника преступника.

«Записные», то есть учтенные в подушных книгах двойного оклада, старообрядцы стремились, по возможности, жить в мире с властями и всех без разбору беглых не принимали. Они оказывали помощь прежде всего своим братьям — гонимым единоверцам, которых власти преследовали жестоко, порой выкуривая из лесов, как диких зверей. В петровское время внутри страны установился довольно жесткий полицейский режим. С 1724 года запрещалось выезжать без паспорта из своей деревни дальше чем на тридцать верст. Паспорт подписывал местный воевода или помещик. Все заставы и стоявшие по деревням солдаты тотчас хватали «беспашпортного» человека. Действовать так им предписывали инструкции. В каждом беглом подозревали преступника. А если у задержанного находили «знаки» — последствия казни кнутом, клеймами или щипцами, — разговор с ним был короток, что бы арестованный ни говорил в свое оправдание. Из допроса пугачевского атамана Хлопуши видно, что его, бежавшего с каторги преступника, поймали на дороге к Екатеринбургу без паспорта и сразу же, как «человека подозрительного» (у него были рваные ноздри и спина со «знаками» от кнута), вновь наказали кнутом, заново рвали ноздри, клеймили и отправили на каторгу[581].

Бежать на Урал и в Сибирь в одиночку было очень трудно. Как показывают исследования о старообрядцах, переселение в Сибирь и другие места требовало долгой подготовки: нужен был опытный проводник[582], предварительная разведка и подготовленные перевалочные базы[583]. Также непросто было достичь западных (польской или шведской) границ и перейти их, опередив разосланные во все концы заказные грамоты с описанием примет беглеца. Без подорожной для передвижения внутри страны и без заграничного паспорта сделать это было почти невозможно. Из дела 1755 года старообрядческого монаха Исаакия видно, что надумавшие бежать за границу старообрядцы предварительно запаслись у знакомого московского «гридоровального» мастера Василия Кудрявцева фальшивыми паспортами с фальшивыми же печатями Яицкого войска — иначе до границы добраться им было невозможно. У того же московского умельца старообрядцы купили еще сто бланков паспортов, чтобы отвести их на Ветку — известное поселение старообрядцев в Белоруссии, на границе с Россией, «дабы — как показали пойманные вскоре беглецы, — снабжать ими тамошних раскольников, у которых будут здесь (то есть в России. — Е. А.) какие-нибудь нужды»[584]. Добыть же паспорт беглецу без связей было нереально.

Чтобы нелегально перейти границу (обычно — в ночное время), нужно было хорошо знать местность или брать с собой проводников из приграничных жителей, которые за свои услуги требовали денег, и немалых, а иногда и выдавали беглеца страже — ведь они подчас сотрудничали с пограничными властями, получая от них разные льготы и послабления. Поэтому неудивительно, что в 1710 году за Смоленском бежавших из Москвы пятерых шведских пленных «признали (местные. — Е. А.) мужики, что они иноземцы» и пытались их повязать. В завязавшейся стычке шведы применили оружие, погибло трое крестьян. Беглецов задержали, и по приговору царя трое из них были казнены, а двое сосланы в Сибирь[585].

Чтобы бежать на юг или юго-восток, к донским, яицким казакам, нужно было переправляться через броды и перевозы, кишевшие шпионами, миновать в степи разъезды пограничной стражи и избегать встреч с кочевниками, которые могли оставить пленного у себя как раба, продать воеводе пограничной крепости или отправить его в цепях на продажу в Кафу или Стамбул.

Даже оказавшись за границей, беглец, особенно знатный, не мог быть спокоен. Русские агенты всюду его разыскивали, а Коллегия иностранных дел рассылала официальные ноты о выдаче беглого подданного. Этим объясняется поведение русских дипломатов — братьев Авраама и Федора Веселовских, которые, не желая страдать за близость с опальным царевичем Алексеем, остались за границей и сделали все, чтобы там «раствориться», исчезнуть. В 1720 году Федор, русский посланник в Англии, получил указ о немедленном прибытии в Копенгаген к русскому посланнику М. П. Бестужеву-Рюмину. Но в Данию Веселовский не поехал и из Марбурга писал Бестужеву: «Очевидно вижу я, что отзыв мой от сего двора (английского. — Е. А.) и посылка в Копенгаген ни для какой причины, ниже в иное намерение чинится, токмо для моего брата Аврама, за которого определен быть страдателем, и вижу явно, что намерение положено по прибытии моем в Копенгаген бросить меня на корабль и отвезти в С<анкт>-Петербург и чрез жестокое и страдательное истязание о брате моем, хотя сведом или не сведом, спрашивать. Ныне, государь мой, откровенно объявляю, что страх сей видимой и бесконечной моей беды привел меня в такое крайнее отчаяние, что я, отрекшись от всех благополучей сего миру, принял резолюцию ретироваться в такой край света, где обо мне ни памяти, ни слуху не будет, и таким образом докончаю последние бещастные дни живота моего, хотя в крайнем убожестве и мизерии, но спокойною совестию и без страдания»[586].

Федор Веселовский был опытным дипломатом и хорошо знал, о чем говорил. Накануне, весной 1720 года, канцлер Г. И. Головкин писал русскому посланнику в Гааге князю Б. И. Куракину, чтобы тому надо было «трудиться, каким способом его, Веселовского (Авраама. — Е. А.), яко изменника, поймать и за арест отдать, а потом ко двору е. ц. в., оковав, прислать». История Авраама напугала Куракина, и он просил убрать от него брата беглеца Федора, «чтоб ему при мне не быть, понеже сия болезнь прилипчивая… Изволь, государь милостивой, рассудить, ежели какое дело секретное наружу выйдет, может быть чрез его секретную корришпонденцию с его братом, то все ляжет на моей шее, кроме всяких других опасных случаев, так что мне день и ночь спать будет нельзя»[587].

После этого Федора перевели в Англию, и затем он, как и брат Авраам, бежал под крыло английских властей. Тем временем Петр рвал и метал, он требовал, чтобы братьев достали хоть из-под земли и привезли в Россию. Когда это оказалось невозможным, новый русский посланник в Лондоне сделал все, чтобы Авраам не получил английского гражданства. Федор вернулся в Россию лишь при Елизавете Петровне в 1743 году, Авраам же остался за границей навсегда. Для того чтобы его обнаружить и поймать, была создана специальная группа нанятых агентов, которой командовал русский агент Ю. И. Гагарин (Вольский), он подчинялся посланнику в Вене П. И. Ягужинскому. Вольский сумел выследить «бездельного крещеного жида» под Франкфуртом-на-Майне и «вел» его до Гессен-Касселя. За операцией следил Петр I. Он приказал захватить Веселовского так, чтобы не вызвать подозрение немецких властей. Предполагалось обвинить Веселовского якобы в неуплате им крупного долга и на этом основании задержать[588]. Веселовский счастливо избежал расставленных Вольским ловушек и укрылся в Швейцарии. Согласно легенде, уже будучи глубоким стариком (он умер в 1783 году), он не мог без страха проходить мимо висевшего на стене портрета Петра Великого, длина рук которого была ему хорошо известна.

Словом, в рассматриваемое время власть обладала многими приемами обнаружения, слежки, контроля за действиями подозреваемого в государственном преступлении. С давних пор практиковалась перлюстрация и использовались приемы провокации, методы внезапных, ошеломлявших арестованного действий, в том числе допросов по свежим следам. В руках политического сыска были также разнообразные, проверенные практикой, способы и средства задержания преступников, предупреждения их побегов и возможного сопротивления. Умели довольно надежно изолировать и этапировать арестованных в столицу. Побеги же их с пути были весьма затруднены. Благодаря традиционной и очень развитой системе выслеживания и поимки беглых крепостных и холопов, задержание беглого государственного преступника не было неразрешимой проблемой для властей. Этому способствовали также традиции общинной жизни, распространенное доносительство и боязнь его, повсеместная поголовная перепись населения, размещение войск в сельской местности с правом контроля за местными жителями, паспортная система, вся обстановка усилившегося при Петре I этатизма и полицейского режима. В XVIII веке почти всюду до беглого дотягивались длинные руки власти. Одним словом, велика Россия, а бежать некуда.

Предыдущая главаГлава 5 из 17Следующая глава